Герман ВЛАСОВ. На сепии фотоснимка

ДВА ПИСЬМА

1

Привет, родная! Ты сказала
писать, как будет мне с руки.
Сейчас заминка: нас с вокзала
рассадят на грузовики.

Нам придан был очкарик-ротный,
с блокнотом, лет под тридцать пять.
Прости, пишу строкой короткой:
нет времени тебе писать.

В одном товарищи согласны:
готовится большой прорыв.
Но дальше, по причинам ясным,
пишу тебе, детали скрыв.

Здесь очень много ополченцев –
салаги, мне студентов жаль.
Здесь каждый думает, что немцев
прогоним быстро за Можай.

Нам выдали белье, махорку,
одели, будто к алтарю.
Нас накормили – будет тёрка,
такая тёрка, говорю.

Места здесь гиблые – болота
на двадцать верст, за гатью гать.
Танк утонул. Одна пехота
вперед сумеет прошагать.

Дул ночью ветер, небо чисто.
Здесь каждый кустик на виду.
Я помню свет твоих лучистых
и серых; помню, как по льду

катались в роще; ты смеялась,
смех на морозе твой звенел;
я помню как дыханье смялось
и падал, падал белый мел.

Всё. Через пять минут выходим.
Гудят. Приехал грузовик.
Целую. Обними Володю,
а дочку – Галей назови.

2

Мое единственное счастье,
мой свет, отрада на земле.
Украли карточки у Насти,
до первого делили хлеб.

Из инструментов с верхней полки,
вещей – всё продала под ноль.
Каток я помню: падал колкий
снежок, волос густую смоль.

Вот ради нескольких мгновений
таких, наверно, стоит жить.
Живу. Все остальное – тени.
Живу – недолго им кружить.

Ты, знаешь, что мы собираем,
что нелегко бывает мне, –
но белым мелом “Николаю”
я написала на броне.

Без выходных. И, как ни труден
прорыв через гнилую гать, –
я верю, что победа будет.
Москва – куда же отступать?

Я тороплюсь: радиоточка
нам объявила про налет.
Пусть будет Галочкою дочка.
Я не забыла снег и лед,

но жду сирени, мая, лета.
Живым вернуться поскорей!
Люблю, целую, жду. Ответа
я жду, как лета соловей.

 

* * *

Они ушли, а я живу.
Пью кофе, белый хлеб жую,
ломаю сигарету.
Они – Наташа, Вова, Глеб
едят другой, воздушный хлеб,
ведь их на свете нету.

Туман и ветер их паек,
а молния – что огонек
китайской зажигалки.
Им ландыши – одеколон,
как наволочка синий лен –
им хорошо, не жалко.

И лучше не могло и быть –
за пазухой у света жить,
в любое время года
витою ватою висеть,
не думать, что с утра надеть
и не платить за воду.

А я, привязанный к земле,
рубли считаю на столе,
живу, наверно, сложно.
Своей не чувствуя вины,
я не завидую иным,
я – здесь, потрогать можно.

От чайника вдыхаю пар,
бензин, табачный перегар,
а стиснет горло снова, –
гляжу, как поступь их легка
и называю облака:
Наташа, Глеб и Вова.

 

* * *

На сепии фотоснимка
блестит молодая слеза.
Что если я просто соринка,
попавшая маме в глаза?
Черёмухи гроздь у балкона,
слова на кирпичной стене.
Что если я жил незаконно,
где быть неположено мне?
Как оттепель в марте, как иней,
молчанье у темных ворот.
Что если я тоже повинен
за чувства такой оборот?
Отлива узорная галька –
горчайшая из укоризн.
И жалко, по-своему жалко
мелькнувшую влажную жизнь.
Ее воскресить бы, иначе
растенье поставить на свет.
А мама украдкою плачет,
ни слова не скажет в ответ.

 

* * *

Пошли мне весточку, а, может быть, письмо –
не там, где штамп и вид с волнистой кромкой.
Пусть будет провидение само
мне выговаривать, что горный воздух ёмкий.
Пусть всколыхнутся волосы страниц
неглаженные мной раскрытой книги;
я разговор цветной узнаю птиц
и все сойдется в узнаванья миге:
лицо и шум, примета и шаги
(останется придумать только имя),
приятели пусть будут и враги –
я самого себя найду меж ними.
Пусть время чуть помедленней течет,
пусть я застыну в черном дирижером,
как бы смеряя звуки, нечет, чёт,
задумавшись под красным светофором.