Лев ЛИБОЛЕВ. Коллизии иллюзий

За ны

 

Сегодня на рождественском кону

детей не счесть. Ни наших, и ни ваших.

Рождённых не по-божески, в канун

рождения других очаровашек,

совсем других, которым несть числа,

которым император легиона

собачью шерсть на темячке чесал.

И выли суки, мучимые гоном

и течкой. Приносили в подоле

на всенощных, где чёрным плыли свечи.

Умаянные тем, что одолел

их болями родильными советчик.

Ругали акушерок-повитух,

зубами отгрызали пуповины.

А свет не тух. Но даже на свету

не видно было деточек невинных.

Их матери строгали оливье,

отцы вскрывали мутные бутыли.

И всякий, кто хлебнул – осоловел,

и каждый вопрошал – а это ты ли

мой первенец? Ты, сын мой, на кону

в совете нечестивых и злодеев?

Где пряник горек, выхолощен кнут,

где ждут звезду, ужасное содеяв,

лихие люди… Пришлые волхвы

несут дары. Не смирну и не ладан.

А пол-кило подтаявшей халвы,

кило конфет и плитку школада.

На что они младенцу… Где очаг,

за что велел избить младенцев Ирод?

Над кем не властна чёрная свеча,

мясницкий нож, солдатская секира?

Над ним, одним. Усталый Вифлеем,

ну чем ещё дано тебе гордиться…

Рождённым на твоей святой земле,

где кровь людская льётся, как водица,

где дни и учтены, и сочтены,

где воют псы, до кровушки охочи,

распятый нами молится за ны

в холодные рождественские ночи.

 

 

Поводырь

 

Давай ронять слова,

Как сад – янтарь и цедру,

Рассеянно и щедро,

Едва, едва, едва…

 

Борис Пастернак

 

Гоняет ветром пыль по выщербленной плитке,

но пыль – всего лишь грязь, лишеннaя воды.

Оставит влажный след бездомная улитка –

ослепшего дождя всегдашний поводырь.

Уже прошло… прошло. Вчерашнее размыто,

и чья-то тень легла на плиточный квадрат.

Уже теплым-тепло, а мы с тобой, а мы-то

боялись, что опять польёт, как из ведра.

Не будет ничего, достаточно коллизий,

иллюзий – пруд пруди, но след слюдой блестит…

Зачем же нам гадать, кто нас с тобою сблизил.

Слепым своих путей, увы, не соблюсти.

Зачем нам знать, кто лист резцом весенним точит

в плетении ветвей политого куста.

Пусть мастер не спешит, пускай он будет точен,

как вечные слова на каменных устах

нагих кариатид, держательниц балконов,

хранительниц молитв, неслыханных ещё…

А ветер гонит пыль под звуки геликона,

дождливую слезу стирая с грязных щёк.

Ну что тебе сказать – расписывай курсивом

следы поводыря в лихие письмена.

Бездомна тишина, хоть выглядит красиво,

но в марте геликон – конечно, не монах.

Его терзает пыл, заученный с пелёнок,

запасы нотных рифм, что выросли в разы…

Всего-то и делов, споткнуться удивлённо,

на стыке слов сломав немеющий язык.

 

Отвальная

 

Всё уходит. По уходу отходная

и отвальная, исполненная медью.

Набухаются знакомцы и соседи,

так достанут – ни покрышки и ни дна им…

Всё-то ждут, что соберёмся и уедем.

Уезжаем. Что сидеть на чемоданах?

Отыграло-отшумело, накипело.

Попрощались в полный голос a cappella,

никому не приоткрыв приватных данных,

не считая – кто там в черном, кто там в белом.

Заключали всех в обьятия печали,

по рублю сшибали с гостя на веночек.

А с кого и по десятке ближе к ночи,

обещали – отдадим, когда причалим.

Провожающие верили не очень,

но мирились. Растворялись, будто тени,

исчезали незаметно в ритме вальсa.

Задержались только те, кто сомневался,

что оркестр – меднорылый неврастеник,

дирижеру поднесёт удавку-галстук.

Или, может, колумбийский? Сигарета

догорела, и в руках – пустая пачка.

Рожа в зеркале похожа на карпаччо –

кучка мяса, нареченная портретом,

ведь никто её румянцем не испачкал…

Просто квасили в прощальном маринаде,

отпуская и отрыгивая горлом.

Обещание, которое прогоркло,

превратило провожатых в мерзких гадин.

Их прогнать бы, да в зобу дыханье спёрло.

Время вышло и отъезд похож на слалом.

Если правду – так его и не осталось

и желанная нисходит с пьедестала,

а точнее – проводила и послала,

чтоб забыть свою любовную усталость,

меднорылую любовную истому…

В отходной таится много загогулин,

привокзальное отвальное в загуле,

непохмельное затягивает в омут.

Задержаться бы… да только вот смогу ли…

 

 

Кушать подано

 

Из жизни той, где места не найти

таким, как я, безбожникам отпетым,

где чувства заключают в стиль Антик

французисто-жеманные поэты,

не жду вестей… Преддверье февраля

сожжёт мосты, меняя рамки стиля.

Играть в эпизодических ролях

доступно тем, кого давно крестили

Крещенские морозы, мон ами,

прости мне мой французский неумелый.

Душа моя, мне этот стиль не мил,

но вот строка сегодня онемела,

шипит и шепелявит роль без слов –

мне только «кушать подано» осталось…

Ты как? Я слышал – город занесло…

Скажи на милость – этакая малость –

мороз в Крещенье… Скована река,

идёт спектакль, массовка мёрзнет в пробках…

Хоть не пророк, но это предрекал

твой милый друг, пускай довольно робко,

но ясно и уверенно, ма шер.

А что в ответ? Манерами не вышел…

Тебя смешила пьеса Бомарше,

так Бомарше ведь Господа не выше,

комедиант – и только. Разменял

и я талант на стиль брабантских кружев…

Уже Крещенье. Вытрави меня,

в себе наклонность к снегу обнаружив,

и к холодам… В бокалы разольём

остаток дней, их вкус намного резче…

Ма шер ами, я полон февралём,

осколок льда, покрытый сеткой трещин.

 

 

Мумия

 

Вполне по-обывательски умён,

любых имён чураясь изначально,

пишу стихи – живое мумиё,

которому не рад седой молчальник,

служака старый. Выслугою лет

не хвастаю, как мумией костистой,

лежащей на обеденном столе.

Набор литературного статиста

отнюдь не суповой… Не от ума

бряцает автор хиленькой медалью.

Ответом будет крепенький тумак,

и кровь из носу – худшего не дали,

и слава богу… Кухонный уют,

лекарственные запахи с полатей…

Чихнёшь – и чай ромашковый нальют –

испейте, обыватель, не хворайте.

В бутылочке зелёного стекла

настойка молодого базилика,

куриный супчик – это просто клад,

и рад ему талантливый калика,

как мумия, завидя саркофаг.

С набитым ртом за вечное не ратуй…

Прожуй – и будет новая строфа,

чуть-чуть живее жалкого обрата,

не годного хотя бы на творог,

а ты уже мечтаешь о сметане…

И выжжено смешливое тавро

на том, что никогда стихом не станет,

но будет текстом… Банкой для пилюль –

до них охоч любезный обыватель.

Пытаясь выжать честное «люблю»

из купленной шалавы на кровати,

в дыму сигарном. Имя не открыв,

и у неё не спрашивая имя,

он ждёт её ответа на порыв,

довольствуясь ответами любыми.

Итак – перо, бумага, пара строк

на кухоньке египетского стиля…

Ты доктор и больной, ты добр и строг.

людей простил, они тебя простили

за острый ум, похеренный легко

в угоду меркантильным итересам,

и, щёку подпирая кулаком,

попьёшь чайку, поборешься со стрессом…

И сдашься. Побеждает фараон.

Ты – мумия, но с мумиями рядом,

на кухне обретаешь новый трон,

и радуешься царственным нарядам.

 

За ны

 

Сегодня на рождественском кону

детей не счесть. Ни наших, и ни ваших.

Рождённых не по-божески, в канун

рождения других очаровашек,

совсем других, которым несть числа,

которым император легиона

собачью шерсть на темячке чесал.

И выли суки, мучимые гоном

и течкой. Приносили в подоле

на всенощных, где чёрным плыли свечи.

Умаянные тем, что одолел

их болями родильными советчик.

Ругали акушерок-повитух,

зубами отгрызали пуповины.

А свет не тух. Но даже на свету

не видно было деточек невинных.

Их матери строгали оливье,

отцы вскрывали мутные бутыли.

И всякий, кто хлебнул – осоловел,

и каждый вопрошал – а это ты ли

мой первенец? Ты, сын мой, на кону

в совете нечестивых и злодеев?

Где пряник горек, выхолощен кнут,

где ждут звезду, ужасное содеяв,

лихие люди… Пришлые волхвы

несут дары. Не смирну и не ладан.

А пол-кило подтаявшей халвы,

кило конфет и плитку школада.

На что они младенцу… Где очаг,

за что велел избить младенцев Ирод?

Над кем не властна чёрная свеча,

мясницкий нож, солдатская секира?

Над ним, одним. Усталый Вифлеем,

ну чем ещё дано тебе гордиться…

Рождённым на твоей святой земле,

где кровь людская льётся, как водица,

где дни и учтены, и сочтены,

где воют псы, до кровушки охочи,

распятый нами молится за ны

в холодные рождественские ночи.

 

 

Поводырь

 

Давай ронять слова,

Как сад – янтарь и цедру,

Рассеянно и щедро,

Едва, едва, едва…

 

Борис Пастернак

 

Гоняет ветром пыль по выщербленной плитке,

но пыль – всего лишь грязь, лишеннaя воды.

Оставит влажный след бездомная улитка –

ослепшего дождя всегдашний поводырь.

Уже прошло… прошло. Вчерашнее размыто,

и чья-то тень легла на плиточный квадрат.

Уже теплым-тепло, а мы с тобой, а мы-то

боялись, что опять польёт, как из ведра.

Не будет ничего, достаточно коллизий,

иллюзий – пруд пруди, но след слюдой блестит…

Зачем же нам гадать, кто нас с тобою сблизил.

Слепым своих путей, увы, не соблюсти.

Зачем нам знать, кто лист резцом весенним точит

в плетении ветвей политого куста.

Пусть мастер не спешит, пускай он будет точен,

как вечные слова на каменных устах

нагих кариатид, держательниц балконов,

хранительниц молитв, неслыханных ещё…

А ветер гонит пыль под звуки геликона,

дождливую слезу стирая с грязных щёк.

Ну что тебе сказать – расписывай курсивом

следы поводыря в лихие письмена.

Бездомна тишина, хоть выглядит красиво,

но в марте геликон – конечно, не монах.

Его терзает пыл, заученный с пелёнок,

запасы нотных рифм, что выросли в разы…

Всего-то и делов, споткнуться удивлённо,

на стыке слов сломав немеющий язык.

 

Отвальная

 

Всё уходит. По уходу отходная

и отвальная, исполненная медью.

Набухаются знакомцы и соседи,

так достанут – ни покрышки и ни дна им…

Всё-то ждут, что соберёмся и уедем.

Уезжаем. Что сидеть на чемоданах?

Отыграло-отшумело, накипело.

Попрощались в полный голос a cappella,

никому не приоткрыв приватных данных,

не считая – кто там в черном, кто там в белом.

Заключали всех в обьятия печали,

по рублю сшибали с гостя на веночек.

А с кого и по десятке ближе к ночи,

обещали – отдадим, когда причалим.

Провожающие верили не очень,

но мирились. Растворялись, будто тени,

исчезали незаметно в ритме вальсa.

Задержались только те, кто сомневался,

что оркестр – меднорылый неврастеник,

дирижеру поднесёт удавку-галстук.

Или, может, колумбийский? Сигарета

догорела, и в руках – пустая пачка.

Рожа в зеркале похожа на карпаччо –

кучка мяса, нареченная портретом,

ведь никто её румянцем не испачкал…

Просто квасили в прощальном маринаде,

отпуская и отрыгивая горлом.

Обещание, которое прогоркло,

превратило провожатых в мерзких гадин.

Их прогнать бы, да в зобу дыханье спёрло.

Время вышло и отъезд похож на слалом.

Если правду – так его и не осталось

и желанная нисходит с пьедестала,

а точнее – проводила и послала,

чтоб забыть свою любовную усталость,

меднорылую любовную истому…

В отходной таится много загогулин,

привокзальное отвальное в загуле,

непохмельное затягивает в омут.

Задержаться бы… да только вот смогу ли…

 

 

Кушать подано

 

Из жизни той, где места не найти

таким, как я, безбожникам отпетым,

где чувства заключают в стиль Антик

французисто-жеманные поэты,

не жду вестей… Преддверье февраля

сожжёт мосты, меняя рамки стиля.

Играть в эпизодических ролях

доступно тем, кого давно крестили

Крещенские морозы, мон ами,

прости мне мой французский неумелый.

Душа моя, мне этот стиль не мил,

но вот строка сегодня онемела,

шипит и шепелявит роль без слов –

мне только «кушать подано» осталось…

Ты как? Я слышал – город занесло…

Скажи на милость – этакая малость –

мороз в Крещенье… Скована река,

идёт спектакль, массовка мёрзнет в пробках…

Хоть не пророк, но это предрекал

твой милый друг, пускай довольно робко,

но ясно и уверенно, ма шер.

А что в ответ? Манерами не вышел…

Тебя смешила пьеса Бомарше,

так Бомарше ведь Господа не выше,

комедиант – и только. Разменял

и я талант на стиль брабантских кружев…

Уже Крещенье. Вытрави меня,

в себе наклонность к снегу обнаружив,

и к холодам… В бокалы разольём

остаток дней, их вкус намного резче…

Ма шер ами, я полон февралём,

осколок льда, покрытый сеткой трещин.

 

 

Мумия

 

Вполне по-обывательски умён,

любых имён чураясь изначально,

пишу стихи – живое мумиё,

которому не рад седой молчальник,

служака старый. Выслугою лет

не хвастаю, как мумией костистой,

лежащей на обеденном столе.

Набор литературного статиста

отнюдь не суповой… Не от ума

бряцает автор хиленькой медалью.

Ответом будет крепенький тумак,

и кровь из носу – худшего не дали,

и слава богу… Кухонный уют,

лекарственные запахи с полатей…

Чихнёшь – и чай ромашковый нальют –

испейте, обыватель, не хворайте.

В бутылочке зелёного стекла

настойка молодого базилика,

куриный супчик – это просто клад,

и рад ему талантливый калика,

как мумия, завидя саркофаг.

С набитым ртом за вечное не ратуй…

Прожуй – и будет новая строфа,

чуть-чуть живее жалкого обрата,

не годного хотя бы на творог,

а ты уже мечтаешь о сметане…

И выжжено смешливое тавро

на том, что никогда стихом не станет,

но будет текстом… Банкой для пилюль –

до них охоч любезный обыватель.

Пытаясь выжать честное «люблю»

из купленной шалавы на кровати,

в дыму сигарном. Имя не открыв,

и у неё не спрашивая имя,

он ждёт её ответа на порыв,

довольствуясь ответами любыми.

Итак – перо, бумага, пара строк

на кухоньке египетского стиля…

Ты доктор и больной, ты добр и строг.

людей простил, они тебя простили

за острый ум, похеренный легко

в угоду меркантильным итересам,

и, щёку подпирая кулаком,

попьёшь чайку, поборешься со стрессом…

И сдашься. Побеждает фараон.

Ты – мумия, но с мумиями рядом,

на кухне обретаешь новый трон,

и радуешься царственным нарядам.