Ольга АНИКИНА. Муравьиные числа

ИМЕНА

 

В тенетах строк ночуют имена,

и видят сны, не зная друг о друге,

и часто просыпаются в испуге,

и ночь для них мучительно длинна.

 

Ворочаются, ждут, что выйдет  срок,

им зябко в междустрочьях полутёмных,

и каждое из них – слепой котёнок,

подброшенный людьми на мой порог.

 

Все домыслы пусты,

расчёты  врут,

а память размывается и тонет.

 

Но имена – мне тычутся в ладони,

и снятся мне, и плачут, и зовут.

 

Галки

 

Гуляют больничные галки

у въезда в приёмный покой.

Лежит человек на каталке

и машет кому-то рукой.

 

Он ждёт, ему вовсе не к спеху,

но, сонно всплывая в дыму,

он видит, как медленно, сверху

в ответ кто-то машет ему.

 

Он машет, пока не вкатили,

пока есть живая рука.

И галочьи чёрные крылья

слетают к нему с козырька.

 

 

Метро

 

Занырну в метро на Маросейке,

пёстрый флайер выброшу у входа.

На потёртом мраморе подземки

трещины и тёмные разводы.

 

Светят лампы вымученно-тускло,

клонит в сон, но я уже привыкла

двигаться среди других корпускул,

в разных фазах волнового цикла.

 

Выдох-вдох, приливы и отливы,

жалобное эхо саксофона.

И гляжу я, как неторопливо,

где-то в самой глубине платформы,

 

над толпой, негаданно-нежданно,

медленным течением колеблем,

проплывает профиль Мандельштама,

к чьей-то шее кое-как прилеплен.

 

Ваганьковское

 

Мы здесь гуляем, хлещем лимонад,

и толстой белке скармливаем чипсы.

И смотрят из-за кованых оград

сумевшие когда-то отличиться –

 

на этот свет, прозрачный, голубой,

на ближний храм, на дальние высотки,

на тополя, на то, как мы с тобой

идём от Енгибарова до Соньки,

 

замысловатый делая зигзаг,

на пнях считая кольца годовые,

среди других кладбищенских зевак

досадно и бессмысленно живые.

 

И вдруг потусторонняя жена

звонит тебе из темноты мобильной –

и тишина в тебе отражена,

как блик на фотографии могильной.

 

 

* * *

Смотри, человек излечился. В очках и панаме

шагает к заливу. Ни тени былой лихомани.

Проворно взлетает над белым зигзагом ступенек,

усат и крылат,

и в кармане немножечко денег.

 

Смотри, у него не болит, он мурлычет мотивчик,

счастливо фальшивит, становится клёкотом птичьим,

как будто весь город – веселое чудо Господне,

и пенится сидр, и цветет алыча в подворотне.

 

И колокол по небу гонит воздушные комья.

А помнишь?.. Не помню. А если бы даже и помнил.

Прозрачный, шуршит календарь – муравьиные числа.

И там, в вышине, всё так просто,

и пусто, и чисто.

 

* * *

Обернёшься – кругом осколки

да прозрачный весенний лёд.

Неизменны на свете только

одиночество и полёт.

 

Остальное бредёт не в ногу,

говоря с тобой ни о чём,

и лишь та для тебя тревога,

на которую обречён.

 

Вот и слушаешь скрип уключин,

и вода твоя высока,

и лишь тот для тебя попутчик,

для которого ты – река.

 

Но нежданно среди сумбура

опалит твою  ночь без сна

неоконченной партитуры

раскалённая белизна.

 

* * *

Ещё восход сиреневый на взлёте

в дрожащем свете еле уловим,

и дом панельный, что застыл напротив,

становится прозрачно-голубым,

 

и, отражая мимолётный сполох,

над крышей утро теплится, паря,

и солнце сквозь бутылочный осколок

глядит на мир, и холод ноября

 

ложится тонкой звёздочностью линий,

и лужа – словно яшмовая  брошь…

И на детсадовских перилах иней

чуть сладковат,  когда его лизнёшь.

 

* * *

Зимой приближаешься к небу, и вот

однажды туда истончается вход,

и ты по-другому глядишь на

дома, обведенные мёртвой рукой,

на чёрные щели с торчащей пенькой,

на реку. Вода неподвижна.

 

И слышно из кухни, как в мёрзлой трубе

рыдает младенец, скребет скарабей,

бормочет глухая шептуха

такие слова, что святых выноси,

что вспомнишь и Отче наш, иже еси,

и Сына, и Святого духа.

 

И сядешь у двери, где сиживал дед,

чтоб молча беседовать с тем, кого нет,

его одиночество грея,

и тоненький свет, как монета на дне,

как след сигареты в далёком окне,

мерцает в слепых эмпиреях.

 

 

* * *

И человек, шагнувший внутрь стены,

и птица в ожидании испуга,

и скомканная ветошка луны,

хранящая черты былого круга,

и трещина на косточке ключа,

что так воспалена и горяча –

 

и каждый страх, утробный, ножевой,

рождённый в темноте своей безликой,

в какой-то миг –

                     становятся травой,

укропом, водосбором, повиликой.

Фиалка, фенхель, рута, розмарин,

и каждый зыбок и неоспорим.

 

И страх выходит горлом ветровым

из сокровенной земляной каверны,

и остаётся в шорохе травы,

в беспамятстве её закономерном.

В стеблях твоих заметную едва,

прости, благослови меня, трава.

 

* * *

Какою волей, чьею властью

в чужом я окажусь краю,

какие новые несчастья

падут на голову мою,

 

какие отмотаю сроки,

покорно следуя вперёд,

какие ночью встанут дроги

у металлических ворот,

 

что будет с голосом и речью,

смогу ли свой забыть язык,

каким молчанием отвечу

на свист змеи, на волчий рык,

 

в каких заледенелых зимах

упорно буду жечь огни

для всех потерянных любимых,

чтоб не печалились они.

 

* * *

…лишь запрокинешь голову едва,

и лёгкой аркой в небе над тобою

сомкнутся —  полусонная трава

и жёлтые головки зверобоя.

 

И ты лежишь напротив высоты,

как будто — пройден путь и долг оплачен,

     и в облаках качаются цветы,

           и по тебе

               никто уже не плачет.

 

* * *

То скрежет, то гомон, то шелест колёсный,

вокзалы,  авралы,  билеты на входе…

Одних провожаешь легко и бесслёзно,

как выдох,  как вечер, как лёд в половодье.

 

Но ветреным днём уезжают  другие,

и кажется –  вы уезжаете вместе.

И следом  за ними  проходишь круги их,

и крестишь их спины,

           и крестишь, и крестишь.

 

 

 

ИМЕНА

 

В тенетах строк ночуют имена,

и видят сны, не зная друг о друге,

и часто просыпаются в испуге,

и ночь для них мучительно длинна.

 

Ворочаются, ждут, что выйдет  срок,

им зябко в междустрочьях полутёмных,

и каждое из них – слепой котёнок,

подброшенный людьми на мой порог.

 

Все домыслы пусты,

расчёты  врут,

а память размывается и тонет.

 

Но имена – мне тычутся в ладони,

и снятся мне, и плачут, и зовут.

 

Галки

 

Гуляют больничные галки

у въезда в приёмный покой.

Лежит человек на каталке

и машет кому-то рукой.

 

Он ждёт, ему вовсе не к спеху,

но, сонно всплывая в дыму,

он видит, как медленно, сверху

в ответ кто-то машет ему.

 

Он машет, пока не вкатили,

пока есть живая рука.

И галочьи чёрные крылья

слетают к нему с козырька.

 

 

Метро

 

Занырну в метро на Маросейке,

пёстрый флайер выброшу у входа.

На потёртом мраморе подземки

трещины и тёмные разводы.

 

Светят лампы вымученно-тускло,

клонит в сон, но я уже привыкла

двигаться среди других корпускул,

в разных фазах волнового цикла.

 

Выдох-вдох, приливы и отливы,

жалобное эхо саксофона.

И гляжу я, как неторопливо,

где-то в самой глубине платформы,

 

над толпой, негаданно-нежданно,

медленным течением колеблем,

проплывает профиль Мандельштама,

к чьей-то шее кое-как прилеплен.

 

Ваганьковское

 

Мы здесь гуляем, хлещем лимонад,

и толстой белке скармливаем чипсы.

И смотрят из-за кованых оград

сумевшие когда-то отличиться –

 

на этот свет, прозрачный, голубой,

на ближний храм, на дальние высотки,

на тополя, на то, как мы с тобой

идём от Енгибарова до Соньки,

 

замысловатый делая зигзаг,

на пнях считая кольца годовые,

среди других кладбищенских зевак

досадно и бессмысленно живые.

 

И вдруг потусторонняя жена

звонит тебе из темноты мобильной –

и тишина в тебе отражена,

как блик на фотографии могильной.

 

 

* * *

Смотри, человек излечился. В очках и панаме

шагает к заливу. Ни тени былой лихомани.

Проворно взлетает над белым зигзагом ступенек,

усат и крылат,

и в кармане немножечко денег.

 

Смотри, у него не болит, он мурлычет мотивчик,

счастливо фальшивит, становится клёкотом птичьим,

как будто весь город – веселое чудо Господне,

и пенится сидр, и цветет алыча в подворотне.

 

И колокол по небу гонит воздушные комья.

А помнишь?.. Не помню. А если бы даже и помнил.

Прозрачный, шуршит календарь – муравьиные числа.

И там, в вышине, всё так просто,

и пусто, и чисто.

 

* * *

Обернёшься – кругом осколки

да прозрачный весенний лёд.

Неизменны на свете только

одиночество и полёт.

 

Остальное бредёт не в ногу,

говоря с тобой ни о чём,

и лишь та для тебя тревога,

на которую обречён.

 

Вот и слушаешь скрип уключин,

и вода твоя высока,

и лишь тот для тебя попутчик,

для которого ты – река.

 

Но нежданно среди сумбура

опалит твою  ночь без сна

неоконченной партитуры

раскалённая белизна.

 

* * *

Ещё восход сиреневый на взлёте

в дрожащем свете еле уловим,

и дом панельный, что застыл напротив,

становится прозрачно-голубым,

 

и, отражая мимолётный сполох,

над крышей утро теплится, паря,

и солнце сквозь бутылочный осколок

глядит на мир, и холод ноября

 

ложится тонкой звёздочностью линий,

и лужа – словно яшмовая  брошь…

И на детсадовских перилах иней

чуть сладковат,  когда его лизнёшь.

 

* * *

Зимой приближаешься к небу, и вот

однажды туда истончается вход,

и ты по-другому глядишь на

дома, обведенные мёртвой рукой,

на чёрные щели с торчащей пенькой,

на реку. Вода неподвижна.

 

И слышно из кухни, как в мёрзлой трубе

рыдает младенец, скребет скарабей,

бормочет глухая шептуха

такие слова, что святых выноси,

что вспомнишь и Отче наш, иже еси,

и Сына, и Святого духа.

 

И сядешь у двери, где сиживал дед,

чтоб молча беседовать с тем, кого нет,

его одиночество грея,

и тоненький свет, как монета на дне,

как след сигареты в далёком окне,

мерцает в слепых эмпиреях.

 

 

* * *

И человек, шагнувший внутрь стены,

и птица в ожидании испуга,

и скомканная ветошка луны,

хранящая черты былого круга,

и трещина на косточке ключа,

что так воспалена и горяча –

 

и каждый страх, утробный, ножевой,

рождённый в темноте своей безликой,

в какой-то миг –

                     становятся травой,

укропом, водосбором, повиликой.

Фиалка, фенхель, рута, розмарин,

и каждый зыбок и неоспорим.

 

И страх выходит горлом ветровым

из сокровенной земляной каверны,

и остаётся в шорохе травы,

в беспамятстве её закономерном.

В стеблях твоих заметную едва,

прости, благослови меня, трава.

 

* * *

Какою волей, чьею властью

в чужом я окажусь краю,

какие новые несчастья

падут на голову мою,

 

какие отмотаю сроки,

покорно следуя вперёд,

какие ночью встанут дроги

у металлических ворот,

 

что будет с голосом и речью,

смогу ли свой забыть язык,

каким молчанием отвечу

на свист змеи, на волчий рык,

 

в каких заледенелых зимах

упорно буду жечь огни

для всех потерянных любимых,

чтоб не печалились они.

 

* * *

…лишь запрокинешь голову едва,

и лёгкой аркой в небе над тобою

сомкнутся —  полусонная трава

и жёлтые головки зверобоя.

 

И ты лежишь напротив высоты,

как будто — пройден путь и долг оплачен,

     и в облаках качаются цветы,

           и по тебе

               никто уже не плачет.

 

* * *

То скрежет, то гомон, то шелест колёсный,

вокзалы,  авралы,  билеты на входе…

Одних провожаешь легко и бесслёзно,

как выдох,  как вечер, как лёд в половодье.

 

Но ветреным днём уезжают  другие,

и кажется –  вы уезжаете вместе.

И следом  за ними  проходишь круги их,

и крестишь их спины,

           и крестишь, и крестишь.