Олеся НИКОЛАЕВА. Апология человека. Поэма в прозе. Из книги "Августин. Апология человека". Поэмы и романы

                          

*    *    *

 

Человек умирает, и на третий день его облик изменяет ему, на девятый — начинает тлеть его тело, на сороковой — сердце.

Так оканчивается человек.

 

*    *    *

 

На третий же день он делается ДРУГИМ. В дом без хозяина       набиваются воры, разбойники, бродяги, бомжи.

Иногда хочется крикнуть: “Да ведь это совсем НЕ ОН!”

И тогда отвечают: “Успокойтесь, гражданочка, это все нервы, нервы!”

Потому что — если не он, то КТО?

Говорят, что покойник безобразен и страшен и лучше на него не смотреть. Заглядывают ли без трепета и без жути в дом, у которого окна черны, проводка оборвана, провалился пол?

Безобрбзен тем, что безубразен, и страшен тем, что он пуст.

Нету в нем его самого — и он стал другой. Покинуло человека его свое — и он стал чужой.

Но и пустые мысли полны лукавства, вздора и непотребства, а гнездо разоренное полно хищения, отчаянья, страха. Так и его пустота обоюдоостра, полна чем-то инородным прежнему — неподъемной  тяжестью безличного “стемнело” и “моросит”.

Отошел от человека дух Божий — и пришел СТРАХ.

 

*    *    *

 

Живые сидят и поминают покойного с горячей чаркой в руках. На кладбище — вечно дождь косой, мелкая сетка, ветер пронизывает насквозь.

— Он любил сырные корки. Бывало, принесу сыр. А он корки-то не дает обрезать и выбросить, говорит: дай мне, я съем.

— А мне, помнится, блестящую такую остроту сказал: у нас, говорит, любой человек имеет право… предъявить документ.

Живые жмутся друг к другу, размягченные человечьим теплом, мертвые — уже стали другими, а тех — не найти…

 

*    *    *

 

Но живет человек, и он — это именно ОН. Всякое удивительное и чудесное происходит с ним — даже и без его ведома, без его трудов.

Что-то такое горит в нем, светится, и он мягок и податлив, как теплый воск. И дыхание его, как горячее облако на ветру. Глаза его устроены весьма хитроумно и освещаются изнутри. Черный зрачок расширяется навстречу тьме. И всё, что совершается с человеком, написано у него в глазах.

Весь он в упругой узорчатой коже, очерчивающей предел: вот здесь человек заканчивается и начинается мир. Болезненны на ней  ссадины и царапины и уродливы шрамы, рубцы. Даже слабые ветки могут оставить их.

Словно миллионы рабов трудятся день и ночь на него. Словно какой невидимый муравейник копошится в нем: что-то вечно туда-сюда снует, торопится, на бледной его жаровне перегорает-варится: то на черный день тонким слоем под кожей откладывается, уплотняется, то, как нитки с катушки, разматывается, истончается, на ветер пускается. И весь человек переливается, как водопад — кто может его постичь?

Вечно что-то в человеке бьется внутри, колотится, гудит, постукивает, потикивает. Песок и гравий под ногою его похрустывает. Вышина небесная над ним посвистывает. Лучи пронизывают его с головы до ног. Помощь ему приходит с самых небес.

Разве мог бы он сам по себе хотя бы камень поднять, хотя бы руки свои согреть на лютом ветру, расколоть хотя бы малый орех?..

И живоносное семя его под спудом накапливается, сгущается, тяжелеет, одолевает жаждой, умоляет:

— Излей меня! Дай мне там, в благодатной почве, в глубине покоя забыться и прорасти!”

Так продолжается человек.

 

*    *    *

 

Пока живет человек, непрестанно с ним происходит нечто, творится, выпадает на долю, случается и стрясается. Дорога его на буграх подпрыгивает, раздваивается, расчетверяется, восьмеричной дробью шарахается на знак бесконечности, мелкой восьмушкой по нотному стану мечется — скрипичный ключ вконец заржавел, и ворота не отпираются.

…Несколько раз останавливался, озирался в испуге, пятился — почему-то оказывался впереди.

Торопился, летел сломя голову — и потому сильно отстал.

Решил срезать угол, пройти напрямик — и заплутал.

Заблудился, запутался, потерялся, а оказалось — уже пришел.

В детстве мечтал сделаться дворником, с его утреннею метлою-лопатою по тротуару: шарк-шарк. Дом, в котором родился и вырос, крепкий добротный дом, долго разбивали большой кувалдой, далеко было слышно протяжное и торжественное: бум! бум! Женщина, которую безответно любил, расползлась вширь, тяжело ступает, и капельки пота у нее на лбу. Купил наконец японский сервиз за три тыщи в угоду жене — и по дороге разбил. Поехал на юг  — и сел на ежа.

Несуразная все-таки у человека жизнь, но и нелепицы драгоценны ему.

Шел, понурый, по пыльной дороге, увидал: вишня цветет! И улыбнулся ей.

Выбежал вон из дома — прямо в ливень, в грозу: досада выглядывала из глаз. Запахи облепили лицо: пьяная жимолость, жадный жасмин, нежность до слез. Небеса отверстые захватили дух. И — подивился сему.

Был разбужен раннею птицей и долго еще лежал, щуря глаза. И был благодарен ей.

 

*    *    *

 

Одна женщина любила одного человека, а он ее не любил. И это продолжалось много и много лет. А она неотступно молила Бога, чтобы Он отдал его ей. Но человек этот ее по-прежнему не любил.

И, отчаявшись, она возопила к Богу, чтобы Он ее отпустил: разорвал эти сети и дал ей спокойно жить.

И Господь услышал ее молитву и отпустил ее.

И она почувствовала себя свободной и увидела, что день — почти догорел. И еще она увидала, как жалок тот человек. Как он мелок и потрепан и некрасив. И еще она увидала, что он — ДРУГОЙ.

Оделся в его былые одежды и голосом его говорит.

 

*    *    *

 

Человек делается другим, когда от него отходит любовь. И весь он — как обгоревшее дерево с черным лицом. Тревога стоит у него в головах, и опасность бродит вокруг.

И если бы не было вечной жизни, можно было бы сказать так: человек умирает, когда его разлюбил Бог.

 

*    *    *

 

Один старый монах говорил: человек умирает на одном из двух полюсов — либо когда он не мог бы сделаться лучше, чем он уже есть, либо когда он не смог бы уже исправиться и продолжал бы катиться вниз…

 

*    *    *

 

Жила одна прекрасная девушка в захолустье, в обшарпанном запуганном городке. И она повторяла: есть ли вообще в этой жизни какой-то смысл, если вот, например, где-то в дремучем лесу вырос прекрасный цветок, который никто никогда не увидит, то он — зачем?

И сама же себе отвечала, что —  да, и смысл есть, если, конечно, его красоту видит хотя бы Бог.

А потом она вышла замуж за столичного человека в зеленых, ядовитого цвета, носках, с выраженьем отрыжки сытости на лице…

 

*    *    *

 

Жалок человек и потерян, когда изменяет себе. Словно кто-то другой начинает выглядывать из него. Новыми повадками его обкладывать, новыми ужимками начинять. На лице у него выписывать: “Ну а что такого-то? Ничего!” или “Вам-то какое дело? Ну да, это я! Я!”

 

*    *    *

 

Бедный все-таки, беспомощный человек! Как же он весь сжимается, напрягается, когда ругают его или даже когда кто-нибудь не согласен с ним! Как он весь кипятится, морщится, чтобы доказать свою правоту. Как он ночью потом в постели ворочается, выискивая неотразимый, непререкаемый аргумент. А потом — впопыхах, сбивчиво выкрикивает его в затылок противнику и мучается, что сказал — не так…

 

*    *    *

 

Жалок человек и наивен и отзывчив на похвалу. Скажите ему что-нибудь приятное о его делах или о нем самом, и он тут же сделает к вам крохотный, чуть заметный шажок.

И глаза у него непременно увлажнятся, расширятся, и что-то дрогнет в лице. И, словно ветер, теплое, сладостное волнение его всколыхнет. И он наморщит от напряженья лоб, чтобы это скрыть, и почешет нос, и ковырнет землю носком.

И ему тоже захочется сказать вам что-нибудь этакое в ответ, поддержать, что и вы — неплохи. И он с участием потрясет вам руку, похлопает по плечу, заглянет в глаза.

А потом, мысленно провожая вас взглядом, подумает: симпатичный все-таки человек! И совсем не глуп.

Даже большое добро, сделанное человеку, забывается им скорее, чем крошечная похвала. Свойственно человеку желание быть отмеченным, получить плюс — гирьку на весах бытия.

 

*    *    *

 

Неустойчив все-таки человек —  то и дело дает крен: из стороны в сторону пошатывается, покачивается, словно маятник, подвешенный к небесам.

То он мучается:

— Я бездарен, и мне тошно жить!

То — выкрикивает:

— Я прекрасен, но это не нужно здесь никому, этого не замечает никто!

И только заботы жизни, вязкая ее суета заземляют, уравновешивают его. 

 

*    *    *

 

Жалок человек и наивен, когда говорит: “Оставьте меня в покое, дайте же мне покой!”

Потому что — если в нем самом нет покоя, кто может его ему дать?               

И если оставить такого в пустой и оглохшей комнате — наедине с собой, он сам начинает через весьма малое время рваться наружу, искать событий, людей.

Ибо — страсти его, пребывая праздными, выползают наружу, присматриваются, к чему бы здесь прицепиться, на кого бы напасть. Начинают шикать, шипеть, поднимая головы, перебраниваются на разные голоса.

И мысли его раздваиваются, спорят между собой. Будто в пьесе какой, где спорят бранчливые А и Б.

И чувства, не находя волнореза, разбалтываются, выходят из берегов. Начинается наводнение, ураган.

Гибнет княжна Тараканова в мутной темной воде.

 

*    *    *

 

Удивительно, как человек изворотлив, как он живуч! Чем только не способен гордиться, хвастаться человек! Что только в себе не отыщет, чтобы сделать точкой опоры, рычагом, мир поворачивающим к себе.

— У меня — самые малосольные огурцы!

— У меня — самая больная в больнице печень!

— У меня — самые черные мысли, каких не было никогда и ни у кого!

— А у меня — самые-самые непростительные грехи!

 

*    *    *

 

Удивительно, как беспомощен человек, как хрупок, словно обложенный скорлупой. Стоит ему лишь услышать тихое: “А я тебя не люблю”, — как в нем что-то хрустнет, зазвенит, треснет, оборвется, и тьмою зальет глаза…

И тогда он резко так вскочит и лицо спрячет, и обхватит руками голову, и пойдет  не разбирая дороги, и побежит, побежит…

 

*    *    *

 

— Заведу собаку, — говорит человек. — Пусть она будет меня любить, видеть во мне своего хозяина, уважать. Будет меня безропотно слушаться, преданно глядеть в глаза, драться за меня и кусаться, а если надо, то и умрет за меня!

И прибавляет горестно: она ведь мне не изменит, не солжет, не предаст. И не скажет на меня никакой клеветы. И не будет меня ругать. И не будет требовать от меня ничего, но только радоваться при встрече со мной и тосковать, глядя на дверь, пока не приду.

 

*    *    *

 

У одной женщины была мания, что все вокруг в нее влюблены. И она захлебывалась от избытка собственного бытия. А потом она стала старой, и потухло ее лицо. А те, кто знал ее красивой и молодой и ее любил, начали умирать, умирать…

И однажды она грустно сказала:

— Вот и я уже умерла. Но где-то там, наверху, забыли вовремя выключить мою лампочку, и она продолжает тускло гореть…

 

*    *    *

 

Но гаснет тусклая лампочка, и следы человека обрываются у реки, зарастают мелким кустарником, затаптываются другими людьми.

Трудно что-нибудь с достоверностью о нем сказать, разглядеть рисунок его судьбы. Доказать, что был такой человек. И если спросят о нем: допустим, он действительно был, но если он был, то он — КТО?

В крайнем случае можно ответить о роде его занятий: полководец, мытарь, поэт, или о степени его родства с теми, кто еще жив: муж тети Вари, дедушка Олега Петровича, ребенок Танечки с третьего этажа… 

 

*    *    *

 

Говорят, человек штучен и неповторим. Никогда на свете не было такого же человека и не будет впредь. Только тот, кто любит его, понимает, что это — так.

И если не было бы Того, Кто способен это вместить, каждого человека знать по имени и в лицо, — суетна была бы вся эта бурлящая пестрота, сдерживаемая общими именами Петров и Павлов, Лазарей, Марий, Марф.

 

*    *    *

 

Бывает, человек перерастает себя самого. Словно бы он поднимается вдруг на цыпочки и смотрит на себя прежнего сверху вниз.

Все ему кажется исполнимым, податливым, как мягкая глина в ловких зрячих руках. И глаза его победоносно поблескивают от избытка желаний, от хмеля ума. И он чуть ли не пританцовывает, нет-нет да и щелкнет пальцами, языком, мотивчик даже какой-то носится у его губ. И сладкое самозабвение окутывает его, как облако, плывущее над землей. И, очнувшись, он спрашивает с изумлением:неужели я сие сотворил?

Но проходит весьма малое время, и он опять становится мал. Ветер поднимается ему поперек. Растрескиваются его амфоры, выливая вино. Крошатся его глиняные поделки — тяжелый, бурый песок.

Да и сам он чувствует страшную опустошенность, упадок сил. Сумерки сгущаются на его лице, и даже тень делается темнее возле него. И человек спрашивает себя: как? почему? Куда это делось, если я никому этого не отдал? И откуда взялось, если я сам ниоткуда это не брал?

Потому что — пока дух Божий  пребывает на человеке, не равен человек себе самому.

 

*    *    *

 

Как же человек неустрашимо дерзок и при этом — как он труслив! Боится, как бы о нем чего не подумали, как бы не сказали о нем чего. Боится, что все у него перед носом кончится и захлопнется раздаточное окно. Боится бедности, унижения, уколов, бормашин, клизм!..

И при этом захлебывается пеной ропота, выкатывает грудь колесом, борется, словно какой Иаков в ночи, собственному Создателю кричит: “Ужо!” И быстрыми такими решительными шагами идет во тьму.

Там обступают его льстивые демоны, дружественно похлопывают по плечу.

“Ты его ого-го, — говорят, — ты и сам с усам! Или мышцы твои подвешены к небесам? Или мысли твои за веревки привязаны, словно стая собак? Или слова твои с языка срывает суфлер? Или ты, в зеркало глядя, рядом с собой видел кого еще?”

Задушевный такой, приятельский выстраивается разговор, и они уже панибратски так, запросто, на короткой ноге пощипывают его, подталкивают, замыкают кольцо. Вот-вот с затылка шапку ему сдвинут на лоб, поддадут тихонько пинка. Шуточки-прибауточки. Воровская малина: коромыслом дым.  Чье-то копыто опускается ему на ногу, лукавая рожа ощеривается ему в лицо.

“Ничего страшного,” — вежливо так говорит человек. И интеллигентно покачивает головой.

 

*    *    *

 

Удивительно все-таки человек изобретателен и хитер. Ведь, пожалуй, в девяти случаях из десяти, когда он неправ, он такую поразительную, вдохновенную нарисует картину собственной правоты.

Например, разве он не ужасен в гневе? не уродлив в злобе? разве в зависти на змею очковую — не похож? Даже черты его переломаны и черны: бездна выглядывает из глаз. Потрясает человек кулаками, кричит: убью! ненавижу! — кричит и ходит весь ходуном. А и тут — найдет себе оправдания, приведет за руку свои: “потому” — тонким таким становится он психологом, захватывающий выписывает сюжет: благородное негодование, понимаете ли, праведный, господа, гнев! Жажда справедливости! честности! чистоты!

Оправдает себя вчистую, а виновных велит посадить на цепь.

 

*    *    *

 

Странное носит в себе человек чувство своей неловкости, стыда, вины. Словно готов у целого мира просить прощения, что он — не такой: то своего роста стесняется, то полноты с худобой. Волосы зачесывает с затылка на лысину, невзрачное лицо отворачивает, простоту свою пытается маскировать, словно какое вещественное доказательство, улику против себя.

Бедность свою за спиною прячет, прикрывает, как дверь. В благополучии — прибедняется, в праздности — кивает на головную боль. Проигрывая, — хорохорится, палкой в землю стучит. Побеждая, — так сдержанно начинает покашливать, озабоченное делать лицо.

Томится в тихом унынии, разоблачений боится, преображенья не чает, чудес не ждет.

 

*    *    *

 

Близорукий все-таки человек: не замечает того блаженства, которое носит в себе:  все мается своим желанием лучше жить.

Все-то ему мерещится — измени он что-нибудь здесь, на земле, переставь, поменяй местами это и то, — сразу такое приветливое, гуманное у мира станет лицо. Получи он другого правителя, заведи порядок иной — и зло пойдет напопятную, скроется в куче песка. Солнце будет светить приятнее, прохладительнее станут дожди. И человек сделается блаженнее и все проблемы свои решит.

Негодующе поглядывает он на противников, которые стоят поперек — не проехать из-за них, не пройти. И сам себе говорит: это все они виноваты, это все из-за них!

Перья дрожат на его серебряном шлеме, меч позвякивает на бедре: заманчиво человеку по-своему повернуть мир.

А меж тем — вот уже который день он не может справиться с насморком, носит в руке платок.

 

*    *    *

 

— Суета, — говорит человек, — как же она изматывает меня! Если бы не было суеты, о, каким бы я был! Мысли свои додумывал бы до конца! Вглядывался бы вдумчиво в происходящее и — прозревал! Накапливал бы золотые энергии, как пчела — мед. Возрастал бы, как кедр Ливанский, — до самых небес.

А заглянет к себе во внутрь — там неприбранно, там темно. Духота. Маленькие паучки висят по углам. Некуда приткнуться и — шаром покати.

И опять человек выскакивает оттуда на бледный свет. Гонится за чем-нибудь пестреньким, мелькающим впереди, отсвечивающим, рябящим, отвлекающим ум.

Человек показывает на это пальцем и вздыхает: вот — жизнь.

 

*    *    *

 

Посмотрите на человека, когда он моет, чистит, украшает себя, тщательно скребет кожу, зажмуривает глаза, надувает щеки, намыливая лицо. А потом — такой ровненький, тонкий проводит пробор и какой-нибудь даже галстук повязывает или шейный платок.

А потом — новенький и нарядный — в зеркало на себя глядит, и такая как бы даже критическая складка у него меж бровей. А на самом деле ему неловко и себе показать, что он доволен собой. И он, поворачиваясь, немой задает вопрос: ну как?

И тот, кто справа от него стоит, поглядывает на него с нежностью, с умилением, думая примерно так: “Прекрасен все-таки человек, когда он полон надежд, когда готов к чудесам!”

А тот, кто слева располагается от него, посматривает на него зло и насмешливо, норовит посадить пятно. “Ишь, вырядился, — говорит. — Но и это не поможет ему.”

Любит он человеческую досаду, огорченный возглас: “Ну вот вечно так!”

 

*    *    *

 

Хрупок человек, когда он полон надежд, и жалок, когда он машет на себя рукой. Когда он в черном теле своем сидит, когда сухими и настороженными глазами глядит.

Знает он тщетность своих надежд, знает безумие своей мечты. Потому что мечта его упирается в небеса — мир не может ее вместить. Человек же зачем-то устроен так, что ничто земное не может его утолить вполне. Неудачником выглядит человек.

Он сидит, покачиваясь на стуле, смотрит тяжелым взглядом перед собой. Ничего-то его не радует, ничего он не ждет, ничего ни у кого не просит, ничего не рассчитывает получить. И только старательно теребит больной зуб.

Ах, и у него был праздник, на который он охорашивался, улыбался безо всякой причины, начинал петь некстати и невпопад. И кто-то непременно его любил!

А теперь он сидит один, с этой серой усталостью в скулах, в плечах, словно никто на свете давно не любит его…

 

*    *    *

 

Один юноша очень боялся армии и хотел от нее улизнуть. И об этом сказал одному священнику:

— Понимаете, это такое место, где нет любви.

И священник ему улыбнулся и ответил так:

— Что ты, мой дорогой! Там же люди, люди… А там, где люди, — всегда любовь.

         

*    *    *

 

Посмотрите на человека, когда он празднует свой день рождения, и все поздравляют его. Говорят ему: поздравляем, что ты родился, что ты прожил столько-то лет. И мы пришли, чтобы радоваться тебе, радоваться тому, что ты — есть.

И человек скромно отвечает “спасибо” и складывает подарки в углу. А потом — усаживает всех за стол и потчует. И все тут же едят и пьют.

Потому что — большой праздник, когда человек ЕСТЬ. Воистину — это стоит того, чтобы устроить пир.

Эй, музыканты, громче, торжественней, веселей! Созывайте всех к человеку, всех, кто любит его! Всех, кто ощущает дух Божий на нем. Всех, кто понимает, что он — это только он. Всех, кто не согласен увидеть его — другим!

Наслаждайтесь же человеком, радуйтесь же ему, глядите ему в глаза, обнимайте от избытка чувств.

Вот он — такой, как есть — хлопочущий о закусках, сетующий, что мало вина, оттирающий капнувший ему на  брюки бордовый соус, золотой майонез, произносящий что-то возвышенное — в честь друзей, что-то во славу жизни, во славу ее Творца…

И даже если он вовсе не хочет праздновать этот день и фыркая говорит: нечему тут радоваться! Тоже мне событие! Тоже мне фестиваль! — все равно радуйтесь и празднуйте, пойте ему хвалу, наигрывая на кимвалах и на тимпанах, велеречивых флейтах, нежных виолончелях, органах, скрипках!

Потому что человек, покуда он жив, не принадлежит себе одному.

 

 

 

                          

*    *    *

 

Человек умирает, и на третий день его облик изменяет ему, на девятый — начинает тлеть его тело, на сороковой — сердце.

Так оканчивается человек.

 

*    *    *

 

На третий же день он делается ДРУГИМ. В дом без хозяина       набиваются воры, разбойники, бродяги, бомжи.

Иногда хочется крикнуть: “Да ведь это совсем НЕ ОН!”

И тогда отвечают: “Успокойтесь, гражданочка, это все нервы, нервы!”

Потому что — если не он, то КТО?

Говорят, что покойник безобразен и страшен и лучше на него не смотреть. Заглядывают ли без трепета и без жути в дом, у которого окна черны, проводка оборвана, провалился пол?

Безобрбзен тем, что безубразен, и страшен тем, что он пуст.

Нету в нем его самого — и он стал другой. Покинуло человека его свое — и он стал чужой.

Но и пустые мысли полны лукавства, вздора и непотребства, а гнездо разоренное полно хищения, отчаянья, страха. Так и его пустота обоюдоостра, полна чем-то инородным прежнему — неподъемной  тяжестью безличного “стемнело” и “моросит”.

Отошел от человека дух Божий — и пришел СТРАХ.

 

*    *    *

 

Живые сидят и поминают покойного с горячей чаркой в руках. На кладбище — вечно дождь косой, мелкая сетка, ветер пронизывает насквозь.

— Он любил сырные корки. Бывало, принесу сыр. А он корки-то не дает обрезать и выбросить, говорит: дай мне, я съем.

— А мне, помнится, блестящую такую остроту сказал: у нас, говорит, любой человек имеет право… предъявить документ.

Живые жмутся друг к другу, размягченные человечьим теплом, мертвые — уже стали другими, а тех — не найти…

 

*    *    *

 

Но живет человек, и он — это именно ОН. Всякое удивительное и чудесное происходит с ним — даже и без его ведома, без его трудов.

Что-то такое горит в нем, светится, и он мягок и податлив, как теплый воск. И дыхание его, как горячее облако на ветру. Глаза его устроены весьма хитроумно и освещаются изнутри. Черный зрачок расширяется навстречу тьме. И всё, что совершается с человеком, написано у него в глазах.

Весь он в упругой узорчатой коже, очерчивающей предел: вот здесь человек заканчивается и начинается мир. Болезненны на ней  ссадины и царапины и уродливы шрамы, рубцы. Даже слабые ветки могут оставить их.

Словно миллионы рабов трудятся день и ночь на него. Словно какой невидимый муравейник копошится в нем: что-то вечно туда-сюда снует, торопится, на бледной его жаровне перегорает-варится: то на черный день тонким слоем под кожей откладывается, уплотняется, то, как нитки с катушки, разматывается, истончается, на ветер пускается. И весь человек переливается, как водопад — кто может его постичь?

Вечно что-то в человеке бьется внутри, колотится, гудит, постукивает, потикивает. Песок и гравий под ногою его похрустывает. Вышина небесная над ним посвистывает. Лучи пронизывают его с головы до ног. Помощь ему приходит с самых небес.

Разве мог бы он сам по себе хотя бы камень поднять, хотя бы руки свои согреть на лютом ветру, расколоть хотя бы малый орех?..

И живоносное семя его под спудом накапливается, сгущается, тяжелеет, одолевает жаждой, умоляет:

— Излей меня! Дай мне там, в благодатной почве, в глубине покоя забыться и прорасти!”

Так продолжается человек.

 

*    *    *

 

Пока живет человек, непрестанно с ним происходит нечто, творится, выпадает на долю, случается и стрясается. Дорога его на буграх подпрыгивает, раздваивается, расчетверяется, восьмеричной дробью шарахается на знак бесконечности, мелкой восьмушкой по нотному стану мечется — скрипичный ключ вконец заржавел, и ворота не отпираются.

…Несколько раз останавливался, озирался в испуге, пятился — почему-то оказывался впереди.

Торопился, летел сломя голову — и потому сильно отстал.

Решил срезать угол, пройти напрямик — и заплутал.

Заблудился, запутался, потерялся, а оказалось — уже пришел.

В детстве мечтал сделаться дворником, с его утреннею метлою-лопатою по тротуару: шарк-шарк. Дом, в котором родился и вырос, крепкий добротный дом, долго разбивали большой кувалдой, далеко было слышно протяжное и торжественное: бум! бум! Женщина, которую безответно любил, расползлась вширь, тяжело ступает, и капельки пота у нее на лбу. Купил наконец японский сервиз за три тыщи в угоду жене — и по дороге разбил. Поехал на юг  — и сел на ежа.

Несуразная все-таки у человека жизнь, но и нелепицы драгоценны ему.

Шел, понурый, по пыльной дороге, увидал: вишня цветет! И улыбнулся ей.

Выбежал вон из дома — прямо в ливень, в грозу: досада выглядывала из глаз. Запахи облепили лицо: пьяная жимолость, жадный жасмин, нежность до слез. Небеса отверстые захватили дух. И — подивился сему.

Был разбужен раннею птицей и долго еще лежал, щуря глаза. И был благодарен ей.

 

*    *    *

 

Одна женщина любила одного человека, а он ее не любил. И это продолжалось много и много лет. А она неотступно молила Бога, чтобы Он отдал его ей. Но человек этот ее по-прежнему не любил.

И, отчаявшись, она возопила к Богу, чтобы Он ее отпустил: разорвал эти сети и дал ей спокойно жить.

И Господь услышал ее молитву и отпустил ее.

И она почувствовала себя свободной и увидела, что день — почти догорел. И еще она увидала, как жалок тот человек. Как он мелок и потрепан и некрасив. И еще она увидала, что он — ДРУГОЙ.

Оделся в его былые одежды и голосом его говорит.

 

*    *    *

 

Человек делается другим, когда от него отходит любовь. И весь он — как обгоревшее дерево с черным лицом. Тревога стоит у него в головах, и опасность бродит вокруг.

И если бы не было вечной жизни, можно было бы сказать так: человек умирает, когда его разлюбил Бог.

 

*    *    *

 

Один старый монах говорил: человек умирает на одном из двух полюсов — либо когда он не мог бы сделаться лучше, чем он уже есть, либо когда он не смог бы уже исправиться и продолжал бы катиться вниз…

 

*    *    *

 

Жила одна прекрасная девушка в захолустье, в обшарпанном запуганном городке. И она повторяла: есть ли вообще в этой жизни какой-то смысл, если вот, например, где-то в дремучем лесу вырос прекрасный цветок, который никто никогда не увидит, то он — зачем?

И сама же себе отвечала, что —  да, и смысл есть, если, конечно, его красоту видит хотя бы Бог.

А потом она вышла замуж за столичного человека в зеленых, ядовитого цвета, носках, с выраженьем отрыжки сытости на лице…

 

*    *    *

 

Жалок человек и потерян, когда изменяет себе. Словно кто-то другой начинает выглядывать из него. Новыми повадками его обкладывать, новыми ужимками начинять. На лице у него выписывать: “Ну а что такого-то? Ничего!” или “Вам-то какое дело? Ну да, это я! Я!”

 

*    *    *

 

Бедный все-таки, беспомощный человек! Как же он весь сжимается, напрягается, когда ругают его или даже когда кто-нибудь не согласен с ним! Как он весь кипятится, морщится, чтобы доказать свою правоту. Как он ночью потом в постели ворочается, выискивая неотразимый, непререкаемый аргумент. А потом — впопыхах, сбивчиво выкрикивает его в затылок противнику и мучается, что сказал — не так…

 

*    *    *

 

Жалок человек и наивен и отзывчив на похвалу. Скажите ему что-нибудь приятное о его делах или о нем самом, и он тут же сделает к вам крохотный, чуть заметный шажок.

И глаза у него непременно увлажнятся, расширятся, и что-то дрогнет в лице. И, словно ветер, теплое, сладостное волнение его всколыхнет. И он наморщит от напряженья лоб, чтобы это скрыть, и почешет нос, и ковырнет землю носком.

И ему тоже захочется сказать вам что-нибудь этакое в ответ, поддержать, что и вы — неплохи. И он с участием потрясет вам руку, похлопает по плечу, заглянет в глаза.

А потом, мысленно провожая вас взглядом, подумает: симпатичный все-таки человек! И совсем не глуп.

Даже большое добро, сделанное человеку, забывается им скорее, чем крошечная похвала. Свойственно человеку желание быть отмеченным, получить плюс — гирьку на весах бытия.

 

*    *    *

 

Неустойчив все-таки человек —  то и дело дает крен: из стороны в сторону пошатывается, покачивается, словно маятник, подвешенный к небесам.

То он мучается:

— Я бездарен, и мне тошно жить!

То — выкрикивает:

— Я прекрасен, но это не нужно здесь никому, этого не замечает никто!

И только заботы жизни, вязкая ее суета заземляют, уравновешивают его. 

 

*    *    *

 

Жалок человек и наивен, когда говорит: “Оставьте меня в покое, дайте же мне покой!”

Потому что — если в нем самом нет покоя, кто может его ему дать?               

И если оставить такого в пустой и оглохшей комнате — наедине с собой, он сам начинает через весьма малое время рваться наружу, искать событий, людей.

Ибо — страсти его, пребывая праздными, выползают наружу, присматриваются, к чему бы здесь прицепиться, на кого бы напасть. Начинают шикать, шипеть, поднимая головы, перебраниваются на разные голоса.

И мысли его раздваиваются, спорят между собой. Будто в пьесе какой, где спорят бранчливые А и Б.

И чувства, не находя волнореза, разбалтываются, выходят из берегов. Начинается наводнение, ураган.

Гибнет княжна Тараканова в мутной темной воде.

 

*    *    *

 

Удивительно, как человек изворотлив, как он живуч! Чем только не способен гордиться, хвастаться человек! Что только в себе не отыщет, чтобы сделать точкой опоры, рычагом, мир поворачивающим к себе.

— У меня — самые малосольные огурцы!

— У меня — самая больная в больнице печень!

— У меня — самые черные мысли, каких не было никогда и ни у кого!

— А у меня — самые-самые непростительные грехи!

 

*    *    *

 

Удивительно, как беспомощен человек, как хрупок, словно обложенный скорлупой. Стоит ему лишь услышать тихое: “А я тебя не люблю”, — как в нем что-то хрустнет, зазвенит, треснет, оборвется, и тьмою зальет глаза…

И тогда он резко так вскочит и лицо спрячет, и обхватит руками голову, и пойдет  не разбирая дороги, и побежит, побежит…

 

*    *    *

 

— Заведу собаку, — говорит человек. — Пусть она будет меня любить, видеть во мне своего хозяина, уважать. Будет меня безропотно слушаться, преданно глядеть в глаза, драться за меня и кусаться, а если надо, то и умрет за меня!

И прибавляет горестно: она ведь мне не изменит, не солжет, не предаст. И не скажет на меня никакой клеветы. И не будет меня ругать. И не будет требовать от меня ничего, но только радоваться при встрече со мной и тосковать, глядя на дверь, пока не приду.

 

*    *    *

 

У одной женщины была мания, что все вокруг в нее влюблены. И она захлебывалась от избытка собственного бытия. А потом она стала старой, и потухло ее лицо. А те, кто знал ее красивой и молодой и ее любил, начали умирать, умирать…

И однажды она грустно сказала:

— Вот и я уже умерла. Но где-то там, наверху, забыли вовремя выключить мою лампочку, и она продолжает тускло гореть…

 

*    *    *

 

Но гаснет тусклая лампочка, и следы человека обрываются у реки, зарастают мелким кустарником, затаптываются другими людьми.

Трудно что-нибудь с достоверностью о нем сказать, разглядеть рисунок его судьбы. Доказать, что был такой человек. И если спросят о нем: допустим, он действительно был, но если он был, то он — КТО?

В крайнем случае можно ответить о роде его занятий: полководец, мытарь, поэт, или о степени его родства с теми, кто еще жив: муж тети Вари, дедушка Олега Петровича, ребенок Танечки с третьего этажа… 

 

*    *    *

 

Говорят, человек штучен и неповторим. Никогда на свете не было такого же человека и не будет впредь. Только тот, кто любит его, понимает, что это — так.

И если не было бы Того, Кто способен это вместить, каждого человека знать по имени и в лицо, — суетна была бы вся эта бурлящая пестрота, сдерживаемая общими именами Петров и Павлов, Лазарей, Марий, Марф.

 

*    *    *

 

Бывает, человек перерастает себя самого. Словно бы он поднимается вдруг на цыпочки и смотрит на себя прежнего сверху вниз.

Все ему кажется исполнимым, податливым, как мягкая глина в ловких зрячих руках. И глаза его победоносно поблескивают от избытка желаний, от хмеля ума. И он чуть ли не пританцовывает, нет-нет да и щелкнет пальцами, языком, мотивчик даже какой-то носится у его губ. И сладкое самозабвение окутывает его, как облако, плывущее над землей. И, очнувшись, он спрашивает с изумлением:неужели я сие сотворил?

Но проходит весьма малое время, и он опять становится мал. Ветер поднимается ему поперек. Растрескиваются его амфоры, выливая вино. Крошатся его глиняные поделки — тяжелый, бурый песок.

Да и сам он чувствует страшную опустошенность, упадок сил. Сумерки сгущаются на его лице, и даже тень делается темнее возле него. И человек спрашивает себя: как? почему? Куда это делось, если я никому этого не отдал? И откуда взялось, если я сам ниоткуда это не брал?

Потому что — пока дух Божий  пребывает на человеке, не равен человек себе самому.

 

*    *    *

 

Как же человек неустрашимо дерзок и при этом — как он труслив! Боится, как бы о нем чего не подумали, как бы не сказали о нем чего. Боится, что все у него перед носом кончится и захлопнется раздаточное окно. Боится бедности, унижения, уколов, бормашин, клизм!..

И при этом захлебывается пеной ропота, выкатывает грудь колесом, борется, словно какой Иаков в ночи, собственному Создателю кричит: “Ужо!” И быстрыми такими решительными шагами идет во тьму.

Там обступают его льстивые демоны, дружественно похлопывают по плечу.

“Ты его ого-го, — говорят, — ты и сам с усам! Или мышцы твои подвешены к небесам? Или мысли твои за веревки привязаны, словно стая собак? Или слова твои с языка срывает суфлер? Или ты, в зеркало глядя, рядом с собой видел кого еще?”

Задушевный такой, приятельский выстраивается разговор, и они уже панибратски так, запросто, на короткой ноге пощипывают его, подталкивают, замыкают кольцо. Вот-вот с затылка шапку ему сдвинут на лоб, поддадут тихонько пинка. Шуточки-прибауточки. Воровская малина: коромыслом дым.  Чье-то копыто опускается ему на ногу, лукавая рожа ощеривается ему в лицо.

“Ничего страшного,” — вежливо так говорит человек. И интеллигентно покачивает головой.

 

*    *    *

 

Удивительно все-таки человек изобретателен и хитер. Ведь, пожалуй, в девяти случаях из десяти, когда он неправ, он такую поразительную, вдохновенную нарисует картину собственной правоты.

Например, разве он не ужасен в гневе? не уродлив в злобе? разве в зависти на змею очковую — не похож? Даже черты его переломаны и черны: бездна выглядывает из глаз. Потрясает человек кулаками, кричит: убью! ненавижу! — кричит и ходит весь ходуном. А и тут — найдет себе оправдания, приведет за руку свои: “потому” — тонким таким становится он психологом, захватывающий выписывает сюжет: благородное негодование, понимаете ли, праведный, господа, гнев! Жажда справедливости! честности! чистоты!

Оправдает себя вчистую, а виновных велит посадить на цепь.

 

*    *    *

 

Странное носит в себе человек чувство своей неловкости, стыда, вины. Словно готов у целого мира просить прощения, что он — не такой: то своего роста стесняется, то полноты с худобой. Волосы зачесывает с затылка на лысину, невзрачное лицо отворачивает, простоту свою пытается маскировать, словно какое вещественное доказательство, улику против себя.

Бедность свою за спиною прячет, прикрывает, как дверь. В благополучии — прибедняется, в праздности — кивает на головную боль. Проигрывая, — хорохорится, палкой в землю стучит. Побеждая, — так сдержанно начинает покашливать, озабоченное делать лицо.

Томится в тихом унынии, разоблачений боится, преображенья не чает, чудес не ждет.

 

*    *    *

 

Близорукий все-таки человек: не замечает того блаженства, которое носит в себе:  все мается своим желанием лучше жить.

Все-то ему мерещится — измени он что-нибудь здесь, на земле, переставь, поменяй местами это и то, — сразу такое приветливое, гуманное у мира станет лицо. Получи он другого правителя, заведи порядок иной — и зло пойдет напопятную, скроется в куче песка. Солнце будет светить приятнее, прохладительнее станут дожди. И человек сделается блаженнее и все проблемы свои решит.

Негодующе поглядывает он на противников, которые стоят поперек — не проехать из-за них, не пройти. И сам себе говорит: это все они виноваты, это все из-за них!

Перья дрожат на его серебряном шлеме, меч позвякивает на бедре: заманчиво человеку по-своему повернуть мир.

А меж тем — вот уже который день он не может справиться с насморком, носит в руке платок.

 

*    *    *

 

— Суета, — говорит человек, — как же она изматывает меня! Если бы не было суеты, о, каким бы я был! Мысли свои додумывал бы до конца! Вглядывался бы вдумчиво в происходящее и — прозревал! Накапливал бы золотые энергии, как пчела — мед. Возрастал бы, как кедр Ливанский, — до самых небес.

А заглянет к себе во внутрь — там неприбранно, там темно. Духота. Маленькие паучки висят по углам. Некуда приткнуться и — шаром покати.

И опять человек выскакивает оттуда на бледный свет. Гонится за чем-нибудь пестреньким, мелькающим впереди, отсвечивающим, рябящим, отвлекающим ум.

Человек показывает на это пальцем и вздыхает: вот — жизнь.

 

*    *    *

 

Посмотрите на человека, когда он моет, чистит, украшает себя, тщательно скребет кожу, зажмуривает глаза, надувает щеки, намыливая лицо. А потом — такой ровненький, тонкий проводит пробор и какой-нибудь даже галстук повязывает или шейный платок.

А потом — новенький и нарядный — в зеркало на себя глядит, и такая как бы даже критическая складка у него меж бровей. А на самом деле ему неловко и себе показать, что он доволен собой. И он, поворачиваясь, немой задает вопрос: ну как?

И тот, кто справа от него стоит, поглядывает на него с нежностью, с умилением, думая примерно так: “Прекрасен все-таки человек, когда он полон надежд, когда готов к чудесам!”

А тот, кто слева располагается от него, посматривает на него зло и насмешливо, норовит посадить пятно. “Ишь, вырядился, — говорит. — Но и это не поможет ему.”

Любит он человеческую досаду, огорченный возглас: “Ну вот вечно так!”

 

*    *    *

 

Хрупок человек, когда он полон надежд, и жалок, когда он машет на себя рукой. Когда он в черном теле своем сидит, когда сухими и настороженными глазами глядит.

Знает он тщетность своих надежд, знает безумие своей мечты. Потому что мечта его упирается в небеса — мир не может ее вместить. Человек же зачем-то устроен так, что ничто земное не может его утолить вполне. Неудачником выглядит человек.

Он сидит, покачиваясь на стуле, смотрит тяжелым взглядом перед собой. Ничего-то его не радует, ничего он не ждет, ничего ни у кого не просит, ничего не рассчитывает получить. И только старательно теребит больной зуб.

Ах, и у него был праздник, на который он охорашивался, улыбался безо всякой причины, начинал петь некстати и невпопад. И кто-то непременно его любил!

А теперь он сидит один, с этой серой усталостью в скулах, в плечах, словно никто на свете давно не любит его…

 

*    *    *

 

Один юноша очень боялся армии и хотел от нее улизнуть. И об этом сказал одному священнику:

— Понимаете, это такое место, где нет любви.

И священник ему улыбнулся и ответил так:

— Что ты, мой дорогой! Там же люди, люди… А там, где люди, — всегда любовь.

         

*    *    *

 

Посмотрите на человека, когда он празднует свой день рождения, и все поздравляют его. Говорят ему: поздравляем, что ты родился, что ты прожил столько-то лет. И мы пришли, чтобы радоваться тебе, радоваться тому, что ты — есть.

И человек скромно отвечает “спасибо” и складывает подарки в углу. А потом — усаживает всех за стол и потчует. И все тут же едят и пьют.

Потому что — большой праздник, когда человек ЕСТЬ. Воистину — это стоит того, чтобы устроить пир.

Эй, музыканты, громче, торжественней, веселей! Созывайте всех к человеку, всех, кто любит его! Всех, кто ощущает дух Божий на нем. Всех, кто понимает, что он — это только он. Всех, кто не согласен увидеть его — другим!

Наслаждайтесь же человеком, радуйтесь же ему, глядите ему в глаза, обнимайте от избытка чувств.

Вот он — такой, как есть — хлопочущий о закусках, сетующий, что мало вина, оттирающий капнувший ему на  брюки бордовый соус, золотой майонез, произносящий что-то возвышенное — в честь друзей, что-то во славу жизни, во славу ее Творца…

И даже если он вовсе не хочет праздновать этот день и фыркая говорит: нечему тут радоваться! Тоже мне событие! Тоже мне фестиваль! — все равно радуйтесь и празднуйте, пойте ему хвалу, наигрывая на кимвалах и на тимпанах, велеречивых флейтах, нежных виолончелях, органах, скрипках!

Потому что человек, покуда он жив, не принадлежит себе одному.