Мария БУШУЕВА. Ольга Бешенковская

Ольга Бешенковская«Вся нелепость бессмертия — в том, Что оно после смерти приходит…», — написала Ольга Бешенковская. Горькие слова.

Умерла она от болезни легких,  многие увидели причину болезни в ее курении: курила Бешенковская много. Однако вдова Чан Кайши Мэйлин Сун тоже курила много, причем  крепкий «Camel» и прожила 106 лет.

Исток любой болезни— загнанная в подсознание психологическая причина. Исток может засохнуть, если причина была слабой, но может стать мощным потоком, в который вольются, усиливая его, и  причины материальные.  Когда речь идет о поэте, психологический источник болезни — еще более важен,  именно он — определяющий. Болезнь легких  может свидетельствовать о том, что поэт  задыхается в затхлой, чужой или лживой  атмосфере социума…..

А Ольга Бешенковская без сомнений была поэтом.  Не только потому, что писала стихи,  которые многие замечали, отмечали, цитировали,  любили, но и по главному сценарию жизни.

Для русских поэтесс готовые сценарии предоставили Ахматова и Цветаева.

Бешенковская, рожденная  и взращенная как человек и поэт Санкт-Петербургом, тогда Ленинградом, который она с интуитивным прозрением, как бы предугадывая скорое возвращение  городу настоящего имени, окрестила Ленинбургом,  в силу своего характера выбрала  как образец не петербурженку Ахматову, умеющую дипломатично не замечать обыденности, а  бунтующую против обыденности москвичку Цветаеву. 

Конечно, Ольга Бешенковская, как все поэты, имела кроме места жительства,  еще одну родину — поэтическую, определившую не только ее творческие поиски, но и ее— как личность. Этой поэтической родиной стала «вторая литературная действительность»  Ленинграда,  сначала просто наложившаяся на первую, советскую,  потом заслонившая ее и, наконец, полностью вытеснившая первую для целой плеяды интересных поэтов — от Виктора Кривулина (до сих пор недооцененного широкой критикой) до Елены Шварц, которую одиозный легендарный Кузьменский называл талантливым монстром… Поэты, противопоставлявшие себя официальному кругу лиц ( и членам  СП и власти) были разными: одних вел истерический протест,  желание выделиться хоть таким путем, других — идейное противостояние, третьих — неприятие « стадных инстинктов», бескомпромиссность гражданской позиции — к последним  относилась и Ольга Бешенковская,  написавшая о себе предельно четко и честно: «Я верю , высокопарно выражаясь, в независящее от меня самоё благородство моих рефлексов, которые никогда не позволяли мне совершить подлость, взять на душу грех предательства, соединиться с линчующей кого-то толпой, унизиться перед власть имущими» и сформулировала свое  гражданское кредо: «во все времена и во всех народах случаются люди с как бы врождёнными, безусловными рефлексами риска, противопоставляющие себя или невольно противостоящие любому обществу, его стадным законам».

Причем, наделенная недюжинным умом , не женским, трезвым и одновременно страстным, она понимала, что некая иллюзорность все равно довлеет над бытием и  судьбами  всех «неофициальных»  поэтов — и, раздвигая границы своего понимания, распространяла эту иллюзорность на  бытие как таковое:

Благодарю за букеты иллюзий

Эту судьбу, где растенья и люди

Тянутся к небу, поправ

Несоответствие разума с чувством,

Зелени с осенью, быта с искусством,

Роста деревьев и трав.

     (Г. С. Семенову по случаю капитального ремонта дома 13/13)

Активная по характеру,  Ольга Бешенковская противопоставила иллюзии бытия и ее частному проявлению — социальной фальши — не только творчество,  но и деятельность: стала публиковать свои стихи  в неподцензурных ленинградских журналах: «Часы», «Обводный канал», «Выбор», — вошла  в  «Клуб-81». В 1985 году «Клуб-81» выпустил сборник «Круг», авторами которого были, Кривулин, Стратановский, Елена Шварц, Олег Павловский  и конечно, Ольга Бешенковская, которая и сама  в  1988 г. стала издавать  вместе с друзьями машинописный альманах ТОПКА (Творческое Объединение Пресловутых Котельных Авторов). Не только для Ольги Бешенковской, но и для поэтессы Елена Пудовкиной,  тоже с  1980 года работавшей в котельной,  для поэта  Олега Охапкина и других литераторов котельная стала спасением  и от безработицы (ведь Бешенковской КГБ запретил работу по профессии — по образованию она была  журналистом), и  от искусственного света официального искусства.  «Как Данту, подземное пламя / Должно тебе щеки обжечь», — писал Валерий Брюсов. Пламя котельной  обжигало не только щеки, но и стихи, которые писались там же, во время ночных дежурств.

Выходя из подвалов, котельных, выбираясь из коммуналок,  неофициальные поэты устраивали вечера, имевшие большой успех.  Вот как вспоминал об этом один из присутствовавших: «Недавно произошло событие можно сказать этапное для клуба — 22 февр. был поэтический вечер Клуба в Союзе. Читали (в порядке чтения):  Охапкин, Игнатова, Стратановский, О.Бешенковская, Ширали, я (1 отд.); Нестеровский, Куприянов, Драгомощенко, Кривулин, Шварц /2 отд./. Зал был битком набит».  Стихи Ольги Бешенковской на таких вечерах всегда получали высокую оценку слушателей.  «…Они выжили, вышли победителями из жестоких предродовых схваток, и теперь эти стихи звучат как апофеоз былой творческой боли и олимпийски шествуют по нынешним многочисленным журналам, неся на бледных и изможденных лицах своих отсветы багровой бойлерной мглы, —  так писал о поэзии Ольги Бешенковской Виктор Кривулин.

Что помогло бывшей успешной журналистке,  ставшей кочегаром, не только выстоять, но много писать и публиковать написанное в Самиздате  (у нее вышло несколько таких сборников)?  Если ответить с позиций мистики:  помог  Мандельштам! — существовала непроверенная легенда,  в которую поэты  верили, что именно в том доме, где расположилась  котельная, он жил или даже родился. То есть — помогла сама поэзия.  А, главное, спасала  истовая вера  в поэзию как необходимую составляющую духовного бытия, одну из  нитей, на которых держится  полотно духовного космоса, без воздуха которого Ольга Бешенковская  не могла существовать: в обывательском мире состоявшегося благополучного  потребления она  действительно  задыхалась,  перекрывая его сладковатый душок горьким табачным дымом.

Вся «ее биография — бесспорный факт служения истой  Поэзии», — написал  в воспоминаниях  Евгений Вербицкий (Лейзеров).  Об этом сказала и она сама: «А правда в том, что мы не на экране,/Не на трибуне верили в стихи». Именно стихи давали ей ощущение осмысленности жизни, помогали принимать свое время: «Здравствуй нищее время, божественно голое, наше!  Мы явились и жили не зря».

Вера в Поэзию, служение ей до последнего мига жизни — стержень личности и творчества  Ольги Бешенковской. Все ее  чувства, мысли, привязанности, общение, поступки выстраивались именно вокруг этого стержня, нанизывались на него, как нити на веретено.  Даже уехав в Германию,  она продолжала жить в иной, еще той, Ленинбургской, поэтической реальности,  оставивший отсвет огня котельной на ее щеке и на ее стихах,  реальности, которую привезла с собой,  потому что  справедливо  считала, что  «государственные границы — формальность, не существующая для литературы и искусства»:

Не в стране, не в году —

я живу в измереньи ином.

То к Вольтеру иду

ядовитым погреться вином.

То от рифмы «огонь»

простодушно пылает щека.

И вселенскую сонь

колыбелит напев ямщика.

 

Но привезла Ольга Бешенковская с собой в Германию и свой Ленинбург. Возможно, живи она в детстве и юности в другом городе, ее душа не была бы обожжена огнем котельной, но в ее судьбе всегда было много  предопределенности: «В Петербург, Ленинбург, в город пург! Демиург, в Петербург, в Петербург, в Петербург, в Петербург…», —  призывает ехать  (а не зовет) она в одном из стихотворений. И здесь рифма — Петербург — Ленинбург — Демиург  говорящая, судьбоносная: именно город на Неве  был  для Ольги Бешенковской Демиургом,   заговорившим через ее душу, точно через древнегреческую Пифию.

Но город Петра невольно наделял всех пишущих и еще некой имперской венценосностью  «В золотых завитках, по-дворянски затейливо, В ленинградском дворе — родословное дерево» — родившийся или долго  живущий в нем начинал ощущать в себе течение дворянской крови русской культуры и власть теней русской истории:

О, тень моя — панельная сестрёнка,

Набросившая ночь, как чернобурку…

Так призраки Апраксина двора

Крадутся, озираясь, к Ленинбургу.

 

В  Ленинбурге Ольги Бешенковской слышен «клавесин трамвайной колеи»,  ее город пронизывают «сквозные достоевские дворы», в которых подверженные медиумизму люди видят призрак классика, сравнившего Петербург со сном, вымыслом,  — такой взгляд близок Ольге Бещенковской, наделенной  сверхчувствительностью зрения:

Весь этот город с фосфором фонтанов,

Свободой над решёткою моста —

Игра теней и вымысел фантаста,

И ремесло, и музыка с листа.

 

«Родилась в годовщину трагедии Российского престола в 1947 году в Петербурге. Узнав об этом в юности из самиздатской литературы, обвела 17 июля в календаре траурной рамкой и много лет свой день рождения отмечала только так… »,— писала она о себе. Но вот, что удивительно, вопреки так сказать, общепетербургской верности Российской монархии ,  рухнувший советский период — может быть, потому, что  он был все-таки по духу  имперским — сравнивает Ольга Бешенковская с чеховским вишневым садом: «И — конец коммуналке. И сгинули пьяные рожи. Как вишневый мой сад… Так затеплю хоть строчку ему». И получается , что ее эмиграция из разрушенной страны советов, одрялевшей власти  которой она всю свою юную и зрелую жизнь противопоставляла свое честное служение поэзии, это вынужденный отъезд…  Раневской.  Парадокс?  И да, и нет.  Потому что Ольга Бешенковская  всегда между обыденным смыслом и парадоксом выбрала бы не первое («Мне интересно, когда мне особенно скушно, Понаблюдать за простыми приметами быта»). Но это и закономерная ассоциативная линия — от крушения  союза — через разрушенный дворянский быт Раевской — к падению Рима:

Римский профиль Невской першпективы,

Где поэты, стоя над  рекой,

Вдохновенье ставят на штативы.

Лучевыми шпилями звеня,

Постою, ничем не знаменита.

Город  мой, ты выстроил меня

Из воды, прохлады и гранита.

 

Вдумаемся в слова Бешенковской «В этом городе невозможно жить — и писать: за плечами дерюга, гремя на ветру, вырастает в крылатку, в тёмной ряби колеблется тонкий профиль Анны Царевны (отражение Модильяни через зеркало подсознания). Впрочем, жить — и не писать в этом городе ещё более невозможно…». Она исповедует «город  как религию».  И вопрошает « Евангелие от Блока,  все дома— храмы?».  Летний сад для нее «шуршит календарем», а Нева превращается в чернильницу: «Гори, звезда настольная — пора:/Старательно макаю до утра/Перо свое, не вечное, увы,/В гранитную чернильницу Невы…». 

Но разлука с городом  детства для Ольги Бешенковской обусловлена опять же поэтическим контекстом Ленинбург-Петербург для нее еще и… город смерти.   Иосиф Бродский  с которым кстати,  у Бешенковской сходство в поэтики порой прослеживается и, что тоже, наверное,  для нее было значимо— девичья фамилия ее матери— Бродская)  собирался сюда вернуться в момент смерти:

          Ни страны, ни погоста

          не хочу выбирать.                       

          На Васильевский остров

          я приду умирать.

 

( Поэтические мистические знаки определяют русские судьбы:  в котловане на Васильевском острове погиб одаренный поэт неофициального Ленинграда — Александр Морев)

А Мандельштам,  вернувшись в  Ленинград «знакомый до слез,/До прожилок, до детских припухлых желез», внезапно  вскрикнул « Ленинград! Я еще не хочу умирать!». 

Мандельшам, как звезда,  встал над судьбой Ольги Бешенковской и над ее  стихами.

Чертёнок, баловень, разиня,

Зачем занозистой была?..

В комиссионном магазине

Куплю два ангельских крыла.

 

Это, конечно, мандельштамовское.  Его  влияние даже более сильное,чем  влияние любимой Марины Цветаевой, с которой скорее  родство сильных характеров, упорно противящихся  власти обывателя.  Точно это опередила Светлана Бурченкова ( когда-то поставившая свою фамилию на сборнике  ранних стихов Ольги Бешенковской,  разумеется, по просьбе автора, и  тем поспособствовавшая выходу ее книги) : «Ольга Бешенковская всегда честна и пряма в выражении своей духовной свободы, в своих нетленных творениях. Эта прямота и непреклонность роднит Ольгу Бешенковскую с Мариной Цветаевой».

* * * *

«И еще в ней, в эмиграции, есть какая-то невидимая трагическая черта окончательности, — как-то призналась  Ольга Бешенковская.  Ее стихи, написанные в Германии, сильны не только своей верой в Поэзию и служению Слову (В 1988 году организовала и редактировала новый литературно-художественный журнал «Родная речь», выходивший до 2001 года), но и своей ностальгией  по городу на Неве, по детству,  родителям и, конечно, тоской  о том поэтическом братстве питерских котельных и коммуналок, которое стало ее судьбой. «О, друзья мои:  гении, дворник, охранник, курьер, —  восклицает она, — О, коллеги по Музе — товарищи по кочегарке!». Она была уверена— именно для них забил «Кастальский луч в слепом подвале/В стальном репейнике границ»

Но — и это показательно  —  друзья-поэты почти не повлияли на палитру ее поэтического голоса. Действительно,  сравнивая ее стихи со стихами «неофициальных ленинбуржцев», можно найти тонкую связь только с Виктором Ширали (и то с натяжкой):

Ласточкино небо

В голубях

Поцелуй нетвердый

На губах

Поцелуешь в лоб

Прости-прощай

Сальной свечкой

Прорубь освещай

              (Виктор Ширали)

 

С Еленой Пудовкиной Ольга Бешенковская, наверное, ментально была близка, но Пудовкина тяготела к прозрачному стиху, к сравнению, а не к ассоциативной  метафоричности, и писала по-другому:

Деда с бабкой, востоковедов,

Смерч закинул в топку Гулага,

И летела за ними следом

Жизнь, сожженная, как бумага.

                       ( Елена Пудовкина)

 

Их общий друг, Олег Охапкин, по удивительно точному определению В. Кривулина,  «Воспитанник полуподпольных «иоаннитов»,  пришедший в поэзию из церковной среды» и строивший «свою жизнь «по слову», как метафору тотального сомнения в реальности собственного физического бытия», Бешенковской с ее острым физическим ощущением бытия — когда именно тело может служить камертоном движений души — был как поэт не близок.  Далеко от нее отстояли Евг. Сливкин с его ироничным отстраненным историзмом  и элегичный С.Стратановский:

Тихая ты, Ока…

в светлых осенних лесах

Богородица бродит

и листья сухие шуршат

                   (С. Стратановский)

 

В общем-то не близка Бешенковской и вся так называемая «новая ленинградская поэтическая школа» (Стратановский, Шварц, Миронов, Охапкин), пожалуй,  исключение — только Бродский, особенно его ранние стихи:

И мертвым я буду существенней для тебя,

чем холмы и озера:

не большую правду скрывает земля,

чем та, что открыта для взора!

В тылу твоем каждый растоптанный злак

воспрянет, как петел ледащий.

И будут круги расширятся, как зрак —

вдогонку тебе, уходящей.

                         И. Бродский. Июнь 1967

 

Еще дальше от ее творческой манеры  Е. Шварц со своей оригинальной «рваной» стилистикой — Бешенковская всегда тяготела к классическому стиху — или Вл.Эрль с «неообэриутами» — хотя некоторые ее образы напоминают не чужого им Н.Заболоцкого:  «Блестит в прожилках жалобно и жидко / Пугливая молекула росы», «…А муха, вся чугунная, гудит / И нарастает с реактивным рёвом».

Некоторая эклектичность поэтики Ольги Бешенковской, которую она считала отражением собственной многогранности, скорее, действительно — достоинство;  поэт  отталкивался не только от ощущений, но и от зрительных впечатлений — тогда в стихах проявлялась графичность черно-белой фотографии:

Остались только осень и перрон,

Что, как чертёж перрона, лаконичен,

И яблоко ночного фонаря —

Через плафон просвечивали зёрна…

 

* * * *

О художественной манере Бешенковской точно написал Е. Эткинд: «мощное соединение современности речи, сегодняшнего мышления и видения мира с античной образностью и перифразами классицизма, (…) слияние отвращения и любви, духовного и отвратительно-материального, строгого и распущенного».

Но ее ранние стихи, изданные в Самиздате,  и потом включенные в сборник 1999 года  «Песни пьяного ангела», еще просто отражали одаренность юного автора в непосредственном очень эмоциональном порыве открытого и упрямого характера:

Я  стану Зимой, бесшабашной и светлой,

На вид — ледовитой, румянцем — в зарю.

Хочу — снегирей буду стряхивать с веток,

Хочу — заметелю, хочу — завихрю!

Кого — обогрею, кого — обморожу,

Кого — сногсшибательно с горки скачу!

И дети — седые, и бабки — моложе,

А я… Я такая, какая хочу!

……………………………….

Смотрите — снег! Вот это снег!

Снежинки — врассыпную!

Как птицы? — Нет … Как дети? — Нет…

Как ноты? — Нет… А ну их…

 

Это поэзия первых, самых свежих ощущений, фотоотражений,  мгновений памяти,  запечатленных тут же в стихах. Особенности собственного восприятии лучше всего определила сама Ольга Бешенковская: «Я всегда верю первому ощущению, информации импульсов, когда развращенный опытом мозг еще не успел пуститься в спасительную софистику, объясняя, скажем, откровенное свинство как скрытое и блуждающее во тьме нравов потное восхождение к сияющим вершинам эпикурейства; пока он еще не начал химичить, меняя электроды местами и получая в итоге те же оранжевые пунктиры тока-шока…»

Но среди первых ее стихов есть и маленькие романтические шедевры:

На букву «Я» похожий парус

Парит мечтою над судьбой…

В зеркальной глади отражаясь,

Он сам любуется собой.

И мы любуемся, как дети,

Как он сверкает на лету!

Слепые, — мы не видим ветер,

Вдохнувший в парус на рассвете

Волненье, скорость, красоту…

 

Позже приходит усложненная метафоричность, соединенная с беспощадностью мысли. Остается неизменным — предчувствие.  В том числе идущее с юности  внимание  к тому диагнозу, который станет для поэта  Ольги Бешенковской роковым: «Наших дней вечера/скоротали смешные болезни:/Из какого-то рака/слона, понимаешь ли, сделали» — и к основному симптому — нехватке воздуха: «Очнись во мне, моя природа, / Поёжься — и зашелести: / Тебе одной меня спасти / От недостачи кислорода».

Я смерти не боюсь. Она во мне гнездо

Давно уже свила и тихо ждёт погоды…

…Но осени осин смущённое бордо…

…Но звёзд стрекозий блеск…

 

…И так проходят годы…

 

* * * *

Стихи Бешенковской не все читатели смогут воспринять, как говорится, с  лету, в них нужно входить, как в особый  мир, где  каждый самый обыденный предмет реального мира, преображен метафорической магией. Вот «Деревенский эскиз»:

Потом жемчужное зерно

Являло раковиной кружку —

Иных сокровищ не дано

Деревне, сморщенной в старушку

…………………………………….

…Перетекало тело в сон,

И молоко — в простынный шелест.

 

И, хотя сама поэтесса (поэт) считала  что «не найти метафоры точней и невероятней, чем самая обыкновенная повседневная жизнь» — и это ее  тоже очень отличало от многих  поэтов подпольного Ленинграда, ориентированных на восприятие жизни как роковой игры, — все-таки в стихах Ольга Бешенковская эту свою мысль сама и опровергает.  Нет, она не противопоставляет повседневной  жизни  игру — она преображает ее метафорически: первое  возникшее сравнение становится сквозной метафорой:

Ночь едва учредила права:

Снам — луна, площадям — глубина…

Серебрится листва как плотва.

Я одна. Я не чувствую дна.

Это месть или добрая весть? —

Две руки мои — как плавники.

Лёгок вес, испарившийся весь,

Но горьки на губах пузырьки.

Нету крыш — это влажен и рыж,

И высок набежавший песок.

Дунешь лишь — и колышется, — слышь? —

Весь лесок из антенных осок.

 

Олицетворений почти нет в ее стихах, но к самим словам она относилась, как к живым существам, наделяя даже синтаксис витальностью человеческой : «Подлежащее и сказуемое разделены, как шекспировские влюбленные, многочисленными Монтекки и Капулетти, вздорными и противоречащими друг другу членами сложносочиненного и подчиненного минутному чувственному капризу предложения..».  Одновременно слово было для нее и библейским Словом и  Логосом русской классики, которой Ольга Бешенковская  была  верна, так сказать, экзистенциально: «Русские классики будили чувство вины,  — писала она, — стучась в самые замурованные двери уснувшей совести, и воспевали свободу.» И ее вопрос-утверждение: «Как ты выжило, Слово, до наших имён,/Еле слышных в плебейском разврате», — именно  классический русский вопрос.

Вообще русские мотивы очень сильны в ее творчестве. «Запиши меня, Россия, в бурлаки — пророчески просит она в ранних стихах, — Вдруг на мель тебя посадят капитаны…». (Кочегар ведь по сути тот же бурлак). Или видит себя простой деревенской женщиной.

Полы обвыкну прутником скрести,

Цыплят гонять, назойливых, как мысли,

И мимо всех торжественно нести

Беду свою на зыбком коромысле…

 

Здесь несомненная семантическая аллюзия с цветаевским: « Русской ржи от меня поклон, Полю, где баба застится…». А «Стихи в поезде», написанные в 1976 году — близки к жанру плача  о страдающей  России не по стилистике , а по вложенному в них чувству.:

Родина! Нас разлучили инстанции:

Стены бетонные, лезвия-станции,

Господи, это же ты…

Это жилище ли? Отсвет пожарища?

Остановите окошко! Пожалуйста!

Избы… Деревья… Кресты…

 

И в другом стихотворении с  какой-то щемящей любовью:

А из тусклых, тусклей, чем целковые,

Глаз, потерянных где-то внизу,

Также луковка эта церковная

Беспричинную выжгет слезу.

 

Ощущая  себя  частью русской культуры, русской литературы Ольга Бешенковская не отрекалась и от своей генетики «Может, в том и русское счастье мое, а не только несчастье, что судьба уготовила мне  «инвалидность пятого пункта», что на всяком лубочно-пасхальном пиру я чувствовала спиной дуновение прохладного ветерка и вдруг ощущала кожей свою чужеродность и непричастность к празднику», — откровенно признавалась она, чувствуя  зависимость « восприятия от предшествующего опыта, при том условии, что мы включаем сюда и опыт генетический».  И добавляла,  мечтая « славянскою вязью еврейских пророков восславить», что навсегда останется «русским поэтом, а заслуженный в любовной борьбе с немецкой грамматикой членский билет Союза писателей Германии» воспринимает как «приятный сувенир». «Чужеродность и непричастность»  — с ней всегда. 

В нелюбимом городе жить,

ненадежные руки жать.

А во сне — над страной кружить,

из которой мечтал сбежать…

 

Остается в ней и главное —  верность русской речи («Чужая речь,  как птичий щебет» не проникает туда, «где  сокровенное таишь»). При ней и ее бескомпромиссность, протест против быстрого превращения «интеллигентов советской поры в серых пальто соловьиной невзрачности» в заурядных благополучных бюргеров и стремление отринуть вообще всех чуждых по духу, называющих «прочной кладкой Светящей вечности кристалл».

Ее со-творчество с миром реальным, то есть сотворение собственной параллельной поэтической вселенной, отталкиваясь от предмета и события, включенных в жизнь обычную и от телесно-сенситивного отклика на нее и на возникшее чувство, —  близко Пастернаку не в стилевом аспекте, но — в чувственном и  этико-мыслительном, в пастернаковском стремлении «дойти до самой сути»: «А мне почему-то обязательно надо вникнуть, найти первопричинность причинности ни с того ни с сего случившегося или случиться могущего, в разлохмаченной кроне моей шелестят, перешептываясь, разноцветные ассоциации».  Близко ей и требовательное отношение позднего Пастернака к себе, его неприятие  мифологии самовосхваления:

Чего мы ждём от зябнувшего мира

В ночном сиротстве с ним наедине?

Несовершенна личность, а не лира,

Не мир, а миф о собственной цене.

 

Ольга Бешенковская творила не миф о самой себе, а поэтический мир, в котором «дышат почва и судьба».