Михаил Садовский. Фамильный камень

 

Не говорите мне: «он умер», — он живёт,
Пусть жертвенник разбит, — огонь ещё пылает,
Пусть роза сорвана, — она ещё цветёт,
Пусть арфа сломана, — аккорд ещё рыдает!..
Семён Надсон

Здоровый детина в меховой шапке, куртке нараспашку и туго натянутом на круглый живот свитере прошёл центральной аллеей, хозяйски оглядывая по сторонам территорию, добрался до железных, сваренных из прутьев ворот, со скрипом затворил их, оставляя сходящиеся плоские дуги на свежевыпавшем снегу, грохнул щекол­дой, навесил замок и спустил собак. После этого он вернулся в небольшой домик со светящимся жёлтым окошком к накрытому столу и коротко ответил на вопрос товарища:

— Да опять бормочет, ей-богу, стихи какие-то. А памятник, Серёга, классный. Вот снег прошёл, а завтра увидишь: на них ни крошки, следа не будет!..

Он помолчал, повертел в огромной руке на три четверти наполненный водкой гранёный стакан и совсем другим, никак не шедшим ему, а потому неожиданным голосом продолжил:

— Вот это любовь… удивительная… женщина… — и непонятно было, к кому относится это слово в середине фразы — к любви или к женщине, а может быть, к ним обеим…

Собственно говоря, днём по белоснежным мраморным, сливавшимся в зимнем свете с окружением, фигурам скользили совершенно равнодушные, привычные взгляды бывавших здесь людей, занятых своими горькими мыслями, но вече­ром, когда оживают пугливые тени между могильными оградами и прижившиеся тут бездомные псы взвизгивают неожиданно по только им понятной причине, особенно романтически и возвышенно-старомодно проблёскивают золотом на по­стаменте с двумя слившимися в объятьях фигурами золотые буквы стихов, и кажется, слышны два голоса, шепчущих друг другу.

Когда случился октябрьский переворот, родовитая семья подалась на юг с белой армией, и потом с великими мучениями навсегда рассталась с Родиной, а она, молоденькая курсистка, прониклась идеями новой власти и решила служить России. Однако очень скоро поняла, что вожди всех рангов испытывают к ней значительно меньше доверия, чем она к ним. Но это она приняла как естественную плату за прошлое…

Трудности девушке поначалу даже нравились. Она романтически мечтала до­казать свою лояльность и веру в новое дело, а потом совершить что-то значитель­ное, если не великое, или, если не удастся, просто служить народу тихо и незаметно…

Однако вскоре она поняла, что ей активно мешали осуществить что-либо похожее, а проще говоря, выталкивали, вытесняли из действительности, а то и напрямую сердобольно и жёстко советовали, что есть ещё время, судя по её фамилии, присоединиться к сбежавшей семье, пока не поздно… Её переселяли, уплотняли, упрекали и пресекали все попытки применить свои умения и знания на пользу об­щества…

Очень скоро она оказалась в подвале соседнего с их особняком дома, в так называемой дворницкой, с окном в ямке ниже уровня тротуара, сырыми стенами и выходом на задний двор, где стояли мусорные бачки и жаровня над откры­тым люком сточного колодца для растапливания убранного с улиц снега.

Вещи и драгоценности незаметно распродались, потом она стала голодать, мыть по случаю полы у новой знати, убирать общественные туалеты, расклеивать афиши и воззвания, пока не набрела на кладбище, где подружилась сначала с собаками и подъедала вместе с ними неизвестно где и как добы­тые объедки, а потом была допущена убирать могилы сжалившимися над ней ра­ботягами, бессовестно, к тому же, грабившими её нищенские заработки…

Здесь-то он и увидел её в совершенно отчаянном положении, исхудав­шую до последней жизненной возможности и в невероятном тряпье. Собственно говоря, он увидел не её, а оставшиеся живыми глаза со звёздно-голубым блеском и бездонной чернотой стянутых в точку зрачков… Привычным врачебным взглядом он оценил, что человек этот уже перешёл грань действительности и только по не­известной случайности задержался на белом свете, очевидно, всё же по инерции доделывая какие-то прежде важные дела.

Когда он привёл её в дом, она была сильно заторможена и плохо понимала, что с ней происходит. Он отмыл её непонятно чем жив­шее тело, одел в свою пижаму и сел за столом напротив. Тут он обнаружил, что перед ним не опустив­шаяся грязная девчонка, а ещё недавно кра­сивая и с аристократическими манерами женщина.

Неделю она отсыпалась в его двухкомнатном раю и пыталась приложить руки к хозяйству оди­нокого мужчины.

Он не расспрашивал её ни о чём, только доставал всеми правдами и не­правдами продукты, чтобы кормить получше, вернувшись со службы, считал каждый вечер рваный пульс в истощённой руке, неотрывно глядя в циферблат золотой луковицы, и ничего не говорил. На седьмой день, точно как по Библии, когда Бог создавал человека, он просто и твёрдо предложил ей руку и сердце, увидел стран­ный испуг в огромных глазах, тут же потопленный безмолвными слезами…

Она не пожелала сменить свою славную родовитую фамилию, хотя пре­терпела из-за неё нечеловеческие страдания, на его еврейскую. Отказаться от него тоже не захотела. Так между двумя именами появился дефис, а может быть, — кто знает? — знак вычитания…

Первый раз его забрали на перевоспитание в 32-м году, как раз туда, где великий пролетарский писатель, чтобы написать об этом, изучал коммунистическую мораль и практику созидания нового человека, но через два года его выпустили. Потом забрали основательно в 37-м. Объявили иностранным агентом из-за родст­венников, которые бежали за границу, как и её семья. Хотя он даже не знал, остались ли они живы…

Она опять оказалась в подвале без всяких средств и… отправилась на кладбище, где уже однажды спасалась в трудную пору.

Война списала все его «измены» в штрафбате. Врачей не хватало. В 45-м он вернулся с офицерскими погонами и верой, что можно начать жить сначала. Но в 52-м его снова настигла карающая рука пролетариата, он проходил теперь по «делу врачей», а она опять опустилась на самое дно…

Удивительно, что её не сажали, не таскали на допросы, хотя запросто могли расправиться, как бы мстя за родовитость, достоинство и непреклонность. А может быть, им нравилось снова и снова окунать её, как в турецкой пытке, в чан с дерьмом, красноречиво доказывая: «Вот как мы можем! Вот как!»? Они ведь были великие выдумщики!..

Когда же была дописана последняя страница жизни самого кровавого диктатора всех времён, он вернулся!

Видимо, Бог для чего-то берёг их, и они это чувствовали, и, больше того, часто говорили об этом…

Жизнь понемногу начала налаживаться, но даже закалённые гены его древних предков, скотоводов и воинов, стали сдавать. Он начал сильно болеть и, как врач, понимал, что ему осталось немного жить…

В стране, как известно, жизнь шла по плану. Решено было отметить го­довщину славной даты русской истории, к которой её прапрапрадед имел самое непосредственное отношение. И тут вспомнили, или и не забывали, что на родине живёт прямой потомок славного русского рода и можно показать всему ци­вилизованному человечеству, что они не Иваны, родства не помнящие, а гуман­ные и великодушные люди!

Её немедленно нашли и пригласили на самый-самый верх, где, не стес­няясь, предложили сделку: вычесть из фамилии и жизни то, что со знаком минус, а взамен — кваритра, деньги, слава, уважение, почёт, тур за границу, может быть, даже встреча с остатками рода… Она вдруг почувствовала всю силу и превосход­ство своего аристократизма, за который по их воле страдала всю жизнь, и не удо­стоила люмпенов даже ответом…

Мужа своего она вскоре похоронила. Теперь её вдруг можно было уви­деть на самых модных выставках, в салонах и галереях. Не удовлетворение ху­дожнического голода и не праздное любопытство вело её — она искала скульптора, чтобы заказать ему памятник…

Мастер, человек средних лет и большого достатка, встретился с ней в шикарной мастерской, внимательно смотрел на необычно строгую высокую жен­щину в чёрном со старомодными манерами и выговором, который остался, пожалуй, только у старых актёров МХАТа. То, что она предлагала сделать, стоило немалых денег. Она помолчала, вынула из футляра очков бархатный изящный мешочек с моно­граммой и вытряхнула на подставленную ладонь скульптора перстень с неверояной красоты камнем, так что разговор прервался и наступила долгая тишина. Маэстро понимал, что это не могло быть подделкой. Его не смущало и то, что, вероятно, очень трудно или невозможно в этой стране перевести в денежные знаки этот раритет, но он чувствовал некий магнетизм того, что лежало у него на ладони и буквально гип­нотизировало его. Он бы не смог описать словами, что чувствовал и о чём думал, но значительность маленькой вещицы, ювелирного шедевра превосходила всё, с чем ему приходилось встречаться… Может быть, потому, что она лежала у него на ладони, может быть потому, что его фантазия разыгралась и уводила в прошлое, открывавшееся за этим перстнем…

Она вдруг заговорила в тон его мыслям, и он даже вздрогнул!..

— Это принадлежало нашему роду и переходило из поколения в поколе­ние по женской линии. Он мой по праву наследства, — она назвала свою фамилию и увидела, как сомнения ещё больше терзают стоящего перед ней удивлённого происходящим человека.

— У меня никого нет, — продолжила она и дабавила после паузы: — Здесь. По моей кончине он, конечно, достанется им. Если бы вы знали, какими муками и тяготами он спасён, вы бы оставили все сомнения. Вы сделаете доброе дело вдвойне, праведное дело…

Ровно через два года, день в день после того, как памятник установили на место, её положили в ту же могилу, рядом с мужем… Светило солнце, её зна­комые кладбищенские парни аккуратно и не спеша опустили гроб в яму. И вдруг из крошечного на­бежавшего облачка, ещё до того как первые комья глины ударили в крышку, на неё пролился короткий слёзный дождик…

Они никогда не разрывают объятий — слишком часто не по их воле это случалось с ними при жизни. Но слышно, как поздними вечерами с морозным хрустом размыкаются мраморные губы и они дарят друг другу любимые строки с нежно­стью и чистотой, какие возможны только в миг первого объяснения в любви на всю жизнь, до последнего вздоха, до гробовой доски…