Владислав КИТИК. У всех нас родство по древности.

По журнальной публикации Ефима Бершина («Дружба народов», №7, 2018)

Самой свежей из указанных в «послужном списке» википедии у Ефима Бершина является публикация в журнале «Дружба народов», №7, 2018. Пять представленных стихотворений написаны не по случаю, а по замыслу. И составляют цельную подборку, прежде всего, интересную тем, что по идейной наполненности она может быть рассмотрена как часть поэтического мировоззрения автора.

Говорить обо всем творчестве поэта нужно было бы с той же масштабностью. Если уменьшить размах, то и в частичном можно найти признаки целого, что всегда бывает, когда речь идет о системе взглядов и видении стихотворного предмета под своим углом зрения.

На предположение, что это именно система, а не отдельные стихи под настроение, наводит существование в них стержневых образов, которые скрепляют подборку. Пожалуй, одним из таких образов здесь является пустыня. Ее явное присутствие или оттеночные признаки можно найти в каждом из представленных стихотворений.

Так, в первой же прочитанной строфе появляется желтый цвет и песок как аллюзия пустыни. Реальное место действия стихотворного сюжета – «балтийские болота», «чухонская тайга». Но здесь же появляются несвойственные этим серым северным краям детали, и там, «где желтеет вода, где все больше и больше песка/ Бедуинским шатром распласталось осеннее небо». Там «ложится на землю верблюжьего цвета листва». Далее появляются «… верблюды и овцы, и женщины цвета песка». И одновременно намечаются две линии в развития замысла: совпадение по цветовой гамме, присущей осени и песку, и расхождение опознавательных знаков современности и ассоциаций, которые они вызывают у автора. Так, в его образной системе художественно оправданно сравнение тяжелого дождя с «тягучим песком Иудеи» («Но тяжелым дождем на уснувшие крыши домов/ опускается с неба тягучий песок Иудеи»). И вот уже далеко от традиционного настроения, вызванного осенним пейзажем, отстоит просьба: «Если можете, переведите/ недопереведенный народ/ в недопереведенном Египте».

В той же мере символичен и образ проливного дождя. Он словно отрезвляет своим холодом и побуждает увидеть жизнь без наносного пафоса: «И с Храма, заслонившего пустырь,/ смывает дождь остатки позолоты». Пустырь – как аналог все той же пустыни. Храм – как некое авангардное прикрытие большой вселенской драмы, замельченной буднями. А истина – рядом и не нуждается в наглядной атрибутике веры: «Из раскрытого тома сквозит бесполезный завет./Лишь в сквозную дыру от пробитой гвоздем ладони/ можно вечность увидеть и прочий нездешний свет»

Осенние мотивы становятся фоном, на котором проступают многие смысловые нюансы пустыни как стержневого образа. А типичные реалии современного города, остужаемого дождем, приобретают смысл контраста с заповедями на скрижалях, полученных во времена ветхозаветные. Поэтому «дождь идет … глухим напоминанием о Боге», порождая ассоциацию с Потопом. Центральный образ пустыни наполняется обращением к библейским сюжетам и углубляется за счет христианской философии, обращенной ко второму пришествию, к переустройству жизни, к ее обновлению: «Если выйдет пустыня, сюда переселится Бог // И сыграет на скрипке свое сотворение мира». Какого мира? Нашего будничного, обыденного даже, – мира с его «котами и пунктами стеклотары», с его «кремлевскими зелотами», с его «Иродом, покинувшим Мавзолей».

Чудо этого версифицированного воскрешения развенчивается иронией, построенной на несовпадении значимости, которой наделялся кумир, и его бытовой приземленностью: «всесильный Ирод на всеобщем рынке/ недоуменно бродит средь людей/ и милостыню просит на Ордынке».

Это и есть город! Он тоже выступает как сквозной образ, но – противоположный по знаку. Он – неприглядный, неуютный: «Только дождь за окном. Листопад. И ни зги не видно. / То ли ночь на дворе, то ли лето пустили на слом», там «сырое одиночество огней», «улицы горбатые и косые». Вот оно – настоящее, которое заглушает импульс для ликования духа. Задавлены высокие устремления, поскольку «витрины подменяют образа». Для такого бытия «Создатель спит», зато «банкуют кукловоды».

И удручала бы эта приземленность, и подавляла бы желто-серая тональность, сопутствующая движению стиха, если бы за нею не проступала символика бытийного фрагмента. И потому, согласно тексту, за окном уже бурлит не просто город. И не просто люди бредут по Тверской. И как бы ни было грустно смотреть на эту не очень-то радостную картину, сверху «мертвен и горек/ горит небесный Иерусалим».

Он воспринимается как духовный аналог земного города. И в житейской заурядности открывается возможность увидеть высокий свет этого Иерусалима. Тогда, следуя словам автора, произойдет «исчезновенье географий». И в метках, оставленных собаками на снегу, обнажится логика «невиданных доныне геометрий,/ неслыханных доныне теорем». В этом-то и суть, «чтоб попасть через голод и страх/из пустыни – в другую пустыню»!

Так идея подборки восходит к надежде выбраться из серого минора существования, из пустыни, обозначающей нравственную пустоту, и прийти в ту благословенную пустыню, где получают откровение, где те, кто служат истине, становятся сильнее темных сил искушения.

Таким образом, как выход из безысходности (или – как исход), как своего рода развязка, появляется третий вектор: слияние двух начал – предметно-материального и горнего, «Кровосмешеньем улиц и планет» утверждается единство и взаимосвязь элементов мира. «Пастухи и пророки», одинаково принадлежат понятию «пустыня». Нищий сопоставляется с Давидом. И в данной системе образов это не только органично, но и значимо, поскольку обращает к философии духа, с точки зрения которого неизвестно, кто ближе к Богу и более возлюблен Им.

Поэтому венчает подборку идея о том, что «недопереведенный народ» может быть окончательно переведен из пустыни, где царят неприкаянность, одиночество и упадок, в другую пустыню, где происходят прозрения, где есть незримое, но близкое присутствие Бога.

Стихи Ефима Бершина, невзирая на их всеохватную грусть, несут в себе компоненту, необходимую для ищущей души. В ней и находят отклик. Надежда сильней уныния, устремленность оптимистичней бездействия. Из двух противоположностей рождается третье, и этот сюжетный вектор дает стихам развитие по вертикали, смыкаясь с ветхозаветными временами, как бы вырастая из них. Библейские события оживают на современных «российских просторах», где «является призрак пустыни», что можно трактовать как наличие общего корня. Ведь у дней сегодняшних за плечами древность – одна на всех. И по родству с ней все живущие едины.

Никто, – порой, включая и самого поэта, – не знает наверняка, какая внутренняя работа предшествовала появлению стиха. Что заставило подчиниться непраздной силе, притягивающей к письменному столу? Но явно это было созревание концепции, может, выведенной интеллектуально, а, может, смутно прочувствованной. Важно, что подборка из пяти стихотворений (попутная ассоциация с Пятикнижьем) дает возможность рассматривать проблематику в целом, избавляя от необходимости вылавливать отдельные удачные строки и метафоры. Важно, что для выражения своей позиции Ефим Бершин находит точные слова и образы, ясно излагает то, что хочет сказать. И это еще одно достоинство данной философской лирики, к которой, скорее всего, можно отнести его творчество.