RSS RSS

МИХАИЛ ЭПШТЕЙН ● ЭНЦИКЛОПЕДИЯ ЮНОСТИ

Мы предлагаем читателю несколько фрагментов из книги Михаил Эпштейна и Сергей Юрьенена

   “Энциклопедия юности"

Энциклопедия себя как жанр – Автобиография – Андропов – Бахтин – Взгляд –Любовь – Пишущая машинка – Поколение – Правила жизни – Юность и молодость – Юность: метафоры – Юность: определения.

Миша и Сережа, Москва, 1974

Миша и Сережа, Москва, 1974

ЭНЦИКЛОПЕДИЯ СЕБЯ КАК ЖАНР

(Предисловие)

Мы видим себя глазами другого. Всякое автобиографическое письмо, замкнутое на первом лице, заведомо не полно, в нем не хватает тыла, затылка, спины. Эта книга написана совмещением — и перебивкой — первого и второго лица. Самое громкое слово в ней — ТЫ. Это диаграфия — автобиография как диалог.

Но это не совместная автобиография двух юношей на фоне застойного времени (фону, кстати, и полагается быть неподвижным). Это портрет самой юности, точнее, опыт ее энциклопедии. Кажется, для автобиографий использовались все возможные роды и жанры, от лирики до эпоса, от романа до дневника, от писем до летописи. Энциклопедия — еще не испробованный жанр размышлений о себе и друг о друге. Считается, что энциклопедии подобают только научным дисциплинам, объективным фактам, историческим эпохам. «Физическая энциклопедия». «Энциклопедия балета». «Энциклопедия Великой Отечественной войны». Энциклопедия «Народы и религии мира»… А тут — Энциклопедия Нашей с Тобой Юности. Как этот жанр сочетается с интимностью, исповедальностью? Сами словосочетания "энциклопедия себя" или "энциклопедия нас" похожи на оксюморон. Энциклопедия — собрание объективных сведений, фактов; научное справочное издание, содержащее систематизированный свод знаний. Информационный эпос. Как возможна и для чего нужна лирическая энциклопедия?

Вспомним, что наряду с универсальными, отраслевыми, национальными энциклопедиями есть энциклопедии и персональные, например, «Шекспировская», «Лермонтовская», «Розановская», «Булгаковская», и т.д. Представим, что герой такой энциклопедии хотел бы сам рассказать о себе, не дожидаясь, пока им займутся исследователи — или не надеясь, что такое когда-нибудь произойдет. А главное, полагая, что себя он знает лучше, чем тьмы исследователей. В этом случае энциклопедия, в которой он собрал бы основные сведения о себе, стала бы лирической. Это энциклопедия, вывернутая наизнанку, в которой герой становится одновременно и автором, т.е. сам говорит о себе. Это автобиография, но не в форме последовательного рассказа о себе, а в форме алфавитно расположенных статей, которые охватывает основные мотивы и темы прожитой жизни.

Но ведь таково вообще свойство нашей памяти. Большой жизненный сюжет, последовательность событий привносится позднейшей рационализацией, натяжкой памяти на суровые нити повествования. Собственное содержимое памяти распадается на местомиги, вспышки времени и пространства в их нераздельности. Кто — что — где — когда: вот элементарная единица памяти, а пожалуй, и неделимая единица жизненного опыта. "Я – дедушка – поляна – лес – Измайлово". Совокупность местомигов и образует самое достоверное представление жизни в ее памятных вспышках, окруженных темнотами, как брызги звезд в космической мгле. На 90% память, как и вселенная, состоит из темного вещества.

Но есть еще и итоговой опыт языка, выраженный в словаре. У каждой жизни — свой словарь, свой подбор и ассоциативная связь главных понятий, их дробление на более частные. Соорганизация языка с памятью и дает жанр энциклопедии. Энциклопедия — это набор главных слов и понятий, определением которых служит весь жизненный опыт, в данном случае, опыт юности. При этом перекрещиваются персонально-именной и предметно-тематический способы отсылки. И в Энциклопедии Жизни, и в таком ее возрастном отсеке, как Энциклопедия Юности, имена собственные столь же значимы, как житейские слова и общие понятия. «Бахтин». «Девушки». «Квартира». «Казаков». «Писательство»… Главное — так разбросать сеть языка, чтобы в нее попало как можно больше серебристо-трепещущей, сладконемой рыбы детства, сладкоголосой птицы юности и т.д. Связь всех явлений данной жизни не обязательно сюжетообразующая, как в романе, она может быть и словообразующей, и концептуальной, и музейно-выставочной, — круговым эхом, хороводом идей, взаимоотсылкой имен и понятий — как в Энциклопедии. Одновременно лирической и диалогической, персональной и концептуальной.

Хронологически Энциклопедия охватывает семилетие с 1967 по 1974 гг., от поступления в университет до начала семейной жизни, когда общение между ее соавторами и согероями было особенно частым и близким, т.е. с 19 до 26 лет для С. Ю. и с 17 до 24 для М. Э. Собственно, так полагает и психологическая наука: юность продолжается примерно от 17 до 21 года. Но Энциклопедия забегает и года на 2-3 назад, в предъюнье. И на несколько лет вперед, в заюнье, до отъезда С.Ю. во Францию в 1977 г.

Так уж получается, что название книги — Эн… Юн… — частичная анаграмма наших фамилий: Э-н и Ю-н (начинаются на соседние буквы, а кончаются на общую). Каждая словарная статья, как правило, состоит из чередующихся текстов двух авторов, которые начинаются инициалами фамилий, Э или Ю, и печатаются разным шрифтом, соответственно «концептуальным», прямым и с нажимом (Э) — и более округлым, легким, «артистичным» (Ю). Ведь эта Энциклопедия — диалог не только двух личностей, но и двух призваний и мироощущений, в какой-то степени диалог литературы и философии.

Михаил Эпштейн

АНДРОПОВ

Ю

В моей советской жизни был момент, когда наши взгляды скрестились в парадной Международного отдела ЦК КПСС на Старой площади: при этом он был в очках только отчасти затемненных, а я — в бескомпромиссно темных и привезенных, кстати сказать, из его любимой Венгрии.

Через год после того обмена взглядами он стал автором письма «О поведении за рубежом писателя Юрьенена», направленного им в 1978 году в ЦК КПСС (и обнародованного в составе «Советского архива» Владимиром Буковским только в начале 1990-х).

БАХТИН

Э

Ты видел один раз Ю. В. Андропова, а я — Михаила Михайловича Бахтина, к которому попал по милости дочери Ю. В. Андропова, молодой и красивой филологини Ирины, которая ходила в семинар к Владимиру Николаевичу Турбину и по его просьбе выбивала для Бахтина какие-то медицинские и жилищные блага у высшего начальства. Весной 1970 г. Турбин повез своих семинарцев в Подольск, чтобы показать им «льва» и чтобы он «помахал им хвостиком». Бахтин был (как теперь принято говорить) «культовой фигурой» в турбинском семинаре, посвященном приложениям и переложениям бахтинского наследия.

Сначала мы пололи и поливали какие-то грядки во дворе подольского дома для престарелых, где в то время жил Бахтин с супругой (московскую квартиру он получил позже). Это нужно — объяснил Турбин — чтобы задобрить начальство престарелого дома и показать им значимость Бахтина. А потом в награду мы получили право на свидание с Мыслителем. Он сидел на кровати, рядом с ним, выставив босые ноги с педикюром, сидела его жена, худенькая, похожая на птицу и так же щебетавшая. Нас было человек 15-20, семинарцев и примкнувших, но говорил, кажется, только я, забросав Бахтина вопросами по теории новеллы (которой я тогда занимался) и о его философских симпатиях. Вообще мне трудно бывает заговаривать в компании, даже не столь большой, но когда случается редкая встреча, удача которой может не повториться, меня несет, как случилось и во встрече с Битовым (см. ниже). Моя речевая наступательность (в основном, вопросительная), возможно, объяснялась и тем, что я старался заполнить паузу, — все другие молчали.

Бахтин говорил не слишком много, но и не отмалчивался. Он признался в философских симпатиях к Максу Шелеру и О. Болнову (Bolnow), ученику Хайдеггера. Он сказал нечто о значимости К. Маркса и Ф. Ницше и о том, что учение последнего, к счастью, не отягощено догматикой и схоластикой (возможно, это его суждение я позже слышал от Турбина, вряд ли он так доверился бы студентам, тем более пришедшим по наводке дочери Андропова). Он посетовал, что в русской и советской науке теория новеллы почти не разработана, и приветствовал мой будущий вклад в нее (здесь нужно поставить значок улыбки). Он вспомнил в какой-то связи про серийные романы рубежа 19-20 вв. о приключениях Рокамболя и посмеялся вместе с женой над чепухой и абсурдностью тех сюжетов. Он пренебрежительно отозвался о теософии и антропософии, назвав это мистикой низшего разбора. На вопрос, чем он занимается как ученый в последнее время, Бахтин ответил: теорией речевых жанров. Он точно так же мог бы ответить на этот вопрос и десять, и двадцать, и сорок лет назад. Я ушел не очарованный и не разочарованный, но под сильным впечатлением самого факта встречи с великим человеком, который вовсе не обязан демонстрировать свое величие всякому встречному-поперечному, тем более третьекурснику.

Ю

Слухи об этой исторической встрече дошли и до меня на Ленгорах. И о том, что Бахтин почесывал седую грудь. И о том, что вы разобрали на сувениры всю пачку его печенья «Лимонное».

Я со школы перечитывал обе книги — «Проблемы поэтики Достоевского» и о Рабле. Концепт полифонизма отвечал моей толерантной антитоталитарности, тогда как «карнавализация», «смеховое начало» — это, конечно же, раскрепощало. «И низ материально-телесный/Был у нее прелестный» – не будущий ли наш приятель сочинил?

ВЗГЛЯД

Ю

Чтобы выжить я, конечно, отдавал дань социальной мимикрии. Но дань недостаточную. За неосторожное слово могли убить. Это я знал априори с 12 лет, и старался держать язык за стиснутыми зубами. Но однажды в молочном отделе продавщица отказалась принять у меня, ни слова не произнесшего, принесенную в авоське «тару», с которой меня отправила мама. Поскольку молочно-кефирные бутылки были безукоризненные, мама отправилась сама на дознание, и при разборе инцидента в магазине выяснилось, что меня «засвечивает» мой взгляд. «А чего он так смотрит?» — мотивировали в кабинете директорши причину очередного нападения на меня Превосходящие Силы, которые толком, однако, объяснить не могли, что послужило «спусковым крючком» происшествия. «Как он смотрит?» — «А так!..»

Сережа. Гродно. 1956

Сережа. Гродно. 1956

Возможно, возложенный на себя обет социального молчания, самонасильственной немоты в порядке компенсации придавал особую выразительность выражению глаз, но, так или иначе, это «Дело о взгляде» велось на меня едва ли не с детства — и вплоть до того как я вышел на конечной остановке советского вагона «Москва – Париж».

Э

Это похоже на Цинцинната Ц. из «Приглашения на казнь». Его единственная вина была в том, что в обществе взаимопрозрачных он один оставался непрозрачным, имел некое отдельное пространство внутри, что и выдавалось взглядом. «Мне нравится, что у народа моей страны глаза такие пустые и выпуклые. Это вселяет в меня чувство законной гордости…» Это уже не Набоков, это Венедикт Ерофеев.

Миша, Москва, 1967

Миша, Москва, 1967

ЛЮБОВЬ

Э

После твоей свадьбы с Ауророй[1] я записал:

Из дневника. 14.6.74

«Найти всеотзывчивую, всепонимающую, как музыка… из литературного или музыкального мира…, предрасположенную к уединенному общению, сосредоточенную на себе и «друге», чтобы исключалось «обилие», суета…

Эта весна и начало лето — сплошное безумие. … Все слипается в один ком и несется с горы в пропасть, чтобы мне разбиться и во что-то превратиться, чем-то, наконец, стать.

Мы привыкли быть не деятелями, а предметами действия, и потому предпочитаем не любить (действ. залог), а быть любимыми (страдат. залог). Кажется, что любить — легко (как раздавать имущество), а влюбить в себя трудно (как его приобретать). …Когда-то было наоборот. Чтобы полюбить, требовалось вдохновение свыше, в любящего вселялся Бог. Любимым же мог быть каждый, в этом не было особого достоинства, ведь луч солнца может осветить и алмаз, и осколок стекла. Достоинство нес в себе влюбленный, и его отблеск падал на возлюбленного… Подлинную честь нам, как свободным и творческим существам, делает не любовь к нам, а наша собственная любовь. Она пробуждает в нас воинов…

Написать трактат о любви. Можно ввести множество понятий, до сих пор неизвестных ни платонической, ни фрейдистской традиции….

Например, о значении доверия в любви. О необходимости хорошего начала в любви, чтобы ничто не было испорчено ни преждевременной просьбой, ни поспешным отказом. Любовь — это желание в его чистейшей сущности, когда оно облагораживает свой предмет, растит, а не потребляет его. Любовь побуждает не к обладанию, но к самоотдаче, когда весь мир предстает в состоянии желанности, и нужно отдать ему себя, чтобы приобрести его …»

Ю

А вот другая реакция на событие, которое побудило тебя к записи. Моя крестная, приехавшая на свадьбу из Питера со своего рода посланнической миссией от моей бабушки (с тем, чтобы удостоверить перед невестой мою не-без-рода-племенность), не выдержала образа того, что ей представилось чистым счастьем и разделенной гармонией. Внезапно хлынувшие слезы, которых было не унять, нервный припадок и поспешный отъезд до появления гостей. Нас это омрачило по-разному. А. — видимой беспричинностью истерического срыва; меня — тем, что жене-иностранке была продемонстрирована душа родственного мне советского человека, одержимость бесами, вся психопатология, сокрытая под внешним образом веселой и профессионально успешной советской женщины среднего возраста. Тяжелый этот местомиг был предопределен биографией моей крестной матери[2], а поскольку ее «био» неотделимо от реальной советской истории, то единственно верной реакцией было еще раз проклясть ненавистное, но, увы, непоправимое прошлое СССР — в унисон автору «Архипелага ГУЛАГ», как раз в тот год высланному из страны, где мы с А. вынужденно бракосочетались (в Париже вряд ли стали бы формализовать отношения, жили бы «просто так» и «до тех пор, пока»).

Э

Из дневника. 29.12. 1974. «Я чувствую в себе страшную энергию, которая ни в чем не может найти выхода. То, что я делаю, меня по большому счету не устраивает, но делать лучше я не могу. Больше всего на свете я хочу любить и быть любимым, и меня угнетает невозможность такой большой любви, когда можно было бы без остатка раствориться друг в друге, жить друг другом. Это какая-то болезнь духа, проистекающая от недостатка любви и любимости. Для меня телесная близость сама по себе необязательна, это несовершенное выражение страшной духовной жажды. Если было бы можно, я отбросил бы все свои руки и ноги и остался с одной душой, чтобы отдаться любви без препятствий, без разделений, без знаков собственности и принадлежности. Но куда мне деть свои руки и ноги, как обойтись без них, ведь без них мое существо не цело, и я не могу полностью отдать себя? Самое тяжелое, непереносимое для меня — это равнодушие, с которым я отношусь к людям и они ко мне. Мне кажется, я могу сосредоточить на одной личности такую силу любви, что она расплавит весь покров телесности, социальности, этикетности; и с возрастом эта потребность лишь сильнее. Я не хочу больше марать бумагу, я хочу только любить, купаться в любящем взгляде, любящих руках, и сам хочу только обнимать, ласкать, оделять собою. Я не понимаю, как можно заниматься чем-то иным: политикой, литературой, деньгами, бизнесом, педагогикой, когда единственное, что имеет смысл, это любить и быть рядом с любимым. Я не могу понять, как люди переносят это оскорбительное равнодушие близких, замаскированное вежливостью и невмешательством, занятостью тысячами «важных» вещей. Я знаю, что трудно вынести такое напряжение, которое от меня исходит, легче остраниться и перевести все в культурный диалог; но меня уже тошнит от культуры, истории, стилей, знаковых систем и т.д. Это всё — ветошь и рухлядь, когда наваливается потребность любви, когда разваливается вся система экзистенциальной защиты от «бездн» и «ужасов». Вся эта условная лицевая мимика, знаки приветливости, вежливости тоже совершенно непереносимы, когда хочется глазами смотреть в глаза. Я вдруг почувствовал свою душу как огромную саднящую боль, как будто с нее сорвали кожу, сросшийся с ней лоскуток тела… И ничто не сможет снять эту боль, потому что она-то и есть душа, и будет всегда со мной, даже в отсутствии тела. Моя беда в том, что меня слишком много, а отдавать себя по-настоящему я не умею, да и никто не берет, нет желающих. Все мои возможные и будущие книги — только замена того, кем я мог бы стать, но так и не стал. Высшее из телесных желаний — целовать ранки, царапинки любимого существа. Двойное действие: целования — исцеления. Откуда эти строчки?

Я из рода нежных азров.

Полюбив, мы умираем.

Или:

Я из рода нежных азров.

Без любви мы умираем.

Я не могу точно вспомнить «полюбив» или, напротив, «без любви». Но в сущности, это одно и то же, потому что в обоих случаях любовь равнозначна всему существованию: с ней или без нее — все равно умирают. Любовь сильнее и жизни, и смерти, взятых порознь, потому что она соединяет в себе обе эти силы. Любить — значит жить смертельно, с таким предельным упорством и отвагой, которой жизнь встречает смерть. Ибо спасает только любовь, хотя и она не может спасти».

Ю

Что я могу сказать на это, Миша? Я не сумел удержать во времени любовь, которая со мной случилась там и тогда. Не смог остановить и «зафиксировать» себя в состоянии любви, которая дает, конечно, все возможное и невозможное счастье в мире, взамен, однако, требуя исключительности и, следовательно, асоциальности. Мир не только не нужен, он несет с собой разрушительную угрозу. Я был счастлив, когда не отрывал глаз от любимой, развешивая уши на ее речи («секс — это род диалога», сказал Лоуренс Ди Эйч). Но реальность только тем и занимается, что отрывает твои глаза. Надо выживать, надо осуществлять то, что полагаешь призванием, надо обращать глаза к миру, к другим, нелюбимым и «противным» существам, его наполняющим, чужим людям, у которых твоя любовная «надмирность», проплывание в защищенной от всего капсуле, вызывает зависть, враждебность и коварство в стремлении спустить на землю, «обмирщить», опустить. Возможно ли это вообще — любить и жить не против общества, а «в обществе»? В советском мне не удалось. Тем более что против принципа уникальности любви, на подрыв ее, работало не только «общество», но и моя собственная маскулинно-писательская мифология, а в безусловном требовании «опыта» как опоры для письма — увы! — был тогда я чистый хемингоид.

ПИШУЩАЯ МАШИНКА

Ю

С пишущими машинками в СССР становилось год от году труднее, и снова вспоминалась мама с ее эсхатологическими пророчествами, доводящими до абсурда любое настораживающее явление жизни.

Относительно пишущих машинок она прозревала в будущем поголовную регистрацию владельцев, номеров машинок и снятие проб шрифта, вот как отпечатки пальцев в ФБР, — и его оправданное стремление обзавестись наконец своей собственной вызывало в маме тревогу за судьбу сына. Не то, чтобы активно противилась, но напрасно он старался рассеять общее настроение пессимизма, в которое она впадала от сознания неизбежности приобретения. Напрасно, — а мама заставляла изощряться в аргументациях, — говорил, что «в Штатах» каждый школьник имеет, и сочинения, представь себе, только и пишут на машинках (что поразило в повести Сэлинджера в начале 60-х, а ведь написана в 1951!) И не говоря уже о сверхзадаче жизни, исходя из которой он понимает ее, машинку, как главное орудие, инструмент и станок, он, в конце концов, напрасно, что ли, три года обучался машинописи в школе, на уроках производственного обучения, и вместо того, чтобы с мужской половиной класса бить баклуши на станкостроительном заводе им. Кирова (они там, главным образом, выпивали с работягами), прилежно овладевал слепым методом в классе машинописи — единственный там «мальчик».

Но время — а тем временем школа была кончена и со второго захода он поступил в МГУ — доказывало правоту маминого иррационализма.

В первый московский год машинки еще были, но в этот 68-м исчезли, и, вдумываясь в проблему внезапности дефицита, он связывал ее с тем, что творится в Чехословакии, а также с распространением машинописных текстов — самиздата. О чем на факе ходит масса анекдотов, вроде того, что декан после работы садится за машинку и глава за главной перестукивает (без полей и через строчку) «Анну Каренину». А на вопрос зашедшего по соседству замдекана по учебной части, зачем он это делает, отвечает: «А чтобы сын наконец-то прочитал…»

Так и я на своей машинке «Ideal», подаренной мне мамой и отчимом в 1964 году на 16-летие, параллельно со своими личными текстами перепечатывал в Москве «для себя» Бердяева и Бродского (которому суждено было стать владельцем лучшей из моих машинок, купленной в 70 году в Москве на деньги, вырученные от продажи отроческой нумизматической коллекции).

Э

Машинка у меня появилась на втором курсе, в январе 1969 г., последний и главный подарок отца, который в октябре того же года умер. Гэдээровская Эрика, и с тех пор до отъезда в 1990 г. я с нее не слезал, лишь последние годы порой изменяя ей с более субтильной югославской Олимпией. На Пушкинской ул. (ныне Бол. Дмитровке) был единственный в Москве магазин печатных машинок, я любил в нем ошиваться даже без дела, как потом полюбил компьютерные магазины, почти наравне с книжными. Пусть результат письма и больше его орудия, но с орудием можно достигать любых результатов, об этом и грезится пишущему в магазинах орудий письма.

Ю

Ты никогда — очень редко — чистил свою машинку. Никакой эстетизации, крышка постоянно снята, механизм обнажен. Буквы забиты отходами лент. Но твои «грязные», чумазо-цеховые машинописные тексты дышали метафизикой.

Э

Да, помню эту налипшую чернь, которая мне по-своему нравилась, как трудовая мозоль механических пальцев.

ПОКОЛЕНИЕ

Э

Наша юность пришлась на время резкого постарения режима, его идеологии, ценностей и носителей, и в этом благое, отрезвляющее воздействие эпохи на наше поколение. Конечно, одряхление режима разлагало общество, но одновременно лишало иллюзий. Если бы мы росли в 1920-е—30-е или 1950-е—60-е гг., когда коммунизм воспринимался как молодость мира, тогда и у нас, молодых, был бы соблазн влиться в его ряды. Так было у шестидесятников: целина, великие стройки Сибири, очищение партии, Ленин опять молодой, революция продолжается, через двадцать лет новое поколение советских людей будет жить при коммунизме… Мы, конца 1940 — начала 1950-х гг. рождения, были, вероятно, первым поколением, которое совсем не очаровалось коммунизмом — и по той же самой причине не разочаровалось в нем, не пошло в диссиденты: послесолженицынское и послеевтушенковское поколение (хотя мой политикоз в 1966-67 гг. еще был остаточным симптомом той генерации, но август 1968 г. разделался со всеми иллюзиями). Конечно, это разложение «идеалов» создало благоприятную среду для цинизма, как официозного, бобковского, так и неофициального, упадочно-богемного, причем последний был более симпатичен.

Но возник и третий путь, между идеалами и цинизмом, путь самоцельной, самодостаточной, профессионально-качествен­ной, морально-ответственной работы в своей области знания и мастерства. Быть большим в малых делах. Важно то и дру­гое. Наше МГУшное, филфаковское поколение конца 1960-х — начала 1970-х все-таки не успело сузиться так, как после­дующие, оно захватило в себя ту широту и «духовность», кото­рую я ощущаю в оставшихся на виду: в тебе, в Оле Седако­вой, в Ире Муравьевой, в Вите Ерофееве, да и в себе, хотя мы все очень разные. Но для нас ценностью была лите­ратура сама по себе, философия сама по себе, язык сам по себе, мораль сама по себе, а не просто как подручные сред­ства для переделки мира, для пришествия царства изобилия и свободной необходимости. Так что через наше поколение время сдвинулось от коммунизма, модернизма, утопизма — ко всему тому, что стало «пост-»: посткоммунизму, постмодер­низму, постутопизму и т.д. Но еще не дошло до точки реляти­визма и деконструкции, когда все значения превратились в игру означающих, реальность в симулякр, культура в много­культурье и т.д. В этом я вижу место нашего поколения как связного между миром больших, тоталитарно извращенных идей — и миром мелкой, копотливой деконструкции, фрагмен­тарности, мультикультурности, демагогии малых культур и ана­литических процедур без попыток синтеза. Сохранить вели­кое, высокое и духовное — но освободить его от тотально­сти, от насильственности утопического размаха и замаха; а значит, передать последующему поколению, иду­щему после постмодерна, вкус к целостности, к большим несу­щим конструкциям, к синтетической работе воображения.

Ю

Схема сурово-элегантная. Однако не слишком ли лестная по отношению к нам? Так и вижу разрозненных гулливеров, бредущих среди «тех, кто пришли» – отвергающих, судя по всему, дары «сверху»…

Но сменятся и они, конечно. Чего они, возможно, не знают, в отличие от нас, открывавших Экклезиаста по эпиграфам Хемингуэя: One generation passeth away, and another generation cometh, but the earth abideth forever

ПРАВИЛА ЖИЗНИ

Э

Наверно, у каждого есть свои правила жизни, осознанные или неосознанные. У меня с юности, возможно, под воздействием Лао-цзы, но главным образом, как вывод моих собственных болезненных взаимодействий с миром, выработалось правило: «Ничему не противостоять, ни с чем не отождествляться». Как только я чувствую, что слишком глубоко влипаю в некое движение, тенденцию, группу, я начинаю отлипать, шевелиться, вылеплять себя из массы. Как только я чувствую, что начинаю намертво, в упор кому-то или чему-то противостоять, я чуть-чуть сдвигаюсь, переношу точку упора, чтобы была возможность маневра, обхода, движения дальше. Моя стихия — текучая середина, чтобы всегда оставалось чуть-чуть места и справа, и слева, чтобы не быть придавленным к стене или загнанным в угол. Я стараюсь смотреть на мир двумя глазами, слушать двумя ушами, мыслить обоими полушариями мозга, проговаривать мысль на двух языках (русском и английском).

Еще одно правило мне преподала мама, и я с возрастом все больше ценю ее совет: не перегружать других людей информацией о себе. Не то чтобы никому нельзя не доверять, но надо исходить из энтропийности нашей вселенной, где всегда происходят какие-то утечки и расползания. Меняются отношения между людьми, близкие отдаляются, доверенные лица сами доверчивы и делятся с другими… Нет более надежного хранилища сведений о себе, чем твой собственный мозг. Впрочем, несмотря на мое старание следовать этому правилу, я на шкале открытости-закрытости стою ближе к первой и шпион-разведчик из меня получился бы никакой.

Третье правило – неопределения, овозможения. Из дневника, 3.10.1970. «Нужно довольствоваться той степенью определенности, которая есть в мире. Наши провалы, мучения, конфликты с людьми – от попытки определить больше, точнее то, что остается только возможным. Вот человек: думает так-то, смотрит так-то. Но мы не удовлетворены, пока не определим для себя: умен он или глуп, любит меня или не любит. Не превышай меру определенности, заданную самим предметом, предоставь ему возможность роста и самоопределения, смотри на него сквозь расширяющуюся дырку в своей системе категорий. Во всем, что есть и происходит, гораздо больше возможного, чем уже определившегося».

И еще одно правило, которое можно назвать «усилие без насилия». Я считаю, что правильные вещи должны делаться относительно легко. Конечно, к ним нужно прилагать усилия. Но если вещи все-таки не делаются, лучше оставить их в покое или по крайней мере подождать, не изменятся ли обстоятельства. Чрезмерные усилия могут привести к результатам, обратным ожидаемым. Если ключ не вставляется в замок, не стоит его туда изо всех сил запихивать, может быть, это ключ от другого замка или замок для другого ключа. Иными словами, нужно следить, чтобы усилие не перешло в насилие над природой и ходом вещей. Если я звоню кому-то, но после двух-трех попыток не могу дозвониться, я оставляю попытки, переношу на следующий день. Может быть, этот человек сегодня не в настроении, устал, занят, измучен жизнью и ангел охраняет его от моих вторжений. У обстоятельств есть своя логика, поэзия, грация, им нужно доверять, чтобы не превратить их в грозную судьбу, вырастающую против тебя. Не будь мелочен и дотошлив в своих претензиях к бытию, сохраняй за ним право на крупные жесты щедрости и удачи.

Ю

В мой первый студенческий день, сидя на постаменте под памятником М.В. Ломоносову (напротив Манежа), я составил в записной книжке свод правил на предстоящую пятилетку. К диплому я должен был выйти, написав роман и накопив 1000 рублей «на книжке» (каковую немедленно завел в сберкассе на Мичуринском). Выдержал только первый год, сокрушенный силами либидоносными и, по определению, иррациональными. Помню, однако, что вчуже восхищался, когда ты рассказал про свои правила в отношении обязательных «единиц работы».

Нельзя сказать, что правилу, которое, согласно Гуглу, восходит к Дизраели, следую неукоснительно, будучи все же трансгрессор и «нарушитель границ». Но вспоминаю чаще других… Never explain, never complain.

ЮНОСТЬ И МОЛОДОСТЬ

Как мы определяем юность в границах своей жизни, какими годами? Чем она отделяется от предыдущих и последующих возрастов? Отличается ли она от молодости?

Э

В схемах научно-психологической периодизации юношеский возраст обычно определяется как 17 – 21 год для юношей и 16 – 20 лет для девушек. Для себя я определенно добавил бы еще один год до окончания университета: 17 – 22. Но и 2-3 послеуниверситетских года для меня были еще переходными от юности к молодости. Собственно же молодость начинается для меня в 25 лет, с создания семьи, и продолжается примерно до 30 лет, до рождения первых детей, когда, тоже постепенно, устанавливается состояние зрелости. Так что моя юность — с 17 до 25, молодость — с 22 до 30, каждый период по восемь лет, из которых тремя годами они накладываются друг на друга, создавая шлюз, систему переходов. Все эти границы условны и имеют смысл только в психодинамике индивидуального возрастного развития. Юность — это сила, которая еще не знает, что с собой делать, тычется во все углы и закоулки, набивает шишки, тратит столько же, если не больше, чем приобретает. Молодость — это сила, которая уже знает, что ей нужно с собой делать, или по крайней мере знает, чего ей делать не нужно, и мой промежуток в три года как раз состоял в переходе от отрицательного знания к положительному. Молодость так же шумна, бурлива и широкозахватна в своих переменах, как и юность, но у нее появляется вектор. Центробежное движения юности сменяется центростремительным, а разбрасывание камней, оставленных предыдущим поколением, сменяется собиранием собственных и строительством своего дома. Когда дом более или менее завершен и в нем есть кому обитать, начинается зрелость.

Ю

Законы гравитации, которые формируют схему, предложенную тобой, в моем случае не имеют столь же притягательной власти. Я ведь человек Воздуха. Мой образ дома — воздушный замок (по-французски — шато д’Испань, тоже замок, но — испанский).

ЮНОСТЬ: МЕТАФОРЫ

Чему бы ты уподобил юность? Есть ли какой-нибудь образ, символ, эмблема, метафора, которыми ты мог бы передать особенность этого возраста?

Э

В юности так все звонко, голосисто, а вместе с тем и так смутно, неопределенно, разбросанно, что напрашивается гоголевский образ: «струна звенит в тумане». Это из «Записок сумасшедшего». Но юность и есть своего рода сумасшествие, узаконенное биологическим естеством и социальным обычаем. Тот, кто в юности не сходит с ума, не ведет себя эксцентрически, экстремально, не отдается страстям, не бежит из дому, не устраивает скандалов, не доводит близких до обморока, — тот считается и впрямь не совсем нормальным, и все это выражается глаголами с приставкой «пере-»: перебесится — успокоится; перемелется — мука будет…

На собственном опыте я бы заменил туман на чад. Туман прохладен и возникает из скопления в воздухе кристалликов льда и капелек воды, тогда как чад — это следствие огня, неполного или неправильного сгорания: едкий, удушливый дым от сырых дров, недогоревшего угля. Юность, конечно, не холодна, а пламенна, и именно поэтому ее смутность — это не туман, а угар. Ум пылает, сердце пылает, но пламя это трудно соединяется с веществом существования, еще сырым, зеленым, и поэтому производит угар, кромсает по живому и терзает легкие удушьем. За что бы я второпях ни брался: за написание рассказа, за выступление в семинаре, за личные отношения, за политические разговоры, за общественные и научные проекты, — все отдавало каким-то чадом и приносило удушье, и я не мог понять, откуда этот привкус угара. Ведь я горю, почему же вместе со мной, тем же чистым пламенем не горит весь мир? А он не хотел, сопротивлялся моему огню. Вот когда несколько лет погоришь, тогда вокруг тебя высушится то вещество, которому ты постепенно передашь температуру своего тела; и дальше оно может сгорать вместе с тобой легко и чисто, утепляя вселенную и не оставляя смрадных, черных частиц, раскромсанных трупов пламенного насилия. Такая у меня метафора — поправка к гоголевской.

Ю

Точная, полнообъемная метафора, которая отменяет все другие, приблизительные… Повторить ли за Казаковым — «голубое и зеленое»? Чего-то воспаленно-пламенного в этом спектре мне не достает. Перефразировать ли Стейнбека (то есть, Шекспира, «Ричард III», now is the winter of our discontent): «Весна тревоги нашей»?

Тревога — более сильное слово, чем discontent — здесь вполне уместно, потому что тревожность свойство именно юности, что было замечено и в советский оттепельный период чутким тандемом Пахмутова/Ошанин — я имею в виду «Песню о тревожной молодости» (1958), которая меня волновала на подступах к юности: «И снег, и ветер, и звезд ночной полет… меня мое сердце в тревожную даль зовет…» Нет спору, даль юности оказалась весьма тревожной, но куда сильнее алармировала самая что ни на есть экзистенциальная близь, душа.

ЮНОСТЬ: ОПРЕДЕЛЕНИЯ

Э

«Юность — это возмездие», Генрик Ибсен.

Я тогда не знал, в каком контексте это у Ибсена, но, как эпиграф к блоковскому «Возмездию», это изречение меня преследовало смутной своей правотой. Было у меня две догадки.

1. Юность — это возмездие за безмятежность детства, золотые сны единства «я» и мира и его всеблагой опеки. Юность обнаруживает раскол в основании «я», его внезапное отщепенство, не укорененность ни в роде, ни в семье, ни в доме, одиночество странствия в никуда.

2. Юность — это возмездие старым и зрелым, тем, кто установился в своих домах, спальнях, заботах и службах, — и юность приходит, чтобы все это осмеять, презреть, поставить под вопрос, отнять экзистенциальный уют у этих заживо себя схоронивших.

Получалось, что юность — возмездие за детский возраст или возмездие старшему поколению. Из пьесы «Строитель Сольнес» видно, что верно второе, простейшее толкование. «Сольнес. Юность — это возмездие. Она идет во главе переворота. Как бы под новым знаменем».

Но еще тогда, в юности, я пришел к третьему смыслу: что юность — это возмездие самой себе. Она мучит и мучится, она мнит себя расцветом жизни, лучшим возрастом, острейшей радостью, а между тем оказывается временем самых жестоких терзаний. Захлебывается, припадая к чаше жизни, и вместе с тем ее рвет и тошнит от перепития. Не умеет пить. От голода все время сосет под ложечкой, но желудок еще не стал луженым. Юность — это запой длиною в 5-7-10 лет, который у иных растягивается на всю жизнь. И одновременно это приступ рвоты, выворачивающей живот наизнанку до опустошения, до экзистенциальной язвы, изжоги и готовности к самоубийству. Чад, угар, сон разума и зубная боль в сердце.

Ю

Но это и был перманентный экстремизм во всем. Хотя я себе и напоминал (во всёрасширительном смысле): «Достоевский — но в меру», однако полумер не удавалось наблюсти ни в чем. Если чтение (или игра в карты), то до зари, когда уже пора вставать и ехать на фак. Если алкоголь, то до полного изумления. Если секс, то трое суток нонстоп до полного зануления. Но если дисциплина, то до полного анахоретства, пережитого мной после завершения отношений с Леной на улице Северной в Солнцево.

Юность не столько возмездие. Прежде всего юность — это опасность. Смертельная и тотальная угроза. Со всех сторон. Изнутри. Вот именно что желудки еще не луженые: сколько раз меня самого чудом спасали в больницах. Инфекционное отравление в студенческой столовой на Мичуринском, месяц на Соколиной Горе (соляночки поел). Через 2 курса заварил кофе в оловянном чайнике образца 1953 года — желудочное кровотечение, 2 литра крови потерял. Лишенный осознанных суицидальных комплексов, не могу не помянуть здесь всех ровесников, не переживших свою юность, самоубийц, всех сорвавшихся, утонувших, разбившихся, как говорят, «по глупости», всех, неудачно штурмовавших свои собственные пределы. Но и снаружи тоже. Сколько раз меня пытались убить! Взрослые — за то, что молодой; ровесники — за непохожесть, за инакость, а иногда и беспричинно, просто, чтобы догнать и испытать тоже очень юную радость убийства, всаживая длинный немецкий штык или групповым футболом превращая твою голову, столь бесценную, но только для тебя, в размозженную массу, не совместимую с дальнейшей жизнью.

Находясь внутри юности, я не исключал, что не переживу ее физически. Слишком уж неожиданно и часто прорывалась тонкая пленка, за которой нас, совсем к тому не готовых, ждали вполне серьезные, окончательно капитальные вещи — смерть, nonbeing, ничто. С тех пор мне ни разу не приходило в голову поблагодарить свою судьбу, своего демония, своего ангела-хранителя за то, что не без потерь, но все же вынесло меня за пределы того радостного и свирепого периода, где в наши мирные времена осталось не так уж и мало сверстников; так вот: спасибо, Ангел!


[1] Аурора в день свадьбы и сделала наш с тобой единственный московский фотоснимок, помещаемый в этой книге.

[2] Топорец-Юрьенен, Ирина Викторовна (1934-1990-е) в три года стала ЧСВР, членом семьи врага народа. Отец, бухгалтер ЦПКиО им. Кирова, расстрелян «без права переписки», мать сослана в Кировскую область на лесоповал. Ирину воспитывали бабушка и дедушка, пока не вернулась после войны мать (сестра моего деда Мария Васильевна, «тетя Маня». Когда в бессознательном возрасте меня крестили, Ирина и стала моей крестной матерью (сокращенно «Крестной» или «Кокой»: тогда в России у всех было много имен). В 11 лет я присутствовал на свадьбе крестной с аспирантом Института физкультуры им. Лесгафта из Мурманска по фамилии Селюнин Виталий. Их сын, Александр Витальевич Селюнин, 27-летний питерский инженер, стал жертвой ритуального (спортивно-нацистского?) убийства в начале перестройки. Гибель сына окончательно сломила мою крестную, которая до самой своей смерти в начале нового тысячелетия не выходила из дому. Виталий же, оказавшись воистину витальным, пережил всех и стал владельцем бабушки-дедушкиной квартиры у Пяти Углов (см. евророман «Суоми»).

_________________________________

Книгу можно приобрести (в том числе и как файл для загрузки) по адресу:

www.lulu.com/content/paperback-book/encyclopaedia-of-youth/7801722

image_printПросмотр для печати
avatar

Об Авторе: Михаил Эпштейн

Михаил Наумович Эпштейн - филолог, культуролог, философ, профессор теории культуры и русской словесности университета Эмори (Атланта, США) и Даремского университета (Великобритания). Директор Центра Обновления гуманитарных наук (Даремский университет). Автор 20 книг и более 600 статей и эссе, переведенных на 17 иностранных языков, в том числе "Парадоксы новизны" (М., 1988), "Философия возможного" (СПб, 2001), "Отцовство" (СПб., 2003), "Знак пробела. О будущем гуманитарных наук" (М., 2004), "Постмодерн в русской литературе" (М., 2005), "Слово и молчание. Метафизика русской литературы" (М.,2006), "Философия тела" (СПб, 2006), "Sola amore: Любовь в пяти измерениях" (M, 2011), "Религия после атеизма: новые возможности теологии" (M., 2013). Лауреат премий Андрея Белого (1991), Лондонского Института социальных изобретений (1995), Международного конкурса эссеистики (Берлин-Веймар, 1999), Liberty (Нью-Йорк, 2000).

Оставьте комментарий