Людмила ШАРГА. Бажанов ключ. Сказ. Часть третья

БЕЛАЯ ЗВЕЗДА

Белая звезда летела за поездом.

 далёкую, летящую, кочующую;  вспоминала, как дед Бажан рассказывал про Чумацкий Шлях и Стожары, про Белую путеводную звезду, указывающую путь домой. Пока летит над  тобой Белая звезда – есть надежда, что дорога, какой бы долгой и трудной она не была, приведёт к дому.

 звезда исчезала. Чёрный потолок вагона-теплушки, последнего в длинной веренице таких же вагонов, третьи сутки раскачивала невидимая длань.

На полустанках и безымянных разъездах поезд притормаживал, давал гудок и вновь набирал скорость, останавливаясь лишь на больших – узловых – уцелевших станциях.

Ни окошечка в чёрных вагонах-колыбелях, ни щёлочки.

Вглядываясь в восковое лицо Катерины, в исхудавшие девичьи личики, Милица прислушивалась, ловила живое, тающее тепло выдоха, успокаивалась и закрывала глаза, и тотчас же выплывала из беспроглядной тьмы кочующая звезда.

– Не спишь?

Шёпот Катерины тонул во влажной качающейся тесноте.

  Не сплю.

  Мы, верно, по родным местам едем? Задремала   явилось яблоко. Спелое, огромное. Так медленно, так долго падало…  Страшно стало, когда поняла, что это. Руки подставила, уже зная. Не удержала. Руки обожгло. Сад чёрным стал – как после пахоты под зиму. Ни деревьев, ни кустов – голь-земля, вывороченная наизнанку.  Наш сад, матушка Милица.  И не помочь ничем. Что же это, а? Неужто, нельзя нам в родные места?

  Говорят, нельзя.

  Да разве ж мы по своей воле в лагере очутились, разве виноваты, что так…

Катерина заплакала.

 И хозяйку хутора нам бог послал только по твоей милости. А иначе…  Сгинули б в душегубке лагерной.

Катерина умолкла.

  страшного дня рыхлое бабье лицо с красными веками, белёсыми бровями и ресницами, с рыбьими водянистыми глазами. Стоячая мутная вода глаз ожила при виде камешка-глазка на гребне.  Но не только гребень приглянулся богатой хозяйке хутора, видела, кого в батраки берёт.

Да, вот поди ж ты, строптивая русская попалась: со всем выводком пришлось взять.

 И пожилая строптивица, вроде, в силе ещё. Зубы все целы. Тело крепкое, жилистое – как у лошади. А вот неё, у Анне    половина зубов осталась. И это несмотря на то, что ей ещё и сорока не исполнилось.  Ежели эта пьяница Лота, надзирательница лагерная, не соврала, то русская знахарка отца на ноги поставит и родню подлечит.  А там видно будет.

Длинный чёрный день распадался на шорохи, шёпот, крики, выстрелы, лай собак…

ЛУННИЦА

Катерина сквозь дремотную ленную тяжесть шепнула:

  если нет, будет.

  будто перышко. Олюшку тяжелее – голодно было. А Лесюшку – словно свечу. Ни голода, ни холода не чуяла –  так она, голубка, согревала, что казалось, не я – она меня носит, над землёй подымает. И сейчас, вспоминаю – легко да светло делается.

Тем летом к тётке Килине приехала племянница Дарья – горделивая, насмешливая девка-казачка откуда-то с Дона. Та же Дарья, что и в прошлое лето, да не та.

Поведёт бровью соболиной, косу чёрную, как смоль, с покатого плеча на высокую грудь перебросит, взглядом карим опалит – погиб встречный. Много парней вокруг да около вилось-увивалось. Уж как ухаживали да улещивали, но ни на кого не смотрела Дарья так, как на Павла.

Шла к Бажанову ключу по воду, улыбалась всем – от мала до велика: зубы, что скатный жемчуг, уста – малина. Завидит Павла – шаг кошачьим делается, взгляд карий золотым огнём полыхает, голос – что твой бархат.

  – шептались вслед девки да бабы, –  от жены законной увела, ни деток малых не пожалела, ни людей не постыдилась. Да и то видно, что не стыдлива девка-то,  где Катерине с нею тягаться: кровь горячая казачья, тело гибкое, до ласк охочее, лёгкое да податливое. Оплетёт такая – будто омела – не выпутается мужик живым, ни за что не выпутается.

Ночью проснулась Милица от шороха.

  Бледная, холодная, как погасшая свеча, только глаза тлеют сухо, недобро.

Билось под тонкой сорочкой бедное, измученное сердце, лились горькие слёзы.

 Приворожить, Катя, легко. Жить-то как будете после?

  Как раньше: в любви, в ладу, в согласии.

Целовала руки горячими губами, мокрой от слёз щекой прижималась.

Не то ветер в пустоши прошелестел, не то выпь рассмеялась на болоте.

Вздрогнула новая жизнь, замерла, притихла под сердцем.

  Молчи.  То-то гляжу, наливаешься соком – как яблоко перед Спасом.  Молчи… Какой срок?

  Четыре полных луны. Горькая головушка…

Милица сняла с куклы-мотанки маленькую подвеску, напоминающую лунный серп.

 робко, без особой надежды в голосе, взглянула.

 прошептала чуть слышно Катерина и лишилась чувств.

  отворотное –  любовный пыл остудить.

 Постояла, пока зелье парить перестало, увидела, как расплетаются два нательных креста  и пошла домой, где под защитой двурогой маленькой лунницы крепким сном спала Катерина.

С той ночи Дарью словно подменили. Ни золотого огня в карем взгляде, ни жаркого шёпота на влажных устах. Проходила мимо – голову опускала низко – не звала за собой гибким горячим, охочим до ласк, податливым телом.

  – шептала тётка Килина и творила вслед притихшей Дарье крестное знамение.

Через неделю Дарья уехала, не оставшись до Спаса, как хотела прежде.

   свет-лён под луной, а линия жизни стекала с ладошки на запястье, в золотое родимое пятнышко – не  то в лодочку, не то в месяц молодой, не то в двурогую лунницу.

На станциях и полустанках зажигались керосиновые фонари – электричества нигде не было.

Казалось, мир поглотила тьма.

 светила кочующая звезда,  светила над  обугленной, опустошённой, поруганной русской землёй, над руинами городов, над сиротливо торчащими печными трубами сёл  и деревень.

     смотри, Катя, что они сделали с нашей землей.

    и земля воскреснет, оживёт.

  – вздыхала засыпающая Катерина.

  крестились женщины и закрывали глаза, чувствуя, как где-то  в самой глубине их измученных, исстрадавшихся сердец,  разгорается тихий свет надежды.

  – подмигивала Белая звезда над чёрной вереницей-колыбелью.

В перестук вагонных колёс вплетался далёкий женский голос и успокаивал, убаюкивал, навевая короткие цветные сны.


Лем жаль мі вас, мої верхи,

Лем жаль мі вас, мої верхи,
Зеленії, жаль….

Она варила картофель в мундирах и выносила за огороды, на просёлочную дорогу, по которой отступали русские солдаты.

Грязные, оборванные, голодные.

Ели картошку на ходу, в кожуре. Прятали взгляды. Избегали смотреть в глаза, словно чувствовали за собой вину.

Не успевала осесть пыль, как с другой стороны дороги в посёлок врывались немецкие солдаты на мотоциклах, со страшным рёвом и криками.

Наглые, уверенные, сытые.

Заходили в избы и требовали молоко, яйца, сало, хлеб.

  под них засыпали землёй Бажанов ключ.

И не проснуться.

Вагон качнуло.

Поезд остановился на полуразрушенной станции.

Белая звезда замерла и растаяла в утреннем небе.

– Что за место?

Путевой обходчик, размахивая керосиновым фонарём, прохрипел:

 Город Фурманов.

  А раньше?

  Город Середа.

  на старое кладбище, где на могильном холмике плакал светлыми слезами  свежеструганный крест и рушник белел, Катериной расшитый: чёрные гребёночки с красными чередуются – в три ряда, чёрные по краям – красные в середине; и под рушником чернела надпись на смолистой влажной доске: Иванцов Пётр Михайлович.

 

Потерялась душа на пустых улочках, испугавшись собственного крика.

Никто не обернулся.

Взгляд одиноко стоящей женщины в чёрном, низко повязанном платке, качнулся совсем близко. Повеяло лавандой и воском.

  Вам плохо?

Катерина испуганная, бледная, с плачущими девочками, вынырнула откуда-то из безликой толпы, за руку схватила:

  Матушка Милица… Не помирай.

  Голова закружилась, Катя. Поживу ещё, дел полно.

  – пояснил обходчик.  – Как похоронку на сына получила в сорок втором, так умом тронулась. Каждое утро поезда встречает. Он, вишь, в письме как-то написал, что вернусь, мол, мама, на рассвете. Встречай. Вот она и встречает. Ждёт до темноты и уходит.  Игнатушкой парня звали, рослый был, добрый.

Катерина разделила хлеб поровну. Крошки на ладони поднесла к растрескавшимся губам, пытаясь отыскать взглядом незнакомую женщину в чёрном платке.

Женщина шла по перрону, останавливалась, выглядывала сына из-под ладони.

И не было тому перрону ни конца – ни края, и имя ему – война.

УГОЩЕНИЕ

Из барака вышла старушка и присела на скамейку у входа.

 Говорят, что нам, как бывшим узникам немецких концлагерей, нельзя возвращаться домой вплоть до окончания войны. Почему? Дома-то у меня как хорошо, если бы вы только знали, дорогая Милица. Вот так   прямо перед окнами –  палисадник,  а в нём цветы с ранней весны цветут и до первых заморозков, до первого снега. Тюльпаны, астры, лилии, георгины, флоксы… золотые шары на длинных стебельках раскачиваются, и сиреневый цвет осыпается и смешивается с черёмуховым. А окна широкие – в резных наличниках – будто в кружевое  Супруг мой покойный, мастер  был – золотые руки. Не изба    ларец резной да расписной. Что крылечко, что сени, что горенка. Дорогая Милица, видели бы вы нашу избу!  И внутри – красота: наволочки гладью вышиты, да с прошвой, да с мережкой,  подзор на кровати кружевной – легче воздуха –  сама вязала. Обещайте, что приедете в гости. Обещаете?

  Кто знает, – отвечала Милица и помешивала ароматное варево, помешивала. – Вернёмся когда-нибудь, не всё же  нам бедовать. Несите-ка миску, Анна Александровна, грибами угощу. Только не сразу –  по два-три грибочка ешьте, да с хлебушком вприкуску, всё сытнее будет.

   старенькая осторожно взяла миску с дымящимися грибами и медленно опустилась на скамейку.

  Матушка Милица,  Женечка захворал. Придёте к нам?

Наталья, молодая красивая вдова с маленьким сыном, спасённым от верной смерти в лагере, жила неподалёку и работала с Катериной и Полюшкой.

 

  мест. Уж больно выговор красивый, не нашенский

  там     с трёх гор ручьи сбегают – в один широкий сходятся. Он говорил, что горы эти живые – как люди, сходятся они и никак не сойдутся, и только слёзы их сливаются в одну реку.

  Я и названий таких не слыхала.  

 Я вот ещё что спросить хотела. Вижу – на кладбище здешнее ходите. Похоронен кто из знакомых, или родных?

  Старца Илию надо спросить. Ему все знакомы: и кто умер и кто жив. Он людей не разделяет на умерших и живых. Говорит, что человек длится столько, сколько помнят о нём и его деяниях. А ещё говорит, что и среди живых мертвяков не раз встречал.

  Кто знает,  – поправила непослушную русую прядь Наталья,    Женька на моего отца больше похож… Так я спрошу, когда можно прийти к старцу.

  Сделай милость. Скажи-ка,  учительницу, что на станцию ходит сына погибшего встречать, знаешь ли?

   Милица заторопилась – пора мне. А за ягодой зайди, не стесняйся.

У входа в барак на лавочке сидела соседка.

  Что ж, не отведали варево, Анна Александровна?

СТАРЕЦ ИЛИЯ

Стайка воробьёв высыпалась из-под застрехи – будто только и ждали погожего дня.

И мороз им нипочём – купаются в рыхлом снегу, галдят наперебой, весну кличут. Солнце молодое, ярое, припекало сильнее с каждым днём, краснотал у дороги серебристый пух выбросил, а всё не отпускали землю холода, не давали вольно вздохнуть.

С самой осени собиралась Милица наведаться к старцу, да всё недосуг было. То Олюшка хворала, то Катерина, то дела домашние захватывали. Перед Масленой пришла к покосившейся избушке, вросшей в землю по самое оконце, постучала трижды и, услышав голос, вошла.

Старик сидел на лежанке у печки и смотрел куда-то поверх притолоки. Незрячий.

Она поставила на колченогий деревянный стол немудрёное угощение – блины из картошки, смешанной с рогульником.

 Зачем пожаловала?

 Пришлая…

 Узники мы бывшие. Освободили нас, пока здесь живём.

 Трудно-чай, живётся, голодно да холодно?

 Так ведь на родной земле, не на чужбине. Весны вот дождались.  А там, глядишь, домой. А тебя раньше не Никодимом звали, старче? Неужто, не признал меня?

 Нет больше Никодима. Есть старец Илия.  Не сомневайся –  с закрытыми глазами ту могилу найду.

 Ждать надобно, пока снег сойдёт.

От ветров, дождей, снегопадов да солнца, холст истончился, истлел. Сквозь прорехи проросли молодые рябиновые ветки.

– Видишь холстину на рябине?

– Вижу.

  калитка. Толкай сильнее. Иди, не сворачивая. Дойдёшь до могилы с камнем, на котором написано: Евдокимов, остановись, посмотри направо    на ближнем пригорочке лежит твой Кирилл.

 было мало, чернели проталины, на одной из которых Милица увидела сон-траву. Придерживая рукой влажный прохладный стебель, она осторожно выпростала два листика и корешок, и только теперь увидела, что вырос цветок из  полуистлевшего креста.

  – шептались люди.

  давно  ставший землей, воздухом, снегом, укрывшим могилы,  сон-травой, проснувшейся не ко времени – маленьким смелым цветком, пахнущим влажной весенней землёй.  Прижала к груди спящий цветок, держа в горсти земляной ком с остатками древесины, оплетённый  корневищем.

  – повторяла и шла к сгорбленной фигуре, чернеющей на снегу,  – приживётся.

  – качнул седой головой старец и, опираясь на клюку, отправился в обратный путь и за всю дорогу не проронил ни слова.

Только у своей избы остановился, повернулся и перекрестил Милицу.

 Чтобы подняла Избужье, выпестовала – как младенца хворого мать пестует да лелеет. Чтобы вода в ключе Бажановом появилась. Благословение моё на то…

  Из пепла говоришь… Что ж, надо будет, и из пепла подымем и выпестуем.  Только бы на родную землю вернуться.  Спросить ещё хотела… Илья нашёл тебя?

 Курском. В братской могиле. Я теперь Илия… Свой век дожил, теперь вот его доживаю.  Ну, прощай, Милица. Долг платежом, говорят, красен. Все долги  роздал я нынче. Можно и откланяться. А ты, как воротишься, церковке поклонись.

 Да цела ли та церковка…

Наутро звонница колокольная ожила рано, но не к заутрене звонили, иначе.

  Случилось что,  – выглянула в окно Катерина, спрашивая идущую мимо женщину.

Женщина перекрестилась и пошла дальше.

Милица прикрыла ладонью огарок свечи, зажжённой с полуночи, и в сером рассветном небе увидела промельк чистой горней лазури.

СЛОВО

  Лихо идёт… Большое лихо. Беда.

 Не выдержала,  вот и надломилась.

Утишала Милица тревогу, убаюкивала, а сама будто в омут – на самое дно – заглядывала и видела беду.

 жизнь наша раскололась. Не срастить, не соединить.

 Случается, что из старого корня молодые побеги в рост идут.

  Как бы я сейчас яблочко с той яблоньки съела… Здешние-то и не пахнут яблоком, пахнут больницей. Хоть и красивые, сочные,  с румяными бочками – как с картинки. Вчера ветки подвязывала, три падалицы подобрала – Анне разрешила себе взять. Подобрела она с тех пор, как ты  деда вылечила. А так…  Не было бы нас, верно, уже.

  Подобрела, –  согласилась Милица.

Кто сказал пьянчужке-надзирательнице, что Милица – знахарка, неизвестно.

Но после того как Милица спасла роженицу и её ребёночка, приехала с дальнего хутора пышная белёсая женщина. Отец зажиточной хуторянки тяжело болел, лежал, не вставая.

Сказала – как отрезала. И Анне согласилась, поставив только одно условие: Катерина и младшая Леся будут в сараюшке за домом. Милица на кухне. А Полюшка с Олюшкой – в большом сарае – с другими батраками.

Через месяц больной пошевелил пальцами. Через два – спустил обе ноги с лежанки и сделал первый шаг.

 умысел нехороший.

Вытерев насухо тонкие, ещё слабые ноги деда, после очередной травяной ванны, Милица прошла через кухню на хозяйскую половину.

 Что ты делаешь здесь…  – крикнула Анне, словно  поджидавшая её в тёмной комнате с низкими потолками.   Что  отец, ходит уже?

Обмякла пышнотелая Анне, заплакала.

Подобрела же она, когда всё чаще и ближе стала слышаться по ночам канонада.

Армия-освободительница приближалась.

 

ПЕРВЫЙ БЛИН КОМАМ

На толстой чугунной сковороде золотились блины.

Но что за Масленая без блинов.

  всплеснула руками Полюшка,  а Олюшка недоверчиво покосилась на странные закорючки.

  На что они нам… На чертенят похожи.

  Бабушка высушит, муку смелет и хлеб испечёт. Вкусный.

  Милица сняла со сковородки золотистый румяный кругляш.

   в один голос ответили Полюшка с Олюшкой, знакомой с детства присказкой. Катерина, уложив косу вокруг головы, стояла у маленького осколка зеркала, вмазанного в грубу.

 Истопник новый наш, не признаёт – всё  заглядывает да заигрывает. На Полюшку смотрит, а меня не признаёт.

  Катя… Вспомни-ка, родная, как в этот день вы с Павлом на блины пришли.

  Помню,  – встрепенулась Катерина и лицо её, потемневшее от переживаний и бед, словно изнутри осветилось.

  Сколько лет минуло с того дня, вспомни. Тебе нынче –  тридцать три, а Павлу все сорок.

 – взгляд Катерины прояснился, словно туман рассеялся. – Что ж это я, совсем из ума выжила, выходит. Парню-то этому – его тоже Павлом кличут – от силы лет двадцать пять. Выжила из ума баба.

 Мне отец твой до сих пор видится. Доля такая наша.

  – согласилась Катерина,  – проклятущая бабья доля.

 радуйся – в них Павел  возвращается. Внуки пойдут –  его кровиночки. Проклятущая, это когда ни единой родной души на свете.

– Как у Марьи…

– Как у неё.

Стук в дощатую хлипкую дверь барака прервал тягостный разговор.

 Марья Сергеевна померла ночью.

Катерина испуганно перекрестилась.

 – Наталья услышала конец фразы.

  И ещё новость одна… говорят, что вам домой разрешили вернуться.

Наталья присела на низенький табурет у двери и расплакалась.

  – Милица подошла с блюдцем, на котором дышали теплом золотистые солнышки-блины. –  С Масленой, Наташа, возьми вот, Женечку угостишь.  Садись к столу чай пить.

  Как же мы без вас… Вы нам как родные стали.

 А ты давай, с нами,  – не раздумывая, ответила Катерина. – Места хватит. Кто у тебя здесь из родни?

  не венчаны, вот она и не хочет. Нагуляла, говорит, ублюдка – сама расти.

  Места хватит,  – повторила Милица, задумчиво глядя куда-то, не то в прошлое, не то в будущее.

ВОЗВРАЩЕНИЕ

До войны в Избужье было три улицы, и каждая звалась по-своему.

  Петра Емельяныча, известного своими бочками на всю округу. Ремесло от отца сыну передалось, да применить его не случилось.

 было не отвести от неба снежно-белого, по которому дивные птицедевы Алконосты летели из сада Ирия на остров Буян – к Белому камню –  гнёзда вить да птенцов высиживать. Знали: бабка Пекуниха кружево то сплела, и пока сплеталось кружево, тихая да ясная погода стояла.

 – задолго до отмены крепостничества. Но князевыми людьми потомки его так и остались, и никто уже не вспоминал, что настоящая фамилия деда Арсения была другая, и в метрике писарь вывел: Князев, а в скобках едва заметно: Иванцов.

Судьба так распорядилась, что упокоился потомок Арсения под той самой фамилией, что носил его вольный предок.

 Городком звалась. В низине семь курганов стояло, и никто не мог вспомнить, когда они здесь появились, кем насыпаны. Приезжали  учёные люди, копали макушки курганов, черепки разные да камушки остренькие находили и сказывали, что древние поселенцы этого места в курганах пращуров своих хоронили.  Середина улицы Даниловой десницей звалась, а самая высокая часть, с пригорочком, за которым начинался лес, и на котором  колодец вырыл дед Бажан, звалась Кулижьей пустошью или Кулигой. Уже перед войной кто-то назвал Кулижью пустошь Бажановой.

Из полтораста здешних подворий уцелело два: изба деда Бажана да землянка деда и бабки Пекунишек.

На месте остальных изб стояли обугленные печные остовы, кругом – ни кусточка, ни былиночки – пожарища, зола да головни.

 вырубили, всё же, и частокол сожгли.  Сама изба стояла нетронутая, с заколоченными окнами.

Колодец засыпали землёй.

 в колодец заглядывала и опускала ведро до самого дна и три раза вытаскивала, наполненное чёрной пылью. Тяжела была та пыль – во много раз тяжелее воды.

 из дому, в землю чужую. Второе ведро – дорога  из земли чужой, да не в родной дом. И третье… самая тяжёлая, самая долгожданная и длинная – дорога домой.

 Воды нет. Деревьев нет. Земли –  и той нет, одна зола.

 Будем землицу-мать пестовать. А она нам за то сторицей воздаст. Весной вернулись… Значит, сеять будем, а к осени уродит земля – с хлебушком зимовать будем. Воду пока из речки брать будем.

Полюшка и Павел, поехавший в Избужье за черноглазой смешливой егозой, чистили колодец.

Наталья прибиралась в избе, Женечка возился с чурочками на крылечке.

 

А на том месте, где старая яблоня росла, из корневища старого молодой побег показался, тоненький робкий, с маленькими бугорками-почками.

В избе запахло свежей известью и влажным распаренным деревом. Печь была подмазана и побелена, полы выскоблены голиком до желтой восковой чистоты. Стены и потолок Наталья обмела, а Милица окурила избу полынным дымом – связки сухой полыни и шалфея пересохли, покрылись паутиной и пылью, но висели на том же месте, где она их развесила.

  Русская  печь  хранила множество тайн и сокровищ:  полотняный мешочек с кольцами, детскую рубашечку, с вышитыми по подолу ладинцами-оберегами,  двух кукол-мотанок…

  и рубашечку она отдала Катерине, когда пришёл срок Лесюшке на свет появиться. Сгорела, видать, зыбка, вместе с новой избой, в которой до войны жила семья Катерины.

И вдруг вздохнула изба с облегчением, словно тяжесть непосильная с плеч упала.

Милица постояла под матицей, ставшей за это время ещё темнее, вышла во двор.

  Бабушка Милица, матушка –  вода! Живой ключ Бажанов, живой!

 в доме, в котором родилась, и маму  – красавицу Ярину увидела и отца,  и деда Бажана. Сидят рядком на скамье под цветущими  вишнями, говорят о чём-то, ей, Милице, улыбаются.

Зачерпнула полное ведро, вытянула, отпила глоток.

                                                                                     

Ласковый голос из дальнего-дальнего детства прошелестел где-то рядом:

  блазнится мне, старому.

Дед Кузьма плакал, размазывая слёзы по лицу, покрытому копотью и золой.

  Жива, дедушка. И ты жив.

  Есть у меня для тебя подарочек. Пошли со мной.

Из дальнего угла дед вытащил дырявую холщовую наволочку.

Мелькнул золотистый тёмный луб, с выдавленными кругляшами на левой стороне… Колыбелька. А в ней свёрток: детская рубашечка, платок с вышитыми ладинцами-оберегами да кукла-мотанка… Одна. Вторую Лесюшка из рук не выпускала до тех пор, пока не уронила однажды, и грязный солдатский сапог не втоптал её в жирную лагерную грязь.

Рванулась, было, Лесюшка за куклой – прямо под ноги солдату да Милица удержала, иначе бы и её – Лесюшку – фашист втоптал бы в грязь без сожаления, словно тряпичную куклу.

  – Да как же ты смог сохранить это? Вовек не забуду.

Дед Кузьма достал из жестянки чёрные камни.

 Так вот, они – Пекунишки – строго-настрого мне наказали зыбку тебе передать.

  Марья тут моя. Не могу без неё ни здесь, ни там. Схорони меня к ней, Милица.

  – Откуда ж ему взяться, рою… Ни пчёлки, ни вощинки…

– Прилетит, дедушка. Ты верь.

  шипшина  

Сняла платок Милица.

Утренний ветер прикоснулся к волосам, дыхание душу согрело.

Голос родной прошелестел где-то совсем рядом.

Полетів би-м на край світа,
Як вітер, що в полі літа, гей,
В гамерицький край.

На крылечке, закутавшись в тёплый платок, сидела Катерина.

 Вот и я – считай – бабушка.

  – И бабушка старая. Чем плохо, когда у ребенка две бабушки, старая и молодая.  Будут люди сказывать: старую бабушку звали Милица, молодую – Екатерина.

 



________________________________________

Части 1 и 2 читайте в прошлых выпусках (прим. ред.)