Людмила ШАРГА. Был длинный день…Одесский дневник

 

И было в нём –  длинном дне вынужденного безделья   много хорошего: люди, море, чайки. И человек, которого я называю Сизифом.

Каждое утро он приходит к Жёлтому Камню и переносит камни с места на место, укладывая их в только ему одному известном и понятном порядке.

Трудится час два, потом садится передохнуть, устало вздыхая.

Вздыхаю и я, облегчённо: Уложил, как надо кому-то неведомому. Тому, кто знает, как должны лежать здешние камни.
Но на следующий день всё повторится.

Он будет таскать тяжеленные камни, уложенные им же вчера, и укладывать их по-другому.
Может… ночью сюда приходит другой Сизиф?

Ночной.

И в свете луны укладывает камни по-своему.
Мы носим свои невидимые камни, думаем, что вот теперь-то уже всё, справились, камешек – к камешку –  лежит как надо. Собрали.

Но приходит ночной Сизиф.
И всё повторяется.

Разбрасываем, перекладываем с места на место и называем это жизнью.
В открытое море выходит яхта, ловит утренний ветер и поднимает алый парус.
Сизиф не видит его. Он занят. Он живёт свою жизнь.
Вот если бы он обернулся и посмотрел туда, где раскрывается и наполняется ветром алый лепесток, загадал желание, оставил бы камни так, как они лежат, и уплыл бы навстречу мечте.

Но ветер крепчает. Яхта ложится в дрейф и  паруса не видно отсюда.

Лепесток  превращается в тонкую белую  полоску –  алый цвет ей дарило восходящее солнце – яхта вышла в море под белым парусом.

Неважно, какого цвета мелькнёт парус однажды вдали.

Главное …увидеть.  Не пропустить.

 

*

Не стихи. Не должны быть стихи о таком…

Хотя и растут из боли, из того, о чём стараюсь молчать и молиться.

Хотя и в рифму.

Просто открыла утренние новости…

В утренних новостях взгляд выхватывает строку:
«двенадцать раз нарушен режим тишины, четверо раненых…»…
                                                                    Обтекаемая формулировка.

Дальше – по списку: что аналитики предрекут,
миллениалы отказываются от еды в пластиковых упаковках,
на модном показе стареющая модель обнажила новую грудь,
затянувшаяся беременность – лучший повод для светских сплетен…
Тайная  татуировка – способ продолжить игру,
мастер тату – как хирург – совершенно секретен.
Всё о смерти Тутанхамона,  о чёрной дыре,
и о том, что согласно последним исследованиям – чёрный кофе, всё-таки, вреден;
дом – памятник архитектуры, снова – случайно – горел,
городской бюджет давно распилен и съеден.
Продолжается шоу – «Пир во время чумы»,
Show Must Go On – как завещал незабвенный Фредди,
участники вспоминают культурных лояльных румын –
Транснистрию…и во всех своих бедах винят бывших братьев-соседей.
Светская хроника: стоимость свадьбы в Италии,
выход в свет  эффектнейшей мини-юбки,
раздача слонов, награждение дипломами и медалями…

И лишь одной строкой – о чудовищной мясорубке,
в которой вольно – невольно ли, принимает участие каждый
из сорока двух миллионов ста пятидесяти трёх тысяч двухсот граждан,
ожидающих осени, смерти, рождения, зарплаты, любви…второго пришествия:

«восемь бойцов получили ранения, один – смертельные…». Из «Главное»

строка незаметно и тихо стекла в раздел
«Происшествия»…

 

Знай своё место

 

 – У Вас юбка цвета морской волны…Нет, как  морская волна.

Утреннее молчание для меня особенно и ценно: можно услышать себя. Молчу.

Назойливый попутчик плетётся следом и бубнит, не переставая, о грязном море, о чистых турецких пляжах и о моей юбке – морской волне.

Он спускается к морю той же тропинкой, что и я, невольно вторгаясь в пространство: в моё утро, в мою тишину, наполненную звуками, солнцем, запахами; идёт по моей тропинке – по обе стороны которой благоухает царство цветущей амброзии.

Назойливый попутчик начинает чихать, и мне удаётся оторваться от него.

Не тут-то было.

Он бежит, и на бегу, чихая…(вот как у него это получается)…, кричит:

 – А Вы знаете, что это за зараза такая кругом?

В ответ я лишь ускоряю шаг. Следующая фраза –  между двумя чихами  – сражает меня.

 – Пища богов – амброзия.

Останавливаюсь и даже оборачиваюсь, чтобы рассмотреть знатока местной флоры и древнегреческих мифов. Весь он –  буйство оттенков  красного. Видно, вчерашний день, проведённый на пляже, оставил на его бледном тельце пламенный и очень болезненный след.

– Боги, они ведь чем питались? Исключительно нектаром и амброзией. И никакой аллергии. А тут, понимаешь, не успеешь вдохнуть – уже чихаешь.

  Делайте выводы. Вы –  не бог.

   А…а Вы, значит, бог. На Вас-то  не действует эта дрянь.

   На меня много другой дряни не действует. Но помните? Боги вкушали напиток, приготовленный Селеной.  А то, что пили Вы вчера, явно готовилось не ею. А это растение это – сильнейший аллерген, неудивительно, что Вы чихаете. Всего хорошего.

Рядом с амброзией белеет нежнейший пух чертополоха.

Кто не знает – чертополох, он на самом деле белый и пушистый. Колючки – это внешнее, без них не выжить. Люблю чертополох. Последнюю фразу произношу вслух, но попутчик  снова что-то бубнит о юбке цвета морской волны, о белых песчаных турецких пляжах, о грязном море…Бубнит и чихает, чихает и бубнит.

– Лейденская банка,  – не выдерживаю я.

– Что?

  Юбка. Узор на ней. Длинная электрическая искра, убивающая всех, нарушающих утреннюю тишину.  Вас спасло только то, что Вы знаете, чем питались боги. И просто обязаны знать, что такое лейденская банка. И то, что из амброзии делают целебную настойку.

– Что я ещё должен знать?

– Своё место.

 

Мимо будущего


Этот дворик недалеко от моего    всего одна остановка троллейбусом.
Каждое утро я еду мимо и говорю себе: завтра сойду здесь и всё рассмотрю, и может быть – что-то вспомню.
Наступает «завтра»: суета, бег по кругу, который принято называть жизнью.
И, проезжая мимо, я повторяю: завтра сойду на этой остановке, подойду поближе и всё как следует рассмотрю и вспомню.
Арка и фасадная стена дома в глубине двора, затканы плющом и девичьим виноградом.  Из окна троллейбуса всё кажется декорацией к хорошо знакомой пьесе из детства.

Или иллюстрацией к дипломной работе дизайнера по интерьерам.
Такие картинки хорошо рассматривать издали.
Жить в них невозможно.
Но этот дворик настоящий. Живой и жилой. Он находится на углу улиц Дегтярной и Тираспольской, но не относится ни к первой, ни ко второй. У дома с девичьим виноградом иной адрес — Щепной переулок, 4.
Когда поднимается ветер, всё зеленое великолепие колышется, волнуется…

Волнуются стены дома, балконы, арка. Зелёный шторм.

Осенью листья дикого винограда становятся багровыми, и наступает время багровых штормов.
Почему меня так тянет сюда?
В моём дворике есть стена, увитая девичьим виноградом – я смотрю на неё из окна каждое утро.
В  той стене –  потаённая дверь.
Может…и здесь я жила когда-то.
Или жизнь  мне ещё только предстоит, и  я еду мимо будущего.

 

 

                                            Причина жизни

 

Август надломился и дал трещину – как раз между двумя Спасами: Яблоневым и Медовым.

В разлом стекало уходящее лето.

После окончания университета с красным дипломом –  по распределению –  в одну из сельских школ был направлен молодой учитель истории. Мой отец.

Тогда он им ещё не был.

В сером с прозеленью взгляде русоволосой девушки – библиотекаря мелькнуло что-то родное. То, с чем невозможно расстаться.

Девушка готовилась к поступлению в институт и засиживалась в школьной библиотеке допоздна. С улицы в освещённом окне виднелся тонкий профиль с короной кос, уложенных вокруг головы. Мама.

Тогда она ещё не была ею.

Здесь ещё только-только начиналось.

Было на это множество причин и поводов.

Но рrimus inter pares  любовь.

И я уже была.

Была, когда меня ещё здесь не было.

 

Причина жизни – сад

и Яблоневый Спас,

и диковатый взгляд

огромных серых глаз,

опавших листьев чад,

мёд в сотах на столе,

и осени печать

у лета на челе.

Причина жизни – свет,

уютный старый дом

и на стене портрет,

и маленький альбом,

в котором места нет,

но есть знакомый взгляд…

Причина жизни – свет

и яблоневый сад.

Качается в реке

вечерняя звезда,

и где-то вдалеке

спят счастье и беда,

и в уходящем дне

оставлен первый след,

в распахнутом окне

свечи неровный свет…

Причина жизни – бег

по улицам пустым,

ноябрь, мокрый снег,

огонь в печи и дым…

И кто там разберёт,

откуда что взялось:

и яблоки

и мёд,

и облако волос…

Звезды упавшей след,

над полем спелой ржи…

Причина жизни – свет.

Причина смерти…жизнь.

 

 

                      

Туманные  размышления

 

Спустилась к морю на  клочьях утреннего тумана, зацепившегося за камни, опавшего на ступени лестницы, на песок, на воду.

Море ли передо мной?

Лета. Стикс? Как называются птицы, летящие вдоль и над Летой? Есть ли они там.

Свинцовые волны мерно накатываются на берег, слышится плеск весла — вот-вот из-за камня, меняющего профиль, покажется лодка с лодочником в тёмном балахоне.

Люди называют его Хароном.

Созвучно нашему древнему “схоронить, схорониться, схорон…”. Когда-то я думала, что Харон и хоронить — слова одного извода, родственные. Мама развеяла мои этимологические изыскания, но и теперь слово “схоронить” отбрасывает тень лодки и тёмной фигуры в балахоне, и слышится плеск весла.
Телефонный звонок вырывает меня в параллельный мир.  

В нём нет тумана.

В нём солнце.  И маленькая белокурая девочка.

И волна покачивает огромную медузу на песке.
Ангелоподобное существо топчет студенистое тело с таким остервенением, что сердце моё сжимается от жалости к медузе.
— За что ты её так?
— Будет знать, гадина такая, будет знать…
— Ты не думала, что ей может быть больно?
Девочка недоверчиво –  исподлобья   – смотрит на меня и кричит приближающейся женщине — маме, или бабушке — не понять; в бешеной гонке за мнимой молодостью мир сошёл с ума:
— Бабушка, медузам же не бывает больно? Не бывает же, скажи?
Всё-таки, бабушка. Сейчас подойдёт ближе и рыкнет в мою сторону что-то вроде:       ” какое твоё дело”, или ” больная на голову”, а скорее всего и то, и другое.
— Не трогай медузу. Больно бывает даже камням, — неожиданно отвечает бабушка ангелоподобной мучительнице-внучке.

Есть ещё у этого мира надежда на спасение. Слабая, но есть.
И дело вовсе не в том, больно мёртвой медузе, или нет.

Дело в непричинении боли, в отсутствии желания причинить боль кому бы то ни было.
Маленькие люди бывают очень жестоки.

Маленькие — не в смысле роста — в смысле дети.

Хотя… и в смысле роста — тоже.

Однажды маленький человек задаст себе вопрос: тварь ли я дрожащая, или имею право…

И выйдет искать ответ.

 

В Тарусе, присев на скамеечку на Набережной, рядом с кошкой, я интуитивно протянула руку, чтобы погладить её. Кошка истолковала мой жест по-своему: забралась  на колени, мурлыча.
Девочка, рисующая в альбоме, подошла ближе:
— Это Ваша кошка?
— Нет. Мы только что познакомились…
  Знаете, что… Она — бродяжка. Бездомная бродяжка-бедняжка.
И, вдохнув печально, погладила кошку.
— Вы же не заберёте её к себе домой?
— Вряд ли я смогу это сделать. Мой дом далеко отсюда.
— Мой близко, но мама будет против. Но Вы не волнуйтесь, я что-нибудь придумаю.
— Спасибо…
Я не волнуюсь. Я уверена, что эта девочка что-то придумает, или уже придумала, и таких девочек и мальчиков, к счастью, в мире нашем много.

 

Далеко — на самом краю пирса — маленький мальчик с мамой кормят чаек. Словно четверть века долой —  как в зеркале: на пирсе Славка и я.
Славку одолевали бронхиты, и мы, практически, жили у моря: приходили рано утром и уходили уже в сумерках.
Участковый врач посоветовал: с утра и до вечера — море. В любую погоду. Не солнце — воздух и вода. Сами не заметите, как забудете о бронхитах. Мы и не заметили и забыли. А привычка — к морю в любую погоду — осталась.
Это был хороший врач, наша “скорая помощь” в любое время суток. Я могла позвонить ему ночью, если у Славки поднималась температура, и он приезжал на своём стареньком мотоцикле, смотрел, выписывал рецепт и с ним же мы ехали в аптеку Гаевского —  она была рядом, в живом тогда ещё доме Руссова,  ближайшая к нам –  дежурная, и случалось, что после звонка к окошечку в двери подходила сама Нелли…Нелли Калестру. Здесь всегда находилось нужное снадобье.

И к утру жар спадал, и спадала чёрная пелена тревоги.
Пора подниматься.
В следах утреннего тумана на молодой зелени травы играет солнце.
Всё в этом мире зависит от того, куда и когда оно светит.

Всё просто: посолонь — противосолонь.

Вот и весь секрет.

 

Людмила ШАРГА коллаж

 

Ты знаешь…

 

Ещё купаюсь.
Не окунаюсь, как обычно, в эту пору, а купаюсь: без содрогания вхожу в осеннее море, плыву, закрыв глаза, навстречу солнцу, чтобы потом, наплававшись, выйти на берег, сесть на тёплый камень и… молчать.

Смотреть на море, слушать море и молчать, и чувствовать, как исчезает тяжесть бессонных ночей и суетливых дней, тяжесть неверия. И появляется та самая “лёгкость бытия на свете”, о которой давно прочла и заучила наизусть у Ирины Ратушинской.

… и безмятежный взор влекут осколки витых ракушек, сохнущие сети, песчинки да сосновые иголки, да звон и лёгкость бытия на свете…

Лёгкость бытия, существующая сама по себе, вне зависимости от материального и физического, от места и времени. Она первична и безусловна, её легко утратить, но и обрести легко, достаточно лишь всё принять.

Принять себя. Возлюбить.
Близких и ближних — потом.

В начале — себя.
Нехитрая формула, одна из заповедей,  но чтобы усвоить её, порой не хватает  земного века.
Утро пасмурное и влажное перетекло в солнечный день, и он обволакивает, пеленает меня в нежнейшее осеннее безветрие-безмолвие: только море, только чайки, только я.

У самого горизонта море похоже на жидкое серебро.

Тёмные облака только усиливают свечение. Знакомая картина.

Откуда он, дивный серебряный свет? Ну, конечно же, это любимый мной Константин Васильев и его “Свияжск”.
Смотрю, не отрываясь, наполняюсь светом серебряным и вижу маленький боглазик на песке.

— Наконец-то, — ворчит он. — Лежишь тут, ждёшь, второй глазок прорезался, а она и не смотрит в твою сторону. Хоть бери и обратно — на дно морское. Или первому встречному в руку.
— Ну, будет… не серчай, маленький. Прости.
Подбираю первый октябрьский боглаз, загадывая желание.
— Твои желания не отличаются разнообразием, — сокрушается он.
— Исполнишь?
— Не забыла, что исполняется только то, что просишь для себя. Для себя, понимаешь?
— Я и прошу для себя. Неужели ты считаешь, что можно прожить с человеком более трёх десятков лет и не стать единым целым? Можно?… Ну тогда… у меня всё по-другому. Ты ведь знаешь. Сегодня я снова охраняла его сон, и мне показалось, что во сне он выздоравливает. Люди во сне умеют и знают то, о чём наяву и не вспоминают. Люблю, когда он спит, люблю смотреть его сны, отгонять дурные и улыбаться добрым, вещим и светлым… Ты знаешь.
— Знаю. Я попробую.

 

Женский смех, переходящий в визг.

Множится перед глазами Босх.

На щеке следы солёных брызг –

плачет море.

Или… плачет Бог?

Призрачно-прозрачны  облака…

Или это мы о  пустяках

говорим, летя  через века,

и  в твоей руке моя рука.

Нас качает шалая волна,

то до неба  бросит,

то до дна…

там, где золотые города

видит в снах  упавшая звезда,

рядом с ней песчинкам спящих звёзд –

снится старый город.

Отмель. Мост.

По нему из города тайком

мы ушли однажды  босиком

и проснулись раннею весной

сон-травою на тропе лесной,

солнечным лучом на дне ручья,

вечными кругами на воде…

Плачет море.

Или дождь…

Но я

ничего не помню  о дожде…

 

 

После возвращения. Листая страницы дорожного дневника…

 

Возвращаюсь  странно. По частям. Листая дни, как страницы, и страницы дорожного дневника, словно дни.
Обычно в дороге пишется легко и много, и я об этом уже писала, кажется, где-то…
О том, что не пью, не ем, не говорю    не люблю разговоры ни о чём, и не только в дороге, не люблю заполнять пустоту пустотами – пустыми словами. Молчание гораздо красноречивее.

Из предложенных способов скоротать время в пути: интернет, фильмы, музыка, аудиокниги, в основном, сказочки и среди них вдруг “Дворянское гнездо” Тургенева. Такая трогательная забота о пассажирах.

Под неторопливое повествование о жизни г-на Лаврецкого, украшенное моим разыгравшимся воображением кинообразами из одноимённого фильма Кончаловского, разглядываю заоконные пейзажи.
Солнце осталось дома –  в Одессе. На протяжении всего пути   низкое тяжёлое небо, и лишь изредка, как след от остро отточенного ножа, яркая полоска лазури…  Надрезанные края туч нежнеют, истончаются и меняют цвет с серого, свинцового на лиловый.

Воздух напоён  предчувствием скорого дождя, летящего навстречу из города Киева…из логова змиева

Почему бы для удобоства пассажиров ещё и стихи Гумилёва не добавить в электронную библиотеку, и молоденькой Ани Горенко       ..

«…прости меня, мальчик весёлый, совёнок замученный мой!»
Вот и он, осенний, тёплый, светлый. Промчался и освободил солнце.

Солнечный свет падает на стерню полосками домашнего топлёного молока, вперемешку с полосками тёмного шоколада, и я никак не могу понять, что же мне это всё напоминает…
Ну да, конечно же. Вафли “Артек”. Вкус детства.

Спи, воображение. И я засыпаю под страдания г-на Лаврецкого.

Мне снится море.
Просыпаюсь только в Выдубичах.
Отсюда моё путешествие становится более осознанным. Само название этого места уводит в такую старину, что волей-неволей вхожу в реку памяти, и, отключив страдания обитателей “дворянских гнёзд”, переношусь на высокий берег Днепра и вижу, как выплывал-выдыбал деревянный идол Перуна, сброшенный в реку с капища на горе Старокиевской.

В запахе осенней земли после дождя проступает запах гари и крови.

Вот и отблеск огня и чёрный дым вдали, над улицей, по которой волокли в Днепр деревянное тёмное резное тело, волокли вослед за конскими хвостами, и гуляли по поверженному  телу палки в руках дюжих мужей.

На всё это смотрели люди. И плакали.

Бежали вдоль берега с воплями-криками: «Выдыбай… Выдыбай, боже…»
И Перун, будто, услышав, выдыбал… пристал к берегу.
С тех пор место это так и зовётся –  Выдубичи.

 

 

Береста. Запах родины

 

Вчерашний день “луны без курса” ничем особенным не отличился, и, к счастью, все опасения мои и волнения оказались мнимыми. Просматривая астропрогноз на сегодня: я верю в планеты и звезды, помимо всего прочего, да… прочла об ароматах для гармонизации пространства. Для меня это, прежде всего, запах бересты. Аромат березовой горечи, нежности и любви. Множество поделок и украшений из “берёзовой кожи” привозила я со своей малой родины    берёзовой земли.

Дарила. У меня берестяного осталось всего-ничего: маленькие серёжки с бирюзовыми глазками.
Из этой поездки привезла  берестяной очешник с  мудрой всевидящей птицей-совой и заколку с Жар-птицей. Ариша любимая и строгая взяла с меня слово, что эти птицы останутся у меня. Быть посему.
Когда совсем невмоготу, вдохнёшь берестяной горьковатый и родной запах –  и чуть легче дышать. К берестяному аромату примешивается ещё и тёплый медовый дух свечи из Оптиной Пустыни.
С какой любовью и верой нужно лить свечи, какой чистоты воск должен быть, чтобы такой запах плыл от зажженной свечи.
Смолистая сушь калужского бора,  земляничные поляны и берёзовые рощи, влажная дымчатая грусть-налёт голубики-пьяники.

Проведи рукой, затепли свечу – как не бывало налёта.

Всё в ней, зажжённой в сегодняшнюю родительскую субботу с молитвой о родных и близких моих, ушедших на дальний берег реки Смородины.

 

 

 

 

Лес остаётся…


Лес.  Протяни руку – и вот он. Осенний волшебный, сказочный, всего в пяти минутах ходьбы от дома, где живёт Ариша. Видим мы его из окна утром, потом из окна маршрутки, летящей в сказочном расписном туннеле осеннего бора – в Калугу. Сегодня, осознав, что здешнее моё время вышло,  истратила целых два часа, расточительство неслыханное, на лесную сказку, на тишину, в которой звук падающего листа длится вечность.

Стояла и слушала, как осеннее время падает к моим ногам.

К звуку падающего листа примешивался ещё один, знакомый и неузнаваемый.

Вы тоже слышите это?

Невесть откуда взявшийся мальчик на тропинке задрал вихрастую голову к небу.

   Слышу. Падают листья. И что-то ещё… Знакомое и незнакомое одновременно.

  Вон он! Видите, там  на сосне, видите?

Настал мой черед запрокидывать голову, всматриваясь в небо.

Дятел! Видите…

Теперь и я увидела на самой макушке сосны маленькое суетливое существо, непохожее на птицу. Скорее, на маленького человечка-непоседу.

А Вы не боитесь здесь гулять,  тут старое кладбище – вот за этой стеной. Я и лаз в стене знаю. Хотите, покажу?
  А сам-то ты не боишься?

  Так я ж местный. У нас два окна комнаты на старое кладбище смотрят. Ну и что теперь…не жить?  Мамка говорит, что это лучше, чем на ту сторону, где магазин и дорога. Чего их бояться, правда?

Кого?

  Покойников… Они ж смирные. Мамка так говорит.

  Смиренные. Да, бояться надо живых, ты прав. И мамка твоя права.

Так, беседуя, мы дошли до развилки, куда уже доносился гул автострады,.

Лес кончился, а вместе с ним кончилась и лесная сказка, в пяти минутах ходьбы от дома Ариши.

Или это время моё кончилось.

Да, именно так.

Всё кончается, время, сказки… жизнь.

Лес остаётся.

 

 

Есть у кого  остановиться…

 

Если бы в другом городе кто окрикнул девочку по имени: Марина, я бы не вздрогнула и не обернулась. Только не здесь, где всё слишком её и слишком о ней. И обилие ягод на ветках рябин у дороги, конечно же: но если у дороги куст встаёт, особенно рябина… И алою кистью рябина зажглась..
Листья падают, как  тогда.

К Камню принесла гроздь калины    не знаю, придётся ли по душе той, что хотела бы лежать здесь, на крутом берегу Оки, а выпало лечь в Елабуге.

Думаю, придётся, рябины у нее теперь много.

У памятника оставляю одну из двух тёмных роз, везла им –  Марине и Белле.

Паустовскому полагается роза золотая. Ни в одном из встречных цветочных магазинов такая мне не встретилась, и вместо золотой розы, положила золотой кленовый лист.

По дороге сюда, в маршрутке, полная дама интересуется: в гости в Тарусу?

  В гости.

 Кто у Вас там?

  Марина Ивановна и Константин Георгиевич.

   И я в гости. Хорошо, когда родственники…есть у кого остановиться. Так не люблю гостиницы.

И я останавливаюсь. Сначала у Марины Ивановны. Затем у Беллы Ахатовны. Дальше –  у Константина Георгиевича… У Камня.
Да. В Тарусе действительно есть, где остановиться.

И помолчать.

 

 

Разгадка аммонита, или театральный роман с городом

 

Провалилась в безвременье.

Где-то рядом, как сверчок за печкой у бабушки, шуршало время, ccыпалось сухим песком, елочными иголками, отжившей свой век, рождественской ёлки.

Я его слышала, но не чувствовала.

Очнувшись в родном городе, улицы и переулки которого исхожены моими предками вдоль и поперек, заучены мной назубок с детства, ощутила себя чужой.

Пришлой. Город узнал меня, но навязал эту нехитрую игру, и я приняла её и его, города, правила.
Что ж, сыграем.

Я спрошу, как пройти на площадь, дорогу к которой найду и в темноте –  с закрытыми глазами.
Ты пошлешь  навстречу мне прохожего, тот пожмет плечами в ответ: не знаю.

Пойду наугад и выйду на площадь перед театром: игра – так игра.

Ну, здравствуй, город. Признал меня, наконец?

Он улыбнется только мне заметной улыбкой, качнет веткой клёна, осыплет листвой и приведёт с Театральной площади на Театральную улицу, в кофейню …”Шекспир”.

Я буду рассматривать уютный интерьер, пить черный крепкий и ароматный кофе, и уже собираясь уходить, увижу огромную раковину аммонита и разгадку: вот оно –  безвременье, в которое я провалилась…

Время, свернувшееся  раковиной аммонита, продолжило ход.

Кофейня замечательная.

Случится когда-нибудь быть в Калуге, загляните – не пожалеете.

 

Кафе на улице Театральной

 

В летнем кафе на улице Театральной только я и одинокий голубь за соседним столиком.

Всех остальных посетителей унесло неожиданным порывом ветра.

Шекспир где-то неподалеку, невидим, но осязаем.

Здесь, как нигде, проявляется театральность и зеркальность мира:

Я – зритель. Прохожие-комедианты спешат, не глядя в мою сторону. Их гонит осенний ветер, вперемешку с палой листвой, унося голоса, лица, взгляды.

Чей-то взгляд задержался на мгновение, донеслось удивлённое: что она делает на сцене,  в этот театр давно уже никто не ходит, даже на премьеры.

В летнем кафе на улице Театральной, словно в партере огромного зрительного зала, я одна. Одинокий голубь за соседним столиком больше не одинок, рядом воркует голубка, похожая на Зосю Синицкую –  нежная и удивительная. Голубь с голубкой играют полное равнодушие к тому, что у меня в тарелочке. И им это почти удаётся. А в тарелочке золотятся горячие пончики под сладким инеем сахарной пудры.

“Птиц не кормить!”  – девушка указывает на грозную надпись у входа: штраф 1000 рублей.

Девушка играет роль строгой официантки, –  я очень напугана, но рука моя под столиком делает свое дело: крошит остывший пончик голубю и голубке.

Из кафе на летнюю площадку, выпадают три дамы из колоды карт –  три пожилые актрисы, на ходу споря, каким напитком согреть сегодняшний вечер.

  Водочку возьмём, –  сипит та, что в жуткой вязаной шляпке цвета побежалости.

  Никакой водки! Красное сухое –  и ничего более. Мы же дамы… , – возражает вторая. Икая, она поправляет свою шляпку-таблетку, и тень- призрак давно утерянной вуалетки проступает на её лице.

 – Обойдёмся без спиртного, девочки, –   робко говорит третья, но вдруг останавливается и восклицает: кальвадос! Будем пить кальвадос. Все будет пристойно и литературно.

Ветер уносит их по улице Театральной, смешивая карты из разных колод с разными рубашками, масти, голоса, лица и взгляды с палой листвой. Занавес. Антракт.

В антракте сгущаются сумерки, зажигаются уличные фонари, главная роль во втором действии отдана дождю.

На улице Театральной идёт дождь. За столиком летнего кафе – под раскрытым зонтом –   я дописываю сценарий, в который раз уверовав в то, что продолжение, как правило, следует…

  юдмила ШАРГА коллаж

                     

                                                       Мамины башмачки

 

Белоснежные арочные своды станции метро Киевская, театральность, поразившая меня маленькую,  не поблёкли со временем, не утратили таинственности и таинства, коими дышит театр, если только дух Мельпомены не оставил его, а такое иногда случается; требуют остановки, антракта, и я останавливаюсь, присаживаясь на одну из беломраморных скамеек, благо    времени до отправления моего автобуса предостаточно.

Здесь всё театрально. Я бы даже сказала, чересчур, с перебором: никакого папье-маше, никакой бутафории. Мрамор розовый, белый, красный, атриумы и капители, пилоны и драгоценная смальта. Актёры и статисты меняются, да и главные режиссёры не вечны    время и над ними властно и Автор. Автор сценария.

Сценарии новизной не блещут, да и какая новизна приживётся здесь, в обители классических сюжетов.
Сколько труда вложено, сколько жизней человеческих, судеб, любви и ненависти.

В денежных единицах не измерить.
Мама, как раз в период создания этой роскоши, в послевоенном голодном своём отрочестве, в школу ходила, как и все переростки. Окончить школу вовремя помешала война, лагерь смерти, после освобождения –  два года проживания в своего рода «карантине». Лапоточки да опорочки –  вот и вся обувка. А когда дед     мамин отец    полуботиночки …. –  мама говорила «башмачки», и мне виделись хрустальные, из сказки… – ей справил, радости не было предела. И ропота не было. И возмущения.

Это же стольный град    Белокаменная. Значит  – всё лучшее ей.
Не мне судить мамино поколение, выносить вердикты, хулить да хаять.

Мне ей… всем им только в пояс поклониться.

Всё это лишь мои размышления у красномраморного входа на станцию метро Киевская, не больше и не меньше.

 

 

 

                                                  Ангелы  серой ветки метро

 

 

Непривычно размышлять у дверей парадных. Привычнее  у чёрного хода, у моря…
Багаж мой невелик, возвращаюсь налегке, всё, имеющее вес, придёт почтой. Со мной только самое необходимое и …”Ангел на ветке”, книга Веры Зубаревой.
Вчитываясь в рассказы и дневниковые записи (слово “блог” не приживётся в моём лексиконе, оно не из моего времени, или я не из его… словом – чужое), вспоминаю наши встречи в метро, на станции Чеховская, и только теперь складываю в яркую неповторимую и не повторяющуюся вязь событий, слов, взглядов, закрученную в спираль.

Прекрасные аммониты и здесь меня не оставляют.

Всё именно так и должно было быть: Серая ветка московского метро, станция Чеховская, и  ангел, назначивший встречу мне здесь, моя Верочка, Ангел на серой ветке московского метро.

Серый цвет всегда был связан именно с Чеховым. Почему?
Неповторимые образы, созданные  Саввиной и Баталовым тому причиной?

Серое море, серенький ялтинский день, встреча на Набережной, серые глаза Анны Сергеевны?

А может серый костюм самого Антона Павловича, серая его шляпа и… чуть ироничный взгляд серых глаз.
Вряд ли смогу объяснить, так сложилось, и серая ветка московского метро, и станция Чеховская не случайны, как не случайны и встречи с ангелом на этой ветке встречи, от которых светло и сейчас.

Серая ветка кончается станцией метро Алтуфьево, где живёт ещё один ангел… Ангел по имени Татьяна, согревший меня душевным своим теплом.

Москва провожает дождём и мокрым снегом, в свете дорожных фонарей момент перехода, превращение дождя в снег, выглядит чем-то неземным, космическим. В автобусе тепло и уютно, кресло моё    у  огромного окна,  и я вижу себя там – в заоконье, где дождь превращается в снег, и летучий корабль – не автобус, нет, скользит в сумеречных метаморфозах.

 Засыпаю с открытой книгой в руках до самой границы, обе стороны которой проходим быстро, без проволочек.
О самой книге хочется и чуть больше… Вчитываюсь, вживаюсь, вхожу в дома, где живут и умирают обитатели книги с удивительно пророческим названием: «Ангел на ветке».

юдмила ШАРГА коллаж

 

                                            Ещё одна дверь

 

О потаённой двери в своём дворе я уже писала.
Сегодня мы нашли ещё одну потаённую дверь, нашли и открыли и смогли войти в неё –  и выйти – что немаловажно.
Думаю, что те, кто живёт в Одессе, догадаются, где это.
Спешите  заглянуть  и послушать говорящие руины.
Тем более, что скоро здесь будет очередная высотка – кубатура – стекло и бетон, и… да, всё в плиточке, всё чистенько и… тошнотворненько.
Узнаёте место?
Кстати, не такое уж оно и нежилое.
Рыбки вон кто-то на зиму припас…

 

Ещё несколько снимков, сделанных мимоходом…
Или мимолётом.
Надо спешить.
И мы спешили.
В старом нашем городе, в котором люди привыкли к неспешной провинциальной жизни, спешить?
Увы…  Чтобы увидеть и запомнить Одессу.

Хотя бы то, что от неё осталось. Запомнить и рассказать детям своим, а те пусть расскажут внукам, что есть (был?) такой город, с такими улицами, двориками, дворами и домами.
Венчает всю эту осеннюю прогулку дом Руссова.
Можно спорить, принимать и не принимать, “был таким или не таким”.

Дом жив. Это главное.
И, вселяющие надежду строительные леса на соседнем доме Либмана, радуют не меньше.
Хорош наш город осенью…. И весной, конечно. И зимой. И летом. А уж летом…

 


                                      Каждой чайке –   по имени

 

 

— К морю?
— К морю. Скажи, зачем тебе столько чаек и моря?
И правда. Зачем.
У меня тысяча фотографий… громко сказано, конечно, эти попытки “остановить мгновение”, которое прекрасно и эфемерно, нельзя назвать фотографиями.
Картинки. Тени. Промельк неназываемого, пойманного случайно.
Зачем столько чаек и моря…
Чтобы открыть заброшенный файл на давно забытой флешке и улыбнуться: хорошему дню, тёплому морю, чайкам и людям.
Увидеть в промельках света себя, с идиотской улыбкой, пытающуюся “поймать на лету” то, что не ловится.
Что если и даётся в руки, то само. Только само.
Случается случайно, как правило. Как всё лучшее.
— Попробуй, приручить хотя бы одну, назови её… Джонатан.  “Ты не должен любить обезумевшую стаю птиц…” Ведь так, кажется? Всё повторяется. Когда-то мы читали это вместе, и вместе верили, что…”выбираем следующий мир в согласии с тем, чему мы научились в этом. Если не научились ничему, следующий мир окажется точно таким же, как этот, и нам придется снова преодолевать те же преграды с теми же свинцовыми гирями на лапах”.

— Нет. Никого приручать больше не стану. В этой жизни, по крайней мере. Слишком велика и непосильна ноша. И чайка по имени Джонатан уже была, и это была чужая чайка… Но мы в неё верили. Вместе. Помню. А одна я… не смогу. Прости.
— И всё же. Хоть чему-то здесь, среди других чаек, мы с тобой научились. Даст Бог, “гири” не будут свинцовыми. Твои — точно. Тебе положены крылышки. Как на сандалиях у… как звали вестницу богов?
— Ирида.
— Чайка по имени Ирида тоже неплохо звучит…

Обрывки нашего сегодняшнего разговора на прогулке в Лузановке –  моей сумасшедшей затеи. Рано ещё для таких переходов и прогулок. Рано.
Но как устоять, если тепло, и ноябрь не скупится на солнечные дни, и море спокойное и ещё тёплое.
И чайки.  И  каждую кто-то нарёк своим именем. Возможно, есть среди них  та, в которую мы когда-то поверили: чайка по имени Джонатан Ливингстон.

 

                                                           Я к вам спешу…
Я и правда спешила в этот день.
И Катя, автор этой и ещё нескольких фотографий, которые я выложу чуть позже, конечно же, она, Екатерина Кожуховская, видящая и чувствующая наш мир таким, каким задумал и сотворил его Всевышний, и не только видящая, но и показывающая его всем нам.
В нынешнюю золотую рапсодию Французского Бульвара я успела упасть «чёрной» ноткой, благодаря Кате.
Два с половиной часа в осеннем парке санатория “Аркадия” показались целой жизнью…
Этому действу предшествовал утренний диалог с мужем.
— Я вчера говорила с Александром Сергеевичем…
— Опять с Пушкиным?
— Нет. На этот раз с твоим лечащим врачом (врача действительно зовут Александр Сергеевич). И он разрешил забрать тебя домой… При условии, что ты будешь слушаться.
— Кого?
— Меня.
Условия соблюдены и соблюдаются…
Почти.

 

                                                        На улице Вечера

 

Стук в окно разбудил среди ночи.
Не испугал, не встревожил, словно и во сне ждала, что вот-вот стукнут легонько: три раза… и ещё один.
Тёплый платок на плечи — и к окну.
За окном не видно ни зги.
Вот же, вспомнилось. “Ни зги не видно…”, — ворчала бабушка, разжигая дрова в печке.
— Зга, это что, огонёк?
— Искорка малая, кроха…
Дверь открыла, не спрашивая: кто.
Только ты так стучал в окно кухоньки, выходящей в палисадник, во дворике на улице… Вечера.
Конечно же, улица звалась в то время улицей Вегера, но адрес на конверте, написанный твоим почерком, читался именно так: улица Вечера.

На почте исправляли мнимое ч на г.
Мы смеялись: ты вернёшься, и мы будем жить на улице Утренней. Или Ночной. А может… Сумеречной?
Нет. Улица Вечера, пожалуй, была лучшей. Нашей счастливой улицей.
Жили мы там недолго, но счастливо.
Почти как теперь – на Кузнечной. Здесь дворик. Лоза за окном, к которому прилетают синицы и голуби.
И сумерки режут пелерины крыльев летучих мышей — они летят сюда снизу, из Дюковского.
Я вышла.
Этаж — четвёртый. Если считать вместе с цокольным. Дом старинный. А вышла — будто первый. Как в том нашем дворике — на улице Вечера.
За дверью — никого. Птица-синица на лозе виноградной сидит, глазищами, не мигая, смотрит.
— Зачем в моё окно стучишь, птица-синица… Не тебя поджидаю.
Рассмеялась птица:
— Какая я тебе птица…
Смотрю — и впрямь не птица. Девица в синем полушалке стоит, улыбается, а глаза погибельные, грустные.
— Кто ты?
— Не признала?
— Нет… Вроде, знакомы. Но вспомнить не могу. Не томи, скажи.
Сорвала девица полушалок с головы, взмахнула, будто крыльями синими плечи мои укутала.
— Погоди-ка… Так мой же полушалок. А ты… ты моя душа, да?
— Признала, вижу. А то всё птица да синица, да зачем, да почему.
— Что же это… Нет меня больше на свете белом?
Рассмеялась девица, с плеч полушалок сорвала, будто крыльями взмахнула:
— Как же нет, если со мной разговариваешь. Есть. Окно старого двора на улице Вечера помнишь?
— Помню.
— Здесь ты сейчас.
— Зачем?
— Утром узнаешь. Спи, синица. И полушалочек не теряй.
 
Утром, в больничных хлопотах забываю о сне, но, выбираясь домой к вечеру, первым делом — к шкафу, где живёт синий полушалок. На месте.
Сон рассказываю Артуру. Он слушает и…
— Я тоже сегодня во сне туда ходил. На улицу Вечера. В окно стучал. Ну как раньше, помнишь? Три раза и ещё один.
— Помню.
— Никто не вышел. Но свет в окне зажёгся. И птица слетела с виноградника. Листья сухие прошуршали. И стихло всё. И ещё…Что такое “зга”?
— Искорка малая. Свет во тьме. А что за птица была, не помнишь?

 – На синицу похожа.

 

 

ШАРГА.коллаж4

 

 

                                    Падающий кленовый лист

 

 

Пью обжигающий чёрный кофе.
Считаю падающие листья с клёна – давнего моего здешнего приятеля.
Мы подружились в августе, четыре года тому…
Вновь встретились в феврале и, конечно же, узнали друг друга.
Нынешняя встреча особенная. Осенняя. Золотая.
Вот упадёт пять или четырнадцать, или двадцать три листа, и… всё будет.
Этот клён сбрасывает листья не так, как остальные деревья, обитатели здешнего больничного парка.
Может, причина в том, что растёт он в самом сердце Розы Ветров.
И ветра играют с его листьями, будто расшалившиеся дети.
Не раз замечала странную эту игру в абсолютно безветренную погоду.
Тишь.
Сумерки.
Танец падающих листьев.
Лист, оторвавшийся от родной ветки, тихо плывёт к земле, детёныш, простившийся с материнской кроной, плывёт к другой своей матери.
Вот-вот уляжется на зелёную ещё траву, рядом с такими же, как он, странниками, вздохнув облегчённо…
Но нет.
Какая-то неведомая и невидимая сила подхватывает его, и он юзом взмывает к ветке, с которой только-только простился.
Вот и она, вздрогнула в ответ. Узнала свой сброшенный листок, своё дитя?
До ветки он не дотягивает.
Неведомая сила внезапно оставляет его, и он вновь начинает плавное  падение к земле-матери.
И у самой земли    рывок и взлёт.
На этот раз невысоко. Не сильно. И не больно.
И вниз. И вот он уже смешался с палой листвой, и не узнать его…
Разве что тоненькие прожилки чуть вздрагивают.
Что это? Агония кленового листа?
Игры Розы Ветров?
Моя иллюзия.
Он был четырнадцатым по счёту.
Всё. Пока я допивала безнадёжно остывший свой кофе, не упало ни одного листа.
Даже когда норд-ост сорвался с привязи и оглушил всё вокруг  ледяным порывом –  не усмотрел Стрибог, задремал,  – с моего клёна не упало ни единого листочка…

— Потому что я с утра соду размешала против часовой стрелки.
Голос показался потусторонним. Ну да. С другой стороны скамейки, на которой сижу.
— Какую соду… Что?
— Утром я пью соду и размешиваю её в чашке строго по часовой стрелке… А сегодня размешала против часовой. И вот, пожалуйста.
— Простите, я тороплюсь.
Мне пора.  Получасовой разговор с клёном окончен. Пора возвращаться в палату…

Должна же я была из больничного парка принести хоть что-то красивое, вселяющее надежду на…весну, наверное. Весну, которую я не очень-то жалую, а теперь буду ждать.

 

*
Больничный городок многолюден с самого раннего утра: жизнь здесь не затихает даже ночью, как бы спорно ни звучало это. Конечно же, затихает.
Чья-то насовсем.
Доктора и докторицы, нянечки и медсёстры, родственники пациентов и сами пациенты, те, кто в состоянии выходить; добрейшие пышнотелые тётеньки плывут по парковым дорожкам с тележками, от которых плывёт на всю округу запах свежей выпечки, сдобы, почти домашний запах.
Алиса вспомнилась: “..От уксуса — куксятся, — от горчицы — огорчаются, от лука — лукавят, от вина — винятся, а от сдобы — добреют. Как жалко, что об этом никто не знает Все было бы так просто. Ели бы сдобу — и добрели!”
— Берiть пирiжок, жіночка. Дивіться: о це з яблучком, з картоплею, ось з капустою, а це з сиром…
Соблазняюсь горячим румяным пирожком с яблочком, делюсь с местным котейкой: мне яблочко   ему тесто) и вот уже не так сыро в парке, и встречные люди улыбаются чаще, и толпы интернов не так многоголосы и шумны.
И то, что нас снова отправили домой, переношу спокойно. Пока, во всяком случае.
Картина крови неважная.
Кажется, что бег по кругу никогда не закончится.
Завтра с утра ещё один забор крови.
И если всё хорошо, то в четверг.
А в здешнем парке волшебная яркая осень –  дух захватывает. И бесконечные больничные коридоры остаются где-то далеко. В моих руках охапка кленовых листьев, влажных …живых. Да, именно живых. И никаких сомнений на этот счёт быть не может.

 

 

                                                         Чувствуй…

 

 

Ночь прошла.
Принесла сон, странный, на грани яви. О нём чуть позже…
Принесла несколько писем в почту, несколько сообщений в Mеssenger, одно из которых заставило улыбнуться.
“Примите всё, что посылает господь. Такова ваша карма…”.
Давно хотела написать о бедном затасканном, а некогда сакральном слове “карма”, которое нынче встречаю по сто раз дню.
Кто-то из пишущих знает, что это такое? А из читающих?
О, Википедия и Google, которые в помощь….
Услужливый дурак опаснее врага.
Я ничего не знаю о карме.
Не знаю, как работает этот неписаный закон причины и следствия, не знаю, что из чего вытекает, за чем следует и куда впадает. Или не впадает.
Остаётся только порадоваться за тех, кто познал его настолько, что может вещать о сути происходящего с нами так безапелляционно и позволяет себе учить других.
Но я тёмная. Невежда. До просветления мне идти и идти, и идти…
Мой кот мудрее. Почему я не назвала его Сократом?
Птицы-синицы, прилетающие завтракать к моему окну во сто крат мудрее и совершеннее, как и божественная Золотая Роза во дворе, И вот эта хилая, но уже выздоравливающая орхидея.
Что есть причина и что есть следствие…
Не можем знать.  Следствие для кого-то ведь тоже может быть причиной. И наоборот. Круг замкнут. Мы бродим в потёмках по этому кругу, уверенные, что можем вещать о карме с апломбом.  Нет. Не можем по причине своего несовершенства. Не телесного, нет. Телесное  – лишь обёртка. Фантик.
О “здоровом образе жизни” и вегетарианстве, как о панацее от всего, и от жизни в первую очередь, как-нибудь потом. Помилуй, Господи, нас всех от воинствующих вегетарианцев, возомнивших себя мессиями. Им несть числа.
Пост получается длинным. А всего-то хотела в ответ на пространные измышления о карме, привести стихотворение Андрея Белого, которое так и называется “Карма”.
Самое ценное для меня в поэзии: неназванное. Неназываемое. “Когда строку диктует чувство…” Не тема.
На темы пишут сочинения в школе.
Например: Как я провёл лето… (Не выносила этих рамок. Благо, была ещё “свободная тема”. Условно свободная, конечно, но всё же. Всё же.)
Пишешь о солнце, не поминай всуе слово “солнце”.
Пишешь о любви”   забудь, как пишется слово “любовь”. Пишешь о карме…
Не называй. Не поминай. Чувствуй.

 

 

                                               Дюковский. Рost scriptum

 

Настолько привыкла, что здесь кружит только 15-й трамвай, что сажусь в замедливший лёт по кольцу, вагончик, не глядя на номер маршрута.
И напрасно.
Трамвай оказывается номером 12-м (кажется), и вместо того, чтобы подняться наверх — со Слободки в город, я лечу по улице Фрунзе-Балковской, к Пересыпскому мосту. По Балковской, которая знакома мне так же хорошо, как и родная Кузнечная, как и Косвенная-Вегера, где жила бабушка. Улица теперь носит название Скiсна, и я уже, к счастью, не привыкну к этому топонимическому ужасу.
Звоню Артуру. Думала обернуться часа за полтора, съездить домой, взять всё необходимое, вернуться и дождаться, наконец, онкоотоларинголога для консультации (это немыслимо написать, произнести, а уж дождаться…)
— Снова села не в тот трамвай. Придётся тебе ждать час-полтора.
— Не надо приезжать сегодня. Мы только что пообщались с врачом. Отдохни. Поспи. И… сходи в Дюковский. В третий раз садишься не в тот трамвай и оказываешься рядом с нашим парком. Неспроста. Только недолго там. И недалеко. И осторожно у пруда, не выдержишь же, к воде полезешь… Расскажешь, как там теперь. Только недолго, слышишь?
Последние слова он шепчет, говорить ему больно.
— Слышу. Недолго. И недалеко. И ещё я надену шапку и шарф и не промочу ноги, и дома съем большую тарелку жидкого, — пытаюсь всё перевести в шутку и иду в бывший когда-то нашим, парк.
К нам на Кузнечную из Дюковского, по-прежнему, летят летучие мыши, расчерчивая летние густые сумерки на круги и зигзаги. Раньше, когда вместо мансарды в доме был чердак, они частенько залетали в слуховые окна. А один мышонок-ребёнок как-то залетел в наше кухонное окно. Молочком угостили. Пил… ну точно кошеня, перепуганное, голодное. Потом в Дюковский же и отнесли, отпустили. Летучие мыши хорошо приручаются, но… на то время с нами уже жила кошь летучая (два раза падала с оконного откоса… четвёртый этаж) и кот Чёрч. Тот Кто Притворяется Котом, Кот Милосердия, Прелестное дитя… Маленький, Хищ. Каких только имён у него не было.
Три остановки трамвайчиком. Четверть часа — своим ходом, не спеша. Раньше ходили часто и в Дюковский и на Балковскую, где недалеко от суконной фабрики жила тётя, папина старшая сестра. От неё можно было ездить в Лузановку электричкой, и мы ездили все вместе: мама и отец, мы с маленькой Аришей, тётя с двумя детьми, нашими кузенами, папин младший брат, тётина подруга…
Отварная молодая картошка, малосольные огурчики, биточки из тюлечки, помидоры, брынза, пшёнка…Кто не знает – это варёная молодая кукуруза. Тётина подруга, виртуозно лепила вареники с картошкой и вишней для нас, для детей и взрослых.
Всё это кажется мне теперь прочитанным в какой-то книге, кем-то рассказанным, увиденным в кино.
Вот только мама с отцом на ступеньках Потёмкинской лестницы, молодые, влюблённые, счастливые, не дают усомниться, что это было. Не в кино, не в книге, не в чьей-то жизни — в моей. Более того, на этой фотографии я уже была. Меня ещё не видно, я проявлюсь и появлюсь на свет только в конце августа, но мамину жизнь я уже изменила и подчинила себе.
Меня несут воспоминания, и я не замечаю, как оказываюсь у одного из прудов, где полным-полно уточек, гусочек, чаек… Островок в центре пруда зарос камышом, домика для птиц не видно. Не видно и лебедей, а они иногда здесь зимуют. Зимовали.
Если бы я начала что-то рассказывать о парке, чаще всего повторялось бы слово “было”. Слишком глубока в памяти рана –  прежнее великолепие Дюковского: были открытый спортивный бассейн, длиной 50 метров, десятиметровая вышка для прыжков, душевые кабинки, трибуна для зрителей, два пруда, лодочная станция, библиотека, музей китобойной флотилии, входила я в который, не без содрогания: под огромной челюстью кита, каток “Морозко”, планетарий, тир, ракушка-эстрада, качели-карусели… А ещё здесь росли уникальные деревья и кустарники редчайших пород, и отдалённые аллейки парка напоминали тропинки в Зачарованном Лесу.
Конечно же, кто не знает, что “Весна на Заречной улице” снималась здесь, на этих дорожках.
Что осталось? Немного. Название, которое не смогли вытравить из памяти одесситов даже в годы советской власти. Официально парк звался Парком Победы.
Но для всех он был и оставался Дюковским.
Полуразрушенная корона на здании, которое считается летней резиденцией Ришелье, и корона эта их — французских герцогов (дюков).
Не знаю, насколько это достоверно.
Есть здесь и свои призраки, свои легенды.
Дом с призраком можно найти, минуя пруд Дерибаса…
В пруду бьет пресный источник, из которого, по легенде, напился отряд Дерибаса перед штурмом Хаджибея.
Ну… может и не отряд, и не Дерибаса, и не перед штурмом. Невозможно такому красивому пруду обойтись без легенды.
Пруд зарос камышом и ряской, тут обитает дружный хор лягушек, и всё ещё можно порыбачить, а если повезёт, поймать русалку.
Выхожу на боковую аллею, вдоль фонарей и скамеек, к дому с призраком, фасад которого украшают барельефы в виде рыбных голов и якорей. Он заброшен, как и парк. Но иногда, по вечерам, в окнах загорается свет и мечется тень. Многие верят, что это дух самого Арман Эммануэля дю Плесси Ришельё, последнего представителя славного рода дю Плесси, одного из основателей Одессы.
Историки предполагают, что во времена Дюка там была конюшня.
Скептики и материалисты не предполагают ничего, ни во что не верят, ничего не видят. Я, к счастью, не из их числа.
Иду к трамвайной остановке. Теперь-то уж точно не ошибусь: здесь-то уж точно ходит только пятнадцатый трамвай.
За плечами остаётся Дюковский, о котором я завтра расскажу Артуру. Он вырос здесь, недалеко, на улице Серова, которая теперь снова Мастерская. А пока рассказываю вам.
Не вспомнила уродца, обезобразившего большой пруд: Заброшенное кафе “Сказка”. Жаль, когда сказки становятся вот такой уродливой былью…
Ещё в парке полно бездомных котят.  Некоторые не умеют самостоятельно есть. Зиму едва ли переживут. Женщина, которая приходит их подкармливать, говорит, что это котята со Староконки. Там сидят “добренькие” тётки… берут котят и деньги на их содержание, обещают пристроить в хорошие руки. Вечером того же дня котята оказываются в Дюковском.
Не верьте. Не отдавайте.
Сегодня загляну к ним. Одного котёночка обещал взять рабочий из парка…

 

ШАРГА.коллаж 5