Евгений ГОЛУБОВСКИЙ. «Прощай, свободная стихия». Бродский в Одессе.

    Естественно, каждый читатель знает, что эта хрестоматийная строка принадлежит Александру Пушкину. Но именно как цитату, одну из самых трагических строк в русской поэзии, ее ввел Иосиф Бродский в стихотворение «У памятника Пушкину в Одессе». Как, когда, почему это произошло – об этом чуть дальше…

    Большая, серьезная биография Иосифа Бродского уже пишется. Вышла книга Льва Лосева в серии «ЖЗЛ», два тома интервью И.Бродского журналистам, множество мемуарных свидетельств. Надеюсь, не обойдут историки короткую одесскую страницу, так как именно в нашем городе поэт ощутил острую, я бы сказал, пушкинскую тоску по свободе…

    Мне довелось видеть Иосифа Бродского в Одессе. В один из холодных мартовских дней  1971 года позвонил одесский, а ныне американский, поэт Леонид Мак:

   – В Одессе Бродский, Сегодня будет в гостях у художника Алеши Стрельникова. Приходите. Надеюсь, почитает стихи.

     Поэзия И.Бродского – по самиздату, по журналу «Синтаксис», который подарил мне Алик Гинзбург, была к тому времени и мной, и женой (она окончила Ленинградский университет, ее ленинградские приятели дарили машинописные листки со стихами Бродского) не просто известной, но и любимой. Особенно после того, как в доме Ксаны Добролюбской мы провели вечер с Евгением Рейном, и в его исполнении слушали стихи поэта, в частности, пронзительный «Рождественский романс».

    Но вернусь к встрече. Бродский опоздал. Пришел на час позже назначенного Маком времени. Пришел с Леней Маком и Ритой Жарковой. Был молчалив и угрюм. Сел в дальнем углу большого стола, налил себе стакан красного вина (мы все тогда пили недорогое и неплохое одесское «Шабское»), тихо, не вслушиваясь в разговор, пил. А беседа, начатая до его прихода, продолжалась. Мак тихо предупредил, что у Иосифа неприятности, стихи он вряд ли будет  читать. Так и случилось. В разговор, он со временем вступил, смотрел картины Алексея, но с большим интересом этюды его отца Владимира Владимировича Стрельникова – тонкого одесского живописца, продолжавшего традиции южнорусского импрессионизма. Но стихи читать не захотел, а может, не смог…

     Вскоре я узнал: в тот день Бродскому было «велено» покинуть Одессу. Как Пушкину в 1824 году…

    Много позднее я провел собственное «журналистское расследование».

    Леня Мак знал, что после ссылки Бродский в Питере (Леня учился в Ленинградском университете и был знаком с поэтом еще в Питере, только так он называл город на Неве) не получает даже переводческой работы и живет впроголодь. А в Одессе запускали на киностудии фильм «Поезд в далекий август» об обороне города-героя. Искали актеров. Леня был то ли ассистентом, то ли помощником режиссера и, когда он увидел фото секретаря Одесского горкома партии Гуревича, который был душой  обороны, поразился его внешнему сходству с Бродским. Уговорил создателей фильма пригласить поэта на пробы.

    Режиссер фильма Вадим Лысенко рассказывал:

    – Сходство было необыкновенное. Большой, мощный, плечистый. Мы лишь побрили его наголо, как Гуревича, и утвердили на роль. Понимали, что афишировать, что это опальный Бродский не следует, фамилия распространенная, и мы придумали легенду – студент – выпускник Ленинградского института, первая роль в кино. По сути, отсняли весь материал с его участием. И вдруг меня вызывают в Госкомитет кинематографии, в Киев. «Уничтожить все кадры с участием Бродского, все переснять». Я чуть не плачу, это сотни метров пленки, актеры разъехались. Фильм не успеет к юбилею. Но со мной даже не стали разговаривать: «Фильм закроем. А Бродского немедленно отправьте в Ленинград».

    Вот в день, когда пришло это известие, мы и встретились. Кто «настучал» загадка и сегодня.

    Мои попытки найти в музее киностудии пробы Бродского на роль не увенчались успехом. Альбомы есть, но Иосифа Александровича там нет. «Все, как видно, изъяли». Но все же, все же, все же…

    Оператор фильма Леонид Бурлака рассказал:

    – Мы посоветовались с Вадимом и решили «обмануть» начальство. Переснять все было просто невозможно. Актера мы нашли похожего уже на Бродского и сняли с ним крупные планы, там, где он снят один. А в групповых сценах, где он лишь мелькает, виден в профиль, решили тайно оставить кадры с Бродским.

     После долгих поисков Леонид Бурлака нашел мне фотоснимок кадра, где идет заседание Военного Совета Приморской армии – на нем первый слева Иосиф Бродский.

    Конечно же, пребывание в Одессе для поэта не ограничилось участием в съемках фильма. Тот же Леонид Мак, собравший нас на встречу с Бродским в квартире А. Стрельникова, должен был обеспечить на те две недели, что шли съемки «инкогнито из Петербурга» жильем, не поселять же его в общежитии киностудии, знаменитом «Куряже», где все буквально всё знали друг о друге. И Леня Мак попросил Риту Жаркову, дружившую со многими художниками, подыскать пригодную для жилья мастерскую и вообще показать Иосифу работы неофициальных одесских живописцев, поводить его по Одессе, чтобы он почувствовал атмосферу города. Предоставить Иосифу Бродскому мастерскую согласился замечательный одесский художник Лев Межберг. Позднее, когда Межберг уедет в Нью-Йорк, он и там будет общаться с поэтом.  И Рита Жаркова, вернувшись из Нью-Йорка, рассказывала о тамошней встрече с Бродским, о том, как они вспоминали и шабское вино, и солнечную живопись  одесских художников, и улочки Молдаванки, и Приморский бульвар с памятниками Ришелье и Пушкину, который Бродский воспринял как знак Одессы, смысловой ключ города…

    Приглашение на Одесскую киностудию, изгнание с Одесской киностудии…

    Если бы этим эпизодом завершилось пребывание Иосифа Бродского в Одессе, этим чувством «несвободы», преследований, надзора, то и тогда оно бы вошло в биографию нашего города. Как и то, что здесь же, на киностудии «зарубили» сценарий Булата Окуджавы о Пушкине, здесь на улице Садовой оскорбили Александра Галича, настолько, что это стало темой его неоконченного романа… Печальные страницы. Но и о них нужно знать. И все-таки: во всякой мудрости – много печали. Кто знает, если бы не этот эпизод, написал ли бы Иосиф Бродский пронзительное стихотворение «У памятника Пушкину в Одессе», посвященное другу Якову Гордину, ныне –  редактору журнала «Звезда». Эти стихи Бродский не включал в свои ранние сборники.  Вошли они лишь в самый последний, составленный им, но вышедший через десять дней после его смерти томик «Пейзаж с наводнением». Вся книга читается как завещание великого поэта. И среди них это стихотворение – перекличка с Пушкиным, где он, вослед гению России, осознал трагизм строки:  «Прощай, свободная стихия…».

 

 

У ПАМЯТНИКА ПУШКИНУ В ОДЕССЕ

                                                              Якову Гордину

Не по торговым странствуя делам,

разбрасывая по чужим углам

свой жалкий хлам,

однажды поутру

с тяжелым привкусом во рту

я на берег сошел в чужом порту.

 

Была зима.

Зернистый снег сек щеку, но земля

была черна для белого зерна.

Хрипел ревун во всю дурную мочь.

Еще в парадных столбенела ночь.

Я двинул прочь.

О, города земли в рассветный час!

Гостиницы мертвы. Недвижность чаш,

незрячесть глаз

слепых богинь.

Сквозь вас пройти немудрено нагим,

пока не грянул государства гимн.

 

Густой туман

листал кварталы, как толстой роман.

Тяжелым льдом обложенный Лиман,

как смолкнувший язык материка,

серел, и, точно пятна потолка,

шли облака.

И по восставшей в свой кошмарный рост

той лестнице, как тот матрос,

как тот мальпост,

наверх, скребя

ногтем перила, скулы серебря

слезой, как рыба, я втащил себя.

 

Один как перст,

как в ступе зимнего пространства пест,

там стыл апостол перемены мест

спиной к отчизне и лицом к тому,

в чью так и не случилось бахрому

шагнуть ему.

Из чугуна

он был изваян, точно пахана

движений голос произнес: “Хана

перемещеньям!” — и с того конца

земли поддакнули звон бубенца

с куском свинца.

 

Податливая внешне даль,

творя пред ним свою горизонталь,

Поди, и он

здесь подставлял скулу под аквилон,

прикидывая, как убраться вон,

в такую же – кто знает – рань,

и тоже чувствовал, что дело дрянь,

куда ни глянь.

 

И он, видать,

здесь ждал того, чего нельзя не ждать

от жизни: воли. Эту благодать,

волнам доступную, бог русских нив

сокрыл от нас, всем прочим осенив,

зане – ревнив.

 

Грек на фелюке уходил в Пирей

порожняком. И стайка упырей

вываливалась из срамных дверей,

как черный пар,

на выученный наизусть бульвар.

И я там был, и я там в снег блевал.

 

Наш нежный Юг,

где сердце сбрасывало прежде вьюк,

есть инструмент державы, главный звук

чей в мироздании — не сорок сороков,

рассчитанный на череду веков,

но лязг оков.

где сердце сбрасывало прежде вьюк,

есть инструмент державы, главный звук

чей в мироздании — не сорок сороков,

рассчитанный на череду веков,

но лязг оков.

 

И отлит был

из их отходов тот, кто не уплыл,

тот, чей, давясь, проговорил

“Прощай, свободная стихия” рот,

чтоб раствориться навсегда в тюрьме широт,

где нет ворот.

 

 

Нет в нашем грустном языке строки

отчаянней и больше вопреки

себе написанной, и после от руки

сто лет копируемой. Так набегает на

пляж в Ланжероне за волной волна,

земле верна.

    Естественно, каждый читатель знает, что эта хрестоматийная строка принадлежит Александру Пушкину. Но именно как цитату, одну из самых трагических строк в русской поэзии, ее ввел Иосиф Бродский в стихотворение «У памятника Пушкину в Одессе». Как, когда, почему это произошло – об этом чуть дальше…

    Большая, серьезная биография Иосифа Бродского уже пишется. Вышла книга Льва Лосева в серии «ЖЗЛ», два тома интервью И.Бродского журналистам, множество мемуарных свидетельств. Надеюсь, не обойдут историки короткую одесскую страницу, так как именно в нашем городе поэт ощутил острую, я бы сказал, пушкинскую тоску по свободе…

    Мне довелось видеть Иосифа Бродского в Одессе. В один из холодных мартовских дней  1971 года позвонил одесский, а ныне американский, поэт Леонид Мак:

   – В Одессе Бродский, Сегодня будет в гостях у художника Алеши Стрельникова. Приходите. Надеюсь, почитает стихи.

     Поэзия И.Бродского – по самиздату, по журналу «Синтаксис», который подарил мне Алик Гинзбург, была к тому времени и мной, и женой (она окончила Ленинградский университет, ее ленинградские приятели дарили машинописные листки со стихами Бродского) не просто известной, но и любимой. Особенно после того, как в доме Ксаны Добролюбской мы провели вечер с Евгением Рейном, и в его исполнении слушали стихи поэта, в частности, пронзительный «Рождественский романс».

    Но вернусь к встрече. Бродский опоздал. Пришел на час позже назначенного Маком времени. Пришел с Леней Маком и Ритой Жарковой. Был молчалив и угрюм. Сел в дальнем углу большого стола, налил себе стакан красного вина (мы все тогда пили недорогое и неплохое одесское «Шабское»), тихо, не вслушиваясь в разговор, пил. А беседа, начатая до его прихода, продолжалась. Мак тихо предупредил, что у Иосифа неприятности, стихи он вряд ли будет  читать. Так и случилось. В разговор, он со временем вступил, смотрел картины Алексея, но с большим интересом этюды его отца Владимира Владимировича Стрельникова – тонкого одесского живописца, продолжавшего традиции южнорусского импрессионизма. Но стихи читать не захотел, а может, не смог…

     Вскоре я узнал: в тот день Бродскому было «велено» покинуть Одессу. Как Пушкину в 1824 году…

    Много позднее я провел собственное «журналистское расследование».

    Леня Мак знал, что после ссылки Бродский в Питере (Леня учился в Ленинградском университете и был знаком с поэтом еще в Питере, только так он называл город на Неве) не получает даже переводческой работы и живет впроголодь. А в Одессе запускали на киностудии фильм «Поезд в далекий август» об обороне города-героя. Искали актеров. Леня был то ли ассистентом, то ли помощником режиссера и, когда он увидел фото секретаря Одесского горкома партии Гуревича, который был душой  обороны, поразился его внешнему сходству с Бродским. Уговорил создателей фильма пригласить поэта на пробы.

    Режиссер фильма Вадим Лысенко рассказывал:

    – Сходство было необыкновенное. Большой, мощный, плечистый. Мы лишь побрили его наголо, как Гуревича, и утвердили на роль. Понимали, что афишировать, что это опальный Бродский не следует, фамилия распространенная, и мы придумали легенду – студент – выпускник Ленинградского института, первая роль в кино. По сути, отсняли весь материал с его участием. И вдруг меня вызывают в Госкомитет кинематографии, в Киев. «Уничтожить все кадры с участием Бродского, все переснять». Я чуть не плачу, это сотни метров пленки, актеры разъехались. Фильм не успеет к юбилею. Но со мной даже не стали разговаривать: «Фильм закроем. А Бродского немедленно отправьте в Ленинград».

    Вот в день, когда пришло это известие, мы и встретились. Кто «настучал» загадка и сегодня.

    Мои попытки найти в музее киностудии пробы Бродского на роль не увенчались успехом. Альбомы есть, но Иосифа Александровича там нет. «Все, как видно, изъяли». Но все же, все же, все же…

    Оператор фильма Леонид Бурлака рассказал:

    – Мы посоветовались с Вадимом и решили «обмануть» начальство. Переснять все было просто невозможно. Актера мы нашли похожего уже на Бродского и сняли с ним крупные планы, там, где он снят один. А в групповых сценах, где он лишь мелькает, виден в профиль, решили тайно оставить кадры с Бродским.

     После долгих поисков Леонид Бурлака нашел мне фотоснимок кадра, где идет заседание Военного Совета Приморской армии – на нем первый слева Иосиф Бродский.

    Конечно же, пребывание в Одессе для поэта не ограничилось участием в съемках фильма. Тот же Леонид Мак, собравший нас на встречу с Бродским в квартире А. Стрельникова, должен был обеспечить на те две недели, что шли съемки «инкогнито из Петербурга» жильем, не поселять же его в общежитии киностудии, знаменитом «Куряже», где все буквально всё знали друг о друге. И Леня Мак попросил Риту Жаркову, дружившую со многими художниками, подыскать пригодную для жилья мастерскую и вообще показать Иосифу работы неофициальных одесских живописцев, поводить его по Одессе, чтобы он почувствовал атмосферу города. Предоставить Иосифу Бродскому мастерскую согласился замечательный одесский художник Лев Межберг. Позднее, когда Межберг уедет в Нью-Йорк, он и там будет общаться с поэтом.  И Рита Жаркова, вернувшись из Нью-Йорка, рассказывала о тамошней встрече с Бродским, о том, как они вспоминали и шабское вино, и солнечную живопись  одесских художников, и улочки Молдаванки, и Приморский бульвар с памятниками Ришелье и Пушкину, который Бродский воспринял как знак Одессы, смысловой ключ города…

    Приглашение на Одесскую киностудию, изгнание с Одесской киностудии…

    Если бы этим эпизодом завершилось пребывание Иосифа Бродского в Одессе, этим чувством «несвободы», преследований, надзора, то и тогда оно бы вошло в биографию нашего города. Как и то, что здесь же, на киностудии «зарубили» сценарий Булата Окуджавы о Пушкине, здесь на улице Садовой оскорбили Александра Галича, настолько, что это стало темой его неоконченного романа… Печальные страницы. Но и о них нужно знать. И все-таки: во всякой мудрости – много печали. Кто знает, если бы не этот эпизод, написал ли бы Иосиф Бродский пронзительное стихотворение «У памятника Пушкину в Одессе», посвященное другу Якову Гордину, ныне –  редактору журнала «Звезда». Эти стихи Бродский не включал в свои ранние сборники.  Вошли они лишь в самый последний, составленный им, но вышедший через десять дней после его смерти томик «Пейзаж с наводнением». Вся книга читается как завещание великого поэта. И среди них это стихотворение – перекличка с Пушкиным, где он, вослед гению России, осознал трагизм строки:  «Прощай, свободная стихия…».

 

 

У ПАМЯТНИКА ПУШКИНУ В ОДЕССЕ

                                                              Якову Гордину

Не по торговым странствуя делам,

разбрасывая по чужим углам

свой жалкий хлам,

однажды поутру

с тяжелым привкусом во рту

я на берег сошел в чужом порту.

 

Была зима.

Зернистый снег сек щеку, но земля

была черна для белого зерна.

Хрипел ревун во всю дурную мочь.

Еще в парадных столбенела ночь.

Я двинул прочь.

О, города земли в рассветный час!

Гостиницы мертвы. Недвижность чаш,

незрячесть глаз

слепых богинь.

Сквозь вас пройти немудрено нагим,

пока не грянул государства гимн.

 

Густой туман

листал кварталы, как толстой роман.

Тяжелым льдом обложенный Лиман,

как смолкнувший язык материка,

серел, и, точно пятна потолка,

шли облака.

И по восставшей в свой кошмарный рост

той лестнице, как тот матрос,

как тот мальпост,

наверх, скребя

ногтем перила, скулы серебря

слезой, как рыба, я втащил себя.

 

Один как перст,

как в ступе зимнего пространства пест,

там стыл апостол перемены мест

спиной к отчизне и лицом к тому,

в чью так и не случилось бахрому

шагнуть ему.

Из чугуна

он был изваян, точно пахана

движений голос произнес: “Хана

перемещеньям!” — и с того конца

земли поддакнули звон бубенца

с куском свинца.

 

Податливая внешне даль,

творя пред ним свою горизонталь,

Поди, и он

здесь подставлял скулу под аквилон,

прикидывая, как убраться вон,

в такую же – кто знает – рань,

и тоже чувствовал, что дело дрянь,

куда ни глянь.

 

И он, видать,

здесь ждал того, чего нельзя не ждать

от жизни: воли. Эту благодать,

волнам доступную, бог русских нив

сокрыл от нас, всем прочим осенив,

зане – ревнив.

 

Грек на фелюке уходил в Пирей

порожняком. И стайка упырей

вываливалась из срамных дверей,

как черный пар,

на выученный наизусть бульвар.

И я там был, и я там в снег блевал.

 

Наш нежный Юг,

где сердце сбрасывало прежде вьюк,

есть инструмент державы, главный звук

чей в мироздании — не сорок сороков,

рассчитанный на череду веков,

но лязг оков.

где сердце сбрасывало прежде вьюк,

есть инструмент державы, главный звук

чей в мироздании — не сорок сороков,

рассчитанный на череду веков,

но лязг оков.

 

И отлит был

из их отходов тот, кто не уплыл,

тот, чей, давясь, проговорил

“Прощай, свободная стихия” рот,

чтоб раствориться навсегда в тюрьме широт,

где нет ворот.

 

 

Нет в нашем грустном языке строки

отчаянней и больше вопреки

себе написанной, и после от руки

сто лет копируемой. Так набегает на

пляж в Ланжероне за волной волна,

земле верна.