ЕЛЕНА СКУЛЬСКАЯ ● СТИХИ

ЕЛЕНА СКУЛЬСКАЯ СОБЕСЕДНИК

Что же делать, помазанник Божий,
о любви говорим в кофейне,
мимо нас – персонажи «Вия»
и читают «Очерки бурсы».

Ни пройти, ни проехать –
полночь
загораживает громады,
мертвецы выползают наспех
и взбираются на Исакий.

Помазок облезлых деревьев
крутит вьюгу по небу,
мылит
пожилого мрамора щечки
в красноватенькой сетке прожилок.

Здесь и я танцевала наспех

длинный вальс
с усмешкой морозной.

Мох на скатерти нашей начал
отливать брусникою поздней.

Подойди, уминая горстку
слез в ладони
почти что зрячей,
закажи нам водки и кофе
и опять говори про удачу.

Здесь и ты отражался в хвое
с нею. Вата висит на ветках.
Меж конфетов
и мандаринов
наклонись и нанижешь сердце.

Вам прохожий протягивал руки,
заслоняя на повороте
от машины,
когда ты обнял
и шептал
и искал, теряясь,
ключ,
который в руке не таял.

Он уехал, а я-то – в прорубь
и нащупываю подо льдиной
то ли утку, впавшую в спячку,
то ли рыбу с отвисшей губою,
оботри окошко от снега,
мне совсем ничего не видно.

Что же царство, помазанник Божий,
и за что отдашь половину,
за коня, что гарцует отважно
здесь, на площади этой
нищей?

О любви говорим в кофейне.
Я дороги домой не знаю.
Там, за стойкой, последняя женщина
на тебя глаза поднимает;

сколько спешки в вашем объятьи,
так всегда, умирая от жажды,
пьешь песок, щебень пьешь,
и камень
выжимаешь до капли.

ПЕРЕЕЗД В ВЕНЕЦИЮ

…………………………………
И донна Cмерть, аристократка,

входила в залу и украдкой
нагар снимала с канделябров,
меняла свечи, мелкой рябью
мельчила воду; и агностик
в венецианские обноски
свой прах завертывал и к впалой
груди прикладывал каналы,
как ящик в письменном столе;
пока столетие кончалось,
он кончился, и начиналось
посмертной славы торжество,
а что до ящичка, пенала,
до хронологии анналов,-
краснодеревщик и меняла
стихам мистерии вменяли
и охраняли божество
от серых волн, идущих парно
к тем берегам, где древних арник
не помогает медицина,
а цинк надежнее хинина…

* * *

Белая астра в руке – будто пуховка,

будто припудрить готова блестящие речи,
будто жужжат мотоциклы,
и красной мулетой
снова прикрыта трава,
и на цыпочках, тихо,
кони, привстав на носочки, уходят,
уходят, уходят.

Негр расправляет чугунную жадную руку
и прижимает к горящей конфорке, и губы
алые вдавлены;
белое сало –
будто бы баба спросонья из дома в исподнем
кинулась с криком –
убили, убили, убили!

– Будешь яичницу?
Мама сидит в уголочке
с нижней подвязанной челюстью,
(сколько лукавства!),
спряталась,
луковичку
обмакнула в солонку.
– Нет, не хочу!
Ты меня похоронишь?

– Похороню, и найду, и укрою.

Жесть цикламенов и мякоть бетонная строек.
Стекол зеленых осколки, летящие строем.
Нет, не могу, не могу, не могу успокоить.

Талой голубки,
на цыпочки вставшей для пенья,
клекот счастливый,
и перья, подвластные тленью,
пишут, и каждое пишет отдельно:
крестик нательный,

режим постельный,
на ужин
стерлядь.

Стереть.

* * *

Мой пьяненький, дорогой, ненаглядный,
у тебя на груди лист багряный,
да и я померла, и курчавою черною буркой
в корневищах деревьев прикрыта, играю побудку,-

потому что в твоей бороде деревянные крошки
отыскал воробей.
Ненаглядный, несчастный, хороший, –
пей.

……………………………………………………

Там, где сабо гондол пробивает паркет
навощенной воды, блестящей как день,
а на дне гондолы пригоршня крови
лежит замерев, как ртуть…
Даже там – из стеклянного брюха коня
стеклодув, обжигаясь, разбег достает,
и копыта, клеймящие лоб. И меня
с отпечатком на лбу отпускают в канал.

Под водой проплывают две рыбы – глаза.
Детские рыбины в мутной воде.

Или сядет у Данта в ногах, будто пес,
ненавистный орел, обнимающий смерть,
во Флоренции или где-то еще,
в Ватикане, где смерть наставляет на путь,
будто кто-то осмелится сбиться с пути.
Заблудился мой миленький, пьяненький мой.

………………………………………………….

Покрывало из теплого мрамора, мне –

холодней, чем во сне.

Под столом, где теперь для меня половик
расстилает зима, виден горестный лик,
проступивший сквозь все потолки или крыши.
Вырывают в овраге деревья, чтоб рот
между снегом и небом раскрылся, а свод
прикрывал бездыханное тело,
обведенное следственным мелом.
Неужели не слышишь?

* * *

Граненый гранат стоит на столе,
Селедочный хвост нарисован в фарфоре,
Любовник, вчера утонувший в Босфоре,
Уже не оставит свой след на земле.

Граненый гранат и еще на столе
Есть фото невесты с отстриженным мужем,
Чей профиль и глаз был для мрамора нужен –
С ее завитком на небритой скуле.

Граненый гранат и еще за окном
Лягушечьей лапкой кленовая ветка
От стен оттолкнулась, плывет против ветра,
И лист запыхавшийся пущен вдогон.

Бежит запыхавшийся лист и еще
Внутри у граната молочные зубы
Растут, пробираясь сквозь мякоть,
И с зудом
не справиться
глиняной
кожуре.

Граненый гранат на зеленом шнуре…

Таежный Босфор, Магадан Дарданеллов,
Октябрьская ржа на испуганном сердце,
Пролив, уползающий мерно на дно,
И волны за берег хватаются, сжавши
Песок побелевшими гребешками,
И тонут, и снова кусают песок,
И пена в губах, как невинный цветок.

* * *

В окне вздыхала занавеска,
Жара, умаявшись за день,
Слегла. У серого репейника
Родился красный сын.

Черновики огня –
Опавшие за лето листья
Внимательно читала кошка,
Прихлебывая молоко.

КАРТОЧНЫЕ СТИХИ
Для дочери Марины

СЧИТАЛОЧКА ДЛЯ ДАМЫ ТРЕФ

Как на крыльце сидели
Розенкранц и Гертруда.
Чиркали  коростели
Спичками по запруде.
Тут как тут скарлатина
В рубище из кувшинок, –
Не разрешает свиток
Вытащить из улитки,
Свернутой будто булка
С маковкой из глазури,
Пышащая изюмом
Царственных междометий –
Пурпурных охов-ахов,
Бархатных ой-ой-йоев.
Вот из парчи жилетик.
Рученьки огрубели? –
Рученьки обрубили! –
Ну и носи на здоровье –
Впору теперь жилетик.
Ты не грусти о клети,
Припорошенной кровью,
Скоро зима из снега
Выложит изголовье, –
Так говорит Гертруда
Гамлетовому другу.
Кровь с молоком из снега.
Розовощекий танец.
Медленные скитальцы.
Холст, охваченный пяльцами.
Крестиком – боком, боком,
Выпроводи сугробом.

СЧИТАЛОЧКА ДЛЯ КРОЛЯ ТРЕФ

Как на крыльце сидели
Царь и царева свита,
Из золотой купели
Досыта ели жита.
Месяц из-за голенища
Вынул сапожный ножик.
Царь ослепленный днище
Выбить сапожком может.
Может, да не посмеет –
Белыми жемчугами
Бельма его робеют
На кровянистом фоне,
Будто в святом Афоне
Крупными кружевами
Волны песок прикрыли,
Или архиереи
Медленные стихари
Сняли, затихарили,
Чтобы они не пылились.

ДАМА БУБЕЙ – КОРОЛЮ БУБЕЙ

О, ни одной беспокойной ночи
Ты мне не дал. Аппарат Риво-Роччи
Апоплексически мне пророчил
Вместо урочищ розовый рай.

Кущи цветов собирая в венчик,
Робок и нежен, будто бы птенчик,
Вместо реальности вечным ленчем
Перекормил меня розовый рай.

ДАМА ЧЕРВЕЙ

Как хорошо остудить бокалом
Огненный лоб и продолжить балом
Ссору семейную, будто в малом
Бог на уступки тебе идет;
Бог образумить спешит невежду:
Кошка-судьба играет с надеждой –
Хвостик откусит, лапку сгрызет,
Ну а бокал остужает, как лед.

ВОСЬМЕРКА ПИК

Отлично, воскликнула дочь его Полли:
Давай побываем когда-нибудь в поле;
Я буду, как Пушкин, ловить саранчу
И бабочек, будто Набоков,
Как Лермонтов рифмы на чуткое «чу»
Любить беззаботно до срока.

ДЖОКЕР

Две упоительные дуры
Мою читают партитуру.
Они безмозглы, но легки –
Четыре глупеньких руки.
Они по клавишам хлопочут,
Они безумно замуж хочут.
То стан совьют, то разовьют,
И ножкой, если любят, бьют!

ДЕВОЧКА-ШЕСТЕРКА

По реке туман плывет,
Ветка к ветке клонится,
Меня милый не целует,
Он меня сторонится.

ДЕВОЧКА-СЕМЕРКА

Уронила Мишку на пол,
Чтобы он меня не лапал

КАРТОЧНАЯ КОЛОДА

Понимаете,
просто еще нет
такого инструмента,
который мог бы
заменить
человеческий голос.
Значит,
это кому-то нужно
в определенные моменты,
чтобы в оркестре
голосовые связки
тоже имели право на соло.
Конечно,
лучше всего человека
заменить барабаном,
скрипкой или
саксофоном,
но пока
ничего не получается,
пока еще рано
обходиться без человеческого фона.

ДЕВОЧКА-ДЕВЯТКА

В этом городе дождей
Обними меня, ди-джей.
Скоро джонка, как скорлупка,
В джунглях тихо тронется.
Меня милый не голубит,
От меня хоронится.

По Янцзы дракон плывет.
Не видала рая я –
Меня милый не целует,
Он меня чурается.

ВАЛЕТ

То, что я по натуре брюнет
создавало вокруг меня прогулки дам;
голос и то, как я водил языком по мембране,
словно или, точнее, будто
дама моя стояла не в будке,
не в телефонной, не незабудки
сжавши в руке, и прозрачные стены
напоминали кабинку душа;
ушлое ушко, сережка сушкой –
словно два пальчика высшей пробы
мочку брезгливо и осторожно
выбросить пробовали, но невозможно.

Поздняя осень.

В парках листва собирает гербарий,
в парке в листву упирается лаем
черный терьер; обдирая о гравий
лапки, ворона спешит за барьер.
Словом, когда припадая к трубке,
я говорил, то у дамы губки
сами складывались в «люблю»,
но не охотник до эвфемизмов,
грузно слова прижимающих к низу,
будто наркотик с транзитной визой,
будто мы трапезничаем на тризне,
будто бы складни на окнах, и ризы
мутной парчи, припадая ко лбу,
мне запрещают не только «люблю»,
но и другие слова просрочить,-
я отвечал им «спокойной ночи».

* * *

Жизнь в ожидании жизни прошла,
волчьи глаза фонарей провожали,
скорбь обещали – дали печали,
лица в мелу – сурьмила зола.

Взбитый белок наступившего дня
съехал и в бок ударял парапеты,
падал и тискал в поисках света
изморозь стиранного белья.

Не попадая во время, как в такт,
белым шаром в оборвавшейся лузе,
край черепицы лузгая, кружит
память и виснет на проводах.

ХУДОЖНИК

Овации птиц,
и деревья стоят,
приподняв
крахмальные пачки
осенней балетной
листвы;
мяч, деточка, мячик
из красной руки твоей
пусть выпадет раньше,
чем нынче закат догорит.

Стоишь на пуантах
надорванных нежных
корней;
простимся сейчас
с укоризной, впотьмах, впопыхах.

Простимся сейчас,
где почтовые марки окон
приклеены криво –
в фестончиках, в рюшечках тюль.

Фривольный тюльпан
отгибает брезгливо губу
от черного грифеля
трубчатой сути своей,
что вдавлена в лист,
пуповиной в немецкий картон,
и шумно крошится
и бедра круглит запятой.

И вот с укоризной
впотьмах, впопыхых
на груди
для банта тюльпана
просверлена рана,
графит
влюбляется в кожу,
как желтый прибрежный песок
впивается в воду
и вожжами тянет волну,
и взнуздана пена;
и бешенный белый белок
тяжелыми хлопьями тычется
в загнанный лоб…

И снова: зачем, для чего
аритмия стиха
на каменный адрес надеется:
на мостовой
этюдник лежит,
и зеленый прищурил глаза,
и кисточка щиплет, и трогает,
и ворожит.

Ужели последняя, деточка,
больше не будет любви?

Вот гроздь винограда
каракулем светит с лозы,

и вьется и ластится,
овцы застряли в горах,

и сок растекается спелый
впотьмах, впопыхах.

ЕЛЕНА СКУЛЬСКАЯЕЛЕНА СКУЛЬСКАЯ СОБЕСЕДНИК

Что же делать, помазанник Божий,
о любви говорим в кофейне,
мимо нас – персонажи «Вия»
и читают «Очерки бурсы».

Ни пройти, ни проехать –
полночь
загораживает громады,
мертвецы выползают наспех
и взбираются на Исакий.

Помазок облезлых деревьев
крутит вьюгу по небу,
мылит
пожилого мрамора щечки
в красноватенькой сетке прожилок.

Здесь и я танцевала наспех

длинный вальс
с усмешкой морозной.

Мох на скатерти нашей начал
отливать брусникою поздней.

Подойди, уминая горстку
слез в ладони
почти что зрячей,
закажи нам водки и кофе
и опять говори про удачу.

Здесь и ты отражался в хвое
с нею. Вата висит на ветках.
Меж конфетов
и мандаринов
наклонись и нанижешь сердце.

Вам прохожий протягивал руки,
заслоняя на повороте
от машины,
когда ты обнял
и шептал
и искал, теряясь,
ключ,
который в руке не таял.

Он уехал, а я-то – в прорубь
и нащупываю подо льдиной
то ли утку, впавшую в спячку,
то ли рыбу с отвисшей губою,
оботри окошко от снега,
мне совсем ничего не видно.

Что же царство, помазанник Божий,
и за что отдашь половину,
за коня, что гарцует отважно
здесь, на площади этой
нищей?

О любви говорим в кофейне.
Я дороги домой не знаю.
Там, за стойкой, последняя женщина
на тебя глаза поднимает;

сколько спешки в вашем объятьи,
так всегда, умирая от жажды,
пьешь песок, щебень пьешь,
и камень
выжимаешь до капли.

ПЕРЕЕЗД В ВЕНЕЦИЮ

…………………………………
И донна Cмерть, аристократка,

входила в залу и украдкой
нагар снимала с канделябров,
меняла свечи, мелкой рябью
мельчила воду; и агностик
в венецианские обноски
свой прах завертывал и к впалой
груди прикладывал каналы,
как ящик в письменном столе;
пока столетие кончалось,
он кончился, и начиналось
посмертной славы торжество,
а что до ящичка, пенала,
до хронологии анналов,-
краснодеревщик и меняла
стихам мистерии вменяли
и охраняли божество
от серых волн, идущих парно
к тем берегам, где древних арник
не помогает медицина,
а цинк надежнее хинина…

* * *

Белая астра в руке – будто пуховка,

будто припудрить готова блестящие речи,
будто жужжат мотоциклы,
и красной мулетой
снова прикрыта трава,
и на цыпочках, тихо,
кони, привстав на носочки, уходят,
уходят, уходят.

Негр расправляет чугунную жадную руку
и прижимает к горящей конфорке, и губы
алые вдавлены;
белое сало –
будто бы баба спросонья из дома в исподнем
кинулась с криком –
убили, убили, убили!

– Будешь яичницу?
Мама сидит в уголочке
с нижней подвязанной челюстью,
(сколько лукавства!),
спряталась,
луковичку
обмакнула в солонку.
– Нет, не хочу!
Ты меня похоронишь?

– Похороню, и найду, и укрою.

Жесть цикламенов и мякоть бетонная строек.
Стекол зеленых осколки, летящие строем.
Нет, не могу, не могу, не могу успокоить.

Талой голубки,
на цыпочки вставшей для пенья,
клекот счастливый,
и перья, подвластные тленью,
пишут, и каждое пишет отдельно:
крестик нательный,

режим постельный,
на ужин
стерлядь.

Стереть.

* * *

Мой пьяненький, дорогой, ненаглядный,
у тебя на груди лист багряный,
да и я померла, и курчавою черною буркой
в корневищах деревьев прикрыта, играю побудку,-

потому что в твоей бороде деревянные крошки
отыскал воробей.
Ненаглядный, несчастный, хороший, –
пей.

……………………………………………………

Там, где сабо гондол пробивает паркет
навощенной воды, блестящей как день,
а на дне гондолы пригоршня крови
лежит замерев, как ртуть…
Даже там – из стеклянного брюха коня
стеклодув, обжигаясь, разбег достает,
и копыта, клеймящие лоб. И меня
с отпечатком на лбу отпускают в канал.

Под водой проплывают две рыбы – глаза.
Детские рыбины в мутной воде.

Или сядет у Данта в ногах, будто пес,
ненавистный орел, обнимающий смерть,
во Флоренции или где-то еще,
в Ватикане, где смерть наставляет на путь,
будто кто-то осмелится сбиться с пути.
Заблудился мой миленький, пьяненький мой.

………………………………………………….

Покрывало из теплого мрамора, мне –

холодней, чем во сне.

Под столом, где теперь для меня половик
расстилает зима, виден горестный лик,
проступивший сквозь все потолки или крыши.
Вырывают в овраге деревья, чтоб рот
между снегом и небом раскрылся, а свод
прикрывал бездыханное тело,
обведенное следственным мелом.
Неужели не слышишь?

* * *

Граненый гранат стоит на столе,
Селедочный хвост нарисован в фарфоре,
Любовник, вчера утонувший в Босфоре,
Уже не оставит свой след на земле.

Граненый гранат и еще на столе
Есть фото невесты с отстриженным мужем,
Чей профиль и глаз был для мрамора нужен –
С ее завитком на небритой скуле.

Граненый гранат и еще за окном
Лягушечьей лапкой кленовая ветка
От стен оттолкнулась, плывет против ветра,
И лист запыхавшийся пущен вдогон.

Бежит запыхавшийся лист и еще
Внутри у граната молочные зубы
Растут, пробираясь сквозь мякоть,
И с зудом
не справиться
глиняной
кожуре.

Граненый гранат на зеленом шнуре…

Таежный Босфор, Магадан Дарданеллов,
Октябрьская ржа на испуганном сердце,
Пролив, уползающий мерно на дно,
И волны за берег хватаются, сжавши
Песок побелевшими гребешками,
И тонут, и снова кусают песок,
И пена в губах, как невинный цветок.

* * *

В окне вздыхала занавеска,
Жара, умаявшись за день,
Слегла. У серого репейника
Родился красный сын.

Черновики огня –
Опавшие за лето листья
Внимательно читала кошка,
Прихлебывая молоко.

КАРТОЧНЫЕ СТИХИ
Для дочери Марины

СЧИТАЛОЧКА ДЛЯ ДАМЫ ТРЕФ

Как на крыльце сидели
Розенкранц и Гертруда.
Чиркали  коростели
Спичками по запруде.
Тут как тут скарлатина
В рубище из кувшинок, –
Не разрешает свиток
Вытащить из улитки,
Свернутой будто булка
С маковкой из глазури,
Пышащая изюмом
Царственных междометий –
Пурпурных охов-ахов,
Бархатных ой-ой-йоев.
Вот из парчи жилетик.
Рученьки огрубели? –
Рученьки обрубили! –
Ну и носи на здоровье –
Впору теперь жилетик.
Ты не грусти о клети,
Припорошенной кровью,
Скоро зима из снега
Выложит изголовье, –
Так говорит Гертруда
Гамлетовому другу.
Кровь с молоком из снега.
Розовощекий танец.
Медленные скитальцы.
Холст, охваченный пяльцами.
Крестиком – боком, боком,
Выпроводи сугробом.

СЧИТАЛОЧКА ДЛЯ КРОЛЯ ТРЕФ

Как на крыльце сидели
Царь и царева свита,
Из золотой купели
Досыта ели жита.
Месяц из-за голенища
Вынул сапожный ножик.
Царь ослепленный днище
Выбить сапожком может.
Может, да не посмеет –
Белыми жемчугами
Бельма его робеют
На кровянистом фоне,
Будто в святом Афоне
Крупными кружевами
Волны песок прикрыли,
Или архиереи
Медленные стихари
Сняли, затихарили,
Чтобы они не пылились.

ДАМА БУБЕЙ – КОРОЛЮ БУБЕЙ

О, ни одной беспокойной ночи
Ты мне не дал. Аппарат Риво-Роччи
Апоплексически мне пророчил
Вместо урочищ розовый рай.

Кущи цветов собирая в венчик,
Робок и нежен, будто бы птенчик,
Вместо реальности вечным ленчем
Перекормил меня розовый рай.

ДАМА ЧЕРВЕЙ

Как хорошо остудить бокалом
Огненный лоб и продолжить балом
Ссору семейную, будто в малом
Бог на уступки тебе идет;
Бог образумить спешит невежду:
Кошка-судьба играет с надеждой –
Хвостик откусит, лапку сгрызет,
Ну а бокал остужает, как лед.

ВОСЬМЕРКА ПИК

Отлично, воскликнула дочь его Полли:
Давай побываем когда-нибудь в поле;
Я буду, как Пушкин, ловить саранчу
И бабочек, будто Набоков,
Как Лермонтов рифмы на чуткое «чу»
Любить беззаботно до срока.

ДЖОКЕР

Две упоительные дуры
Мою читают партитуру.
Они безмозглы, но легки –
Четыре глупеньких руки.
Они по клавишам хлопочут,
Они безумно замуж хочут.
То стан совьют, то разовьют,
И ножкой, если любят, бьют!

ДЕВОЧКА-ШЕСТЕРКА

По реке туман плывет,
Ветка к ветке клонится,
Меня милый не целует,
Он меня сторонится.

ДЕВОЧКА-СЕМЕРКА

Уронила Мишку на пол,
Чтобы он меня не лапал

КАРТОЧНАЯ КОЛОДА

Понимаете,
просто еще нет
такого инструмента,
который мог бы
заменить
человеческий голос.
Значит,
это кому-то нужно
в определенные моменты,
чтобы в оркестре
голосовые связки
тоже имели право на соло.
Конечно,
лучше всего человека
заменить барабаном,
скрипкой или
саксофоном,
но пока
ничего не получается,
пока еще рано
обходиться без человеческого фона.

ДЕВОЧКА-ДЕВЯТКА

В этом городе дождей
Обними меня, ди-джей.
Скоро джонка, как скорлупка,
В джунглях тихо тронется.
Меня милый не голубит,
От меня хоронится.

По Янцзы дракон плывет.
Не видала рая я –
Меня милый не целует,
Он меня чурается.

ВАЛЕТ

То, что я по натуре брюнет
создавало вокруг меня прогулки дам;
голос и то, как я водил языком по мембране,
словно или, точнее, будто
дама моя стояла не в будке,
не в телефонной, не незабудки
сжавши в руке, и прозрачные стены
напоминали кабинку душа;
ушлое ушко, сережка сушкой –
словно два пальчика высшей пробы
мочку брезгливо и осторожно
выбросить пробовали, но невозможно.

Поздняя осень.

В парках листва собирает гербарий,
в парке в листву упирается лаем
черный терьер; обдирая о гравий
лапки, ворона спешит за барьер.
Словом, когда припадая к трубке,
я говорил, то у дамы губки
сами складывались в «люблю»,
но не охотник до эвфемизмов,
грузно слова прижимающих к низу,
будто наркотик с транзитной визой,
будто мы трапезничаем на тризне,
будто бы складни на окнах, и ризы
мутной парчи, припадая ко лбу,
мне запрещают не только «люблю»,
но и другие слова просрочить,-
я отвечал им «спокойной ночи».

* * *

Жизнь в ожидании жизни прошла,
волчьи глаза фонарей провожали,
скорбь обещали – дали печали,
лица в мелу – сурьмила зола.

Взбитый белок наступившего дня
съехал и в бок ударял парапеты,
падал и тискал в поисках света
изморозь стиранного белья.

Не попадая во время, как в такт,
белым шаром в оборвавшейся лузе,
край черепицы лузгая, кружит
память и виснет на проводах.

ХУДОЖНИК

Овации птиц,
и деревья стоят,
приподняв
крахмальные пачки
осенней балетной
листвы;
мяч, деточка, мячик
из красной руки твоей
пусть выпадет раньше,
чем нынче закат догорит.

Стоишь на пуантах
надорванных нежных
корней;
простимся сейчас
с укоризной, впотьмах, впопыхах.

Простимся сейчас,
где почтовые марки окон
приклеены криво –
в фестончиках, в рюшечках тюль.

Фривольный тюльпан
отгибает брезгливо губу
от черного грифеля
трубчатой сути своей,
что вдавлена в лист,
пуповиной в немецкий картон,
и шумно крошится
и бедра круглит запятой.

И вот с укоризной
впотьмах, впопыхых
на груди
для банта тюльпана
просверлена рана,
графит
влюбляется в кожу,
как желтый прибрежный песок
впивается в воду
и вожжами тянет волну,
и взнуздана пена;
и бешенный белый белок
тяжелыми хлопьями тычется
в загнанный лоб…

И снова: зачем, для чего
аритмия стиха
на каменный адрес надеется:
на мостовой
этюдник лежит,
и зеленый прищурил глаза,
и кисточка щиплет, и трогает,
и ворожит.

Ужели последняя, деточка,
больше не будет любви?

Вот гроздь винограда
каракулем светит с лозы,

и вьется и ластится,
овцы застряли в горах,

и сок растекается спелый
впотьмах, впопыхах.

ЕЛЕНА СКУЛЬСКАЯ