РЕВЕККА ЛЕВИТАНТ ● СУББОТНИЕ СВЕЧИ ● СТИХИ

РАЗГОВОР С РАВВИНОМ

Я приду к раввину в гости,
мудрецу и книгочею.
Are you Jewish? – важно спросит
и посмотрит на меня.
Ну, конечно, я еврейка,
вы вглядитесь в это имя,
много скажет вам оно.
С этим именем не просто
было жить в стране советов.
Но раввин не впечатлится,
резко, жёстко перебьёт.

Зажигаю ли я свечи
перед каждою субботой? –
вот, что так его волнует,
вот, что важно для него.
Неудобно лгать раввину –
свечи я не зажигаю.
Но раввину не переча,
я пытаюсь честно вспомнить
те черты еврейской жизни,
что присущи были нам.
Утверждаю: мама с папой,
также дяди-мои-тёти
говорили все на идиш.
Ребе вновь не впечатлён.
Зажигала ль мама свечи? –
он упорно вопрошает.
Снова отвечаю честно:
“Чтобы свечи зажигала,
этого, увы, не помню,
но пекла на праздник Пурим
бесподобно оменташим
и фаршировала рыбу
на Еврейский Новый год.”
Нервно головой качает
недовольный мною ребе.
Зажигала ль бабка свечи? –
он уже почти кричит.

Бабушку, увы, не знала,
бабушку угнали в гетто.
В годы меркнущего света
было ей не до свечей.
И отнюдь не свечи – печи
адским пламенем горели,
чтобы всяк её сородич
был в том пламени сожжён.
Бабушка была еврейкой,
в том никто не сомневался
и не задавал вопросы
прежде, чем её сгубить.
Я, конечно, не мудрее
вас, учёного еврея,
ортодокса, книгочея,
но могу без вас решить,
кто такая в самом деле.
Потому-то в моей речи
до сих пор горят те печи,
принимайте их за свечи
и не смейте их гасить!

худ. Изя Шлосберг
РОДОСЛОВНАЯ

Сегодня я попробую отвлечься
от дел сиюминутных и рутинных.
Сегодня мне назначил предок встречу,
и время я свое пока покину.

Мой проводник, ты мне покажешь Вильнюс,
которого я никогда не знала.
Я в лабиринт его, как в омут кинусь,
как все туристы, я начну с вокзала.

Как много тут неведомых строений,
смесь грязных чердаков, дворов, подвалов.
Прислушиваюсь к гомону евреев,
хотя, мой предок, понимаю мало.

Не обессудь, прошло немало лет-то,
родной язык мой, удивишься, русский.
Я будто бы обломанная ветка
от древа сгинувшего. Чахлый кустик

пророс из неизвестной влажной почвы,
она теперь считается литовской.
А вы пропали, все исчезли прочь вы,
а я кажусь кругом незваной гостьей.

Похоже недоволен Гедиминас,
но я ведь не копаю эту древность.
Меня тревожит тот жестокий минус,
унесший милых близких в неизвестность.

Прости, я отвлеклась, завспоминалась
о будущем. А мы уже у речки.
За нами вслед пронзительная жалость
о том обличье и о том наречьи.

На берегу другом видны могилы –
теперь причудливый дворец там – спорта.
Кладбищенское место, вижу, было,
впоследствии его следы затерты.

И, как нарочно, на таком же месте
дворец чудесный на костях еврейских
опять возник. И женихи, невесты
вступают в браки в стуже залетейской.

Как связь времен безжалостно прервали,
ни хроник довоенных и ни снимков.
Сквозь пепел той войны поймешь едва ли
другое поколенье. Племя инков

и то порою ближе. Могикане –
последние – так жалко, зябко жмутся.
У стен глухих неслышные стенанья
забытых и забывших раздаются.

Да, сохранились кое-где тут стены,
но ни одной, чтоб от души поплакать.
Мой предок, честно, не тебе на смену
возникли кости тут мои и мякоть.

Еще скажу, что между нами пропасть –
вот почему так над душой сквозило.
И нашу кровь, мой дед, чужая область
всю выпила, а после разделила.

Меж офицерских дочек в универке
вполне возможно я б тебя стеснялась.
Образованье по советской мерке
в средневековых стенах мне досталось.

А город в преимуществе барокко
питал чужой культурой в альма-матер.
Черты его так врезаны глубоко,
но так неуловим его характер.

А ты, мой предок, ты ж всего-то дед мне,
а так далек ты, как библейский старец.
Какие шлешь мне Ветхие Заветы,
какая память по тебе осталась?

А, может быть, права во всем рутина,
и в неизвестность отлетают лица.
И на твоих, мой город, на руинах
уже не суждено укорениться.

 

ТЁТУШКЕ

Рохэле, Голдэле, Шифрэле, Бэрэле,
Что вы любили, во что вы верили,
И за какое такое радение
Вам посылалось чудо спасения?
Бэрэле – юный воспитанник хедера –
Сердце немало обид там изведало.
Рохэле – ты молодою мадонною –
Светишься к дочке любовью бездонною.
Голдэле с Шифрэле – малые девочки,
Хрупкие сёстры , слабые веточки.
Ангелы, звёзды далёкие, боги ли
Вас провожали трудной дорогою?
Вряд ли евреями были примерными,
Пищу едва ль соблюдали кошерную.
Предпочитали вы ценности светские
И привечали власть вы советскую.
Знали ли вы, как в вашей обители
Смерти смотрели в глаза родители?
И многие ваши родные, знакомые
Землю Литвы пропитали стонами,
Просьбами, о спасеньи молитвами,
Но звёзды смерти стальными бритвами
В небе сверкали, неумолимые,
И муки ждали невыносимые
Всех этих истово верующих цадиков,
Будто их праведность кем-то украдена.
Вы же, смиренные гении случая,
Хоть обездоленны и измученны,
Но с офицерскими жёнами прибыли
В маленький город подальше от гибели.
Жён и детей тех война беспощадная
Быстро настигла рукой кровожадною.
А вы потоптались по-над обломками
И слились с толпою беженцев, скомканной
Страхом перед войной сумасшедшею,
Взрывами бомб на землю сошедшею.
Вот вы стоите одни на станции,
Всем вы чужие, любой инстанции.
Страх продолжает над вами пикировать –
Вас не желают эвакуировать.
Но командир, словно знак сверхъестественный,
Двери вагона для вас непосредственно
Вдруг распахнул, чтоб жена солдатская
С выводком детским из пекла адского
Вышла, как Феникс, душой невредимая,
И чтобы брат и сестрички любимые
Все были живы, судьбой хранимые.
Поезд товарный ехал равнинами,
Там вы учились наречию русскому
Звёзды спасенья светили вам тусклые.
Заново все вы поименованы,
Голдэле – Галей звалась по-новому,
Шифрэле – Шурой, Борисом – Бэрэле:
Русь необъятную словно примерили.
Рохэле впрочем осталась Рахилею,
С деткой своей умирающей, хилою.
Груди от ужаса пересохшие
Лишь бесполезно висели над крошкою.
Сколько ж над вами, худыми от голода,
Смерть пролетала и целилась в голову
В этом стальном, самолетном обличии,
Как же вы знали её величие.
Бомбы взрывали вагоны соседние
Эти мгновенья казались последними.
Сколько же раз вы, слепы от отчаянья,
Смерть умоляли: ” Ударь нечаянно
В самое сердце вагона нашего,
Пусть уж случится самое страшное,
Чтоб все мучения разом кончились,
Чтобы от страха мы больше не корчились”
Но все снаряды лишь мимо мазали,
Будто и вправду вы были помазаны
Высшей какой-то божественной милостью,
И по дороге всё дальше двигались
В даль недоступную, в землю татарскую,
Щедро делившуюся мытарствами.
Там умерла от страданий Цветаева,
Вы ж продолжали своё выживание.
Встретил морозами резкими Чистополь
Голых, босых. Туда вас исподволь
Перетащила водичка камская,
Доля еврейская, доля цыганская.
Там уж стояла зима морозная,
Там начиналась житуха колхозная.
Там от бессилья свалилась Рохэле,
Ноги не шли. Лишь лежала, да охала.
Что ж излечило её конечности?
Снова терпение до бесконечности.
А в сорок третьем труба солдатская
Борю зовёт. Тут вовсю Сталинградская
Битва косила его поколение.
Польская метрика, словно спасение,
Притормозила мобилизацию;
Парень не шпион ли пришлось разбираться им.
И лишь в начале сорок четвёртого
Доля солдата, живая, не мёртвая,
Вволю его поучила, помучила,
Вновь испытав благосклонность случая.
В сорок седьмом он в объятия Вильнюса
Послевоенного радостно кинулся.
О, это время, с какой надеждою
Смотришь на нас вопреки безбрежному
Горю, потерям, разрухе, сумятице,
Сытость пред ним наша скромно пятится,
Мы недостойны его очищения,
Мы обманули его предвкушения.
Ярко светилась там ваша молодость
И превращала звёздную холодность
В тёплую радость живого трепета,
В непревзойдённость детского лепета.
Идише мамами были природными,
И за детей и в огонь, и в воду вы
Были готовы стремительно броситься
В этой житейской чересполосице.
Отсвет на вас доброты человеческой
Прочно лежал. Вы всегда помечены
Мягкостью, жалостью, мудрой душевностью,
Жизнь звучала нежной напевностью.
Тщетно пытаясь вам быть защитою,
Госпиталь здешний сверля молитвами,
С мамой к отцу впересменку бегала.
Он нас жалел, умирая: “Фейгалах
Майнэ”*, – говорил полушёпотом,
Можно ли с жизнью расстаться безропотно.
Вашей любовью вечно согретая,
Знала сокровища сердца несметные.
Самое сильное впечатление –
Ваше всегдашнее всепрощение.
Что же так властно моё отчуждение
Мне отравляло пору взросления?
Как презирала я участь мещанскую,
О, как прельщалась другими шансами.
И проницательно мне моя тётушка
Строго пеняла за пышные пёрышки.
Но уносило меня в мое зеркало,
Странно оно мою жизнь исковеркало.
Только сияла, смыслом исполненна,
Будто от тления заговорённая,
Эта любовь ваша неукротимая,
Эта забота неутомимая.
_________________________
*Фейгалах майнэ(идиш) – птички мои.

 

ДЕВОЧКА ИЗ ЛИТВЫ

                                        Дымами стали девочки в Литве…
М.Бриф. Requiem

Долго с тобой говорим мы
о книгах, стихах, любимых,
родителях, детях, женах.
Слушаю я напряженно.

Нет, отнюдь не на идиш
с тобой говорим мы. Видишь:
этот язык полумертвый
к нам не прикрутишь отверткой.

Все дольше с тобой говорим мы,
все чётче рисунок из дыма.
И чем говорим мы дольше,
тем ярче из пепла Польши

растет силуэт  уязвимый,
встаёт из литовского дыма
мой облик животворящий
девочки настоящей.

РАЗГОВОР С РАВВИНОМ

Я приду к раввину в гости,
мудрецу и книгочею.
Are you Jewish? – важно спросит
и посмотрит на меня.
Ну, конечно, я еврейка,
вы вглядитесь в это имя,
много скажет вам оно.
С этим именем не просто
было жить в стране советов.
Но раввин не впечатлится,
резко, жёстко перебьёт.

Зажигаю ли я свечи
перед каждою субботой? –
вот, что так его волнует,
вот, что важно для него.
Неудобно лгать раввину –
свечи я не зажигаю.
Но раввину не переча,
я пытаюсь честно вспомнить
те черты еврейской жизни,
что присущи были нам.
Утверждаю: мама с папой,
также дяди-мои-тёти
говорили все на идиш.
Ребе вновь не впечатлён.
Зажигала ль мама свечи? –
он упорно вопрошает.
Снова отвечаю честно:
“Чтобы свечи зажигала,
этого, увы, не помню,
но пекла на праздник Пурим
бесподобно оменташим
и фаршировала рыбу
на Еврейский Новый год.”
Нервно головой качает
недовольный мною ребе.
Зажигала ль бабка свечи? –
он уже почти кричит.

Бабушку, увы, не знала,
бабушку угнали в гетто.
В годы меркнущего света
было ей не до свечей.
И отнюдь не свечи – печи
адским пламенем горели,
чтобы всяк её сородич
был в том пламени сожжён.
Бабушка была еврейкой,
в том никто не сомневался
и не задавал вопросы
прежде, чем её сгубить.
Я, конечно, не мудрее
вас, учёного еврея,
ортодокса, книгочея,
но могу без вас решить,
кто такая в самом деле.
Потому-то в моей речи
до сих пор горят те печи,
принимайте их за свечи
и не смейте их гасить!

худ. Изя Шлосберг
РОДОСЛОВНАЯ

Сегодня я попробую отвлечься
от дел сиюминутных и рутинных.
Сегодня мне назначил предок встречу,
и время я свое пока покину.

Мой проводник, ты мне покажешь Вильнюс,
которого я никогда не знала.
Я в лабиринт его, как в омут кинусь,
как все туристы, я начну с вокзала.

Как много тут неведомых строений,
смесь грязных чердаков, дворов, подвалов.
Прислушиваюсь к гомону евреев,
хотя, мой предок, понимаю мало.

Не обессудь, прошло немало лет-то,
родной язык мой, удивишься, русский.
Я будто бы обломанная ветка
от древа сгинувшего. Чахлый кустик

пророс из неизвестной влажной почвы,
она теперь считается литовской.
А вы пропали, все исчезли прочь вы,
а я кажусь кругом незваной гостьей.

Похоже недоволен Гедиминас,
но я ведь не копаю эту древность.
Меня тревожит тот жестокий минус,
унесший милых близких в неизвестность.

Прости, я отвлеклась, завспоминалась
о будущем. А мы уже у речки.
За нами вслед пронзительная жалость
о том обличье и о том наречьи.

На берегу другом видны могилы –
теперь причудливый дворец там – спорта.
Кладбищенское место, вижу, было,
впоследствии его следы затерты.

И, как нарочно, на таком же месте
дворец чудесный на костях еврейских
опять возник. И женихи, невесты
вступают в браки в стуже залетейской.

Как связь времен безжалостно прервали,
ни хроник довоенных и ни снимков.
Сквозь пепел той войны поймешь едва ли
другое поколенье. Племя инков

и то порою ближе. Могикане –
последние – так жалко, зябко жмутся.
У стен глухих неслышные стенанья
забытых и забывших раздаются.

Да, сохранились кое-где тут стены,
но ни одной, чтоб от души поплакать.
Мой предок, честно, не тебе на смену
возникли кости тут мои и мякоть.

Еще скажу, что между нами пропасть –
вот почему так над душой сквозило.
И нашу кровь, мой дед, чужая область
всю выпила, а после разделила.

Меж офицерских дочек в универке
вполне возможно я б тебя стеснялась.
Образованье по советской мерке
в средневековых стенах мне досталось.

А город в преимуществе барокко
питал чужой культурой в альма-матер.
Черты его так врезаны глубоко,
но так неуловим его характер.

А ты, мой предок, ты ж всего-то дед мне,
а так далек ты, как библейский старец.
Какие шлешь мне Ветхие Заветы,
какая память по тебе осталась?

А, может быть, права во всем рутина,
и в неизвестность отлетают лица.
И на твоих, мой город, на руинах
уже не суждено укорениться.

 

ТЁТУШКЕ

Рохэле, Голдэле, Шифрэле, Бэрэле,
Что вы любили, во что вы верили,
И за какое такое радение
Вам посылалось чудо спасения?
Бэрэле – юный воспитанник хедера –
Сердце немало обид там изведало.
Рохэле – ты молодою мадонною –
Светишься к дочке любовью бездонною.
Голдэле с Шифрэле – малые девочки,
Хрупкие сёстры , слабые веточки.
Ангелы, звёзды далёкие, боги ли
Вас провожали трудной дорогою?
Вряд ли евреями были примерными,
Пищу едва ль соблюдали кошерную.
Предпочитали вы ценности светские
И привечали власть вы советскую.
Знали ли вы, как в вашей обители
Смерти смотрели в глаза родители?
И многие ваши родные, знакомые
Землю Литвы пропитали стонами,
Просьбами, о спасеньи молитвами,
Но звёзды смерти стальными бритвами
В небе сверкали, неумолимые,
И муки ждали невыносимые
Всех этих истово верующих цадиков,
Будто их праведность кем-то украдена.
Вы же, смиренные гении случая,
Хоть обездоленны и измученны,
Но с офицерскими жёнами прибыли
В маленький город подальше от гибели.
Жён и детей тех война беспощадная
Быстро настигла рукой кровожадною.
А вы потоптались по-над обломками
И слились с толпою беженцев, скомканной
Страхом перед войной сумасшедшею,
Взрывами бомб на землю сошедшею.
Вот вы стоите одни на станции,
Всем вы чужие, любой инстанции.
Страх продолжает над вами пикировать –
Вас не желают эвакуировать.
Но командир, словно знак сверхъестественный,
Двери вагона для вас непосредственно
Вдруг распахнул, чтоб жена солдатская
С выводком детским из пекла адского
Вышла, как Феникс, душой невредимая,
И чтобы брат и сестрички любимые
Все были живы, судьбой хранимые.
Поезд товарный ехал равнинами,
Там вы учились наречию русскому
Звёзды спасенья светили вам тусклые.
Заново все вы поименованы,
Голдэле – Галей звалась по-новому,
Шифрэле – Шурой, Борисом – Бэрэле:
Русь необъятную словно примерили.
Рохэле впрочем осталась Рахилею,
С деткой своей умирающей, хилою.
Груди от ужаса пересохшие
Лишь бесполезно висели над крошкою.
Сколько ж над вами, худыми от голода,
Смерть пролетала и целилась в голову
В этом стальном, самолетном обличии,
Как же вы знали её величие.
Бомбы взрывали вагоны соседние
Эти мгновенья казались последними.
Сколько же раз вы, слепы от отчаянья,
Смерть умоляли: ” Ударь нечаянно
В самое сердце вагона нашего,
Пусть уж случится самое страшное,
Чтоб все мучения разом кончились,
Чтобы от страха мы больше не корчились”
Но все снаряды лишь мимо мазали,
Будто и вправду вы были помазаны
Высшей какой-то божественной милостью,
И по дороге всё дальше двигались
В даль недоступную, в землю татарскую,
Щедро делившуюся мытарствами.
Там умерла от страданий Цветаева,
Вы ж продолжали своё выживание.
Встретил морозами резкими Чистополь
Голых, босых. Туда вас исподволь
Перетащила водичка камская,
Доля еврейская, доля цыганская.
Там уж стояла зима морозная,
Там начиналась житуха колхозная.
Там от бессилья свалилась Рохэле,
Ноги не шли. Лишь лежала, да охала.
Что ж излечило её конечности?
Снова терпение до бесконечности.
А в сорок третьем труба солдатская
Борю зовёт. Тут вовсю Сталинградская
Битва косила его поколение.
Польская метрика, словно спасение,
Притормозила мобилизацию;
Парень не шпион ли пришлось разбираться им.
И лишь в начале сорок четвёртого
Доля солдата, живая, не мёртвая,
Вволю его поучила, помучила,
Вновь испытав благосклонность случая.
В сорок седьмом он в объятия Вильнюса
Послевоенного радостно кинулся.
О, это время, с какой надеждою
Смотришь на нас вопреки безбрежному
Горю, потерям, разрухе, сумятице,
Сытость пред ним наша скромно пятится,
Мы недостойны его очищения,
Мы обманули его предвкушения.
Ярко светилась там ваша молодость
И превращала звёздную холодность
В тёплую радость живого трепета,
В непревзойдённость детского лепета.
Идише мамами были природными,
И за детей и в огонь, и в воду вы
Были готовы стремительно броситься
В этой житейской чересполосице.
Отсвет на вас доброты человеческой
Прочно лежал. Вы всегда помечены
Мягкостью, жалостью, мудрой душевностью,
Жизнь звучала нежной напевностью.
Тщетно пытаясь вам быть защитою,
Госпиталь здешний сверля молитвами,
С мамой к отцу впересменку бегала.
Он нас жалел, умирая: “Фейгалах
Майнэ”*, – говорил полушёпотом,
Можно ли с жизнью расстаться безропотно.
Вашей любовью вечно согретая,
Знала сокровища сердца несметные.
Самое сильное впечатление –
Ваше всегдашнее всепрощение.
Что же так властно моё отчуждение
Мне отравляло пору взросления?
Как презирала я участь мещанскую,
О, как прельщалась другими шансами.
И проницательно мне моя тётушка
Строго пеняла за пышные пёрышки.
Но уносило меня в мое зеркало,
Странно оно мою жизнь исковеркало.
Только сияла, смыслом исполненна,
Будто от тления заговорённая,
Эта любовь ваша неукротимая,
Эта забота неутомимая.
_________________________
*Фейгалах майнэ(идиш) – птички мои.

 

ДЕВОЧКА ИЗ ЛИТВЫ

                                        Дымами стали девочки в Литве…
М.Бриф. Requiem

Долго с тобой говорим мы
о книгах, стихах, любимых,
родителях, детях, женах.
Слушаю я напряженно.

Нет, отнюдь не на идиш
с тобой говорим мы. Видишь:
этот язык полумертвый
к нам не прикрутишь отверткой.

Все дольше с тобой говорим мы,
все чётче рисунок из дыма.
И чем говорим мы дольше,
тем ярче из пепла Польши

растет силуэт  уязвимый,
встаёт из литовского дыма
мой облик животворящий
девочки настоящей.