Наталия Кравченко. Марина Цветаева и её адресаты. Часть I

 Из записной книжки в год смерти: «Сегодня, 26 сентября, мне 48 лет. Поздравляю себятьфу, тьфус 1) уцелением; 2) с 48 годами непрерывной души».

 

В письме A.Тесковой Цветаева с горечью признавалась: «Меня не любили. Так мало! Так — вяло! По-мужски не любили…» А в поэме «Тезей» она пишет:

 

Любят — думаете? Нет, рубят

Так! нет — губят! нет — жилы рвут!

О, как мало и плохо любят!

Любят, рубят — единый звук

Мертвенный! И сие любовью

Величаете? Мышц игра —

И не боле! Бревна дубовей

И топорнее топора.

 

Она понимала любовь по-другому. Из письма Петру Юркевичу: «Мне не нужно любви, мне нужно понимание. Для меня это — любовь. Я могу любить только человека, который в весенний день предпочтёт мне — берёзу. Это моя формула».

И не спасут ни стансы, ни созвездья.

А это называется — возмездье

за то, что каждый раз,

Стан разгибая над строкой упорной,

Искала я над лбом своим просторным

Звезд только, а не глаз.

 

Из записной книжки:

 

«Я так стремительно вхожу в жизнь каждого встречного, который мне чем-нибудь мил, так хочу ему помочь, «пожалеть», что он пугается — или того, что я его люблю, или того, что он меня полюбит и что расстроится его семейная жизнь. Мне всегда хочется крикнуть: «Господи Боже мой! Да я ничего от вас не хочу. Вы можете уйти и вновь прийти, уйти и никогда не вернуться — мне всё равно, я сильна, мне ничего не нужно, кроме своей души!.. вся моя жизнь — это роман с собственной душой, с городом, где живу, с деревом на краю дороги, с воздухом. И я бесконечно счастлива».

 

Из письма Волошину:

 

«Я, Макс, уже ничего больше не люблю, ни-че-го, кроме содержания человеческой грудной клетки».

 

В письме Пастернаку:

 

«Мой любимый вид общения — потусторонний — сон, видеть во сне. А второе — переписка».

 

 

Пётр  Эфрон

            

Пётр Эфрон 

 

Бурной, шквальной натуре Цветаевой было всегда тесно в рамках мирного семейного счастья. Огонь, бушевавший в её груди, требовал всё новой пищи. Роковая «незнакомка с челом Бетховена» — как она называла в стихах Софию Парнок, нанесла сокрушительный удар по их «семейной лодке» с Сергеем Эфроном. Но этот удар был не первым. Ещё до появления Парнок в жизни Марины — в первый год их семейной жизни — она полюбила брата Сергея — Петра Эфрона, внешне напоминающего мужа и в то же время так непохожего на него.

 

Тонкие черты лица, большие глаза, производившие впечатление полузакрытых, высокий лоб, впалые щёки и чрезмерная худоба придавали его внешности романтическую завершённость.

Впервые увидев его в Коктебеле, Цветаева была очарована.

 

      И было сразу обаянье.

      Склонился, королевски-прост.

      И было страшное сиянье

      Двух темных звезд.

 

      И их, огромные, прищуря,

      Вы не узнали, нежный лик,

      Какая здесь играла буря —

      Еще за миг.

 

      Я героически боролась.

     — Мы с Вами даже ели суп! —

      Я помню заглушенный голос

      И очерк губ.

 

      И волосы, пушистей меха,

      И — самое родное в Вас! —

      Прелестные морщинки смеха

      У длинных глаз.

 

Цветаева посвятит Петру Эфрону десять стихотворений. Она мифологизирует его образ, превратив в романтического героя. Но в жизни всё оказалось иначе. Приехав в Москву в 1914 году, Марина увидела Петра тяжело больным, умирающим от чахотки. Он лежал в лечебнице, сёстры дежурили около него. Дни его были сочтены. И в душе Марины вспыхнули горячее сострадание и жалость, желание уберечь, защитить.

 

Из письма от 10 июля 1914 года:

 

«Я ушла в 7 часов вечера, а сейчас 11 утра, — и всё думаю о Вас, всё повторяю Ваше нежное имя. (Пусть «Пётр» — камень, для меня Вы — Петенька!) Откуда эта нежность — не знаю, но знаю, куда — в вечность!

Слушайте, моя любовь легка. Вам не будет ни больно, ни скучно. Я вся целиком во всём, что люблю. Люблю одной любовью — всей собой — и берёзку, и вечер, и музыку, и Серёжу, и Вас. Я любовь узнаю по безысходной грусти, по захлёбывающемуся «ах!»

Вы — первый, кого я поцеловала после Серёжи. Бывали трогательные минуты дружбы, сочувствия, отъезда, когда поцелуй казался необходимым. Но что-то говорило: «Нет!» Вас я поцеловала, потому что не могла иначе. Всё говорило: «Да!»

 

 

Была такая тишина,

Как только в полдень и в июле.

Я помню: Вы лежали на

Плетёном стуле.

 

Ах, не оценят — мир так груб! —

Пленительную Вашу позу.

Я помню: Вы у самых губ

Держали розу.

 

Не подымая головы,

И тем подчёркивая скуку —

О, этот жест, которым Вы

Мне дали руку.

 

Великолепные глаза

Кто скажет — отчего — прищуря,

Вы знали — кто сейчас гроза

В моей лазури.

 

Цветаева, как всегда, не делала тайны из своих влюблённостей. Именно тогда Сергей Эфрон и решает уйти на фронт — чтобы самоустраниться в этих драматических обстоятельствах, приносивших ему глубокие страдания. Но назревавшая драма скоро разрешилась: 28 июля 1914 года Пётр Эфрон скончался. Марина не может смириться с этой смертью. Она продолжает писать ему стихи, как будет потом писать  на тот свет Рильке.

 

Осыпались листья над Вашей могилой,

И пахнет зимой.

Послушайте, мертвый, послушайте, милый:

Вы всe-таки мой.

 

Смеетесь! — В блаженной крылатке дорожной!

Луна высока.

Мой — так несомненно и так непреложно,

Как эта рука.

 

Опять с узелком подойду утром рано

К больничным дверям.

Вы просто уехали в жаркие страны,

К великим морям.

 

Я Вас целовала! Я Вам колдовала!

Смеюсь над загробною тьмой!

Я смерти не верю! Я жду Вас с вокзала —

Домой.

 

Пусть листья осыпались, смыты и стерты

На траурных лентах слова.

И, если для целого мира Вы мертвый,

Я тоже мертва.

 

Я вижу, я чувствую, — чую Вас всюду!

— Что ленты от Ваших венков! —

Я Вас не забыла и Вас не забуду

Во веки веков!

 

Таких обещаний я знаю бесцельность,

Я знаю тщету.

— Письмо в бесконечность.  — Письмо в беспредельность —

Письмо в пустоту.

 

В июне следующего года Марина вновь вспомнит своего друга. Последнее стихотворение, посвящённое ему — необычное и сложное по ритмике, отвечающее той скорби, с которой она провожает человека в последний путь, как бы напевая про себя слышную только ей одной мелодию: не торжественного траурного марша, но печальной прощальной песни:

 

Милый друг, ушедший дальше, чем за море!

Вот Вам розы — протянитесь на них.

Милый друг, унесший самое, самое

Дорогое из сокровищ земных.

 

Я обманута и я обокрадена, —

Нет на память ни письма, ни кольца!

Как мне памятна малейшая впадина

Удивленного — навеки — лица.

 

Как мне памятен просящий и пристальный

Взгляд — поближе приглашающий сесть,

И улыбка из великого Издали, —

Умирающего светская лесть…

 

Милый друг, ушедший в вечное плаванье,

— Свежий холмик меж других бугорков! —

Помолитесь обо мне в райской гавани,

Чтобы не было других моряков.

 

Однако «моряков» ещё будет множество. Такой уж она была. С этой «безмерностью в мире мер».

 

Осип Мандельштам

 

Осип Мандельштам

 

 

В конце января 1916 года в Москву приезжает Осип Мандельштам. Цветаева дарит ему Москву. 5 февраля он уезжает. Она пишет стихи ему вслед:

 

Никто ничего не отнял!

Мне сладостно, что мы врозь.

Целую Вас — через сотни

Разъединяющих вёрст.

 

Я знаю, наш дар — неравен,

Мой голос впервые — тих.

Что Вам, молодой Державин,

Мой невоспитанный стих!

 

На страшный полёт крещу Вас:

Лети, молодой орёл!

Ты солнце стерпел, не щурясь,

Юный ли взгляд мой тяжёл?

 

Нежней и бесповоротней

Никто не глядел Вам вслед…

Целую Вас — через сотни

Разъединяющих лет.

 

Мандельштам пишет стихотворение «В разноголосице девического хора…», обращённое к Цветаевой, где подаренная ему Москва сливается в его сознании с дарительницей:

 

В разноголосице девического хора

Все церкви нежные поют на голос свой,

И в дугах каменных Успенского собора

Мне брови чудятся, высокие, дугой.

 

… И пятиглавные московские соборы

С их итальянскою и русскою душой

Напоминают мне — явление Авроры,

Но с русским именем и в шубке меховой.

 

К ней же обращено и его стихотворение «Не веря воскресенья чуду, на кладбище гуляли мы…» Строгие, изящные, «воспитанные» строфы Мандельштама, по-видимому, в глазах Марины не очень гармонировали с их творцом, с его человеческой сущностью. Капризный, инфантильный нрав и облик нежного, красивого, заносчивого юноши, — таким запечатлён  Мандельштам в цветаевских стихах:

 

Ты запрокидываешь голову —

Затем, что ты гордец и враль.

Какого спутника веселого

Привел мне нынешний февраль!

 

Мальчишескую боль высвистывай

И сердце зажимай в горсти…

— Мой хладнокровный, мой неистовый

Вольноотпущенник — прости!

 

«Вольноотпущенник» — ибо она не берёт его — отпускает.

 

Откуда такая нежность,

и что с нею делать — отрок

лукавый, певец захожий,

с ресницами — нет длинней!

 

Откуда такая нежность?

Не первые — эти кудри

разглаживаю, и губы

знавала темней твоих…

 

Рядом с такой нежностью — нет места ревности.

 

Чьи руки бережные трогали

Твои ресницы, красота,

Когда, и как, и кем, и много ли

Целованы твои уста —

 

Не спрашиваю. Дух мой алчущий

Переборол сию мечту.

В тебе божественного мальчика, —

Десятилетнего я чту.

 

Так в поэзии Цветаевой появляется лирический герой, который пройдёт сквозь годы и годы её творчества, изменяясь во второстепенном и оставаясь неизменным в главном: в своей слабости, нежности, ненадёжности в чувствах. Не муж — защита и сила, а сын — забота и боль.

 

Серебряный клич — звонок.

Серебряно мне — петь!

Мой выкормыш! Лебедёнок!

Хорошо ль тебе лететь?

 

Александр Блок

  

Александр Блок 

 

15 апреля 1916 года Цветаева пишет своё первое стихотворение к Блоку.

 

Имя твоё — птица в руке.

Имя твоё — льдинка на языке.

Одно-единственное движение губ.

Имя твоё — пять букв…

 

С 1-го по 18 мая она пишет ещё 7 стихотворений Блоку. Трудно однозначно определить их жанр: прославления? песни? молитвы? Восторг, восхищение, прославление — постоянное явление лирики Цветаевой. Но обожествление, с которым она обращается к Блоку — уникально. Блок был для неё современным Орфеем, воплощением идеи Певца и Поэта. Ведь Орфей не был человеком, а существом из мифа, сыном Бога и Музы, хотя и смертным.

С романтической пристрастностью Марина рисует своего Блока. Это нездешний, бесплотный «нежный призрак», «рыцарь без укоризны», «снеговой певец», «снежный лебедь», «вседержитель души». Ангел, случайно залетевший к людям. Дух, принявший образ человека, призванный помочь им жить, нести им свет, но… трагически не узнанный людьми и погибший.

 

Думали — человек!

И умереть заставили.

Умер теперь. Навек.

— Плачьте о мертвом ангеле!

О поглядите — как

Веки ввалились темные!

О поглядите — как

Крылья его поломаны!

 

Это попытка иконописи в стихах, изображение «Лика» Поэта. «В руку, бледную от лобзаний, не вобью своего гвоздя», «восковому святому лику только издали поклонюсь». Торжественно звучит стихотворение «Ты проходишь на запад солнца», где Цветаева перелагает в стихи православную молитву:

 

Ты проходишь на Запад Солнца,

Ты увидишь вечерний свет,

Ты проходишь на Запад Солнца,

И метель заметает след.

 

Мимо окон моих — бесстрастный —

Ты пройдешь в снеговой тиши,

Божий праведник мой прекрасный,

Свете тихий моей души.

 

И, под медленным снегом стоя,

Опущусь на колени в снег,

И во имя твое святое,

Поцелую вечерний снег —

 

Там, где поступью величавой

Ты прошел в гробовой тиши,

Свете тихий — святыя славы —

Вседержитель моей души.

 

В августе 1921-го года пришла весть о смерти Блока. Марина пишет ещё четыре стихотворения на его кончину, которые могли бы быть озаглавлены: «Вознесение». Это вознесение души поэта, не просто много страдавшей, но и божественной, чья жизнь на земле была случайностью.

 

Было так ясно на Лике его —

царство моё не от мира сего.

 

Цветаева дважды слышала Блока на его вечерах в Москве за год до смерти — 9 мая в Политехническом и 14-го — во Дворце искусств. Но не осмелилась тогда подойти, лишь передала ему через Алю посвящённые ему стихи. Блок прочёл их про себя и улыбнулся.

В 1935 году Цветаева будет читать доклад о Блоке, который назовёт «Моя встреча с Блоком», хотя в земном, житейском смысле никакой встречи не было. Их встреча — в ином измерении. Марина знала, что её любовь несбыточна:

 

Но моя река — да с твоей рекой,

но моя рука — да с твоей рукой

не сойдутся, радость моя, доколь

не догонит заря — зари.

 

Но о своей невстрече с Блоком она говорила: «Встретились бы — не умер».

 

Никодим Плуцер-Сарна

                 

Никодим Плуцер-Сарна 

               

Весной 1915 года в жизни Цветаевой появляется человек по имени Никодим Плуцер-Сарна. Анастасия Цветаева в своих воспоминаниях рисует его портрет: «Лицо узкое, смуглое, чёрные волосы и глаза. И была в нём сдержанность гордеца, и было в нём одиночество, и что-то было тигриное во всём этом… был он на наш вкус романтичен до мозга костей — воплощение мужественности того, что мы звали авантюризмом, то есть свободой, жаждой и ненасытностью».

 

Он старше Марины на несколько лет, европейски образован, доктор экономики. В конце 1916-го года Плуцер-Сарна становится вдохновителем совершенно новых страниц цветаевской лирики, в которой никто не узнавал прежнюю Цветаеву. Эти стихи можно причислить к жанру под условным названием «Романтика». Новое увлечение Марины завершится в 1919 году циклом, названным этим словом.

 

Искательница приключений,

искатель подвигов — опять

нам волей роковых стечений

друг друга суждено узнать…

 

Цикл «Даниил», пьесы «Приключение», «Фортуна», «Конец Казановы» — все они были навеяны этим человеком. Так же как и стихи «Дон-Жуан», «Кармен», «Любви старинные туманы», «Запах, запах твоей сигары…», «В огромном городе моём — ночь…», «Вот опять окно…», «Бог согнулся от заботы…. Главное, чем полны эти стихи — своего рода модуляция не пережитых, а воображаемых переживаний. Игра в любовь, представление о ней в её разных аспектах, любовь не как состояние души, а как настраивание на неё: ещё не свершившуюся, но ожидаемую, призываемую и неотвратимую:

 

И взглянул, как в первые раза

не глядят.

Чёрные глаза —

глотнули взгляд.

Всё до капли поглотил зрачок.

И стою.

И течёт твоя душа

в мою.

 

Позже Цветаева скажет, что Плуцером-Сарна вдохновлены все стихи из книги «Вёрсты», вышедшей в 1922 году: «Все стихи отсюда написаны Никодиму Плуцер-Сарна, о котором — жизнь спустя — могу сказать, что — сумел меня любить, что сумел любить эту трудную вещь — меня».

 

Юрий Завадский

      

Юрий Завадский 

             

Конец 1917-го года принёс Цветаевой новую дружбу. Павел Антокольский — тогда «Павлик», поэт и актёр, ученик Вахтангова. Ему 21 год, он маленького роста, с горящими чёрными глазами, с чёрными крупными кудрями, с громким голосом, которым вдохновенно читал стихи. В глазах Марины «Павлик» предстал поэтом поистине пушкинского жара души. Весной 1919-го года в стихах, обращённых к нему, она напишет:

 

Дарю тебе железное кольцо:

бессонницу — восторг — и безнадежность.

чтоб не глядел ты девушкам в лицо,

чтоб позабыл ты даже слово: нежность. 

 

Чтобы опять божественный арап

нам души метил раскалённым углем,

носи, носи, Господень верный раб,

железное кольцо на пальце смуглом.

 

Павел Антокольский познакомил Цветаеву со своим другом и полнейшим антиподом Юрием Завадским — актёром, тоже учеником Вахтангова — высоким худым красавцем с карими глазами и вьющимися каштановыми волосами, мягким овалом лица и красивым рисунком губ, с чарующим вкрадчивым голосом, с неторопливыми плавными движениями… Таким увидела Марина молодого Завадского, и сразу в её стихах возник поэтический образ неотразимого, избалованного вниманием любимца женщин.

 

Короткий смешок, открывающий зубы,

И легкая наглость прищуренных глаз.

— Люблю Вас! — Люблю Ваши зубы и губы,

(Все это Вам сказано — тысячу раз!)

 

Еще полюбить я успела — постойте! —

Мне помнится: руки у Вас хороши!

В долгу не останусь, за все — успокойтесь —

Воздам неразменной деньгою души.

 

С ноября 1918-го по март 1919-го Цветаева напишет цикл из 25 стихотворений под названием «Комедьянт». Комедьянт — это их вдохновитель Юрий Завадский. Толчком к рождению стихов послужила постановка Вахтанговым в 1918 году драмы Метерлинка «Чудо Святого Антония». Антония сыграл Завадский. Роль героя Метерлинка и облик актёра слились в воображении поэта воедино. Антоний — это ангел, святой, сошедший с небес, чтобы воскрешать людей из мёртвых. Но эта добрая миссия, однако, не подтверждена ни силой чувства, ни силой слова. Ибо святой Антоний пассивен, малословен и равнодушно покорен обращённому на него злу. Характер его не выявлен, облик же — благодаря внешности актёра — неотразим. Итог: красота, требующая наполнения, оказалась пустопорожней: ангельская внешность «не работала». Так выкристаллизовывался образ «комедьянта» — обаятельного бесплотного ангела. Человек-призрак, человек-мираж.

 

Я помню ночь на склоне ноября.

Туман и дождь. При свете фонаря

Ваш нежный лик — сомнительный и странный,

По-диккенсовски — тусклый и туманный,

Знобящий грудь, как зимние моря…

Ваш нежный лик при свете фонаря.

 

Портрет героя почти бесплотен:

 

Волосы я — или воздух целую?

Веки — иль веянье ветра над ними?

Губы — иль вздох под губами моими?

Не распознаю и не расколдую.

 

…Не поцеловали — приложились.

Не проговорили — продохнули.

Может быть, Вы на земле не жили?

Может быть, висел лишь плащ на стуле?

 

Манящая, обольстительная пустота. Призрак. Можно ли его полюбить? Влюбиться — да. Полюбить — нет.

 

Не любовь, а лихорадка!

Легкий бой лукав и лжив.

Нынче тошно, завтра сладко,

Нынче помер, завтра жив.

 

Рот как мед, в очах доверье,

Но уже взлетает бровь.

Не любовь, а лицемерье,

Лицедейство — не любовь!

 

«Лёгкий бой», «флирт», кокетство, игра — категории, чуждые героине Цветаевой. И, однако, она попала в их стихию, других измерений здесь нет. В зыбком неустойчивом мире комедьянта она тоже становится непостоянной:

 

Шампанское вероломно,

А все ж наливай и пей!

Без розовых без цепей

Наспишься в могиле темной!

 

Ты мне не жених, не муж,

Твоя голова в тумане…

А вечно одну и ту ж —

Пусть любит герой в романе!

 

* * *

Скучают после кутежа.

А я как веселюсь — не чаешь!

Ты — господин, я — госпожа,

А главное — как ты, такая ж!

Не обманись! Ты знаешь сам

По злому холодку в гортани,

Что я была твоим устам —

Лишь пеною с холмов Шампани!

 

Есть золотые кутежи.

И этот мой кутеж оправдан:

Шампанское любовной лжи —

Без патоки любовной правды!

 

Ей трудно принять эти правила игры. Ведь она — иная. Слова нестерпимой нежности и — сомнения в своём чувстве: «Любовь ли это — или любованье? Пера причуда иль первопричина?» Нарочито откровенное: «Ваш нежный рот — сплошное целованье!» И внезапный отказ: «Нет, дружочек, мне тебя уже не надо». И — пылкое восклицание: «Солнце моё! Я тебя никому не отдам!» И — отчаянное:

 

Да здравствует черный туз!

Да здравствует сей союз

Тщеславья и вероломства!

На темных мостах знакомства,

Вдоль всех фонарей — любовь!

 

Я лживую кровь свою

Пою — в вероломных жилах.

За всех вероломных милых

Грядущих своих — я пью!

 

Да здравствует комедьянт!

Да здравствует красный бант

В моих волосах веселых!

Да здравствуют дети в школах,

Что вырастут — пуще нас!

 

И, юности на краю,

Под тенью сухих смоковниц —

За всех роковых любовниц

Грядущих твоих — я пью!

 

Временами героиня прозревает, вспоминая свою вечную суть:

 

Бренные губы и бренные руки

Слепо разрушили вечность мою.

С вечной Душою своею в разлуке —

Бренные губы и руки пою.

 

Рокот божественной вечности — глуше.

Только порою, в предутренний час —

С темного неба — таинственный глас:

Женщина! — Вспомни бессмертную душу!

 

Духовное начало всё же побеждает. В последнем стихотворении героиня Цветаевой кается:

 

О нет, не узнает никто из вас

— Не сможет и не захочет! —

Как страстная совесть в бессонный час

Мне жизнь молодую точит!

 

Как душит подушкой, как бьет в набат,

Как шепчет все то же слово…

— В какой обратился треклятый ад

Мой глупый грешок грошовый!

 

Обаяние личности — красоты — пустоты. Этот мотив выльется в выстраданную многообъемлющую цветаевскую тему. Слабый, неотразимый «он» и сильная, страдающая «она» — это конфликт поэм «Царь-девица», «Молодец», отчасти «Поэмы Конца», трагедии «Ариадна», лирики 22-23 годов. Образ Завадского оживёт и в прозе Цветаевой — в её знаменитой «Повести о Сонечке»:

 

«Юрочка у нас никого не любит, — говорит его старая нянечка. — Отродясь никого не любил, кроме сестры Верочки да меня, няньки. — («И себя в зеркале» — зло добавляет Марина.) — Прохладный он у нас, ласково говорит нянечка».

 

Э. Радзинский в своих «Загадках любви» опишет потом всю эту историю — как в 70-х годах в «Новом мире» впервые появилась «Повесть о Сонечке», как все говорили тогда о Завадском, саркастически описанным в ней, как Радзинский пришёл к нему якобы по поводу своей пьесы — но на самом деле пьеса была лишь предлогом, главное, что его интересовало — была история с Цветаевой. Он пишет, как Завадский достал из стола пачку цветаевских писем и читал ему вслух — как в них были те же интонации, то же отчаянье и проклятия обманутой женщины, что и в её «Попытке ревности». И — как он навсегда запомнил  последнюю фразу Завадского: «Никаким скандалом и оскорблением вы не сможете так обидеть женщину, как благородным равнодушием. Равнодушия при расставании она вам не простит! Никогда! За равнодушие мстят!» Радзинский так и назвал эту свою очередную «Загадку любви»: «Месть (Марина и Юрочка)».

 

Продолжение следует