Вера ЗУБАРЕВА. Королевич Елисей. Библейские мотивы в «Сказке о мёртвой царевне и семи богатырях»

 

Королевич Елисей, сумевший разбить гроб хрустальный и вернуть к жизни царевну. Кто он? В чём его могущество, и почему оно превосходит могущество братьев, не сумевших оживить царевну ни «молитвою святой», ни трёхдневным чаянием («Ждали три дня, но она // Не восстала ото сна»)? Оживить её может только королевич Елисей. И дело здесь не только в силе любви, иначе это был бы не Пушкин, а Жуковский. Это у него царевна пробуждается от поцелуя:

 

Вот, чтоб душу насладить,

Чтоб хоть мало утолить

Жадность пламенных очей,

На колени ставши, к ней

Он приблизился лицом:

Распалительным огнем

Жарко рдеющих ланит

И дыханьем уст облит,

Он души не удержал

И ее поцеловал.

Вмиг проснулася она <…> 

 

В пушкинский замысел поцелуй явно не входил. Елисей оживил свою суженую другим образом:

 

И о гроб невесты милой

Он ударился всей силой.

Гроб разбился. Дева вдруг

Ожила.

 

Можно, конечно, увидеть в этом метафору потери девственности и пробуждения женского начала, но это будет лишь поверхностный пласт восприятия символики пробуждения царевны. В контексте пушкинской  сказки девственность царевны имеет духовный, а не только физический смысл и потому равнозначна целомудрию. Разница в сюжетах Жуковского и Пушкина ещё и в том, что Жуковский называет свою поэму-сказку «Спящая царевна», а Пушкин – «Мёртвая…». Поэтому о разбуженной девственности можно говорить только относительно героини Жуковского, а у Пушкина речь идёт о воскрешении.

Непосредственным воскресителем царевны и становится королевич Елисей.

Со свойственным ему умением прятать главное в подтекст, Пушкин почти ничего не сообщает читателю о королевиче, ничего, что могло бы пролить свет на его чудодейственный дар. Единственное, что служит ключом к пониманию образа Елисея, это его имя. Имя «Елисей», означающее «Бог спасает», появляется в третьей книге Царств. Там Елисей предстаёт как помазанник Ильи-пророка. (3Цар. 19:15-17)

Елисей перенимает эстафету от Илии, после того, как тот возносится на небо в горящей колеснице, и становится самым авторитетным библейским пророком, способным, к тому же, воскрешать из мёртвых. Знал ли Пушкин об этом пророке? Несомненно. Во времена Пушкина основные ветхозаветные пророки были общеизвестны, а сказание об Елисее входило в число паремий, которые читались на страстную субботу. Будучи при дворе, Пушкин обязан был посещать главнейшие богослужения, и он несомненно слышал в Петербурге в церкви ежегодно эту паремию Великой Субботы.

Сюжет Елисея был интересен Пушкину. Об этом свидетельствует и тот факт, что он любил и восторженно отзывался о пародийной поэме В. И. Майкова «Елисей или раздражённый Вакх» (1771),  не имеющей, однако, параллелей со сказкой. У Майкова в поэме упоминается также  и «братец» Елисея «возлюбленный Илюха» (намёк на библейскую родословную его героя).

В «Сказке о мёртвой царевне…» сюжет «Белоснежки», о котором не раз писалось в литературоведении, переплетается с библейским сюжетом о пророке Елисее. Прежде всего, обращает на себя внимание тот факт, что королевич – единственный среди главных персонажей, кто назван по имени. По этому признаку он выделяется из всех. Действительно, и царевна, и царица, и царь, и богатыри, включая и того, кто сватался к царевне, остаются безымянными, хотя, казалось бы, уж царевна должна была бы иметь имя. В этом была бы какая-то симметрия между главным героем и героиней. Но Пушкин явно хочет другого. Ему важна не симметрия, а, наоборот, выступание этого персонажа. Царевна выступает в заглавии вместе с богатырями, словно вместе они и являются фокальной точкой. Однако в имплицитном пространстве подтекста этой точкой становится королевич, выделенный по наличию имени и функции воскресителя.

И это в полном соответствии с тем, что мы читаем в книге Царств о пророке Елисее.

Пророк Елисей обладал даром исцеления и воскрешения из мёртвых. В четвёртой книге Царств описано воскрешение им сына Сонамитянки на горе Кармил. 

 

И вошел Елисей в дом, и вот, ребенок умерший лежит на постели его. И вошел, и запер дверь за собою, и помолился Господу. И поднялся и лег над ребенком, и приложил свои уста к его устам, и свои глаза к его глазам, и свои ладони к его ладоням, и простерся на нем, и согрелось тело ребенка. И встал и прошел по горнице взад и вперед; потом опять поднялся и простерся на нем. И чихнул ребенок раз семь, и открыл ребенок глаза свои. (4Цар. 4:32-35)

 

Вопрос, возникающий в этой связи, следующий: если прообразом королевича в сказке является пророк, то как же объяснить тот факт, что королевич не знает, умерла ли царевна или жива? Объяснение – в аналогичном незнании пророка Елисея о смерти ребёнка.

 

И отправилась и прибыла к человеку Божию, к горе Кармил. И когда увидел человек Божий ее издали, то сказал слуге своему Гиезию: это та Сонамитянка. Побеги к ней навстречу и скажи ей: “здорова ли ты? здоров ли муж твой? здоров ли ребенок?” — Она сказала: здоровы. Когда же пришла к человеку Божию на гору, ухватилась за ноги его. И подошел Гиезий, чтобы отвести ее; но человек Божий сказал: оставь ее, душа у нее огорчена, а Господь скрыл от меня и не объявил мне. (4Цар. 4:25-27)

 

Как видим, опрос идёт через посредника – слугу, который не в курсе, как и сам пророк Елисей. Роль таких неосведомлённых слуг в сказке играют месяц и солнце. Каждый из них высказывает своё предположение, но оно не есть знание. Так, солнце предполагает, что царевны нет в живых. Месяц же говорит: «Без меня царевна видно // Пробежала». В библейском сказании пророк не знает ни о том, что ребёнок мёртв, ни о том, что тело его мать принесла с собой. Причина неведения – воля Господня («а Господь скрыл от меня и не объявил мне»). Ссылка на это даётся Елисеем вместе с открывшейся ему вестью о смерти ребёнка. В сказке вестником становится ветер, о котором Елисеей говорит: «Не боишься никого, // Кроме Бога одного». Образ богобоязненного ветра-вестника свидетельствует о том, что, во-первых, природа в сказке не языческая, а, во-вторых, ветер не символ Духа Божия, он всего лишь Его вестник. Вопрос, почему именно ветер оказывается в сказке вестником, вновь ведёт к библейскому сказанию, где пророк Елисей связан непосредственно со стихиями ветра и дождя.

Вторая параллель между двумя Елисеями просматривается в описании процесса воскрешения («И о гроб невесты милой / Он ударился всей силой»). Любопытно, что Пушкин использует глагол «удариться», а не «ударить». «Удариться всей силой» предполагает удар всем телом. Но как же Елисей мог удариться о гроб, когда всё место обнесено решёткой? Даже если и предположить, что решётка не сплошная, а с калиткой, о которой Пушкин ничего не упоминает, то калитка должна была бы запираться на замок. Но к чему калитка, если братья, вопреки христианской традиции, не приходят навещать мёртвую царевну? Об этом свидетельствует ветер, говоря, что «вкруг того пустого места» «не видать ничьих следов». Из этого явствует, что царевна оставлена без дозора, в отличие от Белоснежки, у гроба которой гномы установили дежурство. Если предположить, что братья всё же сделали калитку, но о замке не позаботились, то для чего было вообще сооружать ограду вокруг гроба? Или сама конструкция несёт в себе какую-то важную символику?

Вопросов слишком много, чтобы ответить на них сразу, но главный вопрос остаётся: как королевич мог удариться (т.е. всем телом) не о боковую, а верхнюю крышку гроба? И действительно, хотя Пушкин и пишет, что «гроб разбился», разбилась на самом деле только верхняя крышка:

 

Глядит вокруг

Изумленными глазами,

И, качаясь над цепями,

Привздохнув, произнесла:

«Как же долго я спала!»

И встает она из гроба…

 

Встать из гроба можно лишь при отсутствии верхней крышки. В противном случае, можно только выползти сбоку. Так как же королевичу Елисею удалось удариться о верхнюю крышку гроба, обнесённого решёткой? Это возможно сделать только, прыгнув или упав на гроб. Впечатление, будто Елисей чудодейственным образом вознёсся и упал на гроб, разбив крышку, что привело к воскрешению его возлюбленной. Обратимся к воскрешению ребёнка, описанному в четвёртой книге Царств. Там положение Елисея в момент воскрешения описано как положение “над” ним («И поднялся и лег над ребенком… потом опять поднялся и простерся на нем»). Но этого недостаточно для получения полноты представления о той парадигме, которую мог использовать Пушкин в сцене воскрешения царевны Елисеем.

Последняя история о воскрешении пророком Елисеем «одного человека» год спустя после смерти самого пророка является ещё одним, дополнительным, сближением двух сюжетов воскрешения.

 

И умер Елисей, и похоронили его. И полчища Моавитян пришли в землю в следующем году. И было, что, когда погребали одного человека, то, увидев это полчище, погребавшие бросили того человека в гроб Елисеев; и он при падении своем коснулся костей Елисея, и ожил, и встал на ноги свои. (4Цар. 13: 20-21)

 

В сказке этот сюжет подвергается инверсии – Елисей ударяется о гроб и девица оживает. Кроме того, в библейском сюжете оба мертвы, и потом один из них оживает. У Пушкина – один жив, а другая мертва, и потом она оживает. Но если пророк Елисей способен оживлять и после смерти, то это означает, что по сути он – жив. Стало быть, и в библейской истории только один умерший. Он-то и возвращается к жизни после падения на гроб Елисеев.

Сакраментальная природа королевича в сказке упрятана глубоко в подтекст, проявляя себя только на уровне пространственных отношений, которые при более тщательном рассмотрении обнаруживают нечто необычное. Это относится и к положению царевны после воскрешения: ожив, она качается над цепями.

 

Ожила. Глядит вокруг

Изумленными глазами,

И, качаясь над цепями,

Привздохнув, произнесла:

«Как же долго я спала!»

 

Положение гроба над цепями не упоминается до сего момента: сказано, что братья привинчивают гроб цепями к столбам, и он раскачивается, как гамак («гроб качается хрустальный»). На всех иллюстрациях к сказке гроб подвешен к столбам. Если же предположить, что он частично привязан цепями снизу и частично сверху, то тогда он не сможет раскачиваться. 

В качании воскресшей царевны над цепями есть что-то сверхъестественное, мистическое, похожее на левитацию, что усиливает дивность её воскрешения и наводит на мысль о чудодейственной атмосфере, царящей в пещере. И действительно, что может раскачивать гроб в подземелье, где нет ветра? Это ведь не вечный двигатель, запущенный однажды братьями! И тем не менее, гроб раскачивается «в норе» постоянно, безостановочно, в чём убеждается и королевич, придя навестить царевну.

О раскачивающемся гробе знает ветер. Это наводит на мысль о связи ветра и качания. Но какого ветра? Ясно, что «могучий ветер», к которому взывает царевич, не источник качания: после разговора с королевичем, «ветер дале побежал», а не повёл его к месту захоронения. Стало быть, имеет смысл говорить о присутствии другого ветра – «тихого», о котором и было сказано пророку Илие в пещере на горе Хорива:

 

и сказал ему Господь: <…> после огня веяние тихого ветра, [и там Господь]. (3Цар. 19: 12)

 

Интересно, что разговор этот произошёл накануне встречи с Елисеем, и связан он с тем, что Илия взывает о помощи, так как «сыны Израилевы оставили завет» Божий, «разрушили жертвенники» и пророков «убили мечом». (3Цар. 19: 14)

Мотив веры, убийства и престола, на котором восседает злодейка царица, присутствует и в сказке. По-видимому, и «веяние тихого ветра» отображено в сказочной пещере в непрерывном качании гроба. Предполагаемое присутствие Духа наполняет атмосферу пещеры чудодейственными свойствами, способствуя проявлению новых качеств и в Елисее, который, как и его библейский тёзка, пасший до встречи с Илией овец, не обладал до поры чудодейственными свойствами.

В библейскую парадигму укладываются и семь богатырей. Вслед за велением Господа помазать Елисея упоминаются семь тысяч верных мужей:

 

Впрочем, Я оставил между Израильтянами семь тысяч [мужей]; всех сих колени не преклонялись пред Ваалом, и всех сих уста не лобызали его. (3Цар. 19:18)

 

В сказке Пушкин сохраняет число семь для богатырей (в фольклорной сказке, им записанной, их двенадцать). Но на ветхозаветной парадигме символика не замыкается – богатыри ведь выведены в сказке как православные, о чём свидетельствует описание интерьера терема:

 

Под святыми стол дубовый,

Печь с лежанкой изразцовой.

Видит девица, что тут

Люди добрые живут <…>

 

«Люди добрые» ассоциируются с христианским, а точнее – православным укладом. При этом богатыри активно противостоят иноверцам, каковыми являются сорочины, татары и черкесы, которых они выживают из леса, не позволяя им под покровом ночи нарушать границы своей вотчины. В этом они сходны с верными Богу ветхозаветными мужьями. В «Белоснежке» число гномов тоже равняется семи, но там их функция другая – они не стоят в дозоре и не охраняют свою землю от иноплеменников, а добывают руду. Поэтому символика семи в «Белоснежке» не сакраментальная, а календарная, на что указывали исследователи этой сказки.

У Пушкина символика строится по типу концентрических кругов – стоит только верно бросить «камешек», и круги значений от него начинают расходиться один за другим, расширяя поле возможных смыслов в очерченном направлении. Богатыри активно охраняют свои границы, и тем удивительнее, что главное – царевну – они не в состоянии уберечь. Почему так? Чего им для этого не хватает? Попытаемся разобраться в том, что и как делают богатыри с точки зрения тех ценностей, которые заданы в сказке.

Богатыри действуют, как правило, в ночное время, обходя лес «предрассветною порою», и царевну тоже хоронят в полночь. Но при этом они не духи тьмы, не злые силы и не фольклорные разбойники. Эпитет «предрассветный», связанный с описанием времени их дозора, наталкивает на мысль о том, что они находятся в преддверье рассвета, а «на свет из тьмы» царевну выносит королевич Елисей.

На протяжении сказки богатыри проходят эволюцию, и проявляется она в изменении их функции. Вспомним, как характеризует Пушкин их деятельность:

 

Братья в ту пору домой

Возвращалися толпой

С молодецкого разбоя.

 

То есть, с одной стороны, у них в доме образа, а, с другой они разбойничают. Можно, конечно, сказать, что Пушкин просто следовал фольклорной схеме, но это будет сильным упрощением, принимая во внимание все те изменения, которые он вводит наряду с заимствованиями. Объяснить всё исключительно фольклором означало бы отказать Пушкину в концепции. А концепция играет ключевую роль в выборе деталей, которые он вводит в текст. Пушкин намеренно меняет фольклорную парадигму, называя при этом своих героев «богатырями». Как доказательство – его же более ранняя поэма «Жених» (1825), где подчёркнуто нехристианское поведение разбойников:

 

Взошли толпой, не поклонясь,

Икон не замечая;

За стол садятся, не молясь

И шапок не снимая.

 

В «Сказке о мёртвой царевне…» богатыри не только не грабят девушку, признав в ней царскую дочь (если она помолвлена с королевичем, то у неё наверняка есть кольцо на руке), но и «пред мёртвою царевной» склоняются «с молитвою святой». Кроме того, «разгульное похмелье» в «Женихе» («Крик, хохот, песни, шум и звон, // Разгульное похмелье») сменяется в «Сказке…» уважительным отношением братьев к девице.

Концепция влияет и на композиционные решения в «Сказке…». Так, термин «разбой» появляется прямо перед тем, как богатыри находят царевну мёртвой. Это отнюдь не случайно: здесь как бы сошлись два «разбойничьих» акта – богатырей и царицы-убийцы. И неважно, что одни охраняют, а другая нападает. Суть в том, что цель не оправдывает средства. Именно поэтому богатыри не упасают царевны. Для того, чтобы уберечь её, они должны проникнуться христианской моралью и зрить в корень, а они этого пока что не могут. Поэтому их действия в чём-то аналогичны действиям царицы.

Так, и богатыри, и царица угощают царевну. Богатыри предлагают ей зелёное вино, а царица – наливное яблочко. Оба типа угощения являются метафорой соблазна. Зелёное вино ассоциируется с «зелёным змием», и царевна не просто отказывается от этого угощения, а отрекается от него (От зелёного вина / Отрекалася она). Пушкин ведь мог бы написать: «От зеленого вина / Отказалася она», но он выбирает более сильный глагол «отрекаться», показывая, что речь идёт о принципиальных вещах, которыми царевна не поступается. Отречение, в отличие от отказа, – это раз и навсегда. Нет, богатыри отнюдь не искушают царевну намеренно, они просто не зрят в корень.

С яблочком же дело обстоит иначе. Вся сцена с ним описана, как сцена соблазна.

 

Под окно за пряжу села

Ждать хозяев, а глядела

Всё на яблоко. Оно

Соку спелого полно,

Так свежо и так душисто,

Так румяно-золотисто,

Будто медом налилось!

Видны семечки насквозь…

Подождать она хотела

До обеда; не стерпела <…>

 

Здесь царевна поддаётся соблазну по незнанию. Иначе она бы, несомненно, отреклась и от яблочка. Стало быть, и она пока что до конца не зрит в корень, хоть и видит больше богатырей. Трансформация богатырей происходит после смерти царевны. Они проходят путь от разбоя до сооружения какой-то совершенно фантастической гробницы. Р.Г. Назиров отмечает, что «во всех вариантах — хрустальный гроб, чаще всего подвешенный на деревьях», и только Пушкин отступает от этой схемы. Если сравнить с «Белоснежкой», то та покоится на вершине горы. Место захоронения пушкинской царевны – прямо противоположное. И не случайно. В свете библейских параллелей, в пещере под горой обитал пророк Елисей. Именно туда был принесен мёртвый ребёнок.

Ну а каков же смысл строения, сооружённого в горе? Пушкин описывает его кратко, но довольно детально.

 

Гроб ее к шести столбам

На цепях чугунных там

Осторожно привинтили,

И решеткой оградили <…>

 

Ничего подобного ни в одной из сказок этой серии нет. Конструкция, описанная Пушкиным, уникальна. Сразу же бросается в глаза её некая избыточность: ну к чему прикреплять гроб к шести, а не, скажем, двум столбам? Очевидно, что за этим кроется некий сакраментальный смысл. Поскольку главной частью этого здания  является царевна, то, прежде всего, нужно ответить на вопрос, что может олицетворять собой этот персонаж.

Две героини – царица и царевна – противопоставлены по принципу добродетели и греха. Царица – олицетворение гордыни, «любоначалия» и зависти, и в этом она вроде бы мало чем отличается от своего прототипа из «Белоснежки…». Но схожесть этих персонажей – поверхностная. Понять существенную разницу между ними можно лишь, проанализировав вселенную обеих сказок. Мир «Белоснежки…» – варварский, и варварство проявляется как на уровне злой королевы, так и доброго окружения Белоснежки. Вспомним, что когда королева велит егерю свести Белоснежку в лес, она требует не только убить падчерицу, но и принести в качестве доказательств печень и лёгкие девочки. На этой гадкой подробности варварский мотив не исчерпывается. Далее королева велит сварить печень и лёгкие и съедает их, не зная, что они принадлежат оленю.

Казалось бы, варварству королевы должен быть противопоставлен цивильный мир Белоснежки. Но нет, ничего подобного в сказке братьев Гримм мы не находим. Расправа над королевой в конце заставляет содрогнуться цивилизованного читателя. Когда королева приходит на свадьбу Белоснежки, её уже поджидают раскалённые на углях «железные туфли; их принесли, держа щипцами, и поставили перед нею. И она должна была ступить ногами в раскалённые докрасна туфли и плясать в них до тех пор, пока, наконец, не упала замертво наземь». Жуть этой расправы, не забудем, происходит на глазах у Белоснежки и её возлюбленного во время свадебного пира. И Белоснежка не останавливает зачинщиков, очевидно, разделяя с ними праздник созерцания корчащейся в муках злодейки мачехи. В этом проступает уродство Белоснежки – персонажа натурального, полудикарского мира, в котором отсутствуют представления о библейской морали.

У Пушкина действие погружено в атмосферу христианской этики. Например, царевна рождается в сочельник, т.е. в канун Рождества Христова. Уже в этом состоит скрытая игра пушкинских смыслов: царевна, представленная как «мёртвая» в заглавии, поставлена изначально в контекст Рождества, что сулит надежду на её воскресение. Мать её умирает «к обедне» (главное христианское богослужение), что ещё раз напоминает о неязыческом характере пушкинского сказочного мира. Оказавшись в тереме у богатырей, царевна «Засветила богу свечку». Умирая, «она под образа // Головой на лавку пала», а братья «с молитвою святой» подняли её с лавки. Из всех персонажей Елисей предстаёт наиболее набожным. Пушкин подчёркивает, что он молится Богу «усердно» («Королевич Елисей, // Помолясь усердно богу…»).

Не произносит молитв и не зажигает свечей только царица, которая всего лишь раз упоминает Бога, бросив отравленное яблочко царевне («Бог тебя благослови; // Вот за то тебе, лови!»). В данном контексте это равносильно богохульству. Царица – воплощение  смертных грехов, куда относится и гордыня, и зависть, и убийство. Царевна, напротив, выписана в полном соответствии с традиционным женским обликом в православии. Говоря словами из молитвы Сирина в переложении Пушкина (переложение будет сделано им двумя годами позже, в 1836-м), она – воплощённый «дух смирения, терпения, любви // И целомудрия». Она «расцветает» «тихомолком», то есть лишена «празднословия». «Дух праздности унылой» ей чужд («Всё в лесу, не скучно ей // У семи богатырей») в отличие от царицы, которая «без дела» сидит перед зеркальцем:

 

Дома в ту пору без дела

Злая мачеха сидела

Перед зеркальцем своим <…>

 

Пушкин делает акцент на «без дела», ставя это в ударную позицию в конце строки и, тем самым, напоминая о грехе «праздности унылой».

Ещё одно положение этой молитвы – «И не осуждати брата моего» («Да брат мой от меня не примет осужденья») – косвенно поясняет поведение царевны в тереме. Ну не странно ли, что оказавшись в тереме, знакомясь с братьями, она ни словом не обмолвливается о случившемся и лишь просит прощения за вторжение!

 

И царевна к ним сошла,

Честь хозяям отдала,

В пояс низко поклонилась;

Закрасневшись, извинилась,

Что-де в гости к ним зашла,

Хоть звана и не была.

 

Сравним это с аналогичной сценой в «Белоснежке…»:

 

“Как ты попала в наш дом?” – спросили ее гномики.

Тогда она им рассказала, что мачеха приказала было ее убить, а псарь ее пощадил – и вот она бежала целый день, пока не наткнулась на их хижинку.

 

Белоснежка честно рассказывает то, что произошло, ибо общество, из которого она вышла, это общество «естественного человека». Напротив, поведение пушкинской царевны проникнуто христианской этикой и этикетом. Она низко кланяется братьям, краснеет, просит прощения за вторжение и не злословит своей мачехи, не осуждает её ни до, ни после, поскольку царица хоть и неродная, но мать. У царевны есть моральные ограничения, которые она не хочет преступать даже в случае угрозы её жизни. Она могла бы рассказать всю историю богатырям и вместе с ними вернуться домой, разоблачить царицу, выйти замуж за Елисея и зажить припеваючи. Это было бы куда естественнее, нежели умалчивать о происшедшем и оставаться в доме богатырей. Но в том-то всё и дело, что решения пушкинских героев обусловлены не естественными порывами, а христианской этикой, и странными они могут показаться только светскому читателю. С позиций верующего, возвращение в дом отца с богатырями, склонными к разбою, могло бы послужить поводом к расправе и кровопролитию. Поэтому царевна предпочла положиться на Бога и ждать своего суженого.

Вера в то, что Елисей отыщет её, сильна в ней, как сильна вера в торжество справедливости. Отсюда – разные модели поведения в лесу у Белоснежки и царевны. Оказавшись в лесу, Белоснежка охвачена страхом. Природный мир, живущий по естественным законам, не знает вмешательства Всевышнего. В нём царствуют стихии и случай. Царевна также испытывает страх, но  наряду с этим у неё есть вера в положительный исход дела и высшую справедливость. Говоря Чернавке: «А как буду я царица, // Я пожалую тебя», – она, тем самым даёт понять, что верит в победу добра над злом. Ведь Пушкин мог бы и по-другому построить фразу, не поломав размера: «если буду я царица». Ему же нужно использовать в этом обороте не зыбкое «если», а утвердительное «когда» («как»). 

Царевна несёт в сердце своём не только веру, но и надежду, и любовь. «Но другому я навечно // Отдана. Мне всех милей // Королевич Елисей», – говорит она.

Говоря об эволюции Пушкинских взглядов, В. Непомнящий определяет её как «переход в “обратном” направлении — против течения нарастающей секуляризации культурного сознания, к праматеринской почве ценностей, пренебрегаемых петровской цивилизацией». По крайней мере, в контексте сказки мотив просвещения явно присутствует. Здесь «просветительскую» функцию берёт на себя зеркальце, осведомляющее царицу о происходящем. «Просвещение», идущее от зеркальца, направлено не во благо, оно несёт в себе губительность в лице человека, которого обуяла гордыня и желание властвовать. Кроме зеркальца, о местонахождении царевны осведомлён ещё и  ветер. Оба связаны со сверхъестественным – зеркальце относится к сфере волшебного, а ветер – к сфере божественного. Обращение к первому чревато негативными последствиями, а ко второму – несёт положительный исход. Здесь проступает в подтексте запрет на оккультизм в библии.

В «Белоснежке…» злая королевна трижды пытается умертвить падчерицу. В последний раз – при помощи наливного яблочка. Пушкин оставляет только одну попытку для своей героини, что и в сюжетном, и в символическом плане гораздо стройнее. Из всех предметов, имеющихся в арсенале сказок с аналогичным сюжетом, он выбирает яблоко. Яблоко, как и зеркало, – это символ просвещения (познания). Отравленное яблоко – это, в терминах Паламы,  то «внешнее знание», которое убивает духовность. Смерть царевны ассоциируется с отравленным целомудрием. Возвратить её дух к жизни может только пророк, а для этого Елисей должен обрести качества своего библейского тёзки.

Сближение Елисея с пушкинским «Пророком», оказавшимся в «пустыне мрачной», идёт по пространственному признаку. Мглистость места захоронения царевны перекликается с мрачностью пустыни в «Пророке», и параллель усиливается метафорой «пустой страны»:

 

Вот идет; и поднялась

Перед ним гора крутая;

Вкруг нее страна пустая;

Под горою темный вход.

Он туда скорей идет.

Перед ним, во мгле печальной,

Гроб качается хрустальный,

И в хрустальном гробе том

Спит царевна вечным сном.

 

Елисей нейтрализует яд, содержащийся в яблоке, и возвращает красу земли («Вдруг погасла, жертвой злобе, // На земле твоя краса»). В стихотворении «К Чаадаеву» обыгрывается сходный мотив пробуждения возлюбленной. За исключением различного идеологического контекста этих сюжетов (и здесь вновь стоит вспомнить концепцию Непомнящего об эволюции Пушкина) все остальные метафоры предельно сближены. В сказке скованная хрустальным льдом небытия царевна обретает «святую вольность» благодаря Елисею. В стихотворении эта пробуждающаяся царевна – Россия.

Сближение образа России с образом царевны в сказке раскрывается в русле темы воскрешения. Прежде всего, если предположить, что в конце царевна получает трон, то это означает, что она становится помазанницей Божией. Воскресение и есть её помазание. Здесь следует вспомнить, что царевна была помещена в шестистолпное сооружение внутри горы. Эта «архитектура» вполне ассоциируется с шестистолпным храмом, внутри которого – усыпальница. «Начало строительству шестистолпных храмов было положено в конце XV-начале XVI в. возведением Успенского и Архангельского соборов в Московском Кремле». Храм Успенского собора стал символом единства Руси и послужил образцом другим шестистолпным храмам. Особенность Успенского собора в том, что, являясь центральным в контексте России, он одновременно и вместилище ветхо- и новозаветных сюжетов, переплетение которых нашло своё отражение и в сказке. В 1329 г. к собору был пристроен храм во имя Спадения Вериг св. Апостола Петра, обрушившийся после пожара в 1470 г. Вериги вполне могли быть прообразом цепей в сказочной конструкции Пушкина. Упоминание решётки, которой ограждён хрустальный гроб, воскрешает в памяти вид раки патриарха Гермогена, обнесённой шатром редкого литья. Шатёр замечателен ещё и тем, что в 1625 г. там была помещена Риза Господня, привезенная из Ирана. Нет, речь не о том, что Пушкин имел в виду именно эту усыпальницу, и этот храм, но то, что его конструкция описывает поле возможных интерпретаций. В этом же поле белизна лица пушкинской царевны («белолица») обретает ещё один – не природный, а сакраментальный смысл, ассоциируясь с белизной Успенского собора, построенного, как известно, на белом камне. Кстати сказать, «девичьи» черты собора воспеты Мандельштамом в стихотворении «В разноголосице девического хора» (1916). Так что ассоциация с молодой женщиной вполне возможна и в приложении к пушкинской сказке.

 

 В разноголосице девического хора

 Все церкви нежные поют на голос свой,

 И в дугах каменных Успенского собора

 Мне брови чудятся, высокие, дугой.

 

Итак, царевна воскресает в новой ипостаси, несущей в себе знание о сакральном космосе шестистолпного храма. Ну, а куда же делись семеро богатырей? Почему о них нет никакого упоминания в конце, будто они улетучились?

Согласимся, есть что-то таинственное в их внезапном исчезновении. Не мог ведь Пушкин просто забыть о них? Подготавливает их исчезновение всё та же реплика ветра об отсутствии следов «Вкруг того пустого места». Куда могли подеваться следы семи человек (притом богатырей, а не каких-нибудь гномов!), соорудивших раку? Только духи не оставляют никаких следов!

Загадочное исчезновение персонажей из поля зрения не ограничивается богатырями. Почему ни солнце, ни луна не могут ответить на вопрос королевича о местонахождении царевны? Царевна блуждала в лесу до зари, а на заре увидала терем. Стало быть, уже тогда и месяц, и солнце должны были бы её увидеть. Можно ли ограничиться объяснением, что здесь, дескать, Пушкин следует фольклорной парадигме тройного опроса (например, «солнцева сестрица» «трижды выспрашивает» Ивана)? Пожалуй, нет. Похоже, пушкинские светила просто не видят царевны, и объяснение тому может быть следующим: солнце и месяц олицетворяют природу, которой дано земное зрение, но не сакральное, а царевна попадает, судя по всему, в сакральное пространство, открытое чародеям и Богу. Поэтому светила видят меньше, чем волшебное зеркальце, а волшебное зеркальце – меньше, чем ветер, знающий о месте захоронения царевны. Увидеть и царевну, и богатырей можно только сакраментальным взором. И каждый из персонажей проходит эволюцию, открывающую перед ним мир сакраментальный.

Руководствуясь христианской моралью, Пушкин создаёт систему отношений, при которой зло превращается в самопоядающую гидру (царица умирает от злости) и отмирает без насилия со стороны добра. Он подготавливает шаг за шагом преобразование поборников добра, превращая их из православных богатырей-разбойников в строителей храма. Возведение шестистолпного храма и есть их внутреннее преображение, без которого храм не выстроишь. В свою очередь, строение создаёт  ту атмосферу в пещере, которая будет способствовать преображению Елисея, обретающего там пророческий дар. А это уже повлечёт за собой и преображение царевны: воскреснув, она предстаёт в новом качестве. Отныне ей открыто знание о яде в наливном яблочке. Это должно дать ей мудрости как будущей правительнице. Вот такая преобразовательная цепная реакция. В дальнейшем богатыри будут окружать царевну, только, по-видимому, уже в ипостаси семи городов (семи Вселенских соборов, изображённых и “в нижнем ярусе стен” Успенского собора), обещанных ей в приданое отцом.

 

Сокращённый вариант статьи «Сказка о мёртвой царевне: эволюция пушкинского пророка». // Вопросы литературы, 2014, № 4. С. 273- 298.