ЕФИМ ЯРОШЕВСКИЙ ● ХОЛОДНЫЙ ВЕТЕР ЮГА ● СТИХИ

ЯРОШЕВСКИЙ ВЕСНА ОПЯТЬ
… Но в доме сумерки, и в окнах тьма и свет,
и ливень топчется в передней,
и кошка ластится, и потускнел паркет,
и вечер тянется – не первый, не последний.
Неосторожные, без глаз, бредут коты
по крышам маленьким и острым.
Серп смотрит пристально на город с высоты:
кто в эту ночь был тайно к нам подослан?
Где хвоей вздёрнутая лагерная высь
играет в прядки с небесами, –
дни Словом схвачены. Там духи собрались.
Жизнь, не затравленная псами,
течёт, безгласная. Там голубеет дол,
и в городах светло и пусто, –
весна торопится, поэты пишут в стол,
и дорожает зелень и капуста.

ЮНОСТЬ

Мы собирались часто… Гасла осень.
Опутывали сумерки дороги.
Пустели парки. Падала листва.
Дожди шумели по ночам. И долго
роптали ветви и стучали капли.

Мы собирались дома… Без камина.
В печи ломилось в щели сквозь дрова
И голову высовывало пламя.
Мы все мечтали о побегах… Смутно
за окнами мерещился вечерний
и мокрый город. Било полночь. Каждый
с расширенными ясными глазами
с восторгом говорил о том, что можно
перемахнуть границу и уехать…
Увидеть страны, нахлебаться ветра,
дорожной скуки, запаха мазута
и дорогих духов каких-то женщин…

Гудела печь… Мы говорили вместе,
перебивая, торопя друг друга, –
и сладостно вдыхали свежий запах
земли, осенних листьев и тумана…
Мы забывались. За столом убогим
рождались ослепительные мысли.
Мы грезили… Курили и молчали.
(А ночь была сырой и непроглядной).
Мы обретали сладостное чувство –
жить на земле, творить и быть свободным.

Дождь утихал. Мы расходились поздно,
как заговорщики в ночи. И каждый
прислушивался долго и тревожно,
как затихали гулкие шаги
товарища. Мы были одиноки
и счастливы… В порту спросонок выли
охрипшие сирены пароходов.
Накинув капюшон, ходил вдоль ночи
дежурный постовой. Холодный ветер
по мокрым рельсам убегал к вокзалу.
Ночь пеленала в осторожном ливне
усталый, успокоившийся город.

Кариатиды зябли на ветру,
впиваясь в мрак незрячими глазами,
и море, как медведь в своей берлоге,
Ворочалось и не могло уснуть…

********
Холодный ветер юга продул кварталы лета,
весь город был оставлен и брошен наугад.
Раскинутые ноги старинного буфета, –
все кинуты на ветер – кто беден, кто богат.
Ах, этот ветер юга! Прощай, ещё не вечер…
Живи ещё полвека и продувай дворы.
Оставь нам тяжесть моря, которое нас лечит,
не отдавай пришельцу ни Крыма, ни Твери.

НА ОТЛЁТЕ

Мне кажется: на тёплых камнях города
лежит моя голова.
Она осталась здесь…
Дышит, смотрит в листву, грезит –
послевоенным летом, детством,
клёкотом свежей воды из-под крана,
югом, мокрой галькой моря,
облаками над Хаджибеем,
книгами юности,
нашими надеждами, музыкой, –
отшелушившейся молодостью…
Теперь я вижу себя,
бегущего в лабиринте дворов
отощавшей гончей,
с исхудалым лицом педагога,
уже почти безумным…
Нынче всё позади,
но это во мне.
Я долго смотрю на месяц.
Месяц тонкий, слезящийся…
Кругом ночь, крыши, туман.
Блестит мостовая… Никого.
Я не выдерживаю –
и поднимаюсь к звёздам…

БАЛЛАДА О РЫБЕ
(Одесса, рыбный ряд, Привоз)

Ах, на Привозе на кривом морозе
продажа рыбы в неудобной позе!
Торговка красная и красная цена.
Совсем недавно кончилась война.

На ледяном ветру – очередь за рыбой ледяной.
«Четыре коропа, коропчика
(красавцы алые в серебряной крови!),
всего за петушок – пять рэ, и рыба ваша,
она еще кровит!..».
Безрукий инвалид
схватить ее культяпкой норовит, а рядом –
худая, бледная, освенцимская рыба –
трупы оскаленных исчадий с хвостами ледяными-
с железнам грохотом ложатся на весы –
по госцене…

Прилавок, сталь, мороз и сопли на ветру…
Торговка говорит: «Чтоб ты так жил к утру –
она еще совсем живая,
я даром отдаю…».
У рыбы – рана ножевая.
Заплыли голубые скулы, а глаза
еще как будто живы,
но уже задумались
о гибели и глубине…
«За свежих жабер кровь плачу вдвойне!» –
я ей кричу. Она не слышит
и говорит, что рыба дышит…

Кто рыбу оглушил
(не по моей вине)? Ужели
глушитель рыбы, некто Меламуд
пробрался в пруд?
Иль это Сидоров, колхозный водолей,
ее распространил среди людей?
(О прохиндей!)

На ледяном ветру – очередь за рыбой ледяной.
(«Четыре коропа, коропчика, красавцы алые –
всего за петушок!» –
у рыбы шок…).

За другом друг, за рыбой ледяной
очередь по всей стране родной…
Торговка красная и красная цена.
… Как хорошо, что кончилась война!

ВОСПОМИНАНИЕ О ВОЙНЕ
1
Война. В окопах мокрые солдаты.
Холодный дождь по каскам барабанит.
И запах табака – как запах хлеба.
В густую грязь уходят автоматы.
С небритых щёк стекает мокрый порох,
и долго дует ненасытный ветер…
Озябшие от сумерек деревни.
Продрогшие, обугленные хаты.
И огоньки пугают, как надежда.
Четвёртый день сочится тёплый ливень.
В костях солдат свисает гнёзда холод.
Война и дождь идут четвёртый месяц…
2
Мы постарели. Мы давно в окопах.
Мы мальчики.
По ночам мы плачем (во сне)
и вспоминаем
водой залитый, опустевший город.
Всё отсырело – камни и патроны.
Оглохшие от ветра командиры
тревожно совещаются в землянках.
А мы лежим и долго ждём рассвета…
3
Война закончена. Мы все убиты.
Мы до сих пор лежим. Мы не зарыты.
Случайный конь, на нас наткнувшись ночью,
пугается, вперёд идти не хочет.
И, кланяясь, назад, назад уходит.
И стороною мёртвых нас обходит.
Там мы лежим, не прибраны, небриты.
И видим всё. Глаза у нас открыты.
Летают кони тихие во мраке…
А мы лежим. И жадно ждём атаки.

РОДОСЛОВНАЯ

Дождь на рассвете… дождь.
Наверное, в тиши
уютной, той, покинутой России
(центральной), где в соломенных
дикорастущих крышах
дождь застревает в Муромских лесах…
В Тарусе тоже дождик… Лопухи,
развесив уши пупырчатые,
слушают ненастье.
В реке с трудом полощутся лещи,
тяжёлые, гружённые икрой (и водкой).
А у окна стоит, вдыхая ветер
и перегар сырого Подмосковья,
Татьяна Леонидовна Петрова,
искусствовед музея народной старины,
преподаватель музыки народов СССР,
любительница Врубеля и Блока,
и Фалька, и Матисса, и Дега…
Случайно и непостижимо странно
влюбившаяся в сплавщика Дурнаго
Андрея Венедиктовича, внука
и правнука художника Перова,
однофамильца, чей маленький этюд
совсем случайно остался
средь личного имущества Загряжской
Тамары Люциановны, хористки,
племянницы великого поэта
со стороны и брата и отца…

********
Я старый маг морей, усталый аллигатор,
гиппопотам! Звериный Карл огня!
Я бедный идальго, я маленький плантатор,
я в клетке кепчатой, не обижай меня.
Я в аленьком бреду, я в желтенькой косынке,
как негритёнок Ли с китайской бахромой,
с бубенчиками слов в зелёненькой корзинке,
опрятный счетовод, смеясь иду домой…

ЭКОЛОГИЧЕСКИЙ ЭТЮД

Это одесское лето, одесское гетто,
толпа озарённых придурков,
это влажная завязь травы и речи,
морской соли и сырого тумана,
косноязычие одесских долгожителей,
подвеянных поэтов, тихих задумчивых сумасшедших,
хитрых шахматистов
и расчётливых утренних философов…
Это утренний кефир и полдневное солнце
над горячим от жизни Привозом,
Молдаванка с покосившимися улицами
и древними, подмытыми артезианскими
и фекальными водами, дворами,
где долго не гаснут закаты,
и на бледные лица слепых кариатид
ложится к ночи тёплая, бессмертная одесская пыль…
Это сладкий дым и смог загазованных пляжей,
Златы Пяски ещё не загаженной Дофиновки,
свежие жабры бычков-гладиаторов,
борющихся с тяжким воздухом моей отчизны,
моего любимого греческого полиса,
моей старушки Пальмиры…
Восхитительный запах дерьма и отечества!
Где сливочный ампир и классическое барокко,
цветной торт лепных карнизов
и ломкий бисквит известняка,
дворовые сортиры,
дождик на станции Сортировочной,
мокрые рельсы и тоска переездов.
Там по утрам над Отрадой встаёт высокое свежее море,
которое пахнет степью и неубитой рыбой…
Там не слабеет целебный запашок водорослей и йода,
и в августе на скалах крепчает зловоние мидий,
чёрной и жирной морской травы…
Это – память о временах, когда под Одессой,
как под сердцем,
ходило большое свежее море,
и в турецком чаду кофеен подымался над Ланжероном
жертвенный шашлычный дым…

*******
Гудит прощальная трава,
как прибыль сказочного лета.
Картины Ветхого Завета
в корзинах веры и добра.
Гори, распивочный лоток,
всей яростью весенних красок!
И пуще, пуще разгорайся,
трамвайной ссоры уголёк!
Лети, безудержный трамвай,
кабриолет пустого лета!..
Пустеет парк. Выносят вето,
осенних лавок каравай.

БАЛЛАДА О КОТЕ ЛЮБИМОМ

Обрыдав соседские крыши,
кот заснул молодым повесой —
а проснулся старым Магистром.
Ордена и награды
мешали ему подняться.
Он поднял заплывшую шею,
посмотрел на меня богатым,
изумрудным разбойничьим глазом,
в котором когда-то рябило
от голубиных крыльев, —
и не сказал ни слова…
Морда его была усата,
как у знаменитого норвежца,
мантия черна и пробита
в ряде мест.
На тяжкой цепи болтался
орден Почетного Крысолова.

С величайшим презрением мэтра
этот крысиный убийца,
чердачный Казанова,
этот ожиревший любовник
соседских кис, пушистых и порочных,
осмотрел весну —
и вытащил старый коготь.

Захмелевшая от солнца птица
пела песню весенней ветке.

Кот поманил ее пальцем,
заманил ее в рот кровавый.
Черная шкура сочно, аппетитно ее сжевала,
не оставив на соседней крыше
ни капли невинной крови.

…На другой день кот умер
(надо полагать, от излишеств),
и пасть его дымно синела…

Хоронил его только ветер,
отпевали коты и птицы,
яму ему вырыл дворник
и забросал прахом.

С тех пор по ночам холодным
по крышам скитается призрак,
пугая детей и прохожих.

И дрожат в предчувствии страсти
кошки всего квартала…

СТАНСЫ СРЕДИ ЗИМЫ

Все дороги зима забелила –
поликлиник, школа, тюрьма, –
и, как видно, совсем заболела,
протекая по жизни, река.

Видно, трудно, давясь вермишелью,
выбивать этой жизни талон
и торчать запоздалой мишенью
в бархат осени в мертвый сезон.

Там, где дети играют в пиратов,
на излучинах рек и дорог,
спит укутанный ветром Саратов,
дремлет старый глухой Таганрог

Я сегодня тропинкой пернатой
осторожно отправлюсь на юг,
где народ не торопится в НАТО
и погоду берет на испуг.

Перочинным ножом дровосека
не зарезать паршивой овцы.
Дело к осени пахнет аптекой,
у волчицы набухли сосцы.

Неужели и Риму быть пусту?
Но до этих времен далеко.
Император разводит капусту,
хлещет Пушкин вдовицу Клико.

Завернуться бы в плащ кифареда
и забыть, пока тлеет свеча,
изуверскую мысль правоведа
и трусливую спесь палача

Лето сникло. Не скоро вернется
щебет птичьих задумчивых стай.
Спи, не бойся, что в горло вопьется
криворотая страшная сталь.

Этот страх мне покуда неведом,
и звучит, пока тлеет свеча,
королевское лето аэда,
пионерская клятва врача.

…Город снегом совсем завалило,
словно мыши, притихли дома,
все тропинки пурга забелила –
поликлиника, школа, зима.

ЕВРЕЙСКАЯ БОЛЬНИЦА

Там, где Еврейская больница,
весна, как раненая птица,
в операционную стучится.

В халате белом няня мчится.
Прохожий еле шевелится
и замирает на ходу –
и то, что на его роду
написано, должно случиться
в пургой засыпанном году.

Пока я медленно бреду
по опозоренному льду,
мне что-то видится (иль снится):
графиня там бежит к пруду
в каком-то пламенном бреду,
Толстой, как встрепанная птица,
стоит на пасмурном ветру…
Метель последняя кружится,
и мерзнет в северной столице
чугунный памятник Петру.
Я знаю, это не к добру…

Но что еще должно случиться
в стране иль в полночь, иль к утру?
Молчи. Не стоит торопиться…

Не спит Еврейская больница.
Пока я жив, я не умру.

ПРОГУЛКА ПО ЛЕТНЕМУ САДУ…

там Володя идет Гандельсман
по траве он гуляет
летний сад Петербург талисман Томас Манн
этот шторм за окном на него не влияет

там в саду на ветру дрогнут нимфы
чуть-чуть в стороне
ходит гость иностранный
он ворчит как старик
не по мне говорит
не по мне эти новые рифмы
и стих этот странный

светит лампа в ночи у лампы есть раб
жил себе и писал,
осененный таинственным нимбом
ах открыть бы
открыть бы и мне эту новую прозу с утра б
и назваться Колумбом

там гуляет поэт
не пугаясь простуд на ветру
он стихи сочиняет
ветер дует с Невы
ветер шепчет поэту
дай слезы утру
слезы вред причиняют

ветер ходит кругами по нашей стране
у ворот
где поэт выпивает
он читает стихи
он любимое слово на вкус и на ощупь берет
и стихи убивают…

так бормочет поэт
и толкаются буквы не в лад
так рифмуются  совесть и сирость
и впивает поэт эту ночь
эту морось и хлад
и вбирает в себя навсегда
этот текст
эту сырость.

ПАМЯТИ ПИСАТЕЛЯ
                 Ивану Бунину


Он плоть свою сносил и вышел на покой
в далёкой Фландрии, где дни его бежали…
В сухое горло дней простуженной клюкой
он сунул влажный кляп сквозь звёздные скрижали.
Он книги пестовал, как маленький злодей,
молился и гранил алмаз стихотворенья.
И будет славен он, доколь среди людей,
играя и смеясь, живут его виденья.
И в зимних сумерках – с лицом, как у козы,
и страстотерпицы шестого века –
по летописям снов он повторял азы
и совести людской, и славы человека.
Когда на склоне дней взойдёт его трава –
на бархатный сюртук падут густые розы,
и всё смешается:
табак “Маскуди”, чёрные дрова
и северной страны крещенские морозы…

.

РАЗГОВОРЧИКИ С НЕБОЖИТЕЛЕМ
или ПРОЩАНИЕ С ТЕКСТОМ
И. Б.
1
Я тебе подражаю только сегодня.
На тебе, должно быть, печать Господня.
Всем известно: Муза — большая сводня.
Невозможно дважды — и в ту же реку.
Эта жизнь превращает меня в калеку, —
помогите увечному человеку!

Там где каждый твой сокамерник — смертник,
где закат над Нарвской заставой меркнет,
там тамбовский волк тебе не соперник,
лишь балтийский ветер тебе напарник,
только звезды одни и ты — Коперник.

Там того и жди, что ворона каркнет
да товарищ в сердцах за решетку харкнет.
Там свободой уже давно не пахнет.
А когда в небесах разверзнутся хляби,
скажет дядя Исак (он мудрец и рабби):
«Время близко, поздно кричать о драме.
Ибо самое время вспомнить о маме.
Ибо самое время кричать о потопе.
Жаль, что нет кипы́ в твоем гардеробе:
ты надел бы — и жил бы себе в Европе»

Там сосед твой с утра не вяжет лыка,
в двух шагах от Петра не услышишь крика,
там с утра в стране назревает драка,
там опасно жить и любить вне брака
(вижу слабый свет в глубине барака).
Бойся, девочка, всяких прохожих дядек,
не бери из нечистых рук шоколадик,
не ходи одна в этот детский садик…
Не смотри на мир, раскрывая ротик.
Хорошо если доктор просто невротик,
а не злой маньяк и не старый педик…

Так и будешь писать, как в отчизне плохо:
дескать, нет там ни выдоха, нет и вдоха,
и стоят дома со времен Гороха,
на дворе зима — такова эпоха…

2
Там горят дерева, как посланцы духа,
там в крови голова, в головах разруха,
там качают права, и в делах непруха,
запасают дрова старик да старуха,
Ростропович летит на великий конкурс,
и свистит метель в небесах и бронхах.
Солженицын и Белль покидают Франкфурт,
за чужой бугор улетят во фраках —
и ищи их потом в чужих оврагах…

Высоко в небесах самолетик кружи,
шмель сидит в волосах и ни с кем не дружит,
спит царевна в лесах и о князе тужит,
и тамбовский рысак ей надежно служит.
И Гвидона тоска не напрасно гложет,
от такой картинки его корежит,
за окошком зима свои хлопья вяжет,
скоро дева войдет – и как карта ляжет.
Стюардесса, споткнувшись, падает в кресла,
до сих пор там лежит, раскинув чресла,
кабы к ней подойти — давно бы воскресла
(но ее будить не имеет смысла).

3
У тебя там дела, ты, наверно, занят…
Вьюга в здешних лесах давно партизанит.
Подожди, пока соберется саммит,
и увидишь все своими глазами.

В этом мире нет ни низа, ни верха,
на плечах тирана седая перхоть,
по законам Корана — куда б ни ехать,
все равно бараном придется бегать
и жевать травы молодую мякоть
да над каждым цветком холодеть и плакать.
(Над Германией дождь и в России слякоть…)

Нам пора. До свиданья, мой друг Иосиф!
Поэтический лес редеет от просек.
(Я здесь тоже живу, отчизну бросив.
Если крикнут: домой! — я скажу, что не против.)
Нешто мало равнин на просторах Рассеи?
Инородцы, блин, там прочно засели.
Как их только терпит страна доселе?
Мы их где-то снова прочно расселим
среди диких скал и цветущих расселин.
А когда трава взойдет из проталин,
нам помашет ручкой товарищ Сталин.

На пороге зима, на улице ветер.
Мир не сходит с ума, он высок и светел,
величав и сед, как писатель Федин.
Он едва ли жив, но уже безвреден

…Мы с тобой заболтались. Луна в зените.
Если что, обязательно позвоните.

*************
Хаиму Токману
В дни бедности, в дни Страшного суда,
в дни непосильного позора
не сотворить бы, Господи, вреда,
не прищемить бы дверью вора –
не вынести бы сора из избы,
и сослепу бы не накуролесить,
и, попросив пощады у судьбы,
всё рассчитать, всё вычислить, всё взвесить,
не выдать друга, брата не повесить,
не понести б чужого наказанья,
не сделать бы оплошно обрезанья…

ВОСПОМИНАНИЕ О МИШЕ БЛУВШТЕЙНЕ

1
Тревогой войны зараженные лица. Слабость диеты,
детская резвость Миши Блувштейна,
игравшего в шахматы лучше Господа Бога,
заразительность скрипки, юный Спиноза скрипку себе заносил
золотистым смычком.

Папа ругается, зато мама очи возводит и говорит:
«Молодец! Не опозорил седины деда.
Скоро ты станешь совсем человеком, Господи Боже…

…Исак, ты слышал, что говорит наш сын? Он хочет учиться!
Разве старая Фейда могла подумать,
Что Господь ему в голову вложит такие хорошие мысли?»

2
Что же мне делать,
если над городом старым, цветным и пахучим
летит с прекрасным ртом невеста Шагала?
Как мне сберечь это небо с цветком в голове,
где зелёная лошадь с глазами младенца
выносит свой круп за пределы картины
и мочится жарко в еврейскую полночь?..

… Сторож в ермолке читает при свете звезды ароматную Тору.
Витебский мальчик жадно целует нежные груди Рахили – и плачет…

Миша Блувштейн, кандидат в мастера, изучает теорию чисел.
Ему уже восемь лет.
Скоро ему будет семьдесят…

ДЕПО. ПУСТЫРЬ

О, кладбище сих паровозов,
где слесарь-ремонтник затих,
горячее солнце в стрекозах,
в канистрах играет бензин!
Холодное слабое лето
стоит на нетвёрдых ногах.
Уже продаются билеты
на осень в стеклянных гробах…

МАЛЬЧИК ТЕРПИГОРЕВ
Там ходит мальчик Терпигорев,
он Чехова читает назубок.
Ах, эти холода, они мне надоели!
В пустом саду качаются качели,
роса горит на солнышке
и сушится пирог.
Раиса Николаевна Найдорф
с утра весь день сидит в библиотеке.
Туда порой заглядывают зэки,
чтоб почитать немного про политику страны
и посетить Люстдорф.
Да, там бывает композитор Глинка,
но у него завышенная планка.
Туда приходит композитор Шнитке.
Он сочиняет музыку по нотке
и, собирая потихоньку шмутки,
он перманентно радуется жизни
в своей неоперабельной отчизне,
потом съезжает…

КОМФОРТ ЗИМЫ…

Барух Спиноза —
сегодня ты мой господин.
Кегли с мороза
и банка любимых сардин.

Угли в камине
и в термосе кубики льда.
Ветер в пустыне.
В кране хмельная вода.

Горсточка пепла.
Бокалы осенней тоски.
Осень окрепла.
Зима заострила виски.

Барух Спиноза —
сегодня ты мой господин.
Руки с мороза…
На свете зима. Я один…
Старая проза.
Любимый поэт. Карамзин.

ТРИПТИХ

1
Деревья мои усохли,
высохли мои реки,
ручьи мои отощали,
ротик воды закрылся.
Старая корова волочит
выдоенное сухое вымя
еще с шестнадцатого века.
Ах, потрепанный плащ идальго!

2
Ветер
переворачивает коробки
с песком, как игральные карты.
На площади штурмбанфюрер СС
ходит гусиным шагом,
принимая воображаемые парады.
На площади никого –
пусто.
«Хайль!» – кричит штурмбанфюрер.
«Хайль Гитлер!» – кричит площадь.
Никого.
Только ветер тащит
свою виолончель
по-стариковски.
Серые сумерки. Сыро.

3
На голову старого дворника
Опускается ночь, как дворец.
Он покорно подставляет ослиные уши
под звездную тиару
ночного неба.
Он незаслуженно коронован,
как многие в этом мире.
Дворник смотрит на месяц
и плачет…