Александр КАРПЕНКО. Мысли о поэтах серебряного века. Блок, Гумилёв, Кузмин, Цветаева

 

ПРЕКРАСНАЯ ДАМА КАК СМЕРТЬ

В «НЕЗНАКОМКЕ» БЛОКА

 

     НЕЗНАКОМКА

 

     По вечерам над ресторанами

     Горячий воздух дик и глух,

     И правит окриками пьяными

     Весенний и тлетворный дух.

 

     Вдали, над пылью переулочной,

     Над скукой загородных дач,

     Чуть золотится крендель булочной,

     И раздается детский плач.

 

     И каждый вечер, за шлагбаумами,

     Заламывая котелки,

     Среди канав гуляют с дамами

     Испытанные остряки.

 

     Над озером скрипят уключины

     И раздается женский визг,

     А в небе, ко всему приученный,

     Бессмысленно кривится диск.

 

    

     И каждый вечер друг единственный

     В моем стакане отражен

     И влагой терпкой и таинственной

     Как я, смирен и оглушен.

 

     А рядом у соседних столиков

     Лакеи сонные торчат,

     И пьяницы с глазами кроликов

     «In vino veritas!» кричат.

 

     И каждый вечер, в час назначенный

     (Иль это только снится мне?),

     Девичий стан, шелками схваченный,

     В туманном движется окне.

     И медленно, пройдя меж пьяными,

     Всегда без спутников, одна,

     Дыша духами и туманами,

     Она садится у окна.

 

     И веют древними поверьями

     Ее упругие шелка,

     И шляпа с траурными перьями,

     И в кольцах узкая рука.

 

     И странной близостью закованный,

     Смотрю за темную вуаль,

     И вижу берег очарованный

     И очарованную даль.

 

     Глухие тайны мне поручены,

     Мне чье-то солнце вручено,

     И все души моей излучины

     Пронзило терпкое вино.

 

     И перья страуса склоненные

     В моем качаются мозгу,

     И очи синие бездонные

     Цветут на дальнем берегу.

 

     В моей душе лежит сокровище,

     И ключ поручен только мне!

     Ты право, пьяное чудовище!

     Я знаю: истина в вине.

 

24 апреля 1906, Озерки

 

Распечатывая для чтения на одном из поэтических вечеров знаменитое стихотворение Блока «Незнакомка», я обратил внимание на одну интересную деталь, прежде мною не замеченную: в стихотворении есть «скрытый» период, анафора. «И каждый вечер…». Честно говоря, я всегда думал, что рассказывая нам о видении чуда, поэт говорит о нем как о единичном явлении. Поскольку чудесное не может повторяться! Иначе оно рискует лишиться своего ореола! У меня есть все основания предполагать, что «Незнакомка» Блока прочитана неверно. Какой только бред не писали исследователи об этом стихотворении!

 

«Незнакомка» имела небывалый успех. Людям казалось, что поэт рассказывает о своем зазеркалье, о том, что неподвластно воображению обычного человека, даже в состоянии алкогольного опьянения. Но сам Блок позже объяснял свой шедевр иначе. В статье «О современном состоянии русского символизма» он пишет: «Незнакомка. Это не просто дама в черном платье со страусовыми перьями на шляпе. Это – дьявольский сплав из многих миров, преимущественно синего и лилового… Если бы я писал картину, я бы изобразил переживания этого момента так: в лиловом сумраке необъятного мира качается огромный белый катафалк, а на нем лежит мертвая кукла с лицом, смутно напоминающим то, которое сквозило среди небесных роз». Такое вот авторское развенчание черной магии романтизма.

 

Есть все основания предполагать, что Прекрасная Дама и Смерть в творчестве Блока – одно и то же лицо. Сам Блок, когда начинал писать свой цикл о Прекрасной Даме, возможно, еще этого не знал. Стихи Блока удивительны тем, что его мистические образы имеют глубоко реалистический подтекст. Хотя он и писал позже о том, что «изжил» символизм и связанное с ним декадентство, он выдавал желаемое за действительное. А может быть, просто отпочковывался от своих быв-ших друзей, соратников и предшественников по этому литературному течению. В действительности даже поздние «Двенадцать», на мой взгляд, представляют собой глубоко символистическое произведение. Просто, как говорят в Одессе, есть символизм и символизм. От одного он отпочковался, другому оставался верен до конца своих дней.

 

Мистика, на мой взгляд, заключена в самой судьбе поэта: красивый мужчина, Блок, тем не менее, был не очень счастлив в любви. Но именно такая жена, как Люба, вкупе с жертвенным стоицизмом и фатализмом Блока, и смогла сделать его великим русским поэтом. По этому поводу вспоминается история с Ксантиппой и Сократом. Будь Сократ счастлив с Ксантиппой, он не стал бы величайшим философом. Хотя и сам Блок, пожалуй, был в этом смысле небезгрешен. Не каждая дама вынесет то, что в ней любят не ее саму, а ее эманацию, некий навеянный ею отвлеченный образ идеальной женщины! Однако что-то мне подсказывает, что дело было не в Любе и вообще не в женщинах. Поэт, ищущий в жизни страдания, всегда их найдет. Потому как жизнь испещрена и напичкана этими самыми страданиями. Блок находил в страданиях квинтэссенцию жизни и почти бессознательно к ним стремился, с самого раннего возраста.

 

Я не сразу догадался, почему рефрен «…и каждый вечер…» так меня озадачил. Когда «каждый вечер», не может быть «незнакомка». За много вечеров можно женщину разглядеть, и, если не познакомиться, то хотя бы наречь ее каким-нибудь именем, чтобы не говорить «незнакомка». То есть на второй вечер это уже совсем не «незнакомка», а «та самая женщина, что приходила вчера». Тем более что герою даже удалось заглянуть ей за вуаль и что-то там увидеть… Но проблема в том, что блоковская Незнакомка – не совсем женщина, или, я бы даже уточнил, совсем не женщина. Как писал впоследствии сам поэт, «это – дьявольский сплав из многих миров, преимущественно синего и лилового». Блок был истинным символистом. Он создал «мерцающий» символ между жизнью и смертью, и не совсем понятно, где кончается одно и начинается другое. «Папа, а смерть – она живая или мертвая?» – как-то спросила у меня маленькая дочь Полина. Говорят, что умирание человека, в метафорическом смысле, начинается прямо с его рождения. Я не знаю, что такое произошло с Александром Блоком, но судя  по его стихам, у меня складывается ощущение, что умирать он начал с 20–25 лет. Это какой-то утонченный садомазохизм, медленное, по капельке, самоубийство.

 

Для осознания подлинного облика Блока важно понимать, что он не развивался подобно некоторым его младшим современникам, «от сложного – к простому» или, наоборот, «от простого – к сложному». Поэт явился в этот мир с уже готовым опытом и даже уставшим от жизни. Вот что пишет девятнадцатилетний Блок:

 

DOLOR ANTE LUCEM*

 

Каждый вечер, лишь только погаснет заря,

Я прощаюсь, желанием смерти горя,

И опять, на рассвете холодного дня,

Жизнь охватит меня и измучит меня!

 

3 декабря 1899

 

*Dolor ante lucem – Предрассветная тоска (лат.)

 

Жизнь чаще не радует, а мучает поэта, и эта мысль пронизывает многие стихотворения. Выяснить истинные причины этого душевного состояния великого поэта мне, будучи человеком совершенно иного склада ума, достаточно сложно. Возможно, поэт слишком сблизился с так называемым «тонким» миром. Возможно, Блок просто жил по принципу «чем хуже, тем лучше». Ведь это он однажды воскликнул устами своего героя: «радость – страданье одно!» О жизни Блока написано много псевдокритики. В советское время Блока-мистика как-то надо было выставить реалистом. Но и в новейшее время исследователи творчества Блока порой говорят странные вещи! Когда герой «Незнакомки» по дороге в ресторан встречает катающихся на лодках людей и брезгливо от них отворачивается, критики пишут, что таким образом поэт-романтик протестует против мещанского быта (!). Ну какое же это мещанство? Любая девушка романтично мечтает о том дне, когда возлюбленный покатает ее на лодке! Нельзя забывать, что Санкт-Петербург – один из красивейших городов мира. И надо очень постараться, чтобы питерские каналы, напоминающие Венецию, обозвать «канавами». Но все легко объясняется эффектом «дежа вю», каждый день преследовавшим поэта.

 

     Ночь, улица, фонарь, аптека,

     Бессмысленный и тусклый свет.

     Живи еще хоть четверть века –

     Все будет так. Исхода нет.

 

     Умрешь – начнешь опять сначала

     И повторится все, как встарь:

     Ночь, ледяная рябь канала,

     Аптека, улица, фонарь.

 

10 октября 1912

 

Эти строки он напишет спустя шесть лет. Но фактически они присутствуют уже в «Незнакомке»:

 

     И каждый вечер, за шлагбаумами,

     Заламывая котелки,

     Среди канав гуляют с дамами

     Испытанные остряки.

     … И каждый вечер друг единственный

     В моем стакане отражен

     И влагой терпкой и таинственной

     Как я, смирен и оглушен.

     …И каждый вечер, в час назначенный

     (Иль это только снится мне?),

    

     Девичий стан, шелками схваченный,

     В туманном движется окне.

 

Вне всякого сомнения, поэта раздражает именно повторяемость мира. Может быть, поэтому он и принял октябрьскую революцию, и воспел ее: она была переменой и уходом от «дежа вю». Он и смерть, наверное, кликал как новое, еще не изведанное путешествие!

 

То, что Прекрасная дама, Незнакомка и Смерть – родные сестры, понимали еще наиболее проницательные из современников поэта. Так, например, «король» русских поэтов Игорь Северянин в своей эпиграмме на Блока написал: «Когда же смерть явила свой оскал, он сразу понял – Незнакомка». Не скрывал этого и сам поэт, несколько раз недвусмысленно отозвавшись о своем творении.

 

Писать о Блоке сложно еще и потому, что он был мистик, и реалист, и символист, причем все это у него тесно переплетено в одно целое, в монолитную, нерасщепляемую глыбу. «Мистический реалист» – так можно сказать об Александре Блоке.

 

«Символист уже изначала теург, т. е. обладатель тайного знания, за которым стоит тайное действие; но на эту тайну, которая лишь впоследствии оказывается всемирной, он смотрит как на свою».

 

«…океан – мое сердце, все в нем равно волшебно: я не различаю жизни, сна и смерти, этого мира и иных миров (мгновенье, остановись!). Иначе говоря, я уже сделал собственную жизнь искусством». (Александр Блок).   

                                                                                                      

«ВОЛШЕБНАЯ СКРИПКА» ГУМИЛЕВА:

ОПЫТ ПОЭТИЧЕСКОГО ТРИЛЛЕРА

 

                  ВОЛШЕБНАЯ СКРИПКА

 

Валерию Брюсову

 

     Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,

     Не проси об этом счастье, отравляющем миры,

     Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,

     Что такое темный ужас начинателя игры!

 

     Тот, кто взял ее однажды в повелительные руки,

     У того исчез навеки безмятежный свет очей,

     Духи ада любят слушать эти царственные звуки,

     Бродят бешеные волки по дороге скрипачей.

 

     Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,

     Вечно должен биться, виться обезумевший смычок,

     И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном,

     И когда пылает запад, и когда горит восток.

 

     Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервется пенье,

     И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть, –

     Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленьи

     В горло вцепятся зубами, встанут лапами на грудь.

 

     Ты поймешь тогда, как злобно насмеялось все, что пело,

     В очи глянет запоздалый, но властительный испуг.

     И тоскливый смертный холод обовьет, как тканью, тело,

     И невеста зарыдает, и задумается друг.

 

     Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ!

     Но я вижу – ты смеешься, эти взоры – два луча.

     На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ

     И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!

 

 

Мне кажется, Серебряный век русской поэзии был совсем не таким, каким он представляется нам из нашего столетнего далека. Людям приятно думать, что в этот период преобладала поэзия эстетская, ажурная, кружевная; они, возможно, хотят отдохнуть от современности на стихах заново открытых в перестроечное время русских классиков. Конечно, поэтическое наследие начала ХХ века вместило в себя тысячи любовных стихотворений. Но говорить об изысканной ажурности стихов Серебряного века можно разве что применительно к раннему творчеству – да и то далеко не всех больших поэтов этого периода. Стихотворение, о котором я собираюсь рассказать, Николай Гумилев написал в 21 год, и это был, наверное, первый стихотворный триллер в русской поэзии. Говорят, страшилки сочиняют нарочно – чтобы было не страшно. Но не думаю, что молодой поэт специально хотел попугать читателей или, тем паче, собратьев по перу.

 

Стихотворение «Волшебная скрипка» открывает книгу Гумилева «Жемчуга». В экземпляре известного археолога Анатолия Николаевича Кирпичникова стихотворение снабжено карандашной пометкой: «Из Ж. Занд». Исследователи пишут: «Смысл этой записи неясен. Возможно, что она отсылает к романам “Консуэло” и “Графиня Рудольштадтская”, в которых тема скрипки играет важную смысловую роль». Но если пометка действительно была написана рукою Гумилева, более вероятно другое предположение: за широкой спиной французской писательницы Николай Гумилев хотел скрыть интимную подоплеку стихов, написанных в это время. Известно, что Гумилев жил тогда в Париже, изредка совершая набеги в Россию, чтобы повидаться с Анной Ахматовой, в ту пору еще Горенко. Раненный отказами любимой женщины, Николай был дважды близок к самоубийству и не погиб только по счастливой случайности. Все это как-то плохо вяжется с образом бравого и бесстрашного человека, каким, без сомнения, был Гумилев. Однако не будем забывать, что поэту исполнилось только 20 лет, и он еще не успел одеть свою душу в броню, когда речь шла о любовных поражениях. Этот опыт придет к нему позднее. У меня есть все основания предполагать, что именно там, в Париже, и произошло мистическое крещение поэта, спровоцированное несчастной любовью.

 

Я читал вышеупомянутые романы Жорж Санд и готов констатировать: в них совсем отсутствует то, что позднее найдут в произведениях Густава Майринка и назовут «эстетикой черного романтизма». Так что если какие-то аллюзии из Жорж Санд в «Волшебной скрипке» и присутствуют, то это, скорее, попытка отправить читателя по ложному адресу, закамуфлировать свои истинные интимные переживания. Поэты нередко прибегают к подобным маневрам не столько из природной стыдливости, сколько из желания не предавать огласке свое мучительное настоящее. Только очень сильные люди способны сжечь в себе истину и не выплеснуть ее на страницы своих произведений.

     О том, какое значение придавал сам Гумилев этому стихотворению, можно судить по тому, что оно открывает его сборник стихов, озаглавленный «Жемчуга». Подраздел «Жемчугов», вышедших отдельной книгой в 1910 году, гласит: «Жемчуг черный». Здесь поэт явно отдает дань своему лицейскому учителю Иннокентию Анненскому, а возможно, и французскому символисту Анри де Ренье, томик стихопрозы которого «Яшмовая трость» («La canne de jaspe») увидел свет еще в 1897 году. Одна из глав книги Ренье называлась «Черный трилистник», впоследствии он написал и «Белый трилистник», а Иннокентий Анненский в своем цикле стихотворений расширил эти «трилистники» до необычайной пестроты и разнообразия.

 

Безусловно, общаясь с Анненским и Брюсовым, молодой Гумилев не мог не заразиться символизмом. Натуральный черный жемчуг действительно существует, он возникает согласно причудливым желаниям моллюска, чьи вещества придают соответствующую окраску формируемым минералам. Но поэт, конечно же, придал черному жемчугу символико-метафорическое звучание. Для него черный жемчуг – блестящая метафора любви, с ее приливами и отливами. Черной жемчужиной для молодого Гумилева стала непостижимая и своенравная Анна Горенко, будущая Ахматова.

 

Надо отметить, что скрипка по своей природе – светлый, божественный инструмент, не запятнанный какой-либо дьявольщиной. Разве что в руках Паганини скрипка порой вытворяла странные вещи… В стихотворении «Волшебная скрипка» Гумилев обретает наконец знание, тождественное силе. Стихотворение посвящено автору «Огненного ангела» Валерию Брюсову, с которым учившийся в то время в Сорбонне Гумилев состоял в активной переписке. Но к кому это обращается поэт: «милый мальчик»? Очевидно, что не к маститому и умудренному опытом Брюсову. К кому же тогда? Кому он предлагает попытаться овладеть волшебной скрипкой? Кто этот мальчик? И «был ли мальчик»? Я придерживаюсь того мнения, что в образе мальчика Гумилев обращается к самому себе. Может быть, с воображаемой высоты того же Брюсова. Как бы там ни было, в стихотворении «Волшебная скрипка» герой его, «милый мальчик», проживает целую жизнь, и это по-настоящему, без черновиков. А его скрипка – это любовь. Неразделенная любовь молодого человека. Его скрипка – это его женщина. Женщина, рядом с которой он может погибнуть, ибо никому не дано ее удержать. Однако сколько же человеческого величия, дерзновения в этой безнадежной попытке приручить непокорную скрипку! Сколько магии, сколько преодоления неуверенности в собственных силах! Волшебная скрипка Гумилева – больше чем скрипка. Это становится понятным, едва поэт заговаривает о «темном ужасе начинателя игры», о «бешеных волках на дорогах скрипачей». Он говорит о потребности поэтических натур постоянно быть в состоянии влюбленности:

 

     Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,

     Вечно должен биться, виться обезумевший смычок,

     И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном,

     И когда пылает запад, и когда горит восток.

 

Конечно же, здесь ассоциативно приходит на ум вовсе не Жорж Санд, а Иннокентий Анненский, его блистательное стихотворение «Смычок и струны». Гумилев делает сразу две кульминации в стихотворении, или, переходя на язык музыки, две модуляции. Это можно сравнить разве что со вторым, а потом и третьим дыханием.

 

     Ты поймешь тогда, как злобно насмеялось все, что пело,

     В очи глянет запоздалый, но властительный испуг.

     И тоскливый смертный холод обовьет, как тканью, тело,

     И невеста зарыдает, и задумается друг.

 

Это речи ревнивца или брошенного любовника! Двуликая любовь теперь оборачивается к поэту темной стороной, что особенно нестерпимо после наслаждения светлой стороной этого чувства. И эта смена двух противоположных ликов любви тождественна маленькой смерти. В реальности поэт пошел топиться, но, к счастью для нас не бросился прямо в Сену, а решил это сделать на северном побережье Франции, в Нормандии. Это и спасло ему жизнь: на севере поэта арестовала «за бродяжничество» французская полиция, и, видимо, эта встряска помогла ему вернуть себе душевное равновесие.

 

Жанр поэтического триллера был настолько созвучен в это время поэту, что спустя некоторое время он пишет еще одну страшилку – стихотворение «Камень», тоже вошедшее впоследствии в сборник «Жемчуга» как «черный жемчуг» и аналогично помеченное в вышеупомянутом экземпляре А. Кирпичникова «из Жорж Санд». Но скрипка, в отличие от камня, сама человека не убивает – и потому не страшна. Наоборот, внешне она пленительна, очаровательна, и даже имеет, совсем как женщина, приятные глазу округлости. Поэтому в «Волшебной скрипке» срабатывает эффект контрастности: скрипка и «бешеные волки» настолько из разных систем координат, что невольно сразу задумываешься о тайнописи стихотворения. Замечу в скобках: не исключено, что Гумилеву, у которого отсутствовал музыкальный слух, было мучительно слушать любую музыку. И это еще один ключ к пониманию «Волшебной скрипки».

 

Последняя строфа – «мальчик, дальше!» – читается уже как постскриптум к законченному стихотворению.

 

     Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ!

     Но я вижу – ты смеешься, эти взоры – два луча.

     На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ

     И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!

 

То, что не может нас сломать, делает нас сильнее! Стихи оказались пророческими. В 1921 году Николай Гумилев погиб славной и страшной смертью божественного скрипача русской поэзии.

     

                                             

МИХАИЛ КУЗМИН –

ПИОНЕР РУССКОГО СВОБОДНОГО СТИХА

(великие книги русского верлибра)

 

То, что первая книга русского верлибра была «занесена» с Запада, неудивительно: само слово «верлибр» – французского происхождения и переводится как «свободный стих». Верлибры не очень охотно приживаются в русском языке: богатство рифм и свободное построение фраз способны надоумить иных авторов написать в рифму даже роман или философский трактат. Причем у некоторых это неплохо получается! Вспомним, например, «Евгения Онегина». Однако рифмованный стих не всем писателям по нутру. Очень не любил стихи граф Лев Николаевич Толстой. Они мешали ему мыслить. Собственно говоря, верлибр – это попытка, не проиграв в музыкальности, выиграть у классического стиха в свободе выражения и точности употребления слов. Уже не требуется подыскивать рифму под смысл или смысл под рифму.

 

Артистичный и обаятельный Михаил Кузмин, автор статьи «О прекрасной ясности», как это ни парадоксально, всю свою жизнь периодически выпускал «авангардные» произведения со знаком «сделано впервые». Первая в России повесть о сексуальных меньшинствах, первая книга верлибров, первый «герметический» роман в стихах… Появление верлибра в литературе можно вообще рассмотреть с фи-лософской точки зрения как маленькую модель мира. Когда-то, давным-давно, не было ни стихов, ни прозы. Точнее, все было стихами, и все – прозой. В сущности, все наше так называемое развитие являет собой модификации одного и того же процесса – от Единого Абсолюта к Частным Деталям – и наоборот, от детализации к единству… И дело даже не в том, что новое – это хорошо забытое старое. Просто иногда хочется придумать что-то свое, пусть даже оно уже было, было, было…

 

У «Александрийских песен», помимо авторского вдохновения, есть еще как минимум два источника: иностранные переводы древнеегипетских манускриптов и «Песни Билитис» французского символиста Пьера Луиса. В творчестве бывает важно, не отрываясь от собственной сущности, находить родственное у других писателей и интерпретировать эти сокровища по-своему. Важно еще, чтобы и судьба, и эпоха благоволили вашим творческим идеям.

 

Нельзя говорить о том, что стилизация – произведение полностью выдуманное. В любом случае автор вкладывает в уста своих персонажей свои собственные страсти, наблюдения, «сердца горестные заметы». «Александрийские песни», лукаво пересаженные в русскую почву, являют собой высокоодухотворенный гимн язычеству. Вообще же цикл этот – вне времени и вне религии. Если только не считать религией любовь. У историков литературы бытует небезосновательное подозрение, что под стилизацию Михаил Кузмин работает специально, нарочно – чтобы скрыть автобиографический подтекст. Известно, что в 1895 году он предпринял реальную поездку в Египет вместе со своим любовником, неким князем Жоржем. Поездка протекала романтично и познавательно, однако закончилась трагично – друг молодого поэта внезапно умер в Египте.

 

     В «Александрийских песнях» Кузмин напрочь разбивает доводы теоретиков о том, что нерифмованный стих обречен утратить певучесть. Более того, на мой взгляд, именно певучесть – одна из самых сильных сторон этого цикла. Очевидцы утверждают, что Кузмин даже пел эти верлибры, аккомпанируя себе на фортепиано. Верю, потому что помню хорошо обыгранный Раймондом Паулсом верлибр Ильи Резника «Старинные часы еще идут…».

                                                                                        

ЗАГАДКА САМОУБИЙСТВА МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ

                                             

Человек покончил с собой. Не просто человек – большой поэт. Мы одновременно и «понимаем» и «не понимаем», что привело его к этому спонтанному действию. Ученые выкапывают из архивной пыли все новые доказательства о том, что самоубийство поэта было абсолютно логичным, подготовленным сцеплением затянувшихся в узел трагических обстоятельств. Церковь говорит о том, что это в любом случае – большой грех, поскольку человек не сам дал себе жизнь, и, значит, и не вправе сам ее у себя отнять. И самоубийство поэта как раз тот самый случай, когда поэзия и правда нутряного, несказанного свысока поглядывают как на науку, так и на религию. Доказать, конечно, можно что угодно. И осудить… Но это ни на йоту не приближает нас к истине.

 

Арсений Тарковский в цикле «Памяти Марины Цветаевой» с горечью пишет о доминировании слепой стихийной силы судьбы над любыми логическими умозаключениями. Удивительно, но поэты, эти цветы жизни, особенно беззащитны перед слепой стихией судьбы. Казалось бы, все это – взрослые люди, многое повидавшие на своем веку… Но опыт почему-то им не помогает. «Мир ловил меня, но не поймал», – писал Григорий Сковорода. То ли наживка плохая, то ли удочки морально устарели, но самоубийцам нередко удается благополучно ускользать от расставленных обществом и моралью ловушек.

 

Я не могу представить себе Пушкина, отправляющегося на Черную речку, и вдруг хлопающего себя по лбу: «Какой же я идиот! Я ведь должен еще послужить на ниве отечественной словесности! Это же моя самая главная миссия! Какой Дантес! Надо будет отменить дуэль!» Я уверен, что поэт в такую минуту вообще не думает ни о поэзии, ни, тем паче, о своей миссии Он – живет… Он идет на бой с целым миром, хотя и ясно сознает, что мир, может быть, именно в этот момент сильнее. И эта тайная жизнь в поэте и есть самое трудно поддающееся объяснению. Хотя объяснение может быть самое простое: человек смертельно устал от жизни; он хочет уйти, ему безразлично, жив он или умер. Ему не-вы-но-си-мо!

 

Чем глубже я погружаюсь в подробности гибели Марины Цветаевой, тем меньше понимаю. Наверное, для этого нужно хотя бы раз оказаться в схожей ситуации. Но так уж получилось, что тут попишешь… По крайней мере, здесь мы на равных с Арсением Тарковским, в понимании ситуационном и священном ужасе непонимания глубинного. Тарковский пишет, что сила отторжения от жизни уже была в Марине Ивановне необратимой – настолько, что ее никто не смог бы «удержать» – никакими увещеваниями. История не терпит сослагательного наклонения, но Тарковский хотел (теоретически) попробовать спасти ее, безо всяких гарантий на спасение. Он ведь был адресатом ее последнего стихотворения – и, возможно, она его любила! Жизнь сама по себе – достаточно условна: можно остаться жить – но – живым мертвецом или равнодушным к миру человеком-растением. Наверное, самоубийство – невозможность жить на уровне той планки, которую ты сам перед собой поставил. Как и любовь, самоубийство – вещь по своей природе иррациональная, поэтому так трудно обнаружить в ней рациональное и разумное зерно.

 

Тот «комплекс вины», которым мучился, в отношении Марины Цветаевой, Арсений Тарковский, можно хорошо обрисовать знаменитыми словами Антуана де Сент-Экзюпери: «Мы в ответе за тех, кого приручили». Даже если «приручили» – нечаянно, да и вообще не думали приручать.

 

МАРИНА ЦВЕТАЕВА

 

Все повторяю первый стих

И все переправляю слово:

«Я стол накрыл на шестерых»…

Ты одного забыл – седьмого.

Невесело вам вшестером.

На лицах – дождевые струи…

Как мог ты за таким столом

Седьмого позабыть – седьмую…

Невесело твоим гостям,

Бездействует графин хрустальный.

Печально – им, печален – сам,

Непозванная – всех печальней.

Невесело и несветло.

Ах! не едите и не пьете.

– Как мог ты позабыть число?

Как мог ты ошибиться в счете?

Как мог, как смел ты не понять,

Что шестеро (два брата, третий –

Ты сам – с женой, отец и мать)

Есть семеро – раз я на свете!

Ты стол накрыл на шестерых,

Но шестерыми мир не вымер.

Чем пугалом среди живых –

Быть призраком хочу – с твоими,

(Своими)…

Робкая как вор,

О – ни души не задевая! –

За непоставленный прибор

Сажусь незваная, седьмая.

Раз! – опрокинула стакан!

И все, что жаждало пролиться, –

Вся соль из глаз, вся кровь из ран –

Со скатерти – на половицы.

И – гроба нет! Разлуки – нет!

Стол расколдован, дом разбужен.

Как смерть – на свадебный обед,

Я – жизнь, пришедшая на ужин.

…Никто: не брат, не сын, не муж,

Не друг – и все же укоряю:

– Ты, стол накрывший на шесть – душ,

Меня не посадивший – с краю.

Марина давно не писала таких хороших, «фирменных» стихов. Очевидно, что повод для них был более чем серьезный. Не думаю, что это была какая-то детская «обида» на Тарковского. И поэт вряд ли был «последней соломинкой» для обреченной Марины. Мы видим: Цветаева в хорошей форме, она пишет на уровне своих лучших стихотворений. Эти стихи, обращенные к Арсению Тарковскому, напоминают мне знаменитую переписку Цветаевой и Рильке, когда два поэта обменивались между собой высокодуховными посланиями в стихах. Любовь присутствовала там в каждой строчке, но была, скорее, сугубо платонического свойства. Хотя, конечно, эти платонические чувства, при возможности уединенного свидания, легко преобразуются в любовные отношения – настолько высок их накал. Любовь всегда ищет равного, а, если не находит, вынуждена додумывать и дорисовывать образ любимого человека. Как жаль, что это стихотворение Марины Арсений Тарковский смог увидеть только в 1982 году! Ах, если бы эти стихи попали к нему сразу! Я предвижу: тогда, возможно, он тоже ответил бы Марине в стихах. После гибели Цветаевой, еще ничего не зная о ее последнем стихотворении, Тарковский пишет первое стихотворение из своего «цветаевского» цикла – «Жемчужину».

АРСЕНИЙ ТАРКОВСКИЙ

Где твоя волна гремучая, 

Душный, черный морской прибой, 

Ты, крылатая, звезда падучая, 

Что ты сделала с собой? 

Как светилась ты, милостивица, 

Все раздаривая на пути. 

Встать бы, крикнуть бы, воспротивиться, 

Подхватить бы да унести – 

Не удержишь – и поздно каяться: 

Задыхаясь,  идешь ко дну. 

Так жемчужина опускается 

В заповедную глубину. 

Сентябрь 1941 

У самоубийства Марины Цветаевой было сразу несколько причин, и мы не знаем, которая из них стала «the last straw to break the camel`s back». Я все-таки полагаю, что этой последней каплей стало отношение к ней сына Мура. При всем том несправедливом предпочтении, которое она оказывала ему перед своими дочерями. Самая большая загадка, что же убило великого поэта – комплекс причин или только одна, но самая неразрешимая. Вот записи из дневника Цветаевой:

 

«Меня жизнь за этот год – добила».

«Исхода не вижу… Взываю о помощи…»

«Никто не видит – не знает, – что я год уже ищу глазами крюк… Я год примеряю смерть…»

Если обобщить, в смерти Марины Цветаевой виновата, прежде всего, ее душевная депрессия. У которой – множество имен.

 

 

ПРЕКРАСНАЯ ДАМА КАК СМЕРТЬ

В «НЕЗНАКОМКЕ» БЛОКА

 

     НЕЗНАКОМКА

 

     По вечерам над ресторанами

     Горячий воздух дик и глух,

     И правит окриками пьяными

     Весенний и тлетворный дух.

 

     Вдали, над пылью переулочной,

     Над скукой загородных дач,

     Чуть золотится крендель булочной,

     И раздается детский плач.

 

     И каждый вечер, за шлагбаумами,

     Заламывая котелки,

     Среди канав гуляют с дамами

     Испытанные остряки.

 

     Над озером скрипят уключины

     И раздается женский визг,

     А в небе, ко всему приученный,

     Бессмысленно кривится диск.

 

    

     И каждый вечер друг единственный

     В моем стакане отражен

     И влагой терпкой и таинственной

     Как я, смирен и оглушен.

 

     А рядом у соседних столиков

     Лакеи сонные торчат,

     И пьяницы с глазами кроликов

     «In vino veritas!» кричат.

 

     И каждый вечер, в час назначенный

     (Иль это только снится мне?),

     Девичий стан, шелками схваченный,

     В туманном движется окне.

     И медленно, пройдя меж пьяными,

     Всегда без спутников, одна,

     Дыша духами и туманами,

     Она садится у окна.

 

     И веют древними поверьями

     Ее упругие шелка,

     И шляпа с траурными перьями,

     И в кольцах узкая рука.

 

     И странной близостью закованный,

     Смотрю за темную вуаль,

     И вижу берег очарованный

     И очарованную даль.

 

     Глухие тайны мне поручены,

     Мне чье-то солнце вручено,

     И все души моей излучины

     Пронзило терпкое вино.

 

     И перья страуса склоненные

     В моем качаются мозгу,

     И очи синие бездонные

     Цветут на дальнем берегу.

 

     В моей душе лежит сокровище,

     И ключ поручен только мне!

     Ты право, пьяное чудовище!

     Я знаю: истина в вине.

 

24 апреля 1906, Озерки

 

Распечатывая для чтения на одном из поэтических вечеров знаменитое стихотворение Блока «Незнакомка», я обратил внимание на одну интересную деталь, прежде мною не замеченную: в стихотворении есть «скрытый» период, анафора. «И каждый вечер…». Честно говоря, я всегда думал, что рассказывая нам о видении чуда, поэт говорит о нем как о единичном явлении. Поскольку чудесное не может повторяться! Иначе оно рискует лишиться своего ореола! У меня есть все основания предполагать, что «Незнакомка» Блока прочитана неверно. Какой только бред не писали исследователи об этом стихотворении!

 

«Незнакомка» имела небывалый успех. Людям казалось, что поэт рассказывает о своем зазеркалье, о том, что неподвластно воображению обычного человека, даже в состоянии алкогольного опьянения. Но сам Блок позже объяснял свой шедевр иначе. В статье «О современном состоянии русского символизма» он пишет: «Незнакомка. Это не просто дама в черном платье со страусовыми перьями на шляпе. Это – дьявольский сплав из многих миров, преимущественно синего и лилового… Если бы я писал картину, я бы изобразил переживания этого момента так: в лиловом сумраке необъятного мира качается огромный белый катафалк, а на нем лежит мертвая кукла с лицом, смутно напоминающим то, которое сквозило среди небесных роз». Такое вот авторское развенчание черной магии романтизма.

 

Есть все основания предполагать, что Прекрасная Дама и Смерть в творчестве Блока – одно и то же лицо. Сам Блок, когда начинал писать свой цикл о Прекрасной Даме, возможно, еще этого не знал. Стихи Блока удивительны тем, что его мистические образы имеют глубоко реалистический подтекст. Хотя он и писал позже о том, что «изжил» символизм и связанное с ним декадентство, он выдавал желаемое за действительное. А может быть, просто отпочковывался от своих быв-ших друзей, соратников и предшественников по этому литературному течению. В действительности даже поздние «Двенадцать», на мой взгляд, представляют собой глубоко символистическое произведение. Просто, как говорят в Одессе, есть символизм и символизм. От одного он отпочковался, другому оставался верен до конца своих дней.

 

Мистика, на мой взгляд, заключена в самой судьбе поэта: красивый мужчина, Блок, тем не менее, был не очень счастлив в любви. Но именно такая жена, как Люба, вкупе с жертвенным стоицизмом и фатализмом Блока, и смогла сделать его великим русским поэтом. По этому поводу вспоминается история с Ксантиппой и Сократом. Будь Сократ счастлив с Ксантиппой, он не стал бы величайшим философом. Хотя и сам Блок, пожалуй, был в этом смысле небезгрешен. Не каждая дама вынесет то, что в ней любят не ее саму, а ее эманацию, некий навеянный ею отвлеченный образ идеальной женщины! Однако что-то мне подсказывает, что дело было не в Любе и вообще не в женщинах. Поэт, ищущий в жизни страдания, всегда их найдет. Потому как жизнь испещрена и напичкана этими самыми страданиями. Блок находил в страданиях квинтэссенцию жизни и почти бессознательно к ним стремился, с самого раннего возраста.

 

Я не сразу догадался, почему рефрен «…и каждый вечер…» так меня озадачил. Когда «каждый вечер», не может быть «незнакомка». За много вечеров можно женщину разглядеть, и, если не познакомиться, то хотя бы наречь ее каким-нибудь именем, чтобы не говорить «незнакомка». То есть на второй вечер это уже совсем не «незнакомка», а «та самая женщина, что приходила вчера». Тем более что герою даже удалось заглянуть ей за вуаль и что-то там увидеть… Но проблема в том, что блоковская Незнакомка – не совсем женщина, или, я бы даже уточнил, совсем не женщина. Как писал впоследствии сам поэт, «это – дьявольский сплав из многих миров, преимущественно синего и лилового». Блок был истинным символистом. Он создал «мерцающий» символ между жизнью и смертью, и не совсем понятно, где кончается одно и начинается другое. «Папа, а смерть – она живая или мертвая?» – как-то спросила у меня маленькая дочь Полина. Говорят, что умирание человека, в метафорическом смысле, начинается прямо с его рождения. Я не знаю, что такое произошло с Александром Блоком, но судя  по его стихам, у меня складывается ощущение, что умирать он начал с 20–25 лет. Это какой-то утонченный садомазохизм, медленное, по капельке, самоубийство.

 

Для осознания подлинного облика Блока важно понимать, что он не развивался подобно некоторым его младшим современникам, «от сложного – к простому» или, наоборот, «от простого – к сложному». Поэт явился в этот мир с уже готовым опытом и даже уставшим от жизни. Вот что пишет девятнадцатилетний Блок:

 

DOLOR ANTE LUCEM*

 

Каждый вечер, лишь только погаснет заря,

Я прощаюсь, желанием смерти горя,

И опять, на рассвете холодного дня,

Жизнь охватит меня и измучит меня!

 

3 декабря 1899

 

*Dolor ante lucem – Предрассветная тоска (лат.)

 

Жизнь чаще не радует, а мучает поэта, и эта мысль пронизывает многие стихотворения. Выяснить истинные причины этого душевного состояния великого поэта мне, будучи человеком совершенно иного склада ума, достаточно сложно. Возможно, поэт слишком сблизился с так называемым «тонким» миром. Возможно, Блок просто жил по принципу «чем хуже, тем лучше». Ведь это он однажды воскликнул устами своего героя: «радость – страданье одно!» О жизни Блока написано много псевдокритики. В советское время Блока-мистика как-то надо было выставить реалистом. Но и в новейшее время исследователи творчества Блока порой говорят странные вещи! Когда герой «Незнакомки» по дороге в ресторан встречает катающихся на лодках людей и брезгливо от них отворачивается, критики пишут, что таким образом поэт-романтик протестует против мещанского быта (!). Ну какое же это мещанство? Любая девушка романтично мечтает о том дне, когда возлюбленный покатает ее на лодке! Нельзя забывать, что Санкт-Петербург – один из красивейших городов мира. И надо очень постараться, чтобы питерские каналы, напоминающие Венецию, обозвать «канавами». Но все легко объясняется эффектом «дежа вю», каждый день преследовавшим поэта.

 

     Ночь, улица, фонарь, аптека,

     Бессмысленный и тусклый свет.

     Живи еще хоть четверть века –

     Все будет так. Исхода нет.

 

     Умрешь – начнешь опять сначала

     И повторится все, как встарь:

     Ночь, ледяная рябь канала,

     Аптека, улица, фонарь.

 

10 октября 1912

 

Эти строки он напишет спустя шесть лет. Но фактически они присутствуют уже в «Незнакомке»:

 

     И каждый вечер, за шлагбаумами,

     Заламывая котелки,

     Среди канав гуляют с дамами

     Испытанные остряки.

     … И каждый вечер друг единственный

     В моем стакане отражен

     И влагой терпкой и таинственной

     Как я, смирен и оглушен.

     …И каждый вечер, в час назначенный

     (Иль это только снится мне?),

    

     Девичий стан, шелками схваченный,

     В туманном движется окне.

 

Вне всякого сомнения, поэта раздражает именно повторяемость мира. Может быть, поэтому он и принял октябрьскую революцию, и воспел ее: она была переменой и уходом от «дежа вю». Он и смерть, наверное, кликал как новое, еще не изведанное путешествие!

 

То, что Прекрасная дама, Незнакомка и Смерть – родные сестры, понимали еще наиболее проницательные из современников поэта. Так, например, «король» русских поэтов Игорь Северянин в своей эпиграмме на Блока написал: «Когда же смерть явила свой оскал, он сразу понял – Незнакомка». Не скрывал этого и сам поэт, несколько раз недвусмысленно отозвавшись о своем творении.

 

Писать о Блоке сложно еще и потому, что он был мистик, и реалист, и символист, причем все это у него тесно переплетено в одно целое, в монолитную, нерасщепляемую глыбу. «Мистический реалист» – так можно сказать об Александре Блоке.

 

«Символист уже изначала теург, т. е. обладатель тайного знания, за которым стоит тайное действие; но на эту тайну, которая лишь впоследствии оказывается всемирной, он смотрит как на свою».

 

«…океан – мое сердце, все в нем равно волшебно: я не различаю жизни, сна и смерти, этого мира и иных миров (мгновенье, остановись!). Иначе говоря, я уже сделал собственную жизнь искусством». (Александр Блок).   

                                                                                                      

«ВОЛШЕБНАЯ СКРИПКА» ГУМИЛЕВА:

ОПЫТ ПОЭТИЧЕСКОГО ТРИЛЛЕРА

 

                  ВОЛШЕБНАЯ СКРИПКА

 

Валерию Брюсову

 

     Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,

     Не проси об этом счастье, отравляющем миры,

     Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,

     Что такое темный ужас начинателя игры!

 

     Тот, кто взял ее однажды в повелительные руки,

     У того исчез навеки безмятежный свет очей,

     Духи ада любят слушать эти царственные звуки,

     Бродят бешеные волки по дороге скрипачей.

 

     Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,

     Вечно должен биться, виться обезумевший смычок,

     И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном,

     И когда пылает запад, и когда горит восток.

 

     Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервется пенье,

     И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть, –

     Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленьи

     В горло вцепятся зубами, встанут лапами на грудь.

 

     Ты поймешь тогда, как злобно насмеялось все, что пело,

     В очи глянет запоздалый, но властительный испуг.

     И тоскливый смертный холод обовьет, как тканью, тело,

     И невеста зарыдает, и задумается друг.

 

     Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ!

     Но я вижу – ты смеешься, эти взоры – два луча.

     На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ

     И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!

 

 

Мне кажется, Серебряный век русской поэзии был совсем не таким, каким он представляется нам из нашего столетнего далека. Людям приятно думать, что в этот период преобладала поэзия эстетская, ажурная, кружевная; они, возможно, хотят отдохнуть от современности на стихах заново открытых в перестроечное время русских классиков. Конечно, поэтическое наследие начала ХХ века вместило в себя тысячи любовных стихотворений. Но говорить об изысканной ажурности стихов Серебряного века можно разве что применительно к раннему творчеству – да и то далеко не всех больших поэтов этого периода. Стихотворение, о котором я собираюсь рассказать, Николай Гумилев написал в 21 год, и это был, наверное, первый стихотворный триллер в русской поэзии. Говорят, страшилки сочиняют нарочно – чтобы было не страшно. Но не думаю, что молодой поэт специально хотел попугать читателей или, тем паче, собратьев по перу.

 

Стихотворение «Волшебная скрипка» открывает книгу Гумилева «Жемчуга». В экземпляре известного археолога Анатолия Николаевича Кирпичникова стихотворение снабжено карандашной пометкой: «Из Ж. Занд». Исследователи пишут: «Смысл этой записи неясен. Возможно, что она отсылает к романам “Консуэло” и “Графиня Рудольштадтская”, в которых тема скрипки играет важную смысловую роль». Но если пометка действительно была написана рукою Гумилева, более вероятно другое предположение: за широкой спиной французской писательницы Николай Гумилев хотел скрыть интимную подоплеку стихов, написанных в это время. Известно, что Гумилев жил тогда в Париже, изредка совершая набеги в Россию, чтобы повидаться с Анной Ахматовой, в ту пору еще Горенко. Раненный отказами любимой женщины, Николай был дважды близок к самоубийству и не погиб только по счастливой случайности. Все это как-то плохо вяжется с образом бравого и бесстрашного человека, каким, без сомнения, был Гумилев. Однако не будем забывать, что поэту исполнилось только 20 лет, и он еще не успел одеть свою душу в броню, когда речь шла о любовных поражениях. Этот опыт придет к нему позднее. У меня есть все основания предполагать, что именно там, в Париже, и произошло мистическое крещение поэта, спровоцированное несчастной любовью.

 

Я читал вышеупомянутые романы Жорж Санд и готов констатировать: в них совсем отсутствует то, что позднее найдут в произведениях Густава Майринка и назовут «эстетикой черного романтизма». Так что если какие-то аллюзии из Жорж Санд в «Волшебной скрипке» и присутствуют, то это, скорее, попытка отправить читателя по ложному адресу, закамуфлировать свои истинные интимные переживания. Поэты нередко прибегают к подобным маневрам не столько из природной стыдливости, сколько из желания не предавать огласке свое мучительное настоящее. Только очень сильные люди способны сжечь в себе истину и не выплеснуть ее на страницы своих произведений.

     О том, какое значение придавал сам Гумилев этому стихотворению, можно судить по тому, что оно открывает его сборник стихов, озаглавленный «Жемчуга». Подраздел «Жемчугов», вышедших отдельной книгой в 1910 году, гласит: «Жемчуг черный». Здесь поэт явно отдает дань своему лицейскому учителю Иннокентию Анненскому, а возможно, и французскому символисту Анри де Ренье, томик стихопрозы которого «Яшмовая трость» («La canne de jaspe») увидел свет еще в 1897 году. Одна из глав книги Ренье называлась «Черный трилистник», впоследствии он написал и «Белый трилистник», а Иннокентий Анненский в своем цикле стихотворений расширил эти «трилистники» до необычайной пестроты и разнообразия.

 

Безусловно, общаясь с Анненским и Брюсовым, молодой Гумилев не мог не заразиться символизмом. Натуральный черный жемчуг действительно существует, он возникает согласно причудливым желаниям моллюска, чьи вещества придают соответствующую окраску формируемым минералам. Но поэт, конечно же, придал черному жемчугу символико-метафорическое звучание. Для него черный жемчуг – блестящая метафора любви, с ее приливами и отливами. Черной жемчужиной для молодого Гумилева стала непостижимая и своенравная Анна Горенко, будущая Ахматова.

 

Надо отметить, что скрипка по своей природе – светлый, божественный инструмент, не запятнанный какой-либо дьявольщиной. Разве что в руках Паганини скрипка порой вытворяла странные вещи… В стихотворении «Волшебная скрипка» Гумилев обретает наконец знание, тождественное силе. Стихотворение посвящено автору «Огненного ангела» Валерию Брюсову, с которым учившийся в то время в Сорбонне Гумилев состоял в активной переписке. Но к кому это обращается поэт: «милый мальчик»? Очевидно, что не к маститому и умудренному опытом Брюсову. К кому же тогда? Кому он предлагает попытаться овладеть волшебной скрипкой? Кто этот мальчик? И «был ли мальчик»? Я придерживаюсь того мнения, что в образе мальчика Гумилев обращается к самому себе. Может быть, с воображаемой высоты того же Брюсова. Как бы там ни было, в стихотворении «Волшебная скрипка» герой его, «милый мальчик», проживает целую жизнь, и это по-настоящему, без черновиков. А его скрипка – это любовь. Неразделенная любовь молодого человека. Его скрипка – это его женщина. Женщина, рядом с которой он может погибнуть, ибо никому не дано ее удержать. Однако сколько же человеческого величия, дерзновения в этой безнадежной попытке приручить непокорную скрипку! Сколько магии, сколько преодоления неуверенности в собственных силах! Волшебная скрипка Гумилева – больше чем скрипка. Это становится понятным, едва поэт заговаривает о «темном ужасе начинателя игры», о «бешеных волках на дорогах скрипачей». Он говорит о потребности поэтических натур постоянно быть в состоянии влюбленности:

 

     Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,

     Вечно должен биться, виться обезумевший смычок,

     И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном,

     И когда пылает запад, и когда горит восток.

 

Конечно же, здесь ассоциативно приходит на ум вовсе не Жорж Санд, а Иннокентий Анненский, его блистательное стихотворение «Смычок и струны». Гумилев делает сразу две кульминации в стихотворении, или, переходя на язык музыки, две модуляции. Это можно сравнить разве что со вторым, а потом и третьим дыханием.

 

     Ты поймешь тогда, как злобно насмеялось все, что пело,

     В очи глянет запоздалый, но властительный испуг.

     И тоскливый смертный холод обовьет, как тканью, тело,

     И невеста зарыдает, и задумается друг.

 

Это речи ревнивца или брошенного любовника! Двуликая любовь теперь оборачивается к поэту темной стороной, что особенно нестерпимо после наслаждения светлой стороной этого чувства. И эта смена двух противоположных ликов любви тождественна маленькой смерти. В реальности поэт пошел топиться, но, к счастью для нас не бросился прямо в Сену, а решил это сделать на северном побережье Франции, в Нормандии. Это и спасло ему жизнь: на севере поэта арестовала «за бродяжничество» французская полиция, и, видимо, эта встряска помогла ему вернуть себе душевное равновесие.

 

Жанр поэтического триллера был настолько созвучен в это время поэту, что спустя некоторое время он пишет еще одну страшилку – стихотворение «Камень», тоже вошедшее впоследствии в сборник «Жемчуга» как «черный жемчуг» и аналогично помеченное в вышеупомянутом экземпляре А. Кирпичникова «из Жорж Санд». Но скрипка, в отличие от камня, сама человека не убивает – и потому не страшна. Наоборот, внешне она пленительна, очаровательна, и даже имеет, совсем как женщина, приятные глазу округлости. Поэтому в «Волшебной скрипке» срабатывает эффект контрастности: скрипка и «бешеные волки» настолько из разных систем координат, что невольно сразу задумываешься о тайнописи стихотворения. Замечу в скобках: не исключено, что Гумилеву, у которого отсутствовал музыкальный слух, было мучительно слушать любую музыку. И это еще один ключ к пониманию «Волшебной скрипки».

 

Последняя строфа – «мальчик, дальше!» – читается уже как постскриптум к законченному стихотворению.

 

     Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ!

     Но я вижу – ты смеешься, эти взоры – два луча.

     На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ

     И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!

 

То, что не может нас сломать, делает нас сильнее! Стихи оказались пророческими. В 1921 году Николай Гумилев погиб славной и страшной смертью божественного скрипача русской поэзии.

     

                                             

МИХАИЛ КУЗМИН –

ПИОНЕР РУССКОГО СВОБОДНОГО СТИХА

(великие книги русского верлибра)

 

То, что первая книга русского верлибра была «занесена» с Запада, неудивительно: само слово «верлибр» – французского происхождения и переводится как «свободный стих». Верлибры не очень охотно приживаются в русском языке: богатство рифм и свободное построение фраз способны надоумить иных авторов написать в рифму даже роман или философский трактат. Причем у некоторых это неплохо получается! Вспомним, например, «Евгения Онегина». Однако рифмованный стих не всем писателям по нутру. Очень не любил стихи граф Лев Николаевич Толстой. Они мешали ему мыслить. Собственно говоря, верлибр – это попытка, не проиграв в музыкальности, выиграть у классического стиха в свободе выражения и точности употребления слов. Уже не требуется подыскивать рифму под смысл или смысл под рифму.

 

Артистичный и обаятельный Михаил Кузмин, автор статьи «О прекрасной ясности», как это ни парадоксально, всю свою жизнь периодически выпускал «авангардные» произведения со знаком «сделано впервые». Первая в России повесть о сексуальных меньшинствах, первая книга верлибров, первый «герметический» роман в стихах… Появление верлибра в литературе можно вообще рассмотреть с фи-лософской точки зрения как маленькую модель мира. Когда-то, давным-давно, не было ни стихов, ни прозы. Точнее, все было стихами, и все – прозой. В сущности, все наше так называемое развитие являет собой модификации одного и того же процесса – от Единого Абсолюта к Частным Деталям – и наоборот, от детализации к единству… И дело даже не в том, что новое – это хорошо забытое старое. Просто иногда хочется придумать что-то свое, пусть даже оно уже было, было, было…

 

У «Александрийских песен», помимо авторского вдохновения, есть еще как минимум два источника: иностранные переводы древнеегипетских манускриптов и «Песни Билитис» французского символиста Пьера Луиса. В творчестве бывает важно, не отрываясь от собственной сущности, находить родственное у других писателей и интерпретировать эти сокровища по-своему. Важно еще, чтобы и судьба, и эпоха благоволили вашим творческим идеям.

 

Нельзя говорить о том, что стилизация – произведение полностью выдуманное. В любом случае автор вкладывает в уста своих персонажей свои собственные страсти, наблюдения, «сердца горестные заметы». «Александрийские песни», лукаво пересаженные в русскую почву, являют собой высокоодухотворенный гимн язычеству. Вообще же цикл этот – вне времени и вне религии. Если только не считать религией любовь. У историков литературы бытует небезосновательное подозрение, что под стилизацию Михаил Кузмин работает специально, нарочно – чтобы скрыть автобиографический подтекст. Известно, что в 1895 году он предпринял реальную поездку в Египет вместе со своим любовником, неким князем Жоржем. Поездка протекала романтично и познавательно, однако закончилась трагично – друг молодого поэта внезапно умер в Египте.

 

     В «Александрийских песнях» Кузмин напрочь разбивает доводы теоретиков о том, что нерифмованный стих обречен утратить певучесть. Более того, на мой взгляд, именно певучесть – одна из самых сильных сторон этого цикла. Очевидцы утверждают, что Кузмин даже пел эти верлибры, аккомпанируя себе на фортепиано. Верю, потому что помню хорошо обыгранный Раймондом Паулсом верлибр Ильи Резника «Старинные часы еще идут…».

                                                                                        

ЗАГАДКА САМОУБИЙСТВА МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ

                                             

Человек покончил с собой. Не просто человек – большой поэт. Мы одновременно и «понимаем» и «не понимаем», что привело его к этому спонтанному действию. Ученые выкапывают из архивной пыли все новые доказательства о том, что самоубийство поэта было абсолютно логичным, подготовленным сцеплением затянувшихся в узел трагических обстоятельств. Церковь говорит о том, что это в любом случае – большой грех, поскольку человек не сам дал себе жизнь, и, значит, и не вправе сам ее у себя отнять. И самоубийство поэта как раз тот самый случай, когда поэзия и правда нутряного, несказанного свысока поглядывают как на науку, так и на религию. Доказать, конечно, можно что угодно. И осудить… Но это ни на йоту не приближает нас к истине.

 

Арсений Тарковский в цикле «Памяти Марины Цветаевой» с горечью пишет о доминировании слепой стихийной силы судьбы над любыми логическими умозаключениями. Удивительно, но поэты, эти цветы жизни, особенно беззащитны перед слепой стихией судьбы. Казалось бы, все это – взрослые люди, многое повидавшие на своем веку… Но опыт почему-то им не помогает. «Мир ловил меня, но не поймал», – писал Григорий Сковорода. То ли наживка плохая, то ли удочки морально устарели, но самоубийцам нередко удается благополучно ускользать от расставленных обществом и моралью ловушек.

 

Я не могу представить себе Пушкина, отправляющегося на Черную речку, и вдруг хлопающего себя по лбу: «Какой же я идиот! Я ведь должен еще послужить на ниве отечественной словесности! Это же моя самая главная миссия! Какой Дантес! Надо будет отменить дуэль!» Я уверен, что поэт в такую минуту вообще не думает ни о поэзии, ни, тем паче, о своей миссии Он – живет… Он идет на бой с целым миром, хотя и ясно сознает, что мир, может быть, именно в этот момент сильнее. И эта тайная жизнь в поэте и есть самое трудно поддающееся объяснению. Хотя объяснение может быть самое простое: человек смертельно устал от жизни; он хочет уйти, ему безразлично, жив он или умер. Ему не-вы-но-си-мо!

 

Чем глубже я погружаюсь в подробности гибели Марины Цветаевой, тем меньше понимаю. Наверное, для этого нужно хотя бы раз оказаться в схожей ситуации. Но так уж получилось, что тут попишешь… По крайней мере, здесь мы на равных с Арсением Тарковским, в понимании ситуационном и священном ужасе непонимания глубинного. Тарковский пишет, что сила отторжения от жизни уже была в Марине Ивановне необратимой – настолько, что ее никто не смог бы «удержать» – никакими увещеваниями. История не терпит сослагательного наклонения, но Тарковский хотел (теоретически) попробовать спасти ее, безо всяких гарантий на спасение. Он ведь был адресатом ее последнего стихотворения – и, возможно, она его любила! Жизнь сама по себе – достаточно условна: можно остаться жить – но – живым мертвецом или равнодушным к миру человеком-растением. Наверное, самоубийство – невозможность жить на уровне той планки, которую ты сам перед собой поставил. Как и любовь, самоубийство – вещь по своей природе иррациональная, поэтому так трудно обнаружить в ней рациональное и разумное зерно.

 

Тот «комплекс вины», которым мучился, в отношении Марины Цветаевой, Арсений Тарковский, можно хорошо обрисовать знаменитыми словами Антуана де Сент-Экзюпери: «Мы в ответе за тех, кого приручили». Даже если «приручили» – нечаянно, да и вообще не думали приручать.

 

МАРИНА ЦВЕТАЕВА

 

Все повторяю первый стих

И все переправляю слово:

«Я стол накрыл на шестерых»…

Ты одного забыл – седьмого.

Невесело вам вшестером.

На лицах – дождевые струи…

Как мог ты за таким столом

Седьмого позабыть – седьмую…

Невесело твоим гостям,

Бездействует графин хрустальный.

Печально – им, печален – сам,

Непозванная – всех печальней.

Невесело и несветло.

Ах! не едите и не пьете.

– Как мог ты позабыть число?

Как мог ты ошибиться в счете?

Как мог, как смел ты не понять,

Что шестеро (два брата, третий –

Ты сам – с женой, отец и мать)

Есть семеро – раз я на свете!

Ты стол накрыл на шестерых,

Но шестерыми мир не вымер.

Чем пугалом среди живых –

Быть призраком хочу – с твоими,

(Своими)…

Робкая как вор,

О – ни души не задевая! –

За непоставленный прибор

Сажусь незваная, седьмая.

Раз! – опрокинула стакан!

И все, что жаждало пролиться, –

Вся соль из глаз, вся кровь из ран –

Со скатерти – на половицы.

И – гроба нет! Разлуки – нет!

Стол расколдован, дом разбужен.

Как смерть – на свадебный обед,

Я – жизнь, пришедшая на ужин.

…Никто: не брат, не сын, не муж,

Не друг – и все же укоряю:

– Ты, стол накрывший на шесть – душ,

Меня не посадивший – с краю.

Марина давно не писала таких хороших, «фирменных» стихов. Очевидно, что повод для них был более чем серьезный. Не думаю, что это была какая-то детская «обида» на Тарковского. И поэт вряд ли был «последней соломинкой» для обреченной Марины. Мы видим: Цветаева в хорошей форме, она пишет на уровне своих лучших стихотворений. Эти стихи, обращенные к Арсению Тарковскому, напоминают мне знаменитую переписку Цветаевой и Рильке, когда два поэта обменивались между собой высокодуховными посланиями в стихах. Любовь присутствовала там в каждой строчке, но была, скорее, сугубо платонического свойства. Хотя, конечно, эти платонические чувства, при возможности уединенного свидания, легко преобразуются в любовные отношения – настолько высок их накал. Любовь всегда ищет равного, а, если не находит, вынуждена додумывать и дорисовывать образ любимого человека. Как жаль, что это стихотворение Марины Арсений Тарковский смог увидеть только в 1982 году! Ах, если бы эти стихи попали к нему сразу! Я предвижу: тогда, возможно, он тоже ответил бы Марине в стихах. После гибели Цветаевой, еще ничего не зная о ее последнем стихотворении, Тарковский пишет первое стихотворение из своего «цветаевского» цикла – «Жемчужину».

АРСЕНИЙ ТАРКОВСКИЙ

Где твоя волна гремучая, 

Душный, черный морской прибой, 

Ты, крылатая, звезда падучая, 

Что ты сделала с собой? 

Как светилась ты, милостивица, 

Все раздаривая на пути. 

Встать бы, крикнуть бы, воспротивиться, 

Подхватить бы да унести – 

Не удержишь – и поздно каяться: 

Задыхаясь,  идешь ко дну. 

Так жемчужина опускается 

В заповедную глубину. 

Сентябрь 1941 

У самоубийства Марины Цветаевой было сразу несколько причин, и мы не знаем, которая из них стала «the last straw to break the camel`s back». Я все-таки полагаю, что этой последней каплей стало отношение к ней сына Мура. При всем том несправедливом предпочтении, которое она оказывала ему перед своими дочерями. Самая большая загадка, что же убило великого поэта – комплекс причин или только одна, но самая неразрешимая. Вот записи из дневника Цветаевой:

 

«Меня жизнь за этот год – добила».

«Исхода не вижу… Взываю о помощи…»

«Никто не видит – не знает, – что я год уже ищу глазами крюк… Я год примеряю смерть…»

Если обобщить, в смерти Марины Цветаевой виновата, прежде всего, ее душевная депрессия. У которой – множество имен.