Людмила ШАРГА. Строю свой Аркаим

Светом неровным ночных фонарей
дыры в строке латаются,
и листопад моих календарей
вихрем летит в беспамятство,
где у руин карантинных стен

вечное море плещется,
и в подступающей темноте

твой силуэт мерещится.
Солнца закатного белый лимб –
за грозовыми тучами.
Запах акации, запах лип…
Сумерки.
Штиль.
Беззвучие.
Море нашепчет вещие сны –
что непременно сбудутся.
Календарями занесены
наши дворы и улицы,
где, будто в детстве, домой зовут
всех – и больших и маленьких,
и про волчка перед сном поют
из колыбельной старенькой.
Боль убаюкивает волчок –
помнит все страхи наперечёт
в лютом – февральском вечере.
Знаю, бояться нечего.
И, календарь обрывая мой,
время не тронет лишь день седьмой.

*

На узкой песчаной полоске – у самой воды – строю свой Аркаим.

Детинец – как водится – в центре.

В основании – жертва –  парочка крыльев, сброшенных ранней весной.

От детинца круги – пустые дома-раковины.

Круг за кругом – раковина за раковиной – дом за домом – жизнь за жизнью –  строю свой Аркаим.

В круге первом – предавшие.

Во втором круги – преданные.     

В круге третьем – случайные.

Их ещё называют кровниками.

В четвёртом круге – далёкие, и потому – самые близкие.

В круге пятом – ближние, и потому –  абсолютно – чужие.

Строю свой Аркаим на берегу синего моря.

В нём будет всего одна гора – Покаяния.

Остальные горы остались в прежних моих Аркаимах.

Помню каждую поимённо: гора Шаманка, гора Видений, гора Любви, гора Счастья, гора Разума.

Всякий раз, совершая восхождение, верила: там –  на вершине    начнётся жизнь.

Не опоздать бы к началу.

Не хотелось, чтобы моя жизнь начиналась без меня.

С окончанием подъёма всё заканчивалось.

Жизнь – тоже.

Строю свой Аркаим под перистыми облаками, где светит косматая звезда, которую люди не так давно стали звать Солнцем.

В сумерки прольётся лунный свет и станет блуждать и кружить по улицам.

Здесь нет кварталов, нет прямых, тупых и острых углов – лишь круги.

По ним течёт Время –  только ему известен выход из Аркаима.

Мой Аркаим будет жить до первой высокой воды.

Встанет волна на дыбы – возьмёт своё – ничего не оставит, кроме маленькой камышовой хижины на берегу.

В ней укрылась от суеты влюблённая пара.

Им суждено написать мир набело.

Первопричиной станет любовь.

Причиной для действий, или бездействий будет только любовь.

Как и задумывалось в начале, когда было лишь Слово.

Мир, созданный без любви, обречён.

Строю свой Аркаим, зная, что не придётся в нём жить – лишь тенью скользить круг за кругом светом полной луны, поднимаясь на самую высокую гору – Покаяния.

Мой Аркаим построен.

Не хватает только  боглаза.

Стоило подумать о нём, и он нашёлся.

Люблю эти камешки – всё обо всём знают и молчат.

Он останется здесь, рядом с крыльями.

На горе Покаяния.

До прихода высокой воды.

 

*

Если с утра стихи – то потерян день
где-то в пробелах строчек и междустрочий,
Писаны все слова вилами по воде –
каждое слово – круг – берег и камень точит.

Если с утра стихи, всё равно – что там,
первый ли день – седьмой ли –
осколки буден.
Что там берёт Мирьям в руки свои – тимпан,
флейту иль тамбурин, или обычный бубен.

Если с утра стихи, то, земля – прощай,
может быть, до утра, иль до скончанья лета.
Что там в руках Мирьям, бубен или праща?
Летние льют дожди –
сходит на землю Лета

Если с утра стихи – то сочтутся дни
словом, строкой, строфой – или стихом псалтири.
От возвращенья будет внутри саднить –
сколько же лет меня не было в этом мире.

Так же безумен он, нежен, жесток и рьян,
так же от боли и от любви здесь плачут.
Вместо тимпана кольт в тонкой руке Мирьям,
да и зовут её люди теперь иначе.

*первоначальное значение слова вилы — «круги».

*

подкармливаю синиц, кошек и пару знакомых собак:

Марту и Глашу,

отпугиваю голубей –

слишком ленивы.

Кот мой всегда начеку –

бросок  …и –  перышки тихо кружатся

в прощальном танце-падении.

Помочь не смогу –

учусь жить:

плести кашпо,

вязать кашне,

подпевать ай-нэ-нэ  трио «Ромэн»  

эхом из прошлого

залетевшим со двора;

почитывать на досуге Басё,

проговаривая на разные лады вязкое:

Мацуо.

Мацуо…

Мацуо.

Когда-нибудь он приснится,

чтобы сказать: отвяжись;

не получается жизнь –

как у Данилы-мастера.

Остаётся –  даль дальняя – 

тридевять земель,

а лучше – тридесять.

Там, где в витрине

высмотрела павловопосадскую шаль,

или она меня – теперь и не вспомню.

Не получается выполнить данное тебе обещание:

жить не печалуясь,

будто не было прежней жизни…

 

*

Весь цвет с акаций облетел, пожух,

и в мареве закатном город тонет,

мой гость – красноголовый майский жук

пытается взлететь с моей ладони,

и расправляет медь тяжёлых крыльев,

дорожной припорошенную пылью.

Но там, где рвётся линия судьбы,

как будто кто-то черновик сминает,

он замирает, что-то позабыв,

или – скорее – что-то вспоминая:

пчелиный гул и перепалку птичью,

коробочку пустую из-под спичек,

что закрывала детская рука

и осторожно подносила к уху…

Я слушала шуршание жука

про комара и муху-цокотуху,

а утром – у раскрытого окошка –

его будила – клала на ладошку.

Жук просыпался нехотя. Ворчал.

И улетая, что-то обещал.

Три лета у окна его ждала:

обещанного в детстве ждут три лета.

Потом взрослела.

Взрослые дела

по кругу гнали, уводя из света.

Из круга, где коробочка забыта,

что мной была давным-давно открыта.

Жук улетел.

Не отболела быль.

От сказок ни словечка ни осталось.

Оборвалась и линия судьбы,

что с линией любви переплеталась.

На луч закатный майский день нанизан

и в книгу Бытия внесён и вписан

прибрежным камнем, облаком, песком,

из детства возвратившимся жуком.

 

                                             Тайные страхи роз

 

Розы раскрыли свои лепестки-тайны и стали обычными цветами, цветущими пышно и ярко.

Найти среди них полуоткрытый и влажный бутон, раскачивающийся на длинном шипастом стебле –  всего лишь два дня тому – невозможно.

Стихотворные строчки роились меж спящими лепестками.

Две-три – не больше – вылетали в сумерки и исчезали.

Изредка удавалось поймать случайное слово, обронённое на лету.

Хозяйка цветущих кустов собрала урожай –

из раскрывшихся роз варят варенье    хоть какая-то польза.

– Как же стихи? – встревожилась я.

– Будет тебе, – качнулась легонько красотка в пышущих цветом оборках. – Чем мы хуже черешни, иль вишни? Знаешь, какое варенье получается из лепестков роз?

– Знаю, – вздохнула. – Тебя не узнать – ты стала точь-в-точь, как кочан капусты.

– Я – царица, – обиделась роза. – Не забывайся. При чём тут капуста?

– О…Это древняя притча. Её рассказал когда-то Рубэн Дарио.

– Что за притча? Поведай.

– Слушай.

«Это произошло в садах земных наслаждений — задолго до искушения, которого не выдержала Ева. Лучезарным утром Господь создал цветы. И вот прекраснейшей из новосотворённых роз — как раз тогда её губы, алеющие чистотой, впервые потянулись к солнечной ласке — явился злой дух.

— Ты прекрасна.

— Да! – ответила роза.

— Прекраснейшая и счастливейшая, — продолжал дьявол. — Какое изящество, цвет, аромат! Только…

— Что — только?

— Никакой пользы! Посмотри сюда — ветви дерева унизаны желудями. Не стану спорить, густая крона дубов прекрасна, но этого мало. Не только приют предоставляют сотням живых существ эти деревья, но и пищу. Да, роза, красота — это ещё не всё…

И роза испытала искушение — а женщине ещё предстояло его испытать — и возжелала пользы, да так сильно, что даже побледнела.

На другой день вышел Господь в сад.

— Отец, — обратилась к нему королева цветов, трепещущая и прекрасная, — я хочу приносить пользу!

— Приноси, дитя моё, — ответил Господь и улыбнулся.

Так мир обрёл капусту.»

Ответом мне были вздохнувшие лепестки, один за другим опадающие на землю.

– Надо же, – всплеснула руками хозяйка. – До чего капризна эта жёлтая роза. И в этом году не успела собрать её лепестки на варенье – так пышно цвела и опала в одно мгновение.

– Она не хочет.

– Не хочет, чего?

– Становиться вареньем.

 

*

С людьми тяжело, без них — невыносимо…
Джером Дэвид Сэлинджер “Над пропастью во ржи”

Что проку донашивать прошлую жизнь –
одёжку с чужого плеча…
Не лучше ль над пропастью, в спеющей ржи,
искать васильки по ночам.
Где спелых колосьев ржаное руно
одна освещает звезда,
и там, где кончается поле – на дно –
всё каплет и каплет вода.
Так вытекли Веды, Рамаяна… и
Махабхарата вытекла вслед,
так Библия длила страницы свои –
и Ветхий и Новый Завет.
Жемчужину брошу
и течь устраню,
дыханье на миг задержу,
отринув брехню, болтовню и возню,
привычно шагну за межу.
Дожди за плечами омоют жнивьё
и пропасть наполнит вода,
весёлая ржанка над полем споёт,
затеплится в небе звезда.
Сбиваюсь со счёта: то нечет, то чёт –
давно не считаю полей, 
жемчужину выну –
пусть время течёт
в незримой клепсидре моей.

 

*

Зелёная гряда холмов из водорослей напомнила о зелёных холмах Земли.

Возможно, такими видел их космический матрос Райслинг, когда ослеп.

«На обратной петле Райслинга высадили на Марс в Сухих Водах, ребята пустили шляпу по кругу, а шкипер сделал взнос в размере двухнедельного заработка. Вот и все. Финиш.»

Вспомнилась история, давным-давно рассказанная Робертом Хайнлайном.

Мимо зелёных холмов моря, ни по морю – ни посуху, будто хитроумная крестьянская дочь-семилетка,  мимо сложенных зонтиков и шезлонгов, под лязг открывающихся решёток и складывающихся ролет, мимо сонной дамы, томно потягивающей через трубочку из высокого пластикового стакана кислотно-зелёную муть, бреду к дальнему участку пляжа, пока ещё свободному.

«Культурный отдых»  бьёт прямо в солнечное сплетение.

От дых –  под дых.

В чакру манипуру.

В состоянии безмятежного покоя десять лепестков её цветка –  синие, а от боли они темнеют и чернеют, тяжелея, как облака, из которых рождаются грозовые тучи.

Только вместо дождя распускаются красные цветы боли.

Солнце, песок, камни, вода.

Зелёные холмы моря.

Большего мне не надо.

 

*

 

Первое чёрное платье – маленькое – счастливое чёрное,
напоминающее газелий взгляд Одри и уличного кота,
для которого – к сожалению – хоть он и слыл учёным,
цепи не нашлось достойной,
златая – а всё ж – не та.
Второе чёрное платье – вечерне-синее,
летящее воспоминанием о театральных ложах,
о Верди, Шуберте, Моцарте и Россини –
прикосновением сумерек к тонкой прохладной коже.
Цвета пепельной розы – третье чёрное платье,
выдыхающее по-французски: о, мой Валансьен;
вздрагивающее в чьих-то беглых пустых объятиях,
повторяющее в забытьи: мadame, monsieur
Четвёртое чёрное платье – тончайшего серого шёлка,
низка жемчуга Микимото – его божество.
Можно выбрасывать остальное – или нести на барахолку.
Жемчуг – или забвение.
Всё – или ничего.
Пятое чёрное – белое, к нему ещё что-то полагалось –
то ли пара хрустальных туфелек,
то ли фата,
то ли диадема…
Безвозвратно утраченное, безделица – самая малость,
то, без чего это платье я уже никогда не надену.
Мне бы – моё, льняное, с расшитым воротом и рукавами,
чтобы лететь дальше –
над морем,
над миром,
над бездной,
иногда останавливаться,
проливаться дождём и… словами,
удивляясь: вспомнилось то,
что давно исчезло.

Я искала разгадку любимого чёрного платья,
на рассвете выписывая последнюю
– заведомо – лишнюю строфу,
а они перешёптывались:
опять она пишет,
может быть, хватит –
пять чёрных платьев
в приоткрытом кем-то шкафу.

 

*

Сколь верёвочка, не вейся –

не узнаешь никогда,

кто прокладывает рельсы

и пускает поезда

до того до полустанка,

где всё можно, что нельзя,

где судьбы твоей  изнанка –

шов-тропинка – шов-стезя.

Лето в Лету день уронит –

всё изменится тотчас,                                  

и на призрачном перроне

ты на миг увидишь нас.

Ждём, предчувствием томимы,

тонем в слове  «навсегда».

Мимо жизни,

смерти –  мимо

пролетают поезда.

Время –  сжатая пружина.

Время – яблоки в садах…

Но не знают пассажиры,

кто откуда  – кто куда.

Та   за детскими мечтами,

тот    от сбывшейся мечты,

этот спит,  а тот –  читает,

этот водку пьёт…

А ты,

дотянув до полустанка –

где стоянки нет давно,

наугад и наизнанку –

выйдешь в тёмное окно.

Лето в Лету ночь уронит,

станет стылою вода,

ни вокзалов    ни перронов –

мчатся,

мчатся поезда…

 

*

 

На перепутье троп земных,
по руслам древних рек,
посланником миров иных
летит трава-кермек.
Летит, не ведая преград,
ни плющ – ни дикий виноград –
ни по ветру слова –
перекати-трава.

Никто не сеет ту траву,
не косит и не жнёт,
по волшебству – по ведовству –
сама собой растёт
и помнит рощи и леса,
где по утрам её роса
была – как снег – бела…
Черёмуха цвела.

Дул суховей
и день-деньской
траву испепелял,
и истончался дух людской
и след людской петлял.
И так – с обрыва – на обрыв
летели жизни и миры,
на чей-то зов спеша –
а в них моя душа.
Что поле ей – перекати,
Что море ей – переплыви.
Что небо ей – перелети.
Что день её – мой век.
Она – трава-кермек.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Светом неровным ночных фонарей
дыры в строке латаются,
и листопад моих календарей
вихрем летит в беспамятство,
где у руин карантинных стен

вечное море плещется,
и в подступающей темноте

твой силуэт мерещится.
Солнца закатного белый лимб –
за грозовыми тучами.
Запах акации, запах лип…
Сумерки.
Штиль.
Беззвучие.
Море нашепчет вещие сны –
что непременно сбудутся.
Календарями занесены
наши дворы и улицы,
где, будто в детстве, домой зовут
всех – и больших и маленьких,
и про волчка перед сном поют
из колыбельной старенькой.
Боль убаюкивает волчок –
помнит все страхи наперечёт
в лютом – февральском вечере.
Знаю, бояться нечего.
И, календарь обрывая мой,
время не тронет лишь день седьмой.

*

На узкой песчаной полоске – у самой воды – строю свой Аркаим.

Детинец – как водится – в центре.

В основании – жертва –  парочка крыльев, сброшенных ранней весной.

От детинца круги – пустые дома-раковины.

Круг за кругом – раковина за раковиной – дом за домом – жизнь за жизнью –  строю свой Аркаим.

В круге первом – предавшие.

Во втором круги – преданные.     

В круге третьем – случайные.

Их ещё называют кровниками.

В четвёртом круге – далёкие, и потому – самые близкие.

В круге пятом – ближние, и потому –  абсолютно – чужие.

Строю свой Аркаим на берегу синего моря.

В нём будет всего одна гора – Покаяния.

Остальные горы остались в прежних моих Аркаимах.

Помню каждую поимённо: гора Шаманка, гора Видений, гора Любви, гора Счастья, гора Разума.

Всякий раз, совершая восхождение, верила: там –  на вершине    начнётся жизнь.

Не опоздать бы к началу.

Не хотелось, чтобы моя жизнь начиналась без меня.

С окончанием подъёма всё заканчивалось.

Жизнь – тоже.

Строю свой Аркаим под перистыми облаками, где светит косматая звезда, которую люди не так давно стали звать Солнцем.

В сумерки прольётся лунный свет и станет блуждать и кружить по улицам.

Здесь нет кварталов, нет прямых, тупых и острых углов – лишь круги.

По ним течёт Время –  только ему известен выход из Аркаима.

Мой Аркаим будет жить до первой высокой воды.

Встанет волна на дыбы – возьмёт своё – ничего не оставит, кроме маленькой камышовой хижины на берегу.

В ней укрылась от суеты влюблённая пара.

Им суждено написать мир набело.

Первопричиной станет любовь.

Причиной для действий, или бездействий будет только любовь.

Как и задумывалось в начале, когда было лишь Слово.

Мир, созданный без любви, обречён.

Строю свой Аркаим, зная, что не придётся в нём жить – лишь тенью скользить круг за кругом светом полной луны, поднимаясь на самую высокую гору – Покаяния.

Мой Аркаим построен.

Не хватает только  боглаза.

Стоило подумать о нём, и он нашёлся.

Люблю эти камешки – всё обо всём знают и молчат.

Он останется здесь, рядом с крыльями.

На горе Покаяния.

До прихода высокой воды.

 

*

Если с утра стихи – то потерян день
где-то в пробелах строчек и междустрочий,
Писаны все слова вилами по воде –
каждое слово – круг – берег и камень точит.

Если с утра стихи, всё равно – что там,
первый ли день – седьмой ли –
осколки буден.
Что там берёт Мирьям в руки свои – тимпан,
флейту иль тамбурин, или обычный бубен.

Если с утра стихи, то, земля – прощай,
может быть, до утра, иль до скончанья лета.
Что там в руках Мирьям, бубен или праща?
Летние льют дожди –
сходит на землю Лета

Если с утра стихи – то сочтутся дни
словом, строкой, строфой – или стихом псалтири.
От возвращенья будет внутри саднить –
сколько же лет меня не было в этом мире.

Так же безумен он, нежен, жесток и рьян,
так же от боли и от любви здесь плачут.
Вместо тимпана кольт в тонкой руке Мирьям,
да и зовут её люди теперь иначе.

*первоначальное значение слова вилы — «круги».

*

подкармливаю синиц, кошек и пару знакомых собак:

Марту и Глашу,

отпугиваю голубей –

слишком ленивы.

Кот мой всегда начеку –

бросок  …и –  перышки тихо кружатся

в прощальном танце-падении.

Помочь не смогу –

учусь жить:

плести кашпо,

вязать кашне,

подпевать ай-нэ-нэ  трио «Ромэн»  

эхом из прошлого

залетевшим со двора;

почитывать на досуге Басё,

проговаривая на разные лады вязкое:

Мацуо.

Мацуо…

Мацуо.

Когда-нибудь он приснится,

чтобы сказать: отвяжись;

не получается жизнь –

как у Данилы-мастера.

Остаётся –  даль дальняя – 

тридевять земель,

а лучше – тридесять.

Там, где в витрине

высмотрела павловопосадскую шаль,

или она меня – теперь и не вспомню.

Не получается выполнить данное тебе обещание:

жить не печалуясь,

будто не было прежней жизни…

 

*

Весь цвет с акаций облетел, пожух,

и в мареве закатном город тонет,

мой гость – красноголовый майский жук

пытается взлететь с моей ладони,

и расправляет медь тяжёлых крыльев,

дорожной припорошенную пылью.

Но там, где рвётся линия судьбы,

как будто кто-то черновик сминает,

он замирает, что-то позабыв,

или – скорее – что-то вспоминая:

пчелиный гул и перепалку птичью,

коробочку пустую из-под спичек,

что закрывала детская рука

и осторожно подносила к уху…

Я слушала шуршание жука

про комара и муху-цокотуху,

а утром – у раскрытого окошка –

его будила – клала на ладошку.

Жук просыпался нехотя. Ворчал.

И улетая, что-то обещал.

Три лета у окна его ждала:

обещанного в детстве ждут три лета.

Потом взрослела.

Взрослые дела

по кругу гнали, уводя из света.

Из круга, где коробочка забыта,

что мной была давным-давно открыта.

Жук улетел.

Не отболела быль.

От сказок ни словечка ни осталось.

Оборвалась и линия судьбы,

что с линией любви переплеталась.

На луч закатный майский день нанизан

и в книгу Бытия внесён и вписан

прибрежным камнем, облаком, песком,

из детства возвратившимся жуком.

 

                                             Тайные страхи роз

 

Розы раскрыли свои лепестки-тайны и стали обычными цветами, цветущими пышно и ярко.

Найти среди них полуоткрытый и влажный бутон, раскачивающийся на длинном шипастом стебле –  всего лишь два дня тому – невозможно.

Стихотворные строчки роились меж спящими лепестками.

Две-три – не больше – вылетали в сумерки и исчезали.

Изредка удавалось поймать случайное слово, обронённое на лету.

Хозяйка цветущих кустов собрала урожай –

из раскрывшихся роз варят варенье    хоть какая-то польза.

– Как же стихи? – встревожилась я.

– Будет тебе, – качнулась легонько красотка в пышущих цветом оборках. – Чем мы хуже черешни, иль вишни? Знаешь, какое варенье получается из лепестков роз?

– Знаю, – вздохнула. – Тебя не узнать – ты стала точь-в-точь, как кочан капусты.

– Я – царица, – обиделась роза. – Не забывайся. При чём тут капуста?

– О…Это древняя притча. Её рассказал когда-то Рубэн Дарио.

– Что за притча? Поведай.

– Слушай.

«Это произошло в садах земных наслаждений — задолго до искушения, которого не выдержала Ева. Лучезарным утром Господь создал цветы. И вот прекраснейшей из новосотворённых роз — как раз тогда её губы, алеющие чистотой, впервые потянулись к солнечной ласке — явился злой дух.

— Ты прекрасна.

— Да! – ответила роза.

— Прекраснейшая и счастливейшая, — продолжал дьявол. — Какое изящество, цвет, аромат! Только…

— Что — только?

— Никакой пользы! Посмотри сюда — ветви дерева унизаны желудями. Не стану спорить, густая крона дубов прекрасна, но этого мало. Не только приют предоставляют сотням живых существ эти деревья, но и пищу. Да, роза, красота — это ещё не всё…

И роза испытала искушение — а женщине ещё предстояло его испытать — и возжелала пользы, да так сильно, что даже побледнела.

На другой день вышел Господь в сад.

— Отец, — обратилась к нему королева цветов, трепещущая и прекрасная, — я хочу приносить пользу!

— Приноси, дитя моё, — ответил Господь и улыбнулся.

Так мир обрёл капусту.»

Ответом мне были вздохнувшие лепестки, один за другим опадающие на землю.

– Надо же, – всплеснула руками хозяйка. – До чего капризна эта жёлтая роза. И в этом году не успела собрать её лепестки на варенье – так пышно цвела и опала в одно мгновение.

– Она не хочет.

– Не хочет, чего?

– Становиться вареньем.

 

*

С людьми тяжело, без них — невыносимо…
Джером Дэвид Сэлинджер “Над пропастью во ржи”

Что проку донашивать прошлую жизнь –
одёжку с чужого плеча…
Не лучше ль над пропастью, в спеющей ржи,
искать васильки по ночам.
Где спелых колосьев ржаное руно
одна освещает звезда,
и там, где кончается поле – на дно –
всё каплет и каплет вода.
Так вытекли Веды, Рамаяна… и
Махабхарата вытекла вслед,
так Библия длила страницы свои –
и Ветхий и Новый Завет.
Жемчужину брошу
и течь устраню,
дыханье на миг задержу,
отринув брехню, болтовню и возню,
привычно шагну за межу.
Дожди за плечами омоют жнивьё
и пропасть наполнит вода,
весёлая ржанка над полем споёт,
затеплится в небе звезда.
Сбиваюсь со счёта: то нечет, то чёт –
давно не считаю полей, 
жемчужину выну –
пусть время течёт
в незримой клепсидре моей.

 

*

Зелёная гряда холмов из водорослей напомнила о зелёных холмах Земли.

Возможно, такими видел их космический матрос Райслинг, когда ослеп.

«На обратной петле Райслинга высадили на Марс в Сухих Водах, ребята пустили шляпу по кругу, а шкипер сделал взнос в размере двухнедельного заработка. Вот и все. Финиш.»

Вспомнилась история, давным-давно рассказанная Робертом Хайнлайном.

Мимо зелёных холмов моря, ни по морю – ни посуху, будто хитроумная крестьянская дочь-семилетка,  мимо сложенных зонтиков и шезлонгов, под лязг открывающихся решёток и складывающихся ролет, мимо сонной дамы, томно потягивающей через трубочку из высокого пластикового стакана кислотно-зелёную муть, бреду к дальнему участку пляжа, пока ещё свободному.

«Культурный отдых»  бьёт прямо в солнечное сплетение.

От дых –  под дых.

В чакру манипуру.

В состоянии безмятежного покоя десять лепестков её цветка –  синие, а от боли они темнеют и чернеют, тяжелея, как облака, из которых рождаются грозовые тучи.

Только вместо дождя распускаются красные цветы боли.

Солнце, песок, камни, вода.

Зелёные холмы моря.

Большего мне не надо.

 

*

 

Первое чёрное платье – маленькое – счастливое чёрное,
напоминающее газелий взгляд Одри и уличного кота,
для которого – к сожалению – хоть он и слыл учёным,
цепи не нашлось достойной,
златая – а всё ж – не та.
Второе чёрное платье – вечерне-синее,
летящее воспоминанием о театральных ложах,
о Верди, Шуберте, Моцарте и Россини –
прикосновением сумерек к тонкой прохладной коже.
Цвета пепельной розы – третье чёрное платье,
выдыхающее по-французски: о, мой Валансьен;
вздрагивающее в чьих-то беглых пустых объятиях,
повторяющее в забытьи: мadame, monsieur
Четвёртое чёрное платье – тончайшего серого шёлка,
низка жемчуга Микимото – его божество.
Можно выбрасывать остальное – или нести на барахолку.
Жемчуг – или забвение.
Всё – или ничего.
Пятое чёрное – белое, к нему ещё что-то полагалось –
то ли пара хрустальных туфелек,
то ли фата,
то ли диадема…
Безвозвратно утраченное, безделица – самая малость,
то, без чего это платье я уже никогда не надену.
Мне бы – моё, льняное, с расшитым воротом и рукавами,
чтобы лететь дальше –
над морем,
над миром,
над бездной,
иногда останавливаться,
проливаться дождём и… словами,
удивляясь: вспомнилось то,
что давно исчезло.

Я искала разгадку любимого чёрного платья,
на рассвете выписывая последнюю
– заведомо – лишнюю строфу,
а они перешёптывались:
опять она пишет,
может быть, хватит –
пять чёрных платьев
в приоткрытом кем-то шкафу.

 

*

Сколь верёвочка, не вейся –

не узнаешь никогда,

кто прокладывает рельсы

и пускает поезда

до того до полустанка,

где всё можно, что нельзя,

где судьбы твоей  изнанка –

шов-тропинка – шов-стезя.

Лето в Лету день уронит –

всё изменится тотчас,                                  

и на призрачном перроне

ты на миг увидишь нас.

Ждём, предчувствием томимы,

тонем в слове  «навсегда».

Мимо жизни,

смерти –  мимо

пролетают поезда.

Время –  сжатая пружина.

Время – яблоки в садах…

Но не знают пассажиры,

кто откуда  – кто куда.

Та   за детскими мечтами,

тот    от сбывшейся мечты,

этот спит,  а тот –  читает,

этот водку пьёт…

А ты,

дотянув до полустанка –

где стоянки нет давно,

наугад и наизнанку –

выйдешь в тёмное окно.

Лето в Лету ночь уронит,

станет стылою вода,

ни вокзалов    ни перронов –

мчатся,

мчатся поезда…

 

*

 

На перепутье троп земных,
по руслам древних рек,
посланником миров иных
летит трава-кермек.
Летит, не ведая преград,
ни плющ – ни дикий виноград –
ни по ветру слова –
перекати-трава.

Никто не сеет ту траву,
не косит и не жнёт,
по волшебству – по ведовству –
сама собой растёт
и помнит рощи и леса,
где по утрам её роса
была – как снег – бела…
Черёмуха цвела.

Дул суховей
и день-деньской
траву испепелял,
и истончался дух людской
и след людской петлял.
И так – с обрыва – на обрыв
летели жизни и миры,
на чей-то зов спеша –
а в них моя душа.
Что поле ей – перекати,
Что море ей – переплыви.
Что небо ей – перелети.
Что день её – мой век.
Она – трава-кермек.