Борис ПЕТРОВ. Два деда

Мы не должны забывать этого. Но мы не должны и превращать это в культ. Иначе так навсегда и останемся в тени этих проклятых вышек.

Э.М.Ремарк. «Искра жизни»

nkvdДва деда кажутся из наших дней одинаковыми, потому что время если и лечит, то лекарство этого врача – забвение; и невозможно уже восстановить детали ни в памяти, ни на листе бумаги.

Сохранились фотографии, но на карточках деды разные, а значит, врут карточки: мы ведь верим зыбкой памяти, а не точной технике; стало быть, мы верим в то, во что желаем, а не в то, что существовало. Да и изображения, надо сказать, не слишком-то удачны: в семье никто не умел обращаться с фотоаппаратами, и фигуры расплылись кляксами и пожелтели, как буквы в тетради первоклассника.

В памяти ничего не желтеет и не расплывается, разве что осенью, вместе с кленовыми листьями; там образы сохраняются четко, хоть и неверно.

Один дед среднего роста; широкое лицо в глубоких складках, глаза утонули в белых бровях. Помнится, у деда тряслись руки старческим тремором, и щеки потрясывало, и нос мелко дрожал; от этого получалась проблема за столом: старик стеснялся садиться вместе со всеми, потому что приборы под его рукой звенели на разные голоса, устраивая целый концерт. Константина Гавриловича было трудно уговорить принять участие; если удавалось, он сидел с пустой тарелкой и бокалом.

Еще он стеснялся носа – огромного, сизого, в фиолетовых прожилках; нос совершенно скрывал губы, и редкие слова, дребезжащие наподобие посуды, словно вылетали не изо рта, а из ноздрей – правой и левой, и дед застенчиво прикрывал нос морщинистой ладонью, на тыльной стороне которой выступала, как загадочная речная сеть, карта синих крупных вен.

Говорил он неразборчиво, приходилось сильно напрягать слух, чтобы разобрать, чего он бормочет. Мама, женщина вспыльчивая, крепилась-крепилась, но, бывало, выходила из терпения и начинала кричать старику в ухо, как в телефонную трубку:

– Говорите громче, Константин Гаврилович! Громче говорите! Не слышно!

Дед вздрагивал всем телом, совсем уж закрывался ладонью, растопыривая гнутые пальцы с раздутыми суставами, и шептал:

– Не кричи, Валюша, я слышу. Не надо кричать, пожалуйста.

Многие считают так, что если человек тихо говорит, то он глухой. На самом деле дед обладал прекрасным слухом до самой кончины; а перед ней слышал даже то, что не произносят, и как-то поверг окружающих в сильное смущение, прошептав из недр кровати:

– Не надо так громко думать о моей смерти, дети.

Что он делал громко сам, так это чихал. Когда дед чихал, занавески начинали колыхаться при закрытых окнах, словно по комнате проходился ветерок. В чихе деда чувствовалась порода, мощь.

Говорят, такая манера у Константина Гавриловича водилась смолоду, так что командир на фронте отдал в отношении рядового Кислякова специальный приказ: если позволяет обстановка, докладываться четко и напрягая голосовые связки по-максимуму (если не позволяет, лучше совсем молчи, черт бы тебя драл), а чихать запретить накрепко, так как на каждый чих не то, что не наздравствуешься, а не нарыдаешься: враг сразу открывает огонь, и бьет хоть и на звук, но метко. Есть такие звуки, которые лучше любой вспышки выдают.

Неизвестно, существовал ли приказ в самом деле, или это все же семейная байка, но чихал дед мастерски, а что касается войны, то участником ее он стал в 43-м и получил медаль «За отвагу». Он мало рассказывал о войне. Наверное, тоже стеснялся. Он вообще был очень стеснительный и пуще всего боялся помешать, и поэтому, заболев, наотрез отказался переезжать, хотя папа и мама чуть ли не силком тащили старика.

После войны Константин Гаврилович довольно долго оставался, как говорилось, на военной службе, затем демобилизовался, окончил где-то в провинции институт на инженера, так и инженерил робко от конторы к конторе, пока не осел в столице, в той же профессии и должности, с тем же копеечным окладом.

Второй дед запомнился толстым, неопрятным стариком, который жадно ел, просыпая крошки на стол. Кроме того, он обладал пронзительным голосом и довольно мерзким нравом, и мы очень не любили дни его посещений. Наум Львович приходил и сразу шел к столу, сильно обижаясь, если не все оказывалось готово. Кушал он любые блюда без разбору, для него не существовало предпочтений – суп, рыба, мясо, салаты, пирожные и торты – все исчезало в утробе мигом; начиналось хлюпанье, ворчание, сопение и кряхтение; дед виделся нам как огромный автомат-потребитель.

Пообедав, дед пучил налитые кровью глаза, вытирал платком обширную лысину и удовлетворенно и шумно переводил дух, откидывался на спинку дивана (он предпочитал располагаться на мягком), и минут двадцать отдыхал, положив короткие ручки на вздувшийся живот. В это время он разговаривал о пустяках.

Затем он отправлялся проверять наши знания. Процесс этот был мучительным, потому что Наум Львович сам не знал толком ничего и если что-то в жизни и читал, то – журналы «Знание – сила» и «Наука и техника». Словом, дед был человеком дремучим, но мнил себя высокоученым.

Почерпнутые из журналов сведения переварились в страшную кашу. Дед путал Менделеева с Мандельштамом, Миклухо-Маклая с далай-ламой, казаков с казахами, чукчей с финно-уграми; Пифагор у него превращался в открывателя земель Колумба, а Америго Веспуччи отчего-то в марку коньяка; он уверял, что таким тридцать лет назад давали взятку грузины за то, чтобы дед отпустил им стройматериалы высшего качества вне графика.

Нам даже было и весело, если бы дед не относился к урокам со всей возможной серьезностью. Наши ответы ему никогда не нравились; доказать что-либо не представлялось возможным, и он сердито и тонко кричал:

– Двоечники, хулиганы! Вам дорога знаете куда? Вам дорога – в колхоз, навоз чистить! Вас даже на завод не возьмут!

Мы-то побаивались деда, но мама не опасалась ни капли, и, когда он надоедал своими причитаниями и сетованиями, строго повелевала:

– Папа, перестань немедленно.

И он съеживался, скукоживался, как воздушный шарик, виновато моргал и вдруг начинал как-то судорожно, с неловкой лаской, гладить нас по голове, приговаривая:

– Дети, дети, вы же не злитесь на старого дурака? Да? Не злитесь?

А мы пугались еще больше, не зная, как объяснить странный контраст в его поведении.

Он никогда ничем не болел, по крайней мере, не жаловался, и умер внезапно: как-то утром не ответил на звонки; папа поехал, с участковым и слесарем из ЖЕК(а), вскрыл дверь и нашел старика на полу, скорчившимся, подтянувшим колени к подбородку; видно, ночью начался приступ и он не смог добраться до телефона. Такой объемный в жизни, в гробу дед казался совсем маленьким.

От нас не скрывали, что он сидел, но рассказали об этом подробнее только после его смерти. Дед оказался сыном партийца, который сгинул в тюрьме еще в начале тридцатых, попал в специнтернат, в сороковом по выпуску из заведения был арестован сам за какую-то уголовщину и избежал фронта, был выпущен по амнистии после войны и вновь взят уже по политической статье, освободился окончательно только в 55 году. Образования он не получил, работал всю жизнь в снабжении; знаний и правил этикета набираться было неоткуда. Жадность его тоже нашла объяснение: он так голодал в первой половине жизни, что никак не мог наесться во второй.

Два деда, казалось нам, не слишком контачили между собой и избегали встреч, хотя оба доживали век одинокими стариками (наши бабушки ушли из жизни гораздо раньше своих мужей). Когда они все же пересекались, устраивались на разных концах стола, а если доводилось сойтись поближе, в основном туго и плотно молчали, изредка перекидываясь короткими рублеными фразами, как тяжелым теннисным мячиком – туда-обратно, туда-обратно; то ли они не понимали, то ли слишком хорошо понимали друг друга.

Слишком разная жизнь получилась у дедов, решили мы и перестали об этом думать.

Оба в нас души не чаяли. Папа раз обмолвился, когда я ненароком выболтнул сдуру что-то невежливое про покойного Наума Львовича:

– Надеюсь, ты понимаешь, что старики жили последние годы только ради вас? А ты деда крошками вздумал попрекать.

Так деды и ушли, с разницей в несколько лет, и мы выросли, а наши родители постарели.

Память человеческая не только обманчива, она еще и коротка, когда хочет. Мы чтили память дедов, но могилы зарастали сорной травой, которую выпалывали папа с мамой, заодно подкрашивая раз в год оградки, сделанные из плохого металла и потому стремительно ржавеющие. Пришлось, впрочем, разок уделить внимание кладбищу, когда отец пожаловался, что могилу Константина Гавриловича «урезали»: тамошние деятели-махинаторы выкраивали всеми правдами и неправдами куски дорогой земли. Нам с братом и папой пришлось выдержать настоящий бой, который мы, честно сказать, проиграли – ограду на место так и не вернули, но брат пошутил:

– Дед, как старый солдат, оценил бы наши усилия.

Именно он, старший брат Аркадий, начал эту заваруху: изучение семейной истории.

Аркадий – человек, склонный к тяжелому юмору, но увлекающийся: угрюмый романтик. Среди врачей такие встречаются. Он редко улыбался, а если и шутил, то всегда с мрачностью, хотя, бывало, и метко. На жизнь он глядел в темных оттенках, однако страстно; возможно потому, что выбрал стезю хирурга, а этот род деятельности развивает в человеке специфические черты характера. Они сочетались с серьезностью и основательностью: брат никогда не бросал начатое, и даже откладывать не любил; профессия приучила к терпению, тщательности и максимальной аккуратности. Он был из тех, кто отмеряет семь раз, но потом обязательно режет.

Он в семье являлся авторитетом, потому что мы, родственники, люди легкие: так воробьи с уважением взирают на ворону, растаскивая из-под массивного клюва семечки, пока черная птица гордо раздумывает, выбирает и примеривается.

Аркаша поддался, видимо, сначала общей моде: люди в то время принялись лихорадочно выстраивать генеалогии, и некоторые историки изрядно нажились на подобных изысканиях.

Начинание бурно поддержала сестра Лиза, мучимая комплексом неполноценности из-за рябоватого лица и высокого положения мужа. Брат объяснял исследования обычным интересом, Лиза же не скрывала надежды обнаружить какое-нибудь графство, баронство, герцогство или на худой конец – дворянство, хотя бы мелкопоместное. Она была уверена, что подобные обстоятельства дадут ей возможность чувствовать себя уверенно на фоне осанистого супруга.

Младшая, шебутная и ехидная Светка, спрашивала Лизу:

– А что ты будешь делать, если окажется, что мы из купцов каких-нибудь третьеразрядных?

Лиза пугалась:

– Ой, только не это. Не хочу купцов!

Светка радостно хохотала и дразнила сестру «потомственной купчишкой седьмой гильдии на киселе».

Впрочем, интерес к прошлому прошел у Лизы с рождением первого ребенка, а всего она родила троих и не исключала появления в будущем четвертого.

Мама, однако, отнеслась к затее серьезнее, и говорила Аркаше:

– Хочется тебе, копайся, конечно, запретить я тебе не могу. Только гляди, как бы чего не выкопать. Может статься, что такое найдешь, что стыд – навсегда, а зарыть уже не получится.

Аркадий вскидывал подбородок смешным жестом упрямого подростка, который для солидного человека выглядел нелепо, и поддергивал манжеты рубашки машинальным врачебным жестом:

– Я хочу знать. Всегда лучше знать.

– Не уверена, – качала головой мать. – Не уверена…

– Пусть ищет, – вступал в разговор отец. – Чего стыдиться? Предков вообще нечего стыдиться. Свою бы жизнь прожить без позора, и то – дело. Пусть копается… – и прибавил, усмехаясь: – Аркаша же хирург, пусть прооперирует наше древо.

Брат сначала ни до чего особенного не докопался: выяснил к великому Лизиному огорчению, что никаких дворян в роду нашем не числится, но, к ее столь же великому облегчению, и купцов не случилось. По Константину Гавриловичу мы происходили из мещан Кисляковых Тамбовской губернии, по Науму Львовичу Файвилевичу – из белорусского местечка, которого нынче и на карте не сыскать.

На сем брат до поры успокоился, но часто вел такие разговоры, дымя вонючей трубкой в моей холостяцкой кухне (Аркадий любил гостить у меня, он отдыхал так от работы и семьи):

– Все-таки плохо не знать прошлое. А то получается, что мы с тобой, брат, из ниоткуда появились и в никуда уйдем. Обидно это как-то, очень обидно. Из пустоты – в пустоту. Кажется, что и жизнь впустую проходит.

– Ерунда, – возражал я. – Уж не тебе, врачу, говорить про пустую жизнь. Скорее уж я – журналист, должен полагать ее бессмысленной, а она битком набита: мне часов в сутках не хватает. А ты, человек, у которого профессия – жизни спасать, вдруг такие вещи высказываешь. Странно.

Брат выбивал трубку и щурился:

– Может, именно в силу профессии я так чувствую? Слишком хорошо я понимаю необходимость твердой почвы под ногами, а то ведь жизнь – очень ненадежная штука. Вот пациент приходит со слабыми болями внизу живота, и все у него вроде хорошо, и планов громадье, только эти боли возникли с полгода назад и никак не проходит, можно, мол, таблеточку какую-нибудь? А у мужика ангиосаркома, и все. Хана.

– При чем тут саркома?

– А при том, что жизнь коротка и хрупка. Вот внутри нас, понимаешь, Паша – все связано. А сам человек существует, как бы сказать, бессвязно – родился, вырос, состарился, скончался. Словно сердце, или там печень, которую вынули из организма и поместили отдельно. А отдельно никакой орган существовать не может, как его ни подпитывай: он быстро умрет. Так и мы – внутри-то связаны накрепко, и снаружи должно так быть. Сосуды должны тянуться из прошлого в будущее – через нас, и нельзя прерывать эту цепочку, иначе получится, что зря жил род человеческий. Поэтому надо изучать прошлое, так думается мне, брат. Это же на самом деле единый организм.

– Ха, и ты решил искать опору позади. Тебе не кажется, что ты ставишь себя в положение человека, который все время оглядывается? Так шею свернуть недолго. Ну вот ты обнаружил, что наш прапрадед был уважаемым человеком в Бунде, и что это для твоей жизни значит?

– Это значит, что я знаю, что мой предок был деятелем Бунда, и расскажу об этом своим детям. А те – своим. Связь времен… Оглянуться ведь никогда не помешает, думается мне. Между прочим, ты бы наверняка никогда не узнал бы, что существовало такое движение – Бунд, если бы я не нашел там прадедушку.

– И ты считаешь, что без этого знания жить хуже?

– Гораздо хуже, – кивнул Аркадий. – Беднее. Мы чтим отцов, наши дети, дай бог, будут чтить нас, но почему же этим надо ограничиваться, если есть возможность проследить глубже?

Настоящий щелчок по носу мы получили, когда были опубликованы в открытом доступе списки сотрудников НКВД (реестры репрессированных были известны задолго до этого, и Наум Львович из-за своего второго, политического срока там присутствовал; брат тщательно выписал из доступных источников всю его историю, для того времени довольно банальную: взломал магазин и уворовал у кооператива с голодными шпанистыми товарищами то ли картофеля, то ли хлеба довольно увесистый объем и отправился в лагеря по «закону о трех колосках», где и застрял до конца войны. Во второй раз, работая в хозотделе какой-то маловразумительной конторы, сел по доносу коллеги, то ли позавидовавшего чему-то, то ли испугавшегося чего-то: выяснить не удалось – стукач давно умер).

В списках НКВД Константин Гаврилович Кисляков значился оперуполномоченным в звании младший лейтенант (с 1946 года – в системе МВД).

– Вот тебе и прошлое, – сказал я брату на родственном чаепитии, собранном специально ради обсуждения дела.

Светка пришла взбудораженная и сияющая всеми своими пуделиными кудряшками, долго шептала Лизе в ушки что-то девичье, но, услышав мою реплику, развернулась и напустилась на нас в негодовании:

– Да! Вытащили за ушко да на солнышко! Наконец-то!

Лиза реагировала иначе: ее глаза наполнились слезами, что случалось частенько по самому мелкому поводу (сестра любила переживать).

– Это ужасно, ужасно.

– Что ужасно, Лизонька?

– Да вот… Эти списки…

Оппозиционерка Светка горела глазами и пылала щеками. Я, глядя на сестру, подумал, что мужчинам, вероятно, приятно смотреть на нашу красавицу, а то и заводить легкий романчик, но серьезные отношения с такой женщиной иметь тяжело: обжигаешься, а то и рискуешь сгореть; вот она и не замужем, постоянно какие-то драмы на личном фронте. Она страстно заговорила, жестикулируя и бурно дыша:

– Это не ужасно, Лиза, это замечательно. То есть не то, что наш дед оказался палачом, а то, что есть эти списки, где можно посмотреть и отыскать. Люди должны знать своих героев? Да! Но люди должны знать и своих палачей!

– Светик…

– Я готова сама найти всех, перед кем провинился мой дед, и лично извиниться! Если нам не выкопать труп палача из могилы, мы никогда не освободимся от своего тяжелого прошлого!

Красиво говорит, образно, наверное, вычитала где-нибудь, подумал я. Брат вертел в руках трубку и улыбался сквозь бороду. Ему хотелось курить, но в присутствии сестер он воздерживался.

– В твоей емкой, но очень образной речи есть несколько спорных моментов, – произнес он неторопливо. – Не возражаешь, если я обозначу?

– Попробуй!

– Ага. Ну, во-первых: с чего ты взяла, что труп, как ты изволила выразиться, палача из могилы выкапывают только ради покаяния?

Светка до того поразилась, что застыла посреди комнаты.

– А зачем же еще его выкапывать-то?

Брат усмехнулся и покачал головой.

– Эх, как мы все-таки штамповано мыслим. Ну, например, ради похвальбы, хвастовства. Я легко могу себе представить такой пример. Я знаю некоторых коллег – между прочим, прекрасных врачей, которые очень гордились бы, узнав, что они – потомки соратников товарища Сталина.

– Господи, какой кошмар.

– Светик, я повторюсь – это очень хорошие врачи, они спасли кучу жизней, вылечили сотни людей. Это, значит, раз. Два – насчет личных извинений. Ты уверена, что они кому-то нужны? Ты не пыталась представить себе реакцию человека, который живет и в ус не дует, а тут ты приходишь и заявляешь: «Здравствуйте, я хочу извиниться, потому что я – внучка человека, который отправил вашего деда на Колыму?» Я могу представить самую разную реакцию – от удивления до плевка в морду. Лишь понимания ты не найдешь, уверен, а тебе же в первую очередь, похоже, нужно понимание вот какого рода – чтобы обняли тебя, потомка палача, потомки невинных жертв и возрыдали на плече. Впрочем, думается мне, что скорее всего тебе вызовут скорую помощь. Психиатрическую, с дюжими санитарами.

– Пусть удивляются, плюют и вызывают карету из дурки, с них станется. Да хоть «черный ворон!» Главное – совесть моя будет чиста…

– Твоя. А о нас ты подумала?

– А я и за вас выступлю, если сами брезгуете, – дерзко заявила сестричка.

– Вот так, Паша, Лиза, – развел руками, улыбаясь, брат. – Нас уже не спрашивают. Получается, что Светка нас без нас женила, а? – он повздыхал и снова обернулся к ней. – Да и не спешишь ли ты? В базе данных лишь сказано, что дед Костя был опер, и больше ничего – а что это обозначает, не знаю. Надо еще выяснять его причастность – или непричастность к репрессиям. Я вот узнал, что дед пошел в НКВД после ранения в конце 44-го, его на фронт отправлять из госпиталя не стали из-за тяжелой контузии. Может, он жуликов ловил, какую-нибудь «Черную кошку»? Лично у меня дедушка никак не вяжется с какой-либо подлостью. Может вы забыли, а я-то постарше, деда хорошо помню. Он же пуще всего боялся кому-нибудь причинить вред…

– А может, это как раз и свидетельствует о его причастности? Знала кошка, чье мяско съела! Он служил в репрессивном органе и этого достаточно. А потом, поди, в новое время, забоялся ответственности.

– Ой, сестра, не горячись так, – сказал спокойно брат, пока Лиза прижимала пухлые руки ко рту и охала. – Ты ведь о деде Косте говоришь сейчас, не забывай, а не об абстрактном Лаврентии Павловиче. Помимо всего прочего, дед войну прошел и за спины там не прятался. Да и не все палачи – трусы. Чего морщишься, опять не потрафил? Представь, и такое бывает: храбрый палач. Люди-то разные, сестренка, а ты их одной гребенкой причесать хочешь. Так что ты бежать с покаянием погодила бы, поспешишь – точно людей насмешишь. Пришпилишь на всю семью ярлык – потом не отмоешь, а окажется, что дед ни при чем.

– Война – одно, служба в репрессивных органах – другое. Знать не хочу, отчего дед пошел туда: от храбрости, от глупости, или теплое местечко приискивал. Он там работал – и точка.

– Ой ли? Я бы попытался узнать, да кто же сейчас расскажет…

– Да не может быть ни при чем человек из этой конторы! Даже если он бумажки перекладывал с места на место, все равно при чем! – заорала Светка так, что люстра издала тихий хрустальный звон. – Они писали, даже не думая, что за строчками стоят живые люди, которых они обрекают на смерть. Писали, ставили штампик и подпись и шли потом жрать, отдыхать, любить – а по их бумажкам в это время люди шли на этап, в лагеря, умирали, умирали, разве это не понятно? Даже поломойки, уборщицы – и те виноваты, потому что они вытряхивали пепельницы и протирали окна для палачей. Они отмывали полы от крови! Я уж не говорю о тех, кто эту кровь проливал лично. Невиноватых там нет и никогда не было!

– То есть, ты сейчас просто в пылу нашей полемики вынесла приговор десяткам тысяч человек. В том числе и деду, который носил тебя, соплячку, на руках. Правильно я понимаю?

– Да!

– Тогда я не понимаю другого, – холодно произнес брат, и все-таки закурил. – Я не понимаю, чем ты от них отличаешься.

Аркаша нанес удар под дых. Я даже удивился: обычно брат с сестрами всегда держал себя любовно и мягко; сестра, видимо, крепко задела тайные струнки его души. Светкино лицо сморщилось, словно она изо всех сил пыталась не заплакать. Брат восседал с трубкой в руке, как китайский божок. Я обратил внимание вдруг, что Аркаша-то, пожалуй, седеет и лысеет. Раньше я как-то не замечал.

Тишину нарушила Лиза, которая уже давно в ужасе наблюдала за спорщиками, переводя с одной на другого круглые глаза.

– Братик, сестренка… Но ведь… Но о чем вы говорите вообще? – спросила она, и сквозь оторопь и страх ее прорвались неистребимо теплые нотки мамы трех детей, домохозяйки, для которой выше семьи не может существовать никаких ценностей. – Вы что такое сейчас говорите, ребята? Это же дедушка! Наш дед! Света, Аркаша, вы что?

– А ты как думаешь, Лиза? – спросил я.

Она всполошилась и стала похожа на курицу.

– Я? Ребята, да я ничего… Дед это наш, он не мог никогда ничего плохого делать. Даже если он что-то там подписывал, так это же по приказу, верно ведь? Он же на войне исполнял приказы – и за это герой, медаль получил. А здесь почему не так?

Аркадий повернулся к младшей сестре:

– Да, Светик, почему не так?

Светка уже успела разгладить морщины.

– Приказ приказу рознь, – отрезала она. – Есть разница между защитой Родины и подписью палача.

Аркадий задумчиво пробормотал:

– Интересное кино. Ты готова обвинить собственного деда во всех смертных грехах лишь на основании его нахождения в некой базе данных…

Света тряхнула кудрями:

– Я все сказала.

– Я всегда думал, что вашему брату-демократу важна презумпция невиновности, – отметил брат. – Не доказано – не виноват.

– Есть дела, на которые нельзя распространять презумпцию невиновности, – продолжала резать Светка. – Ну как преступления, которые не имеют срока давности. Сталин и его присные не подлежат оправданию и прощению – ни за что и никогда.

Аркадий поморщился и внезапно выдал:

– Замуж тебе надо, Светик, срочно. Как врач говорю. Иначе лопнешь от ненависти, нельзя так. Для здоровья очень вредно…

Сестра налилась пунцовым цветом и вобрала в себя большой глоток воздуха, собираясь явно с силами для гневной отповеди, но ее перебила старшая.

– Ох, лишь бы никому из наших вреда не получилось, – завздыхала Лиза. – Ой, это мужу никак не навредит, как вы думаете? – она вдруг смутилась. – Извините…

– Да ведь ты права, чего извиняться-то, – ответил брат. – Свет, несгибаемая ты наша, родителям-то скажешь? Или предпочтешь, чтобы они от нас узнали?

– Скажу! – полыхнула все-таки сестра и тут же увяла. – Придется сказать… Аркаша, милый, ну нельзя же не сказать. Как скрывать такое? Как мы жить будем? В глаза людям смотреть? Друг на друга? Скроем – срам на всю оставшуюся жизнь.

– Да они знают, – сообщил я, чтобы сбить накал момента. – Прекрасно они все знают. Я с детства помню, как после очередных наших сборищ папа с мамой разговаривали. Папа еще рассуждал тогда про выверты судьбы: такое коленце, говорит, выкинула – нарочно не придумать. Весь русский двадцатый век в одной квартире сошелся – и давай анекдоты рассказывать: собрались как-то зэк и вертухай… И всю водку в доме вылакали – за воспоминаниями…. Где еще такое бывает?

Для Светланы нынче случился день потрясений.

– Почему же они нам не рассказывали? – спросила она устало: слишком много выплеснула эмоций в начале разговора.

– Ну, вы как-то не спрашивали, – объяснил брат. – Ты ведь и сейчас не спрашиваешь. Ты судишь. От меня родители не стали ничего скрывать. Мать и отец, между прочим, говорят, что дед Наум и дед Костя очень тревожились друг за друга в старости, дичились слегка, но стоило кому-то занемочь, другой сразу волновался, спрашивал, чем помочь, что надо. Когда дед Наум умер, дед Костя слег в постель и долго болел. И жаловался потом, что одиноко стало без Наума Львовича – семья есть, внуки вроде бы, а поговорить по-настоящему не с кем, никого не осталось из того времени, про которое тянет разговаривать, а молодые просто не понимают… Лиза, ты чего?

Лиза плакала, теребя в пальцах платочек. У нее потекла тушь. Брат придвинулся и обнял сестру за плечи, стал утешать, а я поднялся, чувствуя, как затекли ноги, и зажег свет. Светка сидела со сжатыми губами и сосредоточенным видом, обдумывала разговор. Я улыбнулся: наша младшая – самая любимая, несмотря на то, что экстремистка. Вырастет – помягче станет. В молодости всегда норовят в черно-белое красить…

– Чаю кто еще будет? – осведомился я. – Лизхен, ну чего ты ревешь, что случилось? Кто обидел нашу Лизхен, кто посмел?

Лиза хлюпнула носом.

– Жалко-то как, Паша, ой, как жалко стало.

– Кого? – удивился я, отказываясь замечать Аркашины вращения глаз, которыми он намекал, что надо бы мне отстать от сестры: пусть выплачется. Она у нас чувствительная.

– Деда жалко… Деда Костю… И деда Наума жалко… – пролепетала Лиза. – И нас жалко очень… всех…

Я почесал в затылке и решил все-таки принести чаю, пока тут разбираются. Мой расчет оправдался: Лиза уже не плакала и взяла чашку со свежей заваркой. Веки и кончик носа у нее покраснели и опухли, но голос был уже тверд.

– Вот что, мальчики-девочки, – сказала она занудно, как, бывало, приказывала детям идти спать. – Вот как тут надо: о мертвых либо хорошо – либо ничего. Мало ли кто где служил или сидел. Все тогда или служили, или сидели. Дед Костя работал в МВД, а дед Наум в молодости мешок картошки спер – и что же теперь, нам гордиться, что ли? Давай-те- ка не будем выносить сор из избы. Подумайте о детях. Быльем все поросло и никогда не вернется, и ворошить это незачем.

Светка возмущенно всплеснула руками и засобиралась на выход, то ли на свидание, то ли на встречу с соратниками. От чая она отказалась, но в скором времени обещала забежать.

– Нет, – упрямо мотнула она головой, когда я подавал плащ. – Не стану я ничего умалчивать. Ну что же: один дед сидел, другой воевал и сажал. Ничего не надо утаивать. Я убеждена: пока все не принесут покаяния, история так и будет длиться по кругу, с повторами, так и будем сидеть, воевать и сажать. Покаяние – это осмысление пройденного, брат, это то, что позволит двигаться дальше. Без этого у нас словно кандалы на ногах и топтаться мы можем только на месте. Даже если наш дед лично никого в лагеря не отправлял.

Вскоре отбыла к мужу и детям Лиза, одарив нас на прощание поцелуями и напутствием не забивать себе голову ерундой и хранить честь семьи. Брат с облегчением выдохнул и принялся ковыряться в трубке. Он напоминал в профиль Шерлока Холмса, но я не стал говорить об этом, чтобы Аркаша не возгордился окончательно, да и камина не хватало.

– Что, брат, каковы сестры? – спросил он.

– Классные сестры, – застенчиво ответил я. – Люблю их очень.

– Да, конечно, – рассеянно кивнул Аркадий. – Я тоже люблю. Одна печется о чести семьи, просит не говорить про дедушку из НКВД. Стыдно, видать. У второй сердце пылает в груди, и потому она жаждет исправить несправедливость любой ценой, не считаясь ни с кем – ни с памятью, ни с ныне живущими. Светка ведь сейчас на весь интернет поднимет шум, я ее знаю. Правда, брат, какое замечательное время – молодость? В молодости нет никаких сомнений, это потом мы начинаем забивать голову мусором, взвешивать на весах (и откуда же весы-то, не было ведь раньше), искать возможные пути решения, а то и отхода… Сталин, да, ужасно, но дед-то, дед в чем виноват? В том, что жил в том проклятом времени? И что же, все они теперь прокляты? И мы тоже?

– Ладно тебе, Аркаша, давай чаю налью, – примирительно откликнулся я. – Или может тебе коньячку для успокоения накапать? У меня есть хороший.

– Коньячок… Эх, Паша, самый мудрый из нас ты – любой разговор сводишь к рюмке коньяка. Впрочем, давай свой коньяк… Жена будет ругаться, ну да ладно. Завтра я выходной, имею право.

– А ты не переживай так из-за бабьих разговоров, – ответил я, залезая в шкаф за рюмками. – Меня что поражает… Почему мы все говорим о прошлом? Ладно, понимаю, патриоты – будущего не просматривается, кроме как в прошлое таким деваться и некуда. Понимаю, когда люди оправдывают говеную жизнь мыслью о сильной руке и сильной стране. Но ведь и Светкины сотоварищи туда же, только с другим знаком. Сталин, Берия. Берия, Сталин – сколько живу, столько и слышу, хотя оба в могиле больше полувека. Что же у нас, действительно, будущего нет, сплошное прошлое? Никто ведь не говорит, что надо все забыть, но нельзя же жить тенями давно ушедших времен?

– Ну, это ты загнул. Если в обществе возникает тема, то должны быть и те, кто ей оппонирует, тем более, если это такая опасная тема, как сталинизм. Когда общество забывает, что такое репрессии – надо ему об этом напомнить, причем желательно не наглядным примером, как это норовят делать сейчас, а хотя бы и покаянием, коли другого средства нет. Хотя я думаю, что хорошего знания истории достаточно. Но, может, мы не созрели для хорошего знания истории?

– А что ты имеешь в виду под хорошим знанием истории?

– Объективность.

– Думаешь, это возможно?

– Не знаю, брат, – сказал устало Аркадий. – Не знаю. Знаю, что у нас больное общество, и боюсь, что публикация базы данных сотрудников НКВД – это усугубление раскола, который и без того раздирает нас в клочья. Родственники не должны нести ответственности за содеянное предками, но найдутся немало тех, кто возложит на них эту ответственность. И немало будет тех, кто станет гордится своими дедами, ибо они действовали во благо великой страны… Господи, сколько ненависти вызовут эти списки! Я даже представить боюсь, брат. Но ведь и молчать нельзя, так ведь? Это наша история, и скрывать ее неправильно, стыдно. Мы такие, какие есть. Нам ли вызывать друг друга на судилище? А по-другому мы не умеем. Я боюсь и не знаю, что делать. Пойду я поэтому домой, жена ждет.

Он допил коньяк.

– Я, знаешь ли, терпеть не могу любые списки. Списки врагов народа, списки участников, награжденных, иноагентов, списки персон, запрещенных к въезду, к выезду… Развелось списков, плюнуть некуда – сразу попадешь в какой-нибудь перечень. Не хотел бы я попасть в реестр, будь то даже очередь в райскую жизнь.

Аркадий усмехнулся вдруг с горечью:

– Помнишь мультик – козленок научился считать до десяти и бегает по лесу, пытается применить новые знания: «Один – это я, два – это теленок, три – это корова… ». А глупые животные обижаются и норовят дать козленку в морду. А почему? Потому что сами счета не знают и думают, что тот издевается. Так вот: мы нынче все – как те телята с коровками. Не понимаешь? Ну и ладно – я сам не понимаю. Бывай, Пашка, здоров!

Брат ушел и я остался один, убрал со стола, выкинул пепельницу и вымыл посуду. Мне стало грустно и неспокойно после нашего разговора, я пытался додумать его, но перед глазами мельтешили образы оскаленных коров, которые бодались и громко мычали в ухо: «Один! Два! Три!» Я обиделся. Я тоже не знал, кто прав. Мне казалось, что мы не закончили разговор.

Единственное, что я смог придумать перед самым сном, это то, что стариков следует навестить – мы давно не ездили на кладбище. Они лежат недалеко друг от друга, через дорогу: один в еврейской части, другой – в русской, словно продолжают странный разговор, похожий на перекидывание теннисным мячиком. Может быть, они-то, в отличает от нас, давно договорились.

P.S. Фрагмент записи в блоге Светланы Кисляковой, 27 лет, не замужем, род занятий – общественный деятель.

 

Заголовок поста: «Мой НКВДед»

«… не сплю уже несколько ночей и, наконец, решилась написать. Потому что так надо. Потому что это – честно. А честность, правда – всегда самое главное, самое важное.

Дело в том, что у меня получилась странная семейная история – были у нас два деда, и я, признаться, обоих помню плохо: маленькая была. Мои братья и сестра лучше помнят. Оба деда оказались людьми со сложной судьбой. Один из них – Наум Файвилевич – дважды в страшные сталинские годы сидел, с юности по тюрьмам и лагерям, и будь прокляты те, кто его туда отправил. Его я почти не застала, в памяти осталась только ласковая ладонь.

Второй – Константин Кисляков, и вот о нем-то я и хочу написать.

Константин Кисляков сначала воевал. Где-то около года был на фронте, получил тяжелое ранение и медаль – молодой парнишка, прямо идеально для акции «Бессмертный полк».

Но не так все просто. После госпиталя дед пошел служить в… НКВД. Представляете? Мой собственный дед – сотрудник НКВД!!!!!

Я ничего не скрывала. Мы, внуки, не знали. Нам даже в голову не могло такое прийти.

Лишь недавно удалось выяснить, что мой НКВДед носил погоны лейтенанта, работал оперуполномоченным. Ушел из системы в пятидесятых, стал инженером. Его я помню лучше – н дольше прожил (такие почему-то всегда задерживаются на свете). Тихий такой старичок, безобидный, очень немногословный, вежливый, нас, внуков и внучек, любил.

Чем он занимался в НКВД, неизвестно. Неизвестно, сколько жизней он искалечил, сколько отправил в лагеря, сколько подписал подлых, лживых, кровавых бумаг. Но сам факт того, что он причастен к Большому террору, меня убивает. Я никогда не смогу стать прежней после того, как узнала про его службу.

Признаюсь, что я не считаю себя больше вправе заниматься той деятельностью, которой отдавала все свое время, не могу глядеть в глаза соратникам без стыда и слез. Это ужасно. Но товарищи уговорили меня продолжать. Они сказали, что теперь у меня есть очень весомый повод продолжать. Я согласилась. Я не брошу нашего дела. Я теперь гораздо лучше понимаю необходимость того, что мы делаем. Никто не должен забыть, никто не вправе отмахнуться, отвернуться, пройти мимо – пока все скелеты в шкафах не будут вытащены наружу. Не должно оставаться никаких тайн, секретов, темных мест. Не может быть оправданий Сталину и чекистам.

Кому, как не мне, внучке НКВДеда, исправлять содеянное ими? Может быть, когда мы все пройдем через покаяние, наша кривая история наконец выпрямится и пойдет иным путем, цивилизованным, демократичным?

Я прошу прощения у всех жертв Большого террора, у всех их потомков и у всех добрых людей. Мне очень тяжело, очень. Но, если так вышло, я не буду утаивать и отказываться от своей истории. Я также прошу всех, кто пострадал от рук младшего лейтенанта, оперуполномоченного Кислякова Константина Гавриловича, написать мне или сюда, или в личку, или на адрес …., чтобы я смогла ответить, собрать все материалы и предать их гласности.

Правда очень важна, особенно сейчас, когда все может вернуться. Люди должны знать.

Пост вызвал оживленную и ожесточенную дискуссию и вышел в топ, где держался несколько дней. Здесь приводятся наиболее характерные комментарии (опускается ненормативная лексика и фразы, способствующие разжиганию ненависти, национальной розни, а также содержащие признаки экстремизма) :

– Светкааааааа! Какая же ты храбрая!! Молодец!!!

– Бедная девочка. Держитесь, Светлана, я с вами.

– О, здесь опять за Сталина трут. Первый, на… Чо, не первый? Бллллин.

– Девушка, по-моему, вы дура.

– Жить нужно не по лжи. За вашу и нашу свободу. Россия должна платить и каяться, платить и каяться. В небе Боннэр, на земле Хайкин, в воде Шестой флот. Так победим!

– Слышь, тролль. ТОЛСТО. Надоел уже. Нет, ну везде его встречаю, в какой журнал не загляни, он тут как тут. Видно, крепко свербит.

– Сталин – гений, а вы все – пыль под его ногами. Великий человек!

– Светик, позвони мне срочно. Очень жду. Купила новый лак.

– А можно с вами познакомиться в реале?

– Уматывай в свой Израиль, внучка Наума.

– Ну что вы все про мертвых? Обратили бы внимание на живых, правозащитнички! Старики получают копеечные пенсии, голодают! Зарплаты не выплачивают! Страна пробила очередное дно! А вы – НКВД, НКВД… Да кому это сейчас интересно!!!!

– Твой дед расстрелял десять тысяч человек, АХАХАХАХА!!!

– Светлана, у вас такое симпатичное личико, а пишете такие ужасные вещи. Дедов надо чтить и уважать. Они ведь за вас бились, за детей и внуков своих. Не для себя жилы рвали. Ради вас они строили светлое будущее. Да, случались перегибы, но где их нет? В Америке вашей их нет? Да полно! Похлеще, чем у нас! Да, кое-кого приходилось отправлять в места не столь отдаленные, попадались и невиновные – великие процессы шли, всегда кому-то не везет. Но сколько достижений было при Сталине! Он выиграл войну. Он возродил страну из руин. Так что вы из-за своего НКВДеда не переживайте и вообще лучше этот пост сотрите, а потом пойдите в храм и свечку поставьте.

– Я живу в России. Войну выиграл не Сталин. Не он возрождал страну из руин. И не надо мне указывать, что делать.

– Грубиянка. Не вижу смысла в дальнейшей переписке.

– Сталинистов просят не беспокоиться.

– Сука, берегись, мы найдем тебя. Ходи аккуратно теперь, мразь.

– Эх, разбередили мне душу вы вашим постом. Полностью согласен и подписываюсь под каждым словом. Нельзя забывать. А то сейчас гидра снова поднимает сто своих вый …

– У гидры не было ста голов, максимум пятьдесят. Учи матчасть!

– У нее сотня шей, неуч! И одна бессмертная голова, а на месте каждой отрубленной три. Идите, сами поучите матчасть, голубчик.

– Боже, какой дурак.