Наталья КРАВЧЕНКО. Поэты Серебряного века в Саратове

Я с предубеждением отношусь к “местечковому” патриотизму, считая, что поэт, если это поэт истинный, – достояние всей культуры и совершенно неважно, где он родился, жил и похоронен: в Москве, Венеции или на какой-нибудь станции Зима. Мне претит, когда изучают и почитают поэта не за стихи, а за то, что он местный. И тем не менее, когда узнаёшь, что любимый поэт имеет какое-то отношение к твоему родному городу – жил здесь или бывал когда-то – то испытываешь ни с чем не сравнимое чувство радости и гордости. Подумать только – твой кумир ходил по этим же мостовым, видел те же дома и деревья, и во многом благодаря ему теперь всё это увидят, узнают тысячи других людей в разных уголках земли. Сергей Гандлевский в одной из своих книг заметил: “Все эти губернские, областные и районные центры для большинства москвичей так и останутся ничего ни уму, ни сердцу не говорящими административно-территориальными единицами, пока не найдётся талантливый человек, который привяжется к какой-нибудь дыре и замолвит за неё слово. Тогда на культурной карте появляется новая местность, напоминая нам, что всюду жизнь”. Благодаря каким же поэтам появился “на культурной карте” наш Саратов? Расскажу о нескольких героях моих литературных вечеров, которых что-либо связывало с нашим городом.

Михаил Кузмин Михаил Кузмин родился в Ярославле 6 октября 1872 года в многодетной семье старинного дворянского рода. Отец – отставной морской офицер, мать –правнучка знаменитого французского актёра, приглашённого в Россию при Екатерине. В стихотворении “Мои предки” Кузмин поднимает их всех из забвения, а вместе с ними – целый срез русской жизни. Вскоре семья Кузминых переезжает в Саратов, где прошло детство и отрочество поэта. В Госархиве Саратовской области хранится “формулярный список о службе члена Саратовской судебной палаты А.А. Кузмина” – отца Михаила, который в феврале 1874 года приказом министра юстиции был назначен на службу в Саратов. В Саратове действительный статский советник А.А. Кузмин служил до начала 80-х годов. Жила семья Кузминых в доме №21 по Армянской (ныне Волжской) улице. Дом, к сожалению, не сохранился.

М. Кузмин посещал ту же гимназию, что и Чернышевский. Впечатлений от Саратова в стихах и прозе Кузмина почти не сохранилось, если не считать беглого пейзажа в неоконченном романе “Талый след”: “От Саратова запомнил жары летом, морозы зимой, песчаную лысую гору, пыль у старого собора и голубоватый уступ на повороте Волги-Увека. Казалось, там всегда было солнце”.

Уже взрослым человеком Кузмин подолгу проводил время в заволжских скитах, бывал в имениях родных и знакомых, снимал комнату под Нижним Новгородом. Впечатления нашли отражение в стихах:

Я знаю вас не понаслышке,
о верхней Волги города!
Кремлей чешуйчатые вышки,
мне не забыть вас никогда…

София ПарнокСофия Парнок с ранней юности вела крайне независимый, кочевой образ жизни, в чём выражался её бунт против домашнего уюта и мещанских добродетелей.

Былое – груз мой роковой –
бросаю чёрту на потребу.
Над бесприютной головой
пылай, кочующее небо!

Она рано ушла из дома и жила с тех пор во временно снятых квартирах, углах, меблированных комнатах. С 1909 по 1932 годы только московский свой адрес Парнок поменяла 17 раз. А лето 1910 года она провела в Саратовской губернии. Правда, впечатлений от этого лета в её стихах не отразилось.

 

А вот Фёдор Сологуб такие впечатления нам оставил.

Фёдор СологубФёдор Сологуб

3 февраля 1914 года он читал лекцию об искусстве в Саратове в помещении бывшего Коммерческого клуба на улице Радищева (ныне Дом офицеров). Вот цитата из газеты “Саратовский листок” от 5 февраля 1914 года (№30): “Лекция Фёдора Сологуба в Коммерческом клубе прошла при переполненном зале, вызвав значительный интерес в публике. С внешней стороны речь Сологуба, хотя и монотонная, построена красиво и представляла ряд своего рода афоризмов. После сообщения Ф. Сологуб прочитал несколько собственных стихотворений, вызвав шумные аплодисменты. Прений за поздним временем не было”. А вот что по поводу той же лекции пишет Сологуб своей “Малимочке” – жене Анастасии Чеботаревской: “Лекция была не публичная, а только для членов клуба и гостей; члены бесплатно, а гости – по 50 к. (характерные высказывания в его письмах: “Публики было на 205 рублей”). Там было столпотворение вавилонское, такая толпа, какой у них ещё ни разу не было на их собраниях – более 1000 человек. Много молодёжи, но много и почтенных особ. Слушали необычайно для такой толпы внимательно. После лекции просили стихов”.

 

 

На другой день поэт посетил наш Радищевский музей, который ему не понравился. Из письма жене: “Вчера был в Радищевском музее. Картины очень неинтересны, только и есть, что четыре небольшие Борисова-Мусатова. Много копий, и весьма посредственных. Лучше там фарфоровые вещицы Императорского фарфорового завода, старые вещи – кошельки, бумажники, шитые бисером, китайские кое-какие вещи, стол письменный и кресло Тургенева”.

Сологуб описывает в этом письме забавный эпизод, случившийся тогда в Саратове: “Передо мной в четверг был вечер о футуризме. Четыре местных молодых шалопая выпустили глупый альманах под футуристов, назвали себя психофутуристами. Публика и газеты местные приняли это всерьёз; в газетах было много статей, публика альманах жадно раскупала. На вечере в Коммерческом клубе эти господа открыли, что они пошутили, чтобы доказать, что футуризм – нелепость. Теперь саратовцы очень сердятся на то, что их одурачили”.

 

Владимир МаяковскийВладимир Маяковский был в Саратове три раза: в 1912, 1914 и 1927 годах. Останавливался каждый раз в гостинице "Волга" (бывшая "Астория"), что на Немецкой.

 

Весной 14-го с группой футуристов выступал в саратовской консер-ватории. Вот каким описывает его "Саратовский вестник": "Весьма развязный молодой человек (ему, по словам Бурлюка, всего 20 лет), появился на эстраде в розовом пиджаке, с разноцветным, торчащим из кармана платочком".

С этой саратовской поездкой связано возникновение названия поэмы "Облако в штанах". В статье "Как делать стихи" поэт вспоминает: "Возвращаясь из Саратова в Москву, я, в целях доказательства какой-то вагонной спутнице своей полной лояльности, сказал ей, что я "не мужчина, а облако в штанах". Сказав, я сейчас же сообразил, что это может пригодиться для стиха. Через 2 года "облако штанах" понадобилось мне для названия целой поэмы".

Зимой 1927-го Маяковский в третий раз приезжает в Саратов. На улицах – длинные аншлаги с одним словом: "МАЯКОВСКИЙ".

А в это время простуженный поэт лежит в № 2 гостиницы "Астория" и подолгу смотрит в окно на будочку, находящуюся напротив. У него рождаются стихи:

Не то грипп, не то инфлуэнца.
Температура ниже рыб.
Ноги тянет. Руки ленятся.
Лежу. Единственное видеть мог:
напротив – окошко в складке холстика:
"Фотография "Теремок". Т. Мальков и М.Толстиков".

"Фабриканты оптимистов" (провинциальное) так было названо рождённое в Саратове стихотворение. И хотя у Маяковского было удостоверение, подписанное наркомом просвещения Луначарским для чтения лекций по вопросам искусства и культуры с просьбой к организациям оказывать содействие в этом, саратовский Политпросвет всячески пытался затормозить выступления. Он требовал представить тексты стихов и подробно изложить содержание докладов. Тем не менее выступления Маяковского состоялись 29 и 30 января в клубе анархистов, в зале народного дворца (ныне – Дом офицеров) при полном аншлаге.

После выступления Маяковский с техническим организатором Н.Н.Лавутом прячутся в Липках за кустами, чтобы послушать мнения публики.

Раздаются голоса: "Ну и талантище! Хвастун здоровый! Какой остроумный! Здорово читает!" Выйдя из-за кустов, Маяковский резюмирует: "Значит, польза есть. А ругань не в счёт!"

Летом 1915 года популярнейший в ту пору поэт Константин Бальмонт отправляется в лекционное турне по России.

Константин Бальмонт

Путь его лежит через Дербент, Тифлис, Кутаис, Ярославль, Самару, Саратов, Уфу, Пермь, Тюмень, Омск, Екатеринбург, Вологду. 1 ноября 1915 года Бальмонт читал лекцию в Саратове. О своих впечатлениях он пишет жене Екатерине Андреевой:

"Я очень-очень обласкан Саратовом. После ярославских глупцов и нижегородских дураков (я был кроток и с теми и с другими) Казань и Саратов – два ярких пятна, два розовых цветника в саду"). А в письме организатору вечера Бальмонта М. Букинику поэт признаётся: "Те сутки, которые я провёл в Саратове, были для меня настоящим праздником. Я видел людей, которые внимательны, умны и полны искреннего интереса к искусству. Саратовская публика, на мой взгляд, гораздо привлекательнее московской".

 

К. Бальмонт в кругу читателей

 

Однако местная пресса новое искусство в лице Бальмонта не жаловала, и о выступлении прославленного поэта в саратовских газетах писали с иронией, переходящей в сарказм:

"Поэт Бальмонт! Как много в этом звуке для сердца декадентского слилось! Действительно… поэт даровитый, способный, и если б он мог освободиться от "вавилонского плена" декадентской чепухи, то мог бы одарить русскую литературу не одним хорошим произведением".

Это цитата из отчёта в "Саратовском листке" о вечере нового искусства в музыкальном училище, одним из участников которого был Бальмонт. Он завершался фразой: "Сбор был огромный". Это свидетельствовало о том, что мнения рецензента и публики существенно различались.

Музыкальное училище (ныне консерватория)Музыкальное училище (ныне консерватория)

 

 

В апреле 1916 года Велимира Хлебникова мобилизовали в царскую армию. В отличие от Гумилёва, рвавшегося на войну, Велимир служить не хотел. Он видел в армии несвободу, покушение на творчество, на свой ритм жизни и готов был на всё, чтобы вырваться из этой казарменной неволи. Свой протест против армейской муштры Хлебников выражал своеобразно. Он чудил: отдавал честь, прикладывая полусъеденный батон к фуражке. Кисло отвечал “мерси” вместо уставного: “Рад стараться!” Маршировал по городу с ложкой каши в руке. Что было делать с этим тихим солдатом Швейком? Полковое начальство переводило Хлебникова из полка в полк, из города в город: Астрахань – Царицын – Казань – Самара. А в декабре 1916 года он оказался в Саратове.

 

Велимир Хлебников

Велимир Хлебников

Полк, где он служил, был расквартирован на Университетской улице, где стояли казармы. Хлебников пишет душераздирающее письмо знакомому врачу-психиатру, профессору Военно-медицинской академии, художнику и теоретику искусства Кульбину о том, что ему приходится терпеть в саратовской казарме: “Опять ад перевоплощения поэта в лишённое разума животное, с которым говорят языком конюхов. Шаги, приказание, убийство моего ритма делают меня безумным к концу вечерних занятий. Таким образом, побеждённый войной, я должен буду сломать свой ритм (участь Шевченко и др.) и замолчать как поэт”.

Врач с сочувствием отнёсся к поэту. С помощью врача Хлебников оказался на Сабуровой даче, то есть в Харьковской губернии, в психиатри-ческой больнице. Там с чистой совестью дали заключение, что состояние нервно-психического здоровья пациента не позволяет ему служить в армии. Так бесславно закончилась “военная карьера” председателя земного шара. К сожалению, Саратов видел в нём тогда лишь одного из нерадивых новобранцев, а не поэта.

 

 

Двадцатишестилетнего Бориса Пастернака в 1917 году неисповедимые пути Господни завели в наш Балашов саратовской области, где его ждала новая любовь (после бурного увлечения Идой Высоцкой) к Елене Виноград, будущей виновнице и адресатке знаменитой пастернаковской книги. Он был знаком с ней ещё с 1909 года, в предыдущем сборнике “Близнец в тучах” есть посвященное ей стихотворение, где об их встрече и внезапно вспыхнувшем чувстве Пастернак сказал: “Как с полки жизнь мою достала и пыль обдула”.

Борис Пастернак

Борис Пастернак

Несколько дней своей жизни Пастернак провёл в Балашове, после чего балашовская тема стала одной из главных в его творчестве, а Балашов предстал символом, знаком решающего поворота в жизни, пунктом на пути духовного развития.

Основываясь на семейном архиве, материалах государственных архивов, сын поэта Евгений Пастернак одну из глав своей книги “Борис Пастернак. Материалы для биографии” посвятил балашовскому периоду жизни своего отца, истории неразделённой любви. Известно, что Е. Виноград училась в Москве на высших женских курсах, а её брат Валерьян, с которым дружил Пастернак, – в университете. Как-то раз девушка увидела объявление с призывом принять участие в создании на местах органов земского и городского самоуправления. Группа собиралась в Саратовскую губернию – в Балашов и окрестные селения. Елена принимает решение летом 1917-го года отправиться в Романовку. Её брат останавливается в Балашове. Девушка регулярно навещает его в уездном городе. В начале июля Пастернак приезжает в Романовку, чтобы развеять возникшее между молодыми людьми недопонимание. А в начале сентября – ещё одно свидание поэта с любимой, теперь уже в Балашове.

 

И без того душило грудь,
и песнь небес: “твоя, твоя!”
и без того лилась в жару
в вагон, на саквояж.

И без того взошёл, зашёл
в больной душе, щемя, мечась,
большой, как солнце, Балашов
в осенний ранний час.

 

Е. Виноград сохранила в памяти все подробности их встреч. Хорошо помнила медника около дома, где она жила в Балашове, юродивого на базаре около Свято-Троицкого собора (на месте нынешнего Куйбышевского парка), упомянутых в стихотворении “Балашов”:

Мой друг, ты спросишь, кто велит,
чтоб жглась юродивого речь?
В природе лип, в природе плит,
в природе лета было жечь.

Это было жаркое лето 17-го года. С наступлением осенних холодов пришёл к концу и роман поэта. Известие о свершившейся в Петербурге революции ускорило возвращение Пастернака в Москву. Елена Виноград вышла замуж за владельца мануфактуры под Ярославлем, чтобы успокоить мать, волновавшуюся за её будущее. А Борис Пастернак, ещё долго мучимый этой любовной страстью, в 1922 году создаёт свою лучшую книгу “Сестра моя жизнь”, где почти все стихи посвящены истории их любви.

 

Иван ЕлагинПоэт Иван Елагин (Матвеев) родился 1 декабря 1918 года во Владивостоке.

Отец – известный поэт-футурист Венедикт Матвеев дал сыну экзотическое имя: Уотт-Зангвильд-Иоанн-Март. Близкие звали его Залик, а семейное прозвище было – Заяц. В документах же позже он был зафиксирован как Иван. Детство Залика-Ивана, а точнее, 1929-30-е годы были связаны с нашим Саратовом и Энгельсом (Покровском). Об этом мы читаем в его поэме “Память”:

 

Это тоже город над рекой,
только над рекой совсем другой.
Вон мальчишка с удочкой в руке
по камням с отцом спешит к реке.
Мне пошёл одиннадцатый год.
За плотом плывёт по Волге плот.
Года два ещё придётся нам
прыгать по саратовским камням.
 

Снова Волга. Волга и паром.
Мы уже на берегу другом.
Чистенькие домики. Уют.
Немцы тут поволжские живут.
Был Покровском город наречён,
Энгельсом теперь зовётся он.

Покровск. 20-е годы

Покровск. 20-е годы

Однако в Саратов будущего поэта привели обстоятельства весьма драматические. Там отбывал ссылку его отец, а Залик беспризорничал в Москве (мать лежала в психиатрической клинике), пока друг семьи (впоследствии — писатель Фёдор Панфёров) не отловил Ивана на Сухаревке и не отправил к отцу в Саратов. Там же, в Саратове, произошла встреча юного поэта с Николаем Клюевым:

clip_image034

Николай Клюев

Как-то раз в Саратове с отцом
мы по снежным улицам идём.
Фонари. Снежок. Собачий лай.
Вдруг отец воскликнул: “Николай
Алексеич!” Встречный странноват –
шапка набок, сапоги, бушлат.
Нарочито говорит на “о”.
Но с отцом он цеха одного.
“Вот, знакомьтесь, это мой сынок”.
(Снег. Фонарь да тени поперёк).
“Начал сочинять уже чуть-чуть.
Ты черкни на память что-нибудь
для него. Он вырастет – поймёт”.
Клюев нацарапает в блокнот
пять-шесть строк – и глухо проворчит
обо мне: “Ишь как черноочит!”
Тот автограф где теперь найду?
Взят отец в тридцать седьмом году.
Все его бумаги перерыв,
взяли вместе с ним его архив.

Отец поэта работал в свое время в Японии и в Китае. Он хорошо знал японский и китайский языки. Писал стихи в форме хокку и танки. Этого было достаточно, чтобы обвинить его в японском шпионаже. Он написал роман "Война и война", который никто не печатал. Когда его забирали, пошутил: "Вот наконец-то прочтут мой роман!" Взяли сундук, полный рукописей. Больше Венедикта Марта никто никогда не видел…

Знаю, не убьет меня злодей,
Где-нибудь впотьмах подкарауля,
А во имя чьих-нибудь идей
Мне затылок проломает пуля.

И расправу учинят, и суд
Надо мной какие-нибудь дяди,
И не просто схватят и убьют,
А прикончат идеалов ради.

Еще буду в луже я лежать,
Камни придорожные обнюхав,
А уже наступит благодать –
Благорастворение воздухов,

Изобилье всех плодов земных,
Благоденствие и справедливость,
То, чему я, будучи в живых,
Помешал, отчаянно противясь.

И тогда по музам мой собрат,
Что о правде сокрушаться любит,
Вспомнит и про щепки, что летят,
Вспомнит и про лес, который рубят.

В конце 50-х годов отца Елагина, как водится, посмертно реабилитировали. Но сын не признавал этого права за нашими властями — реабилитировать, то есть как бы освобождать от вины, прощать. Он не нуждался в их реабилитации. Он не простил палачей отца и не собирался прощать. Его стихотворение «Амнистия» полно горечи и сарказма:

Еще жив человек,
Расстрелявший отца моего
Летом в Киеве, в тридцать восьмом.

Вероятно, на пенсию вышел.
Живет на покое
И дело привычное бросил.

Ну, а если он умер –
Наверное, жив человек,
Что пред самым расстрелом
Толстой
Проволокою
Закручивал
Руки
Отцу моему
За спиной.
Верно, тоже на пенсию вышел.

А если он умер,
То, наверное, жив человек,
Что пытал на допросах отца.

Этот, верно, на очень хорошую пенсию вышел.

Может быть, конвоир еще жив,
Что отца выводил на расстрел.

Если б я захотел,
Я на родину мог бы вернуться.

Я слышал,
Что все эти люди
Простили меня.

Лидия ЧуковскаяЛидия Чуковская

Из книги Л. Чуковской «Прочерк»: «Я повторяла клочками и без толку всю свою тюремно-ссыльную эпопею 20-х годов. Митя и без того помнил её наизусть и, бывало, любил снова и снова расспрашивать со всеми подробностями о своём аресте, о Саратове, о тамошней коммуне, о Волге — мы собирались вместе побывать и на Большой Казачьей, и в Кирпичном переулке, и даже прокатиться на лодке до самой Соколиной горы…»

В 1926 году 19-летняя Лидия Чуковская была арестована по обвинению в составлении антисоветской листовки и была сослана в Саратов на три года, где благодаря хлопотам отца провела только одиннадцать месяцев: с 20 декабря 1926 года по 1 октября 1927-го.
Жильё ссыльным сдавали неохотно, боясь обысков и проверок ГПУ,  и Чуковская скиталась по разным адресам: сначала её пустили к себе ссыльные, муж и жена, с которыми она познакомилась в ГПУ, снимавшие избу на спуске к Волге, потом  на Большой Казачьей семья Афруткиных (вдова с двумя дочерьми) согласилась сдать ей угол. Но, хотя Лидия и зарабатывала здесь профессией стенографистки, платить 45 рублей за угол было дорого, и она, объединившись с двумя ссыльными, сняла с ними комнату на троих в избе старухи в Кирпичном  переулке. Саратов Чуковской не понравился, с людьми она близкого понимания не нашла за исключением семьи Крогиусов, о которых она пишет с большой теплотой, и    единственной отрадой для неё здесь была Волга. Вечерами после работы Лидия спешила в яхт-клуб, где брала лодку и уплывала в сторону Затона и Соколовой горы.

Из воспоминаний Лидии Корнеевны:

«Пока я хворала, папины знакомые подыскали для меня в Саратове комнату на одной из центральных улиц, в квартире у старика и старушки, да еще "с полным пансионом". Так что ехала я будто не в ссылку, а в санаторий».
Но ожидания не оправдались.
«Саратов встретил меня далеко не так ласково, как Ленинград проводил. Поезд прибыл вечером, я дотащила желтую деревянную коробку, служившую мне чемоданом, до искомого дома часов около десяти. Сначала все честь честью: приветливые старик и старушка; большая комната; чистая, уже расстеленная на ночь, постель. Хозяева показали мне, где умыться с дороги, и повели чай пить. Мороз стоял градусов 15, я продрогла, устала, волоча свой короб. За чаем согрелась – душевно и физически. Однако в первый и последний раз пила я чай в этом доме. Когда, напившись горячего, я отставила свой стакан, уютная старушка принялась расспрашивать: какая у меня семья, да чем занимаются родители, да где я в Ленинграде училась.
Я рассказала.
– Так если у вас папочка и мамочка и братцы с сестрицей в Ленинграде и вы на втором курсе в институте обучаетесь – зачем вам, барышня, в Саратов переезжать?
– Не переезжать, а в ссылку, – ответила я. – Разве вас мои знакомые не предупредили?
– Ах, нет, нет, барышня, – запричитала, убирая со стола, старушка, – вы уж ночь переночуйте, время позднее, а утречком уж, пожалуйста, нас покиньте. Ищите себе хозяев других. Мы ссыльным не сдаем. У мужа стенокардия. Обыски начнутся, придирки. Стары мы в наши лета с ГПУ связываться».

Гордая Лидия не осталась ночевать, а взяла свою нераспакованную коробку, сказала спасибо за вкусный чай и вышла на улицу – в пустыню морозной декабрьской ночи.

Лидия Чуковская

Из писем Л. Чуковской отцу Корнею Чуковскому из Саратова:

"Теперь я уже знаю, сколько бы лет я ни прожила в Саратове, стена между мною и остальным населением никогда не разрушится. Я не жалею об этом, но иногда получается ужасно забавно. Люди в страхе не только гадки, но и смешны… Есть два семейства, которые по старым интеллигентским традициям ласкают меня и заботятся обо мне самым трогательным образом, но это всё…
…С людьми здешними, с которыми столкнула меня судьба и рекомендательные письма, совершенно не нахожу о чем разговаривать: они меня раздражают тем, что они не те, и хотя несколько милых семейств меня постоянно зовут к себе, я нигде не бываю и не люблю, когда ко мне приходят. Не знаю почему, но мне легче быть совсем одной…
Поезд, мчавшийся из Ленинграда в Саратов, доставил меня в другую среду. Ровно такая же существовала безусловно и в любом другом городе, и у нас в Питере, но в Питере я с ней почти не соприкасалась, огражденная "своими". В Саратове соприкоснулась впервые. Были в Саратове интеллигентные профессорские семьи – две или три (например, семья профессора психологии Августа Адольфовича Крогиуса), – встретившие меня с участием, но я сообразила, что навожу на них тень, и постаралась не часто бывать там. "Они прелестные люди, – писала я отцу о Крогиусах, – редкой доброты, сияющей. Все семейство как будто специально организовано для оказания помощи окружающим".

А.А. Крогиус(Мне посчастливилось быть знакомой с одним из потомков этой семьи – с внуком Августа Адольфовича Крогиуса — Николаем Владимировичем Крогиусом — доктором  психологических наук, профессором, международным гроссмейстером по шахматам, я сдавала ему психологию в университете. Мой отец, тогда мастер спорта по шахматам, участвовал с ним в турнире в Саратове, они были дружны, общались.)

« Семья Крогиусов сделала мне много добра, так, например, дала мне Бергсона, которого, как мне казалось, я понимала; не хотелось отплачивать злом за добро – компрометировать их своим частым присутствием: слежку я ощущала за собою не всегда, но периодами безусловно. Они приглашали – я уклонялась.
Рядовые же саратовцы к ссыльным относились с опаской и без симпатий. Они заняты были чем-то другим – не политикой и уж во всяком случае не литературой. Чем же? Я не улавливала. "День да ночь – сутки прочь". Ходили они "на службу", "зарплата", а не работа; дома они о службе почти не поминали, дома жили какою-то странною смесью церковных и советских праздников; "перед праздниками", "после праздников"; да еще истово "справляли" именины и дни рожденья… Я же с детства привыкла, что кругом работают, работают страстно ("литература отпусков не дает", говорил отец); меня и братьев Корней Иванович сызмальства приучал работать…
Мне казалось, в Саратове душа моя изнемогает в разлуке с Ленинградом. Стоит мне попасть обратно в родной город, и я тотчас же "разберусь и пойму". По городу я тосковала острее, чем по родным и друзьям. Зимою Саратов украшен сугробами, завален сияющим снегом.

Летом – жара и пыль.

Мелкие вихри пыли, волчки пыли крутятся посреди улицы; вечный хруст пыли на зубах; "пыль, пыль, пыль от шагающих сапог"; жалкие в своей мнимой величавости верблюды.

Верблюжьи плевки возбуждают гадливость. Зной обостряет тоску, тоска отяжеляет зной.
Аполлон Григорьев совсем заглох, книг нет, библиотеки закрыты, да я и ни на что, кроме механической работы, и не чувствую себя способной.
Полное разочарование в себе. Сама себе постыла, и Саратов постыл…
"Была на турнире поэтов в университете. И смешно, и стыдно, и больно слушать".

Саратов. Имп. Николаевский университет в день открытия.

Саратов. Имп. Николаевский университет в день открытия.

Не пишу многим… не потому, что… не хочу, а потому, что писать нечего, ибо живу чрезвычайно неинтересно и однообразно… В театр мне как-то не ходится (не была ни разу), в кино – тоже; в Пролеткульте была раз и больше не пойду, так как он является доказательством блоковской истины, что "человеческая глупость безысходна, величава, бесконечна".
В Саратове летом явилось у меня одно великое утешение – Волга.

Каталась я на лодке иногда с Арсением (Асей) Крогиусом, иногда с Юрой, иногда с ними обоими вместе, но чаще "без никого". Великая река, случалось, излечивала хоть на вечер от тоски и жары. Убегала я на Волгу тайком, словно на любовное свидание. Оказывала ей милость – прощала ей даже то, что она ничем не похожа ни на Неву, ни на Невское взморье, ни на Финский залив.

"Ты мне дал хорошую гребную школу, – писала я отцу, – и я, хотя и не могу долго грести, но гребу хорошо".
Бывало, после знойного, пыльного дня, после метанья по урокам и возни с расшифровкой очередных скучнейших стенограмм – вечером отправлялась я на Волгу. Ниже, ниже со спуска; под конец, на крутизне, ноги уже сами бегом бегут.
В городском саду наверху наяривает духовой оркестр, а внизу, на Волге, ежевечернее летнее празднество огоньков, огонечков, огней. Они движутся, сближаются, переплетаются, догоняют друг друга. Зеленые юркие огоньки лодок; зеленые плавные огни на высоких мачтах плотов; зеленый и красный, зеленый и красный, зеленый и красный вращающийся огонь буя. На плоту возле берега покачивается тусклая керосиновая лампа. Это лампа яхт-клуба, светящаяся из окна дощатой будки.

В. Курсеев. Яхт-клуб в Саратове.

В. Курсеев. Яхт-клуб в Саратове.

Сдаю в окно старику свое удостоверение, плачу пустяковые деньги – и бойкий старик идет отвязывать. Привязанные лодки мерно трутся бортами друг о друга, а кормою о плот.
– Дайте спокойную, чтоб не вихлялась, и руль уберите! – прошу я.
– Без руля? Опять, значит, одна явилась? – не одобряет меня старикан.
Неверными шагами иду я по плоту к воде – плот качается.
Одна? На этот раз, слава богу, в одиночестве, а не трое в комнате или "в одной лодке".
Радует меня мое одиночество – да еще, может быть, некоторая доза страха.
Я вставляю уключины в гнезда, весла в уключины. Старик багром отпихивает мою лодку   подальше, я отпихиваюсь веслами от стада бьющихся на привязи лодок – и вот оно, счастье:  мерные взмахи рук, запах воды, дерева, каната, мелкие волнишки, бьющиеся о борт. Лечу!..

Держу вверх. Соколова гора нависает над Волгой черным-черна, без единого огонечка. Там ничего не строят – она непрочная, срывается, бывает, в реку большими ломтями.

Чем дальше и дальше уплываю я вверх, к черной Соколовой горе, тем ярче сияет город, остающийся позади. А мне того и нужно. Вот он слился уже в сплошную неразборчивую груду огней, и не верится, что это вовсе не груда, а окна домов и домишек, переулки, переулочки, улицы.
Вот я хоть и на час один – а удрала из Саратова!..»

clip_image049

Корней Иванович хлопотал за Лиду. Хлопотал беспрерывно. Говорил с Луначарским и Маяковским. Собирался в Москве идти к Бухарину и Калинину. И вскоре его дочь действительно отпустили в Ленинград.

Из дневника К. И. Чуковского от 15 сентября 1927 года:

«Всю ночь не спал: жду Лиду. 9 часов утра… Лида сейчас приехала. Боба привез ее. Очень худая. Мура покраснела и спряталась от волнения, со мною вместе, п. ч. я тоже убежал в другой угол. М Б сидит против нее и глядит молитвенно – сжав руки. Ничего не известно, что с нею, она должна идти в Г.П.У., там ей объявят ее судьбу. Ее вызвали и сказали, что ее вызывает Ленингр. Г.П.У. Что, если оно начнет опять требовать у нее подписки? Она не даст, и вся история начнется сызнова. Мура: – Ты вещи привезла? Лида: Почти все… А сама рвется туда в Саратов, где живут "лучшие люди, каких она только в жизни видала".

(Из книги Лидии Чуковской "Прочерк")

clip_image051

Саратов.

clip_image053

В. Курсеев. Взвоз.

Я с предубеждением отношусь к “местечковому” патриотизму, считая, что поэт, если это поэт истинный, – достояние всей культуры и совершенно неважно, где он родился, жил и похоронен: в Москве, Венеции или на какой-нибудь станции Зима. Мне претит, когда изучают и почитают поэта не за стихи, а за то, что он местный. И тем не менее, когда узнаёшь, что любимый поэт имеет какое-то отношение к твоему родному городу – жил здесь или бывал когда-то – то испытываешь ни с чем не сравнимое чувство радости и гордости. Подумать только – твой кумир ходил по этим же мостовым, видел те же дома и деревья, и во многом благодаря ему теперь всё это увидят, узнают тысячи других людей в разных уголках земли. Сергей Гандлевский в одной из своих книг заметил: “Все эти губернские, областные и районные центры для большинства москвичей так и останутся ничего ни уму, ни сердцу не говорящими административно-территориальными единицами, пока не найдётся талантливый человек, который привяжется к какой-нибудь дыре и замолвит за неё слово. Тогда на культурной карте появляется новая местность, напоминая нам, что всюду жизнь”. Благодаря каким же поэтам появился “на культурной карте” наш Саратов? Расскажу о нескольких героях моих литературных вечеров, которых что-либо связывало с нашим городом.

Михаил Кузмин Михаил Кузмин родился в Ярославле 6 октября 1872 года в многодетной семье старинного дворянского рода. Отец – отставной морской офицер, мать –правнучка знаменитого французского актёра, приглашённого в Россию при Екатерине. В стихотворении “Мои предки” Кузмин поднимает их всех из забвения, а вместе с ними – целый срез русской жизни. Вскоре семья Кузминых переезжает в Саратов, где прошло детство и отрочество поэта. В Госархиве Саратовской области хранится “формулярный список о службе члена Саратовской судебной палаты А.А. Кузмина” – отца Михаила, который в феврале 1874 года приказом министра юстиции был назначен на службу в Саратов. В Саратове действительный статский советник А.А. Кузмин служил до начала 80-х годов. Жила семья Кузминых в доме №21 по Армянской (ныне Волжской) улице. Дом, к сожалению, не сохранился.

М. Кузмин посещал ту же гимназию, что и Чернышевский. Впечатлений от Саратова в стихах и прозе Кузмина почти не сохранилось, если не считать беглого пейзажа в неоконченном романе “Талый след”: “От Саратова запомнил жары летом, морозы зимой, песчаную лысую гору, пыль у старого собора и голубоватый уступ на повороте Волги-Увека. Казалось, там всегда было солнце”.

Уже взрослым человеком Кузмин подолгу проводил время в заволжских скитах, бывал в имениях родных и знакомых, снимал комнату под Нижним Новгородом. Впечатления нашли отражение в стихах:

Я знаю вас не понаслышке,
о верхней Волги города!
Кремлей чешуйчатые вышки,
мне не забыть вас никогда…

София ПарнокСофия Парнок с ранней юности вела крайне независимый, кочевой образ жизни, в чём выражался её бунт против домашнего уюта и мещанских добродетелей.

Былое – груз мой роковой –
бросаю чёрту на потребу.
Над бесприютной головой
пылай, кочующее небо!

Она рано ушла из дома и жила с тех пор во временно снятых квартирах, углах, меблированных комнатах. С 1909 по 1932 годы только московский свой адрес Парнок поменяла 17 раз. А лето 1910 года она провела в Саратовской губернии. Правда, впечатлений от этого лета в её стихах не отразилось.

 

А вот Фёдор Сологуб такие впечатления нам оставил.

Фёдор СологубФёдор Сологуб

3 февраля 1914 года он читал лекцию об искусстве в Саратове в помещении бывшего Коммерческого клуба на улице Радищева (ныне Дом офицеров). Вот цитата из газеты “Саратовский листок” от 5 февраля 1914 года (№30): “Лекция Фёдора Сологуба в Коммерческом клубе прошла при переполненном зале, вызвав значительный интерес в публике. С внешней стороны речь Сологуба, хотя и монотонная, построена красиво и представляла ряд своего рода афоризмов. После сообщения Ф. Сологуб прочитал несколько собственных стихотворений, вызвав шумные аплодисменты. Прений за поздним временем не было”. А вот что по поводу той же лекции пишет Сологуб своей “Малимочке” – жене Анастасии Чеботаревской: “Лекция была не публичная, а только для членов клуба и гостей; члены бесплатно, а гости – по 50 к. (характерные высказывания в его письмах: “Публики было на 205 рублей”). Там было столпотворение вавилонское, такая толпа, какой у них ещё ни разу не было на их собраниях – более 1000 человек. Много молодёжи, но много и почтенных особ. Слушали необычайно для такой толпы внимательно. После лекции просили стихов”.

 

 

На другой день поэт посетил наш Радищевский музей, который ему не понравился. Из письма жене: “Вчера был в Радищевском музее. Картины очень неинтересны, только и есть, что четыре небольшие Борисова-Мусатова. Много копий, и весьма посредственных. Лучше там фарфоровые вещицы Императорского фарфорового завода, старые вещи – кошельки, бумажники, шитые бисером, китайские кое-какие вещи, стол письменный и кресло Тургенева”.

Сологуб описывает в этом письме забавный эпизод, случившийся тогда в Саратове: “Передо мной в четверг был вечер о футуризме. Четыре местных молодых шалопая выпустили глупый альманах под футуристов, назвали себя психофутуристами. Публика и газеты местные приняли это всерьёз; в газетах было много статей, публика альманах жадно раскупала. На вечере в Коммерческом клубе эти господа открыли, что они пошутили, чтобы доказать, что футуризм – нелепость. Теперь саратовцы очень сердятся на то, что их одурачили”.

 

Владимир МаяковскийВладимир Маяковский был в Саратове три раза: в 1912, 1914 и 1927 годах. Останавливался каждый раз в гостинице "Волга" (бывшая "Астория"), что на Немецкой.

 

Весной 14-го с группой футуристов выступал в саратовской консер-ватории. Вот каким описывает его "Саратовский вестник": "Весьма развязный молодой человек (ему, по словам Бурлюка, всего 20 лет), появился на эстраде в розовом пиджаке, с разноцветным, торчащим из кармана платочком".

С этой саратовской поездкой связано возникновение названия поэмы "Облако в штанах". В статье "Как делать стихи" поэт вспоминает: "Возвращаясь из Саратова в Москву, я, в целях доказательства какой-то вагонной спутнице своей полной лояльности, сказал ей, что я "не мужчина, а облако в штанах". Сказав, я сейчас же сообразил, что это может пригодиться для стиха. Через 2 года "облако штанах" понадобилось мне для названия целой поэмы".

Зимой 1927-го Маяковский в третий раз приезжает в Саратов. На улицах – длинные аншлаги с одним словом: "МАЯКОВСКИЙ".

А в это время простуженный поэт лежит в № 2 гостиницы "Астория" и подолгу смотрит в окно на будочку, находящуюся напротив. У него рождаются стихи:

Не то грипп, не то инфлуэнца.
Температура ниже рыб.
Ноги тянет. Руки ленятся.
Лежу. Единственное видеть мог:
напротив – окошко в складке холстика:
"Фотография "Теремок". Т. Мальков и М.Толстиков".

"Фабриканты оптимистов" (провинциальное) так было названо рождённое в Саратове стихотворение. И хотя у Маяковского было удостоверение, подписанное наркомом просвещения Луначарским для чтения лекций по вопросам искусства и культуры с просьбой к организациям оказывать содействие в этом, саратовский Политпросвет всячески пытался затормозить выступления. Он требовал представить тексты стихов и подробно изложить содержание докладов. Тем не менее выступления Маяковского состоялись 29 и 30 января в клубе анархистов, в зале народного дворца (ныне – Дом офицеров) при полном аншлаге.

После выступления Маяковский с техническим организатором Н.Н.Лавутом прячутся в Липках за кустами, чтобы послушать мнения публики.

Раздаются голоса: "Ну и талантище! Хвастун здоровый! Какой остроумный! Здорово читает!" Выйдя из-за кустов, Маяковский резюмирует: "Значит, польза есть. А ругань не в счёт!"

Летом 1915 года популярнейший в ту пору поэт Константин Бальмонт отправляется в лекционное турне по России.

Константин Бальмонт

Путь его лежит через Дербент, Тифлис, Кутаис, Ярославль, Самару, Саратов, Уфу, Пермь, Тюмень, Омск, Екатеринбург, Вологду. 1 ноября 1915 года Бальмонт читал лекцию в Саратове. О своих впечатлениях он пишет жене Екатерине Андреевой:

"Я очень-очень обласкан Саратовом. После ярославских глупцов и нижегородских дураков (я был кроток и с теми и с другими) Казань и Саратов – два ярких пятна, два розовых цветника в саду"). А в письме организатору вечера Бальмонта М. Букинику поэт признаётся: "Те сутки, которые я провёл в Саратове, были для меня настоящим праздником. Я видел людей, которые внимательны, умны и полны искреннего интереса к искусству. Саратовская публика, на мой взгляд, гораздо привлекательнее московской".

 

К. Бальмонт в кругу читателей

 

Однако местная пресса новое искусство в лице Бальмонта не жаловала, и о выступлении прославленного поэта в саратовских газетах писали с иронией, переходящей в сарказм:

"Поэт Бальмонт! Как много в этом звуке для сердца декадентского слилось! Действительно… поэт даровитый, способный, и если б он мог освободиться от "вавилонского плена" декадентской чепухи, то мог бы одарить русскую литературу не одним хорошим произведением".

Это цитата из отчёта в "Саратовском листке" о вечере нового искусства в музыкальном училище, одним из участников которого был Бальмонт. Он завершался фразой: "Сбор был огромный". Это свидетельствовало о том, что мнения рецензента и публики существенно различались.

Музыкальное училище (ныне консерватория)Музыкальное училище (ныне консерватория)

 

 

В апреле 1916 года Велимира Хлебникова мобилизовали в царскую армию. В отличие от Гумилёва, рвавшегося на войну, Велимир служить не хотел. Он видел в армии несвободу, покушение на творчество, на свой ритм жизни и готов был на всё, чтобы вырваться из этой казарменной неволи. Свой протест против армейской муштры Хлебников выражал своеобразно. Он чудил: отдавал честь, прикладывая полусъеденный батон к фуражке. Кисло отвечал “мерси” вместо уставного: “Рад стараться!” Маршировал по городу с ложкой каши в руке. Что было делать с этим тихим солдатом Швейком? Полковое начальство переводило Хлебникова из полка в полк, из города в город: Астрахань – Царицын – Казань – Самара. А в декабре 1916 года он оказался в Саратове.

 

Велимир Хлебников

Велимир Хлебников

Полк, где он служил, был расквартирован на Университетской улице, где стояли казармы. Хлебников пишет душераздирающее письмо знакомому врачу-психиатру, профессору Военно-медицинской академии, художнику и теоретику искусства Кульбину о том, что ему приходится терпеть в саратовской казарме: “Опять ад перевоплощения поэта в лишённое разума животное, с которым говорят языком конюхов. Шаги, приказание, убийство моего ритма делают меня безумным к концу вечерних занятий. Таким образом, побеждённый войной, я должен буду сломать свой ритм (участь Шевченко и др.) и замолчать как поэт”.

Врач с сочувствием отнёсся к поэту. С помощью врача Хлебников оказался на Сабуровой даче, то есть в Харьковской губернии, в психиатри-ческой больнице. Там с чистой совестью дали заключение, что состояние нервно-психического здоровья пациента не позволяет ему служить в армии. Так бесславно закончилась “военная карьера” председателя земного шара. К сожалению, Саратов видел в нём тогда лишь одного из нерадивых новобранцев, а не поэта.

 

 

Двадцатишестилетнего Бориса Пастернака в 1917 году неисповедимые пути Господни завели в наш Балашов саратовской области, где его ждала новая любовь (после бурного увлечения Идой Высоцкой) к Елене Виноград, будущей виновнице и адресатке знаменитой пастернаковской книги. Он был знаком с ней ещё с 1909 года, в предыдущем сборнике “Близнец в тучах” есть посвященное ей стихотворение, где об их встрече и внезапно вспыхнувшем чувстве Пастернак сказал: “Как с полки жизнь мою достала и пыль обдула”.

Борис Пастернак

Борис Пастернак

Несколько дней своей жизни Пастернак провёл в Балашове, после чего балашовская тема стала одной из главных в его творчестве, а Балашов предстал символом, знаком решающего поворота в жизни, пунктом на пути духовного развития.

Основываясь на семейном архиве, материалах государственных архивов, сын поэта Евгений Пастернак одну из глав своей книги “Борис Пастернак. Материалы для биографии” посвятил балашовскому периоду жизни своего отца, истории неразделённой любви. Известно, что Е. Виноград училась в Москве на высших женских курсах, а её брат Валерьян, с которым дружил Пастернак, – в университете. Как-то раз девушка увидела объявление с призывом принять участие в создании на местах органов земского и городского самоуправления. Группа собиралась в Саратовскую губернию – в Балашов и окрестные селения. Елена принимает решение летом 1917-го года отправиться в Романовку. Её брат останавливается в Балашове. Девушка регулярно навещает его в уездном городе. В начале июля Пастернак приезжает в Романовку, чтобы развеять возникшее между молодыми людьми недопонимание. А в начале сентября – ещё одно свидание поэта с любимой, теперь уже в Балашове.

 

И без того душило грудь,
и песнь небес: “твоя, твоя!”
и без того лилась в жару
в вагон, на саквояж.

И без того взошёл, зашёл
в больной душе, щемя, мечась,
большой, как солнце, Балашов
в осенний ранний час.

 

Е. Виноград сохранила в памяти все подробности их встреч. Хорошо помнила медника около дома, где она жила в Балашове, юродивого на базаре около Свято-Троицкого собора (на месте нынешнего Куйбышевского парка), упомянутых в стихотворении “Балашов”:

Мой друг, ты спросишь, кто велит,
чтоб жглась юродивого речь?
В природе лип, в природе плит,
в природе лета было жечь.

Это было жаркое лето 17-го года. С наступлением осенних холодов пришёл к концу и роман поэта. Известие о свершившейся в Петербурге революции ускорило возвращение Пастернака в Москву. Елена Виноград вышла замуж за владельца мануфактуры под Ярославлем, чтобы успокоить мать, волновавшуюся за её будущее. А Борис Пастернак, ещё долго мучимый этой любовной страстью, в 1922 году создаёт свою лучшую книгу “Сестра моя жизнь”, где почти все стихи посвящены истории их любви.

 

Иван ЕлагинПоэт Иван Елагин (Матвеев) родился 1 декабря 1918 года во Владивостоке.

Отец – известный поэт-футурист Венедикт Матвеев дал сыну экзотическое имя: Уотт-Зангвильд-Иоанн-Март. Близкие звали его Залик, а семейное прозвище было – Заяц. В документах же позже он был зафиксирован как Иван. Детство Залика-Ивана, а точнее, 1929-30-е годы были связаны с нашим Саратовом и Энгельсом (Покровском). Об этом мы читаем в его поэме “Память”:

 

Это тоже город над рекой,
только над рекой совсем другой.
Вон мальчишка с удочкой в руке
по камням с отцом спешит к реке.
Мне пошёл одиннадцатый год.
За плотом плывёт по Волге плот.
Года два ещё придётся нам
прыгать по саратовским камням.
 

Снова Волга. Волга и паром.
Мы уже на берегу другом.
Чистенькие домики. Уют.
Немцы тут поволжские живут.
Был Покровском город наречён,
Энгельсом теперь зовётся он.

Покровск. 20-е годы

Покровск. 20-е годы

Однако в Саратов будущего поэта привели обстоятельства весьма драматические. Там отбывал ссылку его отец, а Залик беспризорничал в Москве (мать лежала в психиатрической клинике), пока друг семьи (впоследствии — писатель Фёдор Панфёров) не отловил Ивана на Сухаревке и не отправил к отцу в Саратов. Там же, в Саратове, произошла встреча юного поэта с Николаем Клюевым:

clip_image034

Николай Клюев

Как-то раз в Саратове с отцом
мы по снежным улицам идём.
Фонари. Снежок. Собачий лай.
Вдруг отец воскликнул: “Николай
Алексеич!” Встречный странноват –
шапка набок, сапоги, бушлат.
Нарочито говорит на “о”.
Но с отцом он цеха одного.
“Вот, знакомьтесь, это мой сынок”.
(Снег. Фонарь да тени поперёк).
“Начал сочинять уже чуть-чуть.
Ты черкни на память что-нибудь
для него. Он вырастет – поймёт”.
Клюев нацарапает в блокнот
пять-шесть строк – и глухо проворчит
обо мне: “Ишь как черноочит!”
Тот автограф где теперь найду?
Взят отец в тридцать седьмом году.
Все его бумаги перерыв,
взяли вместе с ним его архив.

Отец поэта работал в свое время в Японии и в Китае. Он хорошо знал японский и китайский языки. Писал стихи в форме хокку и танки. Этого было достаточно, чтобы обвинить его в японском шпионаже. Он написал роман "Война и война", который никто не печатал. Когда его забирали, пошутил: "Вот наконец-то прочтут мой роман!" Взяли сундук, полный рукописей. Больше Венедикта Марта никто никогда не видел…

Знаю, не убьет меня злодей,
Где-нибудь впотьмах подкарауля,
А во имя чьих-нибудь идей
Мне затылок проломает пуля.

И расправу учинят, и суд
Надо мной какие-нибудь дяди,
И не просто схватят и убьют,
А прикончат идеалов ради.

Еще буду в луже я лежать,
Камни придорожные обнюхав,
А уже наступит благодать –
Благорастворение воздухов,

Изобилье всех плодов земных,
Благоденствие и справедливость,
То, чему я, будучи в живых,
Помешал, отчаянно противясь.

И тогда по музам мой собрат,
Что о правде сокрушаться любит,
Вспомнит и про щепки, что летят,
Вспомнит и про лес, который рубят.

В конце 50-х годов отца Елагина, как водится, посмертно реабилитировали. Но сын не признавал этого права за нашими властями — реабилитировать, то есть как бы освобождать от вины, прощать. Он не нуждался в их реабилитации. Он не простил палачей отца и не собирался прощать. Его стихотворение «Амнистия» полно горечи и сарказма:

Еще жив человек,
Расстрелявший отца моего
Летом в Киеве, в тридцать восьмом.

Вероятно, на пенсию вышел.
Живет на покое
И дело привычное бросил.

Ну, а если он умер –
Наверное, жив человек,
Что пред самым расстрелом
Толстой
Проволокою
Закручивал
Руки
Отцу моему
За спиной.
Верно, тоже на пенсию вышел.

А если он умер,
То, наверное, жив человек,
Что пытал на допросах отца.

Этот, верно, на очень хорошую пенсию вышел.

Может быть, конвоир еще жив,
Что отца выводил на расстрел.

Если б я захотел,
Я на родину мог бы вернуться.

Я слышал,
Что все эти люди
Простили меня.

Лидия ЧуковскаяЛидия Чуковская

Из книги Л. Чуковской «Прочерк»: «Я повторяла клочками и без толку всю свою тюремно-ссыльную эпопею 20-х годов. Митя и без того помнил её наизусть и, бывало, любил снова и снова расспрашивать со всеми подробностями о своём аресте, о Саратове, о тамошней коммуне, о Волге — мы собирались вместе побывать и на Большой Казачьей, и в Кирпичном переулке, и даже прокатиться на лодке до самой Соколиной горы…»

В 1926 году 19-летняя Лидия Чуковская была арестована по обвинению в составлении антисоветской листовки и была сослана в Саратов на три года, где благодаря хлопотам отца провела только одиннадцать месяцев: с 20 декабря 1926 года по 1 октября 1927-го.
Жильё ссыльным сдавали неохотно, боясь обысков и проверок ГПУ,  и Чуковская скиталась по разным адресам: сначала её пустили к себе ссыльные, муж и жена, с которыми она познакомилась в ГПУ, снимавшие избу на спуске к Волге, потом  на Большой Казачьей семья Афруткиных (вдова с двумя дочерьми) согласилась сдать ей угол. Но, хотя Лидия и зарабатывала здесь профессией стенографистки, платить 45 рублей за угол было дорого, и она, объединившись с двумя ссыльными, сняла с ними комнату на троих в избе старухи в Кирпичном  переулке. Саратов Чуковской не понравился, с людьми она близкого понимания не нашла за исключением семьи Крогиусов, о которых она пишет с большой теплотой, и    единственной отрадой для неё здесь была Волга. Вечерами после работы Лидия спешила в яхт-клуб, где брала лодку и уплывала в сторону Затона и Соколовой горы.

Из воспоминаний Лидии Корнеевны:

«Пока я хворала, папины знакомые подыскали для меня в Саратове комнату на одной из центральных улиц, в квартире у старика и старушки, да еще "с полным пансионом". Так что ехала я будто не в ссылку, а в санаторий».
Но ожидания не оправдались.
«Саратов встретил меня далеко не так ласково, как Ленинград проводил. Поезд прибыл вечером, я дотащила желтую деревянную коробку, служившую мне чемоданом, до искомого дома часов около десяти. Сначала все честь честью: приветливые старик и старушка; большая комната; чистая, уже расстеленная на ночь, постель. Хозяева показали мне, где умыться с дороги, и повели чай пить. Мороз стоял градусов 15, я продрогла, устала, волоча свой короб. За чаем согрелась – душевно и физически. Однако в первый и последний раз пила я чай в этом доме. Когда, напившись горячего, я отставила свой стакан, уютная старушка принялась расспрашивать: какая у меня семья, да чем занимаются родители, да где я в Ленинграде училась.
Я рассказала.
– Так если у вас папочка и мамочка и братцы с сестрицей в Ленинграде и вы на втором курсе в институте обучаетесь – зачем вам, барышня, в Саратов переезжать?
– Не переезжать, а в ссылку, – ответила я. – Разве вас мои знакомые не предупредили?
– Ах, нет, нет, барышня, – запричитала, убирая со стола, старушка, – вы уж ночь переночуйте, время позднее, а утречком уж, пожалуйста, нас покиньте. Ищите себе хозяев других. Мы ссыльным не сдаем. У мужа стенокардия. Обыски начнутся, придирки. Стары мы в наши лета с ГПУ связываться».

Гордая Лидия не осталась ночевать, а взяла свою нераспакованную коробку, сказала спасибо за вкусный чай и вышла на улицу – в пустыню морозной декабрьской ночи.

Лидия Чуковская

Из писем Л. Чуковской отцу Корнею Чуковскому из Саратова:

"Теперь я уже знаю, сколько бы лет я ни прожила в Саратове, стена между мною и остальным населением никогда не разрушится. Я не жалею об этом, но иногда получается ужасно забавно. Люди в страхе не только гадки, но и смешны… Есть два семейства, которые по старым интеллигентским традициям ласкают меня и заботятся обо мне самым трогательным образом, но это всё…
…С людьми здешними, с которыми столкнула меня судьба и рекомендательные письма, совершенно не нахожу о чем разговаривать: они меня раздражают тем, что они не те, и хотя несколько милых семейств меня постоянно зовут к себе, я нигде не бываю и не люблю, когда ко мне приходят. Не знаю почему, но мне легче быть совсем одной…
Поезд, мчавшийся из Ленинграда в Саратов, доставил меня в другую среду. Ровно такая же существовала безусловно и в любом другом городе, и у нас в Питере, но в Питере я с ней почти не соприкасалась, огражденная "своими". В Саратове соприкоснулась впервые. Были в Саратове интеллигентные профессорские семьи – две или три (например, семья профессора психологии Августа Адольфовича Крогиуса), – встретившие меня с участием, но я сообразила, что навожу на них тень, и постаралась не часто бывать там. "Они прелестные люди, – писала я отцу о Крогиусах, – редкой доброты, сияющей. Все семейство как будто специально организовано для оказания помощи окружающим".

А.А. Крогиус(Мне посчастливилось быть знакомой с одним из потомков этой семьи – с внуком Августа Адольфовича Крогиуса — Николаем Владимировичем Крогиусом — доктором  психологических наук, профессором, международным гроссмейстером по шахматам, я сдавала ему психологию в университете. Мой отец, тогда мастер спорта по шахматам, участвовал с ним в турнире в Саратове, они были дружны, общались.)

« Семья Крогиусов сделала мне много добра, так, например, дала мне Бергсона, которого, как мне казалось, я понимала; не хотелось отплачивать злом за добро – компрометировать их своим частым присутствием: слежку я ощущала за собою не всегда, но периодами безусловно. Они приглашали – я уклонялась.
Рядовые же саратовцы к ссыльным относились с опаской и без симпатий. Они заняты были чем-то другим – не политикой и уж во всяком случае не литературой. Чем же? Я не улавливала. "День да ночь – сутки прочь". Ходили они "на службу", "зарплата", а не работа; дома они о службе почти не поминали, дома жили какою-то странною смесью церковных и советских праздников; "перед праздниками", "после праздников"; да еще истово "справляли" именины и дни рожденья… Я же с детства привыкла, что кругом работают, работают страстно ("литература отпусков не дает", говорил отец); меня и братьев Корней Иванович сызмальства приучал работать…
Мне казалось, в Саратове душа моя изнемогает в разлуке с Ленинградом. Стоит мне попасть обратно в родной город, и я тотчас же "разберусь и пойму". По городу я тосковала острее, чем по родным и друзьям. Зимою Саратов украшен сугробами, завален сияющим снегом.

Летом – жара и пыль.

Мелкие вихри пыли, волчки пыли крутятся посреди улицы; вечный хруст пыли на зубах; "пыль, пыль, пыль от шагающих сапог"; жалкие в своей мнимой величавости верблюды.

Верблюжьи плевки возбуждают гадливость. Зной обостряет тоску, тоска отяжеляет зной.
Аполлон Григорьев совсем заглох, книг нет, библиотеки закрыты, да я и ни на что, кроме механической работы, и не чувствую себя способной.
Полное разочарование в себе. Сама себе постыла, и Саратов постыл…
"Была на турнире поэтов в университете. И смешно, и стыдно, и больно слушать".

Саратов. Имп. Николаевский университет в день открытия.

Саратов. Имп. Николаевский университет в день открытия.

Не пишу многим… не потому, что… не хочу, а потому, что писать нечего, ибо живу чрезвычайно неинтересно и однообразно… В театр мне как-то не ходится (не была ни разу), в кино – тоже; в Пролеткульте была раз и больше не пойду, так как он является доказательством блоковской истины, что "человеческая глупость безысходна, величава, бесконечна".
В Саратове летом явилось у меня одно великое утешение – Волга.

Каталась я на лодке иногда с Арсением (Асей) Крогиусом, иногда с Юрой, иногда с ними обоими вместе, но чаще "без никого". Великая река, случалось, излечивала хоть на вечер от тоски и жары. Убегала я на Волгу тайком, словно на любовное свидание. Оказывала ей милость – прощала ей даже то, что она ничем не похожа ни на Неву, ни на Невское взморье, ни на Финский залив.

"Ты мне дал хорошую гребную школу, – писала я отцу, – и я, хотя и не могу долго грести, но гребу хорошо".
Бывало, после знойного, пыльного дня, после метанья по урокам и возни с расшифровкой очередных скучнейших стенограмм – вечером отправлялась я на Волгу. Ниже, ниже со спуска; под конец, на крутизне, ноги уже сами бегом бегут.
В городском саду наверху наяривает духовой оркестр, а внизу, на Волге, ежевечернее летнее празднество огоньков, огонечков, огней. Они движутся, сближаются, переплетаются, догоняют друг друга. Зеленые юркие огоньки лодок; зеленые плавные огни на высоких мачтах плотов; зеленый и красный, зеленый и красный, зеленый и красный вращающийся огонь буя. На плоту возле берега покачивается тусклая керосиновая лампа. Это лампа яхт-клуба, светящаяся из окна дощатой будки.

В. Курсеев. Яхт-клуб в Саратове.

В. Курсеев. Яхт-клуб в Саратове.

Сдаю в окно старику свое удостоверение, плачу пустяковые деньги – и бойкий старик идет отвязывать. Привязанные лодки мерно трутся бортами друг о друга, а кормою о плот.
– Дайте спокойную, чтоб не вихлялась, и руль уберите! – прошу я.
– Без руля? Опять, значит, одна явилась? – не одобряет меня старикан.
Неверными шагами иду я по плоту к воде – плот качается.
Одна? На этот раз, слава богу, в одиночестве, а не трое в комнате или "в одной лодке".
Радует меня мое одиночество – да еще, может быть, некоторая доза страха.
Я вставляю уключины в гнезда, весла в уключины. Старик багром отпихивает мою лодку   подальше, я отпихиваюсь веслами от стада бьющихся на привязи лодок – и вот оно, счастье:  мерные взмахи рук, запах воды, дерева, каната, мелкие волнишки, бьющиеся о борт. Лечу!..

Держу вверх. Соколова гора нависает над Волгой черным-черна, без единого огонечка. Там ничего не строят – она непрочная, срывается, бывает, в реку большими ломтями.

Чем дальше и дальше уплываю я вверх, к черной Соколовой горе, тем ярче сияет город, остающийся позади. А мне того и нужно. Вот он слился уже в сплошную неразборчивую груду огней, и не верится, что это вовсе не груда, а окна домов и домишек, переулки, переулочки, улицы.
Вот я хоть и на час один – а удрала из Саратова!..»

clip_image049

Корней Иванович хлопотал за Лиду. Хлопотал беспрерывно. Говорил с Луначарским и Маяковским. Собирался в Москве идти к Бухарину и Калинину. И вскоре его дочь действительно отпустили в Ленинград.

Из дневника К. И. Чуковского от 15 сентября 1927 года:

«Всю ночь не спал: жду Лиду. 9 часов утра… Лида сейчас приехала. Боба привез ее. Очень худая. Мура покраснела и спряталась от волнения, со мною вместе, п. ч. я тоже убежал в другой угол. М Б сидит против нее и глядит молитвенно – сжав руки. Ничего не известно, что с нею, она должна идти в Г.П.У., там ей объявят ее судьбу. Ее вызвали и сказали, что ее вызывает Ленингр. Г.П.У. Что, если оно начнет опять требовать у нее подписки? Она не даст, и вся история начнется сызнова. Мура: – Ты вещи привезла? Лида: Почти все… А сама рвется туда в Саратов, где живут "лучшие люди, каких она только в жизни видала".

(Из книги Лидии Чуковской "Прочерк")

clip_image051

Саратов.

clip_image053

В. Курсеев. Взвоз.