Галина Климова. История первого стихотворения

ДАЧА С МЕЗОНИНОМ

Кто же не помнит своих первых рифмованных строк?

Даже ещё не стихов, но их зародышей.

Мы жили на даче в подмосковном селе Петрово-Дальнее.

Там шло строительство городской онкологической больницы, и папе как инженеру выделили дачу, чтобы не мотался в Москву. Дача высокая, с мезонином, со всеми городскими удобствами и с верандой, подсвеченной окошками из разноцветных стеклянных треугольничков. Эти дачи до сих пор там сохранились как образец послевоенной роскоши для народа. Отец, очень гордый, тут же выписал своих родителей с Украины, из жаркого и пыльного Николаева. Они приехали с младшей внучкой Зиной, моей ровесницей. Для объединения семьи вскоре и меня – в слезах – привезли.

Началась подневольная дачная жизнь. Я всего однажды гостила в Николаеве у бабушки и дедушки, очень стеснялась, дичилась и вдобавок ревновала к ним кузину-Зину. Чуяла печенкой, что она – родная внучка, а я – как бы двоюродная. Нехотя подчинилась другому распорядку. От прежней жизни при мне осталась только скрипка, но играла я помалу и вполсилы. Было сиротливо, и по ночам – от жалости к себе – я под одеялом размазывала по щекам слёзы. Днём всё как-то сглаживалось походами в лес за грибами и за малиной, купаньем в ещё не заросшем голицынском пруду, но больше – игрой в пинг-понг с соседской ребятней, ни с кем не играл только мальчик с редким именем Юлик. Бледный и молчаливый, обычно с книгой, он сидел в самой густой тени, и однажды, оторвавшись от книги, объявил нараспев:

– Завтр-ра мой день р-рожденья, но я не смогу пригласить вас всех, пар-р-рдон…

Играть в теннис сразу стало не интересно. Мы с Зиной пошли к себе, и она объяснила:

– Слышала, как картавит? Думаешь, не выговаривает букву «р»? Он специально так говорит, называется «грассирует». Его за это даже во французскую спецшколу приняли.

Эти слова прозвучали как приговор: Юлик, который учится в Москве во французской спецшколе и красиво распевает букву «р», никогда не пригласит меня, такую толстощёкую, с веснушками, такую деревенщину… никогда не пригласит. А Зина готовилась к празднику.

– Напишу стихотворение и подарю с автографом. А ты сыграй что-нибудь на скрипке, например «Весёлый крестьянин». У тебя здорово получается!

После обеда нас, как маленьких, укладывали в постель, хотя спать было не обязательно. Зина пыхтела и что-то бубнила, накрывшись простынёй, а потом сбрасывала её и быстро писала, но ещё быстрее стирала написанное, и тут же опять писала столбиком. Лицо её раскраснелось и стало красивым. Она точно знала, что делает:

– Готово! Вот! Про партизан, про пионеров, как они погибли, но фашистский поезд взорвали.

Скрипка не шла в руки. Я не стала ужинать, не стала гладить платье-матроску, только помогла Зине накрутить на бумажки её короткие волосы. Все улеглись спать, как обычно, будто ничего не происходило и заранее было известно, что завтра Зина со своим героическим стихотворением пойдёт к Юлику, а я с «Весёлым крестьянином» останусь дома. Не спалось и даже плакать не хотелось. Хотелось умереть. И я видела, как в день рождения Юлика меня будут хоронить в гробу, похожем на мой деревянный скрипичный футляр, в неглаженом платье, с косичками-бараночками, как будут плакать бабушка и дедушка, зарыдают мои родители, особенно мама… Но где же Зина?

Сюжет увлекал. Образы уносили в какое-то другое пространство, где невидимый метроном диктовал ритм, а на него, как бабочки на свет, летели настоящие, самые нужные слова, близким или дальним эхом тянувшие за собой рифмы. Это были стихи. Только бы не забыть до утра!

Летнее утро – скорое, и я босиком вбежала в кухню, где уже завтракал отец. Вот кому я могла доверить ночную тайну, вот кому…

– Что ты такая встрепанная? Всю ночь что-то бубнила, вскрикивала, наверно, тоже стихи сочиняла? – ласково спросил отец.

Я впала в ступор. Я не помнила ни полсловечка. Ни-че-го.

И вдруг шёпотом:

Как живётся тебе,
моя бедная дочь,
на том свете?

 

– Что? Какая дочь? Какой «тот свет»? – Отец почти задохнулся. – Это твои стихи? Откуда эта мистика в двенадцать лет? Ты же не чахоточная поэтесса, ты здоровая девочка, пионерка, а тут декаданс в чистом виде. Одна строка, разве это стихотворение? – он перестал жевать. – Правда, у Брюсова есть «О, прикрой свои бледные ноги», – продекламировал он, – но всё уже было, тысячу раз было, дорогая моя девочка! Ты далеко не первая. Всё уже хожено-перехожено, всё уже написано в русской литературе. Я и сам когда-то… Но тебе ещё рано! С чего это ты вообразила себя матерью, а? И почему умерла дочь? Нет, тебе так нельзя, запомни! И бери пример с Зины, ее стихи в «Пионерской правде» напечатаны.

И вдруг строго в самое ухо:

– Никому не читай! Не смей, слышишь, забудь!

Я была потрясена собственным провалом, но более того – чувством отчаянного одиночества в своей семье.

Юлика с его днём рождения больше не существовало.

Папа перестал быть моим доверенным лицом.

Зина после замужества работала воспитательницей в детском саду.

Я долго не писала стихов, пытаясь вернуться к самой себе, найти вход в потаённое пространство, которое мне открылось той ночью на даче в селе Петрово-Дальнее, где мне леталось и пелось, а губы сами шевелили чистый воздух рифмующихся слов непонятно как случившегося стихотворения.

ДАЧА С МЕЗОНИНОМ

Кто же не помнит своих первых рифмованных строк?

Даже ещё не стихов, но их зародышей.

Мы жили на даче в подмосковном селе Петрово-Дальнее.

Там шло строительство городской онкологической больницы, и папе как инженеру выделили дачу, чтобы не мотался в Москву. Дача высокая, с мезонином, со всеми городскими удобствами и с верандой, подсвеченной окошками из разноцветных стеклянных треугольничков. Эти дачи до сих пор там сохранились как образец послевоенной роскоши для народа. Отец, очень гордый, тут же выписал своих родителей с Украины, из жаркого и пыльного Николаева. Они приехали с младшей внучкой Зиной, моей ровесницей. Для объединения семьи вскоре и меня – в слезах – привезли.

Началась подневольная дачная жизнь. Я всего однажды гостила в Николаеве у бабушки и дедушки, очень стеснялась, дичилась и вдобавок ревновала к ним кузину-Зину. Чуяла печенкой, что она – родная внучка, а я – как бы двоюродная. Нехотя подчинилась другому распорядку. От прежней жизни при мне осталась только скрипка, но играла я помалу и вполсилы. Было сиротливо, и по ночам – от жалости к себе – я под одеялом размазывала по щекам слёзы. Днём всё как-то сглаживалось походами в лес за грибами и за малиной, купаньем в ещё не заросшем голицынском пруду, но больше – игрой в пинг-понг с соседской ребятней, ни с кем не играл только мальчик с редким именем Юлик. Бледный и молчаливый, обычно с книгой, он сидел в самой густой тени, и однажды, оторвавшись от книги, объявил нараспев:

– Завтр-ра мой день р-рожденья, но я не смогу пригласить вас всех, пар-р-рдон…

Играть в теннис сразу стало не интересно. Мы с Зиной пошли к себе, и она объяснила:

– Слышала, как картавит? Думаешь, не выговаривает букву «р»? Он специально так говорит, называется «грассирует». Его за это даже во французскую спецшколу приняли.

Эти слова прозвучали как приговор: Юлик, который учится в Москве во французской спецшколе и красиво распевает букву «р», никогда не пригласит меня, такую толстощёкую, с веснушками, такую деревенщину… никогда не пригласит. А Зина готовилась к празднику.

– Напишу стихотворение и подарю с автографом. А ты сыграй что-нибудь на скрипке, например «Весёлый крестьянин». У тебя здорово получается!

После обеда нас, как маленьких, укладывали в постель, хотя спать было не обязательно. Зина пыхтела и что-то бубнила, накрывшись простынёй, а потом сбрасывала её и быстро писала, но ещё быстрее стирала написанное, и тут же опять писала столбиком. Лицо её раскраснелось и стало красивым. Она точно знала, что делает:

– Готово! Вот! Про партизан, про пионеров, как они погибли, но фашистский поезд взорвали.

Скрипка не шла в руки. Я не стала ужинать, не стала гладить платье-матроску, только помогла Зине накрутить на бумажки её короткие волосы. Все улеглись спать, как обычно, будто ничего не происходило и заранее было известно, что завтра Зина со своим героическим стихотворением пойдёт к Юлику, а я с «Весёлым крестьянином» останусь дома. Не спалось и даже плакать не хотелось. Хотелось умереть. И я видела, как в день рождения Юлика меня будут хоронить в гробу, похожем на мой деревянный скрипичный футляр, в неглаженом платье, с косичками-бараночками, как будут плакать бабушка и дедушка, зарыдают мои родители, особенно мама… Но где же Зина?

Сюжет увлекал. Образы уносили в какое-то другое пространство, где невидимый метроном диктовал ритм, а на него, как бабочки на свет, летели настоящие, самые нужные слова, близким или дальним эхом тянувшие за собой рифмы. Это были стихи. Только бы не забыть до утра!

Летнее утро – скорое, и я босиком вбежала в кухню, где уже завтракал отец. Вот кому я могла доверить ночную тайну, вот кому…

– Что ты такая встрепанная? Всю ночь что-то бубнила, вскрикивала, наверно, тоже стихи сочиняла? – ласково спросил отец.

Я впала в ступор. Я не помнила ни полсловечка. Ни-че-го.

И вдруг шёпотом:

Как живётся тебе,
моя бедная дочь,
на том свете?

 

– Что? Какая дочь? Какой «тот свет»? – Отец почти задохнулся. – Это твои стихи? Откуда эта мистика в двенадцать лет? Ты же не чахоточная поэтесса, ты здоровая девочка, пионерка, а тут декаданс в чистом виде. Одна строка, разве это стихотворение? – он перестал жевать. – Правда, у Брюсова есть «О, прикрой свои бледные ноги», – продекламировал он, – но всё уже было, тысячу раз было, дорогая моя девочка! Ты далеко не первая. Всё уже хожено-перехожено, всё уже написано в русской литературе. Я и сам когда-то… Но тебе ещё рано! С чего это ты вообразила себя матерью, а? И почему умерла дочь? Нет, тебе так нельзя, запомни! И бери пример с Зины, ее стихи в «Пионерской правде» напечатаны.

И вдруг строго в самое ухо:

– Никому не читай! Не смей, слышишь, забудь!

Я была потрясена собственным провалом, но более того – чувством отчаянного одиночества в своей семье.

Юлика с его днём рождения больше не существовало.

Папа перестал быть моим доверенным лицом.

Зина после замужества работала воспитательницей в детском саду.

Я долго не писала стихов, пытаясь вернуться к самой себе, найти вход в потаённое пространство, которое мне открылось той ночью на даче в селе Петрово-Дальнее, где мне леталось и пелось, а губы сами шевелили чистый воздух рифмующихся слов непонятно как случившегося стихотворения.