Людмила ШАРГА. Одесский дневник

Все красные платья, маленькие и большие, мини и в пол, все красные туфельки, на шпильке и без, все красные клатчи, шляпки, шарфики и помады…
в с е я б л о к и в с е з о л о т ы е ш а р ы…
Всё  давно надето, смято и снято, залито шампанским и вечным соусом майонез под…
Чуть было не написала бой курантов.
В наших краях нынче по тем курантам нельзя часы сверять и праздники праздновать, это страшная угроза краям нашим, и кара за нарушение придумана лю-у-у-тая.
Так вот, давно надето, смято, снято и забыто.
Отказ от блюд из птицы, которая курица, в новогоднюю ночь, и все возможные и невозможные боа из перьев и пуха… и шпоры, и зерно пшеничное, и чистая вода.
Всё это, наверное, было бы весьма и весьма актуально в сегодняшнюю ночь. В три часа по московскому, в два – по киевскому. Если кто помнит.
Что ж, здравствуй, Птица Новый год.
Входи и будь снисходителен ко всем живущим на Земле.
И подружись, пожалуйста, с маленьким Крадущимся Лисом.
Входи и будь щедрым на добро.

                                                             ***

 

Шли со Славкой по Ольгиевской. Захотелось свернуть на Княжескую и пройти мимо дома, где провёл последние дни перед отъездом из Одессы Иван Алексеевич Бунин. Не так часто приходится здесь проходить, и если выпало, то не мимо же.
Заглядываю во двор, чтобы увидеть “тот самый флигель” Буковецкого, лестницу чёрного хода, бунинские окна.
Вспоминаю строки Катаева, фотографирую, и вдруг слышу за спиной хриплое: “Шо вы тут фоткаете?”
Оборачиваюсь. Передо мной человек со смазанным смурным взглядом, устремлённым не на меня, а на мой телефон.
Из “Окаянных дней” просочился    не иначе. Аки тать. И что-то от него исходит такое… Помимо стойкого сивушного духа. Нехорошее. Говоря словами одной моей знакомой: “От таких рожать…грех.”
Кругом –  ни души, одни машины. Вечернее солнце играет на крышах, а в самом дворе сумрачно.
Славка на улице, мемориальную доску на фасаде фотографирует.
Осторожно пячусь к выходу, поясняя:
“В этом доме жил русский писатель Иван Алексеевич Бунин. Нобелевский лауреат…Вот в этом флигеле. А ещё здесь жил художник Пётр Нилус. А ещё…”
“И шо? Я тут живу теперь…”.
Облегчённо вздыхаю, заслышав эхо спасительных шагов сына.
Сам флигель я толком снять не успела, но отыскала очень неплохую фотографию в Сети.
Сегодня в городе открылась ещё одна мемориальная доска в честь Ивана Алексеевича Бунина. Русского писателя. На улице Бунина, 1. И день сегодняшний выбран не случайно. Именно 6 февраля в 1920 году Иван Алексеевич уедет в эмиграцию.
Может там, на Бунина, 1, нет таких порталов. И типов со смурными взглядами. И слова “русский” на мемориальной доске там нет. Бунин, правда, от этого “стыдливого” прогиба русским писателем быть не перестанет. А флигель тот я ещё навещу…

Кто знает, что ему уготовано. Вполне возможно повторение печальной судьбы флигеля на Херсонской, 44, где Иван Алексеевич Бунин жил со своей первой женой – Анной Цакни.

Теперь там руины, восстановлению не подлежащие.

6 февраля, утро

 

Дежавю. Город в ледяной глазури, ломкий сыпучий голос обледеневших веток и проводов.

О чём они говорят с сегодняшним ветром?

Он раскачивает провода за моим окном, и в какие-то мгновения их переплетение образует летящий знак водопада. Как в старом фильме “про любовь” с вечным “робингудом” всех времён и народов Кевином Костнером. Вспомнить бы название ещё… “Стрекоза”, кажется.

Гололёд. Красиво, но опасно.

Часть города снова без электричества. Провода и ветки, покрытые льдом, ломаются с жутким тихим треском.

Так, наверное, рвалась паутина в Зоне.

Искрит. Роспись голубым по чёрному. В темноте зловещее это «сияние» видится чем-то сверхъестественным.

Ветки деревьев ломаются. Люди…

И всё это уже было. Было в Одессе.

8 февраля, утро

 

                                       Покаяние оптом и в розницу…

В минувшем декабре исполнилось три года, как меня впервые опалил горячий ветер с киевских просторов. Не с телеэкрана, не с монитора – с соседнего кресла.
Не стану вдаваться в подробности, что да как.
Скажу лишь, что именно тогда для меня многое прояснилось.
Так бывает. Присматриваешься к человеку и не можешь понять, что и с кем не так. С тобой? С ним?
И вдруг щелчок. Всё становится на свои места.
И самое первое впечатление, как правило, оказывается верным.
Многое изменилось за эти три года, перевернувших мою жизнь и жизнь моих друзей и знакомых.
Странно сегодня наблюдать, как меняется риторика некоторых из них.
От увеличения концентрации яда в крови до раздирания рубахи на груди с причитаниями: не знали, не ведали… Идеалы преданы. Всё оказалось «пошлой опереткой», «всё пропало, шеф…».
Первым, ядовитым и желчным, верится как-то больше.
По крайней мере, они брызгали ядом с самого начала, не устраивая прилюдных хождений к святыням, с традиционным сэлфи из разряда «здесь были мы». Вот она, наша биография, вся на фоне “великих” событий.
Хотелось бы поверить и вторым. Хотелось бы, но.
Слишком много позы в пошатнувшихся позициях актёров и актрис, слишком много показного, демонстративного, игры, рассчитанной на неискушённую публику.
Образованные, имеющие несколько “верхних” образований, увешанные всяческими званиями и регалиями, высокоинтеллектуальные, насквозь пропитанные идеями Махатмы Ганди, могли ли не знать они, что революции делаются руками одних, а плоды революций пожинают другие, в то время как сами революции пожирают собственных детей.
Могли ли не знать, чем оканчиваются революции, и что следует за ними.
Нет. Не могли.
Знали и по какой-то непонятной, а скорее всего, самой банальной из причин, пребывали в уверенности, что чаша сия нас минует, и всё будет по-другому. Это ведь мы, которые исключительны, которые не такие, как все.
Согласиться можно только с одним: чужой опыт не может стать твоим. Ничей – кроме твоего собственного. И, только взвалив неподъёмные тяготы перемен на собственные плечи, можно с точностью до грамма взвесить, почём он, пресловутый фунт лиха. Твоего кровного – не того, о котором ты прочёл в книжках и посмотрел в кино.
Никогда не верила в публичные душевные стриптизы. Всё продумано, просчитано и рассчитано у “вдруг” прозревших и раскаявшихся. Где вздохнуть поглубже, где ахнуть, где охнуть. Где промолчать и держать паузу. Всё в лучших традициях Станиславского и Моэма.
Вот только каяться идут в другие места. Туда, где о сэлфи не думается, и о том, как ты выглядишь в момент покаяния, и сколько слёз прольётся при виде твоём скорбном и трогательном одновременно, и сколько мечей и копий будет сломано твоими хулителями и защитниками. Ах и увы. Ах, как трогательно. Увы, как фальшиво.
И ещё. Корону, всё же, иногда необходимо снимать.
Особенно в момент покаяния. Ну и в профилактических целях. Почистить, к примеру. Патина там, цвель всякая, плесень, знаете ли… Если корона настоящая, конечно, а не бутафорская.
Голове сразу легче делается. Склонить можно. Полы и окна помыть.
Не опасаясь падения.

11 февраля, ночь.

 

Очень хотелось найти эту дневниковую запись ко дню памяти Поэта, но нашла только сегодня. Не помню, когда она сделана, лет десять тому назад, или чуть больше. Под ней лишь месяц и число: десятое февраля, вечер.

29 января (10 февраля) 1837 года в 14:45 Пушкин скончался в своем кабинете, на Мойке, 12.
“Друзья, ближние молча окружили изголовье отходящего; я, по просьбе его, взял его под мышки и приподнял повыше. Он вдруг будто проснулся, быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он тихо сказал: “Кончена жизнь!” Я не дослышал и спросил тихо: “Что кончено?” – “Жизнь кончена”, – отвечал он внятно и положительно. “Тяжело дышать, давит”, – были последние слова его. Всеместное спокойствие разлилось по всему телу; руки остыли по самые плечи, пальцы на ногах, ступни и колени также; отрывистое, частое дыхание изменялось более и более в медленное, тихое, протяжное; еще один слабый, едва заметный вздох – и пропасть необъятная, неизмеримая разделила живых от мертвого. Он скончался так тихо, что предстоящие не заметили смерти его”.
Владимир Даль

Долгое время не могла понять, почему именно это время было выбрано для дуэли. В моём тогдашнем представлении все дуэли совершались на рассвете. Им предшествовали бессонная ночь, размышления, прощальные письма близким и друзьям.
Видимо, увлечение Лермонтовым сказалось.
Впервые в музей на Набережной Мойки, 12, я попала ещё школьницей.
Письменный стол, любимое «вольтеровское» кресло, дорожный ларец, трости и курительная трубка, чернильница с арапчонком, конторка.
Вёрджинел старинный, сказочной красоты, как само это слово.
В комнате Натальи Николаевны флакончик для духов, браслет коралловый –  подарок отца Александра Сергеевича, более чем странный; портрет кисти Брюллова, который я сразу невзлюбила, почему-то.
Впоследствии, увидев портрет работы Гау, поняла.
Шёпот двух немолодых дур-экскурсанток у портрета: «Смотри, смотри, какая кожа! Всё-таки, питание имеет большое значение!»
“И экология…”.
“Да-да, и экология…”.
Бальные туфельки, при воспоминании о которых и сейчас сердце замирает, похожие на пуанты.
Но, ни они, ни слова В.И. Даля, ни посмертная маска, ни даже часы, остановленные В.А.Жуковским в момент кончины поэта, не произвели на меня такого впечатления, как диван.
Этот кожаный диван вернулся в квартиру на Мойке в 1937 году. Судебно-медицинская экспертиза длилась около пяти лет. Двадцать шесть неудачных попыток взять пробу с высохшего пятна крови на обивке. И лишь двадцать седьмая попытка оказалась удачной. Кровь была сравнена с кровью, которая осталась на жилете Пушкина. Жилет хранится здесь же, под стеклом.
Но я не криминалист и не эксперт, я обычный посетитель этого скорбного места, дважды пытающийся пройти сквозь тяжёлый и вязкий временной пласт.
Скептики меня не поймут, но, тем не менее, смертельный холод и боль овладевали мною дважды, когда я приближалась – на позволенное расстояние – к дивану.
Исследования проводились в «нулевых» годах двадцать первого века, и были окончены в 2010-м, если не ошибаюсь.
На Мойке, 12, я бывала задолго до объявленных результатов, и вряд ли буду ещё.
Печальное место. И это гнетущее чувство безысходности и опоздания.
Много позже я прочла о нём, о чувстве опоздания, в стихотворении Николая Туроверова.

 

Задыхаясь, бежали к опушке,
Кто-то крикнул: устал, не могу!
Опоздали мы, – раненый Пушкин
Неподвижно лежал на снегу.

Слишком поздно опять прибежали, –
Никакого прощенья нам нет,
Опоздали, опять опоздали
У Дантеса отнять пистолет.

Снова так же стояла карета,
Снова был ни к чему наш рассказ,
И с кровавого снега поэта
Поднимал побледневший Данзас,

А потом эти сутки мученья,
На рассвете несдержанный стон,
Ужасающий крик обреченья –
И жены летаргический сон.

Отлетела душа, улетела, –
Разрешился последний вопрос.
Выносили друзья его тело
На родной петербургский мороз,

И при выносе мы на колени
Опускались в ближайший сугроб;
И Тургенев, один лишь Тургенев,
Проводил самый близкий нам гроб.

И не десять, не двадцать, не тридцать, –
Может быть, уже тысячу раз
Снился мне и ещё будет сниться
Этот чей-то неточный рассказ. (Николай Туроверов, 1937)

 

12 февраля, день

 

 

Случайные снимки правдивее постановочных. Люди, как правило, заняты, и внимания на то, что их фотографируют, не обращают.
В случайных снимках часто проступает истинное лицо, скрываемое от посторонних, самых проницательных взглядов.
Чезаре Ломброзо за такие снимки много бы дал, думаю.
Многие не любят случайные фотографии. И то правда. Иногда такое приходится видеть…
Чур меня, чур, это не я.
Но проходит время, всматриваешься и вдруг узнаёшь и понимаешь: ты. Одно из твоих лиц проступило раньше положенного.
И, практически, на любом таком общем снимке найдётся тот ( или та), кто смотрит в объектив.
Что это? Попытка тотального контроля над окружающим пространством? Озабоченность собственным внешним видом?
Быть начеку и умение принять нужную позу, соответствующую месту, времени и окружению, непросто и только самым стойким и сознательным по плечу.
Иногда и эти «солдатики» попадают впросак. Особенно, когда их снимают со спины.
Но даже в таких случаях меня не покидает уверенность в том, что всем своим мощным затылком «солдатик» видит, кто у него за спиной, и чем он там занимается.
Очень, знаете ли, спина напряжена.
И шейный отдел в тонусе.

 

12 февраля, ночь.

 

 

Любимое место на морском берегу оттаяло. Почти.

Есть надежда, что и я вслед за ним потихонечку начну оттаивать.
Льда ещё много. Огромные ледяные пласты скрыты песком, и поначалу кажется, что это песчаные камни. Осколки “айсберга” плавают неподалёку от берега. Раковина рапана вмёрзла в ледяной песок.
Море сегодняшнее чудесное, синее-синее. Пока кормила чаек, двух давних знакомых ворон, почти товарок, и стайку прибившихся уточек, вспоминала, как когда-то давно, в школьном коридоре –  у открытого окна, один умненький мальчик в смешных очках с толстенными стёклами – круглый отличник, конечно же, пытался втолковать мне, что вода морская бесцветна, что синей её делает небо и неоднородности, растворённые или присутствующие, и пытался прочесть целую лекцию по селективному поглощению и рассеиванию света.

А мне так хотелось услышать от него какую-нибудь несусветную глупость, вроде признания в любви… За школьным окном смеялось майское солнце, цвели яблони и вишни, до выпускных экзаменов оставалось совсем немного.

Вероятно, именно с того времени я избегаю людей, стремящихся всё объяснить и разложить по полочкам.
И не только в области поглощения и рассеивания света.
Не хочу знать, почему море синее, а лёд белый, почему облака на восходе розовые, а на закате шафрановые, почему листва зелёная, мёд горький…

Почему я… такая, какая есть. Такой уродилась я.

А вот это уже Жак Превер. Значит, и правда весна…

 

16 февраля, вечер.

 

Честная и Широкая, в девять дней – не в седмицу, всё это она – Масленица.
Румянилось молодое ярое солнце – на небе, на столах блины – с пылу с жару.
Открывался мир светлой Нави, Чернобог передавал посох Сварогу, Мара возвращала коло Дажьбогу, переходила речку Смородину, ненадолго оставляя Явь.
В наши дни Масленица крепко-накрепко связана с Великим Постом, а не с весенним равноденствием, и первоначальное своё значение утратила. Но нам остался ещё один древний праздник – Жаворонки.
Весеннее равноденствие приходится на 20, 21 или 22 марта. День побеждает ночь, и самым звонким подтверждением тому была песня жаворонков, вернувшихся на родную землю.
Тот, кто хоть однажды слышал песню жаворонка, никогда не забудет, как маленькая птаха поднимается вверх – к солнцу, а затем падает вниз – «небо пашет».
Ходило и такое поверье, что вместе с жаворонком в этот день прилетают сорок разных птиц, отсюда и другое название праздника – Сороки.
В этот день ещё кое-где пекут летящих птичек – «жаворонков».
Теперь эти два обычая разделены, и всё, что осталось нам от прежней Масленицы – блины да печальная история о бедной девочке Снегурочке, погибшей от любовного жара Ярилы.
В этом году Вселенская Родительская суббота, которая всегда предшествует Масленице, совпала с днём почитания иконы Богородицы «Взыскание Погибших». У неё можно просить не только об усопших, но и о живых.
Раньше я нередко молилась о ком-то и за кого-то, не придавая особого значения этому: трудно, что ли сказать: «молюсь за тебя…».
Нет, не трудно. Так же легко, как и прощать на словах. И любить на словах.
В Оптиной Пустыни я нашла ответ и на этот вопрос.
Трудно, оказывается. Великий труд, молиться за кого-то и о ком-то. Особенно о живых, переставших видеть что-либо хорошее в жизни, разуверившихся и потому – погибших, о многих из нас, разучившихся любить, но хорошо усвоивших науку ненависти.
Похоже, что в каждом из нас живёт Снегурочка, порождение Мороза, которая любви не знает.
И потому погибает.
Что ж… Лучше от любви, чем от ненависти и лютой злобы.
Размышлений и воспоминаний достаточно на сегодня
Время печь первый блин, который по традиции – Комам.
И Шмелёва перечитывать. “Лето Господне, конечно. Яркая у него там Масленица, ярая и широкая.

20 февраля, день

 

 

О главном и второстепенном…

 

Людей на отпевании было немного.
Прихожане маленькой церковки, не так давно восстановленной и отремонтированной одним из постоянных посетителей клуба любителей настольного тенниса, который находился в этом здании последние лет пятьдесят, коллеги покойной, ученики, родственники.
До клуба любителей настольного тенниса здесь был хозяйственный склад, а ещё раньше, во время войны, здесь держали арестованных.
Но вот уже несколько лет маленький колокол негромким, но чистым звоном возвещал о том, что церковь открыта и готова принять верующих и сомневающихся.
Низкий голос батюшки произносил слова, по большей части незнакомые. Они сливались в единое монотонное целое – в звукоряд, из которого, вдруг, неожиданно выплывало знакомое слово, объяснить значение которого я бы не смогла, но слово было узнаваемым, родным, тёплым и памятным.

…Святых лик обрете источник жизни и дверь райскую, да обрящу и аз путь покаянием, погибшее овча аз есмь, воззови мя, Спасе, и спаси мя…

Знакомых слов становилось всё больше, каждое обретало смысл и образ.
Невесть откуда взявшееся алое пятно всё скомкало, и слова смешались в неразличимое единое и монотонное.
Женщина с густо напомаженными губами, стояла ближе всех к батюшке. Лица не было видно, перед глазами плыли только эти глянцевые кричащие губы. Алая помада растекалась по морщинистой коже вокруг рта, забиваясь в складки и пачкая подбородок.
Непокрытые простоволосые женские головы, девушки в мини, девушки в брюках…
На всё это давно не обращают внимания во многих православных храмах, лишь монастыри строги и непреклонны, и на входе, как правило, за небольшую плату, можно взять напрокат длинную, запахивающуюся наглухо юбку.
Восковая свеча оплывала в руках женщины как-то странно, быстро и обильно. Язычок пламени дрожал, чадил, раза два угасал. Она подходила к ближайшей иконе, у которой горели свечи, зажигала от них свою свечу.
Ни взглядом, ни жестом молодой священник не показывал раздражение. Он был всецело сосредоточен на службе. А может, и вовсе не было раздражения. Далеко не каждый прихожанин имеет облик, подобающий месту и действу. Время такое.

…Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго…

Я никак не могла сосредоточиться на главном, отвлекаясь на яркое алое пятно слева.
Свеча моя горела тихо, ровным спокойным пламенем, оплывшего воска почти не было – словно он таял бесследно.
Отпевание близилось к завершению. Настал момент прощания.
Я увидела, как алое пятно переместилось ближе к гробу, представила грязный растёкшийся отпечаток на венчике, и в этот момент услышала негромкий голос священника:
– Это всё от лукавого. Смело ступай. Мы не позволим осквернить венчик нечистыми устами.
Значит, он всё видел и чувствовал. Или моё смятение было настолько явным?
Ярко-алое пятно перестало меня волновать, будто его и не было. Оно проплыло мимо и, качнувшись, исчезло где-то у выхода, растворившись в солнечном февральском дне.
Я попрощалась с усопшей. Она не была мне близка, но и посторонним человеком я назвать её не могу. Судьба свела нас не случайно, видимо. Да и нет в нашей жизни никаких случайностей, и даже это алое пятно напомаженных губ было мне дано для чего-то.
Так и в жизни. Кажется, что постоянно отвлекает что-то второстепенное, случайные чужие люди, какие-то внешние раздражители, пустышки, на которые приходится тратить время, а значит и саму жизнь. Но каждая “пустышка”, каждое такое “алое пятно” говорит больше обо мне, о том, что нужно, а более всего о том, что не нужно именно мне.


22 февраля, вечер.

 

Накануне солнечного затмения

 

Так бывает. Человек не сделал ничего дурного, ни разу не посмотрел косо в твою сторону, а
интуитивно ты чувствуешь к нему странную неприязнь. Почему так? След из прошлого? Предупреждение из будущего?
А бывает и по-другому: прекрасные отношения, можно сказать, дружеские и доверительные, но что-то не даёт переступить последнюю черту, сдерживает.
И в один прекрасный день чувствуешь: прежних отношений нет, и уже никогда не будет. Серая кошка пробежала. Не чёрная, а именно серая.
Чёрная – окончательный разрыв. Серая…?
Да уж лучше бы чёрная. После неё всё ясно и понятно.
Но всё это не имеет никакого значения после тёплого февральского дня у моря.
Коридор ближайшего солнечного затмения вызвал к жизни спящие эмоции и инстинкты, управляемые Луной. Теперь они поочерёдно всплывают на поверхность, покачиваясь, словно бумажные кораблики, запущенные в далёком детстве. Коридор, или аура, это всегда дня три до затмения, и столько же после.
Затмения – время кармических событий, зрелых, наболевших.
Всё случившееся в затмение не подается исправлениям.
В грядущем солнечном затмении сплелись все стихии: огонь, вода, земля и воздух…
В астропотенциале возможны внезапные разрывы отношений.
«Если не хотите таких следствий, то отложите любые разборки в эти дни, не ищите виновных…», предостерегает астролог.
Не ищу. Пусть всё идёт своим чередом.
Облачаюсь в серебристый лиловый и голубой – именно эти цвета помогут пережить грядущее буйство стихий.
И запахи: герань, лимонник, мелисса, нероли, сосна.
И ещё одно предупреждение от астролога: последствия данного затмения длительные: от пяти лет до двадцати.
Вот и куриный бог, найденный сегодня, шепнул: “Будь осторожна и береги себя. И меня, конечно. Зря я, что ли, нашёлся…”

24 февраля, вечер…

 

Заглянула под листок орхидеи, взволнованная долгим отсутствием цветоноса, а он там.

Молоденький, нежный, с маленькими бутонами будущих цветков.

Тянется вдоль широкого листа: и не видно его ни сверху, ни сбоку.

Слушает, наверное, как я над спящей орхидеей сокрушаюсь, усмехается во все свои бутоны, а выходить из укрытия и не думает.

Пришлось помочь.

Теперь видно, как с каждым днём увеличиваются бутоны, как тянется к свету и набирается сил цветонос.

Ждём. Он – весну, а я его цветения, конечно же. Соскучились.

Февраль 2017. Одесса.