МИХАИЛ ЭПШТЕЙН ● ХРОНОЦИД ● ПРОЛОГ К ВОСКРЕШЕНИЮ ВРЕМЕНИ*

МИХАИЛ ЭПШТЕЙН

Смотреть ни в даль, ни в прошлое не надо;
Лишь в настоящем счастье и отрада.

                                                    И.В. Гете

Интеллигенция не могла у нас жить в настоящем, она жила в будущем, а иногда в прошедшем.
                                                  Николай Бердяев

Рубеж XX–XXI веков — резкое переключение скоростей времени, то, что можно назвать временением. У Мартина Хайдеггера в «Бытии и времени» сходный термин — «Zeitigung» — означал время как способность вещей экстатически выходить из себя, «времениться». Здесь мы понимаем временение как экстатичность самого времени, временность в квадрате, поскольку само течение времени подвластно ходу времени, меняет свое направление и скорость. Есть время разбрасывать камни и собирать камни… Eсть время и самому времени, его отливам и приливам. Если эпоха постмодерна была теоретически враждебна или равнодушна к категории времени, то на рубеже веков наступает ее возрождение.

1. Хроноцид — геноцид — экоцид

Освободить будущее от прошлого… Освободить прошлое от будущего… Для этих, казалось бы, противоположных понятий есть одно слово: революция. Она может быть левой и правой, совершаться во имя Великой Утопии или Великой Традиции, но при этом не может не быть кровавой. Первой жертвой революции оказывается время. Современная история превратила суффикс «цид» — «убийство» — в один из самых продуктивных способов словообразования. Цареубийство, отцеубийство, братоубийство, геноцид, экоцид… Особенно блистательную карьеру сделал этот суффикс с тех пор как в 1944 г. термин «геноцид» был введен в обиход американским юристом польского происхождения Рафаелем Лемкиным. На исходе столетия, обобщая его богатый криминальный опыт, хотелось бы предложить еще один неологизм: «хроноцид» — убийство времени…

Хроноцид, геноцид и экоцид, как правило, связаны прямой линией революционной преемственности. Революция начинается хроноцидом, идейным убийством прошлого во имя абстрактного будущего. Потом революция начинает поглощать жизнь реальных людей, переходя в геноцид — убийство целых народов, сословий и классов, которым суждено остаться в прошлом, ибо они недостойны будущего. Наконец, уставшая революция, отчаявшись дать обещанное и разрушив производительные силы общества, подводит себе итог в хищном потреблении и разорении беззащитной природы — в экоциде. Расправившись со временем, революция обрушивается на людей и наконец опустошает живую среду обитания. Обычно последствия геноцида и экоцида поддаются более объективнойфиксации — демографические потери населения, истощение природных ресурсов. Но начало революции — хроноцид, незримый переворот в сознании людей, вырывающих себя из среды обитания во времени, освобождающих себя от прошлого.

Или от будущего. Если на заре века революция мыслилась как расправа с проклятым прошлым, прыжок в грядущее царство свободы, то на закате века косые лучи заходящего солнца ностальгически освещают глубины прошлого. И вот уже идея правой, обращеннойвспять революции начинает властвовать над умами. Великая Традиция, забытая в ходе тысячелетий, должна быть освобождена от гнилых наслоений мнимого прогресса. Вслушаемся в голос новой революции, провозглашающей свободу прошедшего от будущего: «Основной нашей задачей… является Реставрация Интегральной Традиции во всем ее тотальном измерении. Традиция, по определению Рене Генона, это совокупность богооткровенных, нечеловеческих Знаний, которые определяли строй всех сакральных цивилизаций — от райских империй ЗолотогоВека, исчезнувших много тысячелетий назад, до Средневековой цивилизации…»[1]. Значит, все, что случилось после Средневековья: Микеланджело и Леонардо, Шекспир и Гете, Моцарт и Кант — это отступление, предательство или ошибка.Все, что принесло Новое время, да и само свойство новизны, должно сгореть вискупительном пожаре последней революции. «Грядет огонь глобальной Национальной Революции, Социалистической Революции, Последней Революции, которая завершит цикл упадка человеческой истории» [2].

Опять покушение на время, на этот раз — убийство проклятого будущего во имя священного прошлого. И как всегда, хроноцид вызывает призрак революции — уже не лево-прогрессистской, а фашистской, национал-социалистической. Вина революций не только в том, что они обращают время вспять, переворачивают жизнь целых народов, но и в том, что они создают своих собственных оборотней. Правая революция, которая пинком провожает в прошлое ХХ век, да и все Новое время, — это оборотень той левой революции, которая отвергала наследие «эксплуататорских» обществ и рывком распахивала дверь навстречу бесклассовому будущему.

 

2. Будущее в прошедшем. Аномалии времени в России

Пожалуй, нигде проекты «поворота времен» не осуществлялись с такой безумной последовательностью, как в России, где жертвой взаимного «освобождения» будущего от прошлого делалось настоящее. По нему проходил кровавый рубец распавшейся связи времен. Настоящее здесь почти никогда не имело собственной цены, а воспринималось как отзвук прошлого или подступ к будущему. Дидро, состоявший в переписке с Екатериной Второй и отчаявшийся привить России плоды просвещения, отмечал, что это страна — «плод, сгнивший ранее, чем он созрел» [3]. Иными словами, будущее этой страны оказалось в прошлом, не успев дозреть до настоящего. Впоследствии сходную мысль высказывали и русские мыслители: «России рок безнужных затей есть скоро родиться и скоро упадать» (князь М. Щербатов); «Мы растем, но не зреем…»(П. Чаадаев); «Мы хорошо родились, а выросли очень мало» (В.В. Розанов) [4]. Если прошлое соответствует молодости, настоящее — зрелости, а будущее — старости, то Россия — это одновременно и молодая и старческая страна, незаметно минующая стадию зрелости.

Этим Россия отличается и от великих восточных цивилизаций, где настоящее скрепляется с прошлым неразрывностью этнической традиции, и от современных цивилизаций Запада, где настоящее скрепляется с будущим непрерывностью технического прогресса. В России прошлое скрепляется непосредственно с будущим, как бы повисая над пропастью неощутимого настоящего. Русская цивилизация одновременно пассеистична и футуристична, в этом ее трагическая разорванность. И в этом ее особая ценность для культурологического исследования, поскольку механизмы обновления в ней обнажены, модусы будущего и прошедшего прямо стыкуются, без плавного опосредования в настоящем.

В семиотических работах Юрия Лотмана и Бориса Успенского уже обстоятельно вскрыты дуалистические модели русской культуры, которая обычно избегала третьего, нейтрального члена в смысловой оппозиции. Так, языческие божества древностилибо осознавались в России как нечистая сила, либо сливались с образами христианских святых, но никогда не помещались в нейтральную оценочную зону.Отношение России к Западу проходило через стадии возвышения «новой» России над «ветхим» Западом или принижения «ветхой» России перед «новым» Западом, но водной, оценочно нейтральной плоскости они почти никогда не рассматривались.Точно так же для русского религиозного сознания существовали ад и рай, но не существовало чистилища. Эта общая закономерность объясняет, почему настоящее в русской культуре отмечено слабо: ведь это средний, нейтральный член в исторической оппозиции «прошлое–будущее». Согласно дуалистической модели Лотмана–Успенского, русская культура движется не сглаживанием и опосредованием оппозиций, а их переворачиванием [5].

Это подтверждается самыми свежими примерами. То, что вчера воспринималось как будущее — коммунизм, «бесклассовое общество», — вдруг, не успев стать настоящим, сразу становится прошлым, от которого нужно поскорее избавиться, как от тяжкого наследия и пережитка. И наоборот, то, что казалось далеким прошлым, — свободный рынок, развитие капитализма, учредительное собрание, даже монархия и сословное деление общества, — вдруг перемещается в зону желанного будущего.

Казалось бы, самое радикальное из всех возможных толкований конца ХХ века было предложено американским социологом Фрэнсисом Фукуямой: крах советского коммунизма — это всемирное торжество западной демократии, конец глобальных конфликтов, а значит, «конец всемирной истории». Но для самой России это было нечто еще более радикальное, чем конец, — скорее, обращение вспять или выворачивание наизнанку. «Конец» все-таки остается концом, нормальной точкой временного процесса, которая неизбежна после определенных стадий развития. Но в российском сознании крах коммунизма означал не конец, а перестановку начала и конца, невероятную аномалию временного процесса. То, что все советские десятилетиявоспринималось как коммунистическое будущее, вдруг оказалось в прошлом, а феодальное и буржуазное прошлое стало надвигаться с той стороны, с какой ожидалось будущее. Будущее и прошлое поменялись местами. Вся перспектива истории, когда-то уверенно начертанная марксизмом, вывернулась наизнанку, и не только для России, но и для всего человечества, так или иначе втянутого в коммунистический проект, хотя бы через противостояние ему. Пережив свое собственное будущее, очутиться вдруг в арьергарде мировой истории, на дальнем подступе к капитализму или даже на выходе из рабовладельческой системы, — такого шока столкновения с собственным прошлым не испытала, пожалуй, ни одна из современных культур.

В каждый момент истории в ней должны существовать разные эпохи, как и разные нации. Общество «будущего», в котором истребляются застойные, консервативные элементы прошлого, так же стерильно и опасно для своих обитателей, как и общество «прошлого», в котором истребляются элементы новизны, бросающие вызов традициям. То срединное, переходное, в чем будущее и прошлое находят свою живую связь, называется настоящим. В русском языке слово «настоящий» имеет двойной смысл: не только«теперешний», принадлежащий к определенному моменту времени, но и «подлинный», «истинный», «действительный»… Вот почему времяубийцам, тем, кто пытался освободить будущее от прошлого и прошлое от будущего ценой разрушения настоящего, можно противопоставить завет Гете:

Смотреть ни в даль, ни в прошлое не надо;

Лишь в настоящем счастье иотрада.

И закономерно, что интеллектуальный суд над времяубийцами, осуждение хроноцида должно состояться в Веймаре, городе Гете, как в другом немецком городе, Нюрнберге, состоялся процесс над народоубийцами и всемирное осуждение геноцида.

 

3. Утопия настоящего. Время как отсрочка

Однако гетевская мысль, включенная в целостность «Фауста», приобретает иронический смысл, поскольку жить одним только настоящим означает еще одну, самую утонченную форму времяубийства. Остановить мгновенье, как бы оно ни было прекрасно, — значит превратить его в труп вечности, как и сам Фауст, пожелавший такого прекращения времени, падает замертво.

…Я высший миг сейчас переживаю.

Фауст падает навзничь. Лемуры подхватывают его и кладут на землю [6].

Известно, что фаустовская мечта осуществима только Мефистофелем — духом небытия. Остановка мгновения, полная и окончательная «прекрасность жизни» — это смерть одряхлевшего Фауста, которому в последний миг чудится свободный труд на земле свободной; на самом деле ему слышится звон лопат, которыми под усмешку Мефистофеля лемуры копают ему могилу.

Эта гетевская ирония представляется особенно уместной в эпоху, проходящую под знаком «поствременья». Постмодернизм — теоретически самая изощренная форма захоронения времени под предлогом его сохранения и увековечения в бесчисленных повторах и отсрочках. Если теоретики Традиции заворожены давно прошедшим, неким мифическим золотым веком, абсолютным началом всего, то теоретики постмодерна, отрицая вообще какое-либо начало, празднуют конец и завершение всего здесь и сейчас, в непреходящем настоящем. Поствременье — это остановленное мгновенье, гигантски раздувшийся мыльный пузырь времени, на тонкой пленке которого стилистическииграют и отражаются отблески всех прошедших и будущих времен. Прообраз постмодернизма — это уставший Фауст на исходе своего земного странствия, когда, по словам Мефистофеля,

В борьбе со всем, ничем не насытим,
Преследуя изменчивые тени,
Последний миг, пустейшее мгновенье
Хотел он удержать, пленившись им [7].

Такова притча о судьбе западного человечества, которое сначала, как Фауст, не может ничем утолить свою жажду бесконечного, не вмещаемого в пределы времени, а затем готово сдаться на милость последнего мгновенья, лишенного субстанции, но зато представляющего игру «изменчивых теней». Все прежние идеалы, которые раньше преследовало человечество, теперь превращаются в «театр теней» — стилистические приемы «сверхповествований»,знаки в игре знаков. Постмодерная теория, конечно, прекрасно осознает внутреннюю ироничность такого умонастроения, схожего с трагикомическим заключением фаустовского проекта: «Мгновенье! О, как прекрасно ты, повремени!» Остановленное мгновение, заторможенное настоящее — это всего лишь пародия вечности. Если Фауст — герой Нового времени, то не является ли его спутникМефистофель вдохновителем постнового времени?

Мефистофель:

Зачем же созидать? Один ответ:
Чтоб созданное все сводить на нет.
«Все кончено». А было ли начало?
Могло ли быть? Лишь видимость мелькала,
Зато в понятье вечной пустоты
Двусмысленности нет и темноты [8].

Постмодернизм, по крайней мере в теории, не только подводит итог всем предыдущим исканиям («все кончено»), но и настойчиво спрашивает: «а было ли начало?» Радикально устраняется сама категория происхождения и оригинальности. Любой текст становится «двусмысленным и темным» в процессе его деконструкции, и единственное, что не вызывает сомнения, — это понятие пустоты («Ewig-Leere»), метафизика отсутствия, откладывания, вечнойотрочки.

Само время в деконструкции толкуется как бесконечно растяжимая отсрочка и тем самым освобождается от прошлого и будущего, повисает в безвременной пустоте, в беспредельно раздвинутом настоящем. Согласно Жаку Деррида, деятельностью различия (diffеrance) создаются и пространственный, и временной промежуток, но тем самым между временем и пространством устраняется радикальное различие. По словам Деррида, «конституируя себя, разделяя себя динамически, этот интервал есть то, что можно назвать промежутком, становящимся пространством времени или становящимся временем пространства — овременением. Это… я и предлагаю назвать первописьмом, первоследом, или diffеrance. Которое (есть) (одновременно) образование пространства (и) времени (temporization)» [9]. «Diffеrer» по-французски значит и «различать(ся)», и «откладывать, отсрочивать, медлить с», что в качестве определения времени превращает его в чистый промежуток. Время тянется и развертывается, подобно пространству, посколькумежду его моментами нет качественного различия, а есть только отдаление, промедление, когда ничего не происходит. «Diffеrer в этом смысле значит овременять, прибегать к сознательному или бессознательному опосредованию, временному и создающему время, тому обходу, который откладывает совершение или выполнение “желания” или “воли”…» [10].

Время формируется переброской присутствия из одного момента в другой, последний момент задается как повторение, т.е. восполнение несостоявшегося первого. Между этими моментами ничего не происходит, кроме механической растяжки, тиканья часов и вращениястрелки. Отсрочка означает пустое, бескачественное время, в котором последующий момент есть лишь отсрочка предыдущего. Такое время знакомо нам по пьесе Беккета «В ожидании Годо», где приход Годо откладывается на неопределенный срок. Отсрочка — это различие, действующее в рамках тождества: поскольку то же самое «нечто» переносится с одного момента времени на другой, время становится самотождественным и устраняется как время. На его месте остается чистый промежуток, который можно назвать и временем, и пространством, в их неразличенности. Diffеrance (различение) оборачивается indifference (безразличием). Как ни парадоксально, та самая отсрочка, которая, по Деррида, устанавливает время, позволяет течь времени, — она же устраняет и само время, превращая различенные моменты в тождественные, поскольку последний есть лишь отсрочка первого. В своей книге-манифесте о постмодерной теологии Марк Тейлор, последователь Деррида, так рисует царство вечного промежутка: «Универсальность середины предполагает, что промежуточное не проходит, оно “постоянно”. Всегда ни то ни се, “вечное” время середины не начинается и не кончается» [11].

Вот почемупостмодернистская парадигма, во многом сформированная философией Деррида, исключает время: понятое как отсрочка, оно оказывается отсрочкой самого времени. На языке diffеrance «после» звучит как «никогда». Девочка папе: «Пойдем гулять!» Он, устроившись на диване с книгой: «Потом!» Гражданин государству: «Когда же мы остановим насилие и обеспечим каждому право на жизнь?» Государство, расширяя свою бюрократическую мощь: «Потом!» Это «потом», войдя в плоть и кровь нашего времени, стало поствременем. Само понятие постмодернизма, этого жизнерадостного загробья, «всего» после всего, вытекает из философии отсроченных ожиданий. Ни история, как продолжение времени, ни эсхатология, как конец времени, не заполняют этого промежутка, но сохраняют за ним значимость чистой отсрочки. Людям постмодерна остается ждать прихода времени с той же опаской и надеждой, как ждали когда-то прихода вечности. «Послевременье» не есть, однако, ни время, ни вечность, но метафизика чистого повтора, поскольку один и тот же момент времени, откладываясь на потом, воспроизводится в форме «вечного возвращения». Девочка повторяет свой вопрос папе, гражданин — государству, человек — Богу («Годо»), а в промежутке ничего не происходит.

У самого Деррида проскальзывает сходный мотив, когда diffеrance, в связи с философией Ницше,излагается как миф о вечном возвращении. «На основе разворачивания одного итого же как diffеrance, мы видим проявление самотождественности diffеrance и повтора в форме вечного возвращения». «Вечное возвращение» — самая метафизическая из всех идей Ницше, та цена, которую он заплатил за попытку разрушения всей прежней метафизики. Бесконечность, из которой со «смертью Бога» был удален момент трансценденции, прорыва в иное, обрела черты самотождества, которое вечно уходит от себя и настигает себя, потому что ему некуда уходить, потому что путь, открытый пророками иного царства, для него отрезан. DiffОrance, поскольку оно работает против всякой метафизики, против радикально иного, против трансценденции, тоже оказывается формой самотождества. Различие в нем образует лишь промежутки между элементами повтора. Если отсрочка не является временной, если нет ничего за пределом отсрочки, значит, тот самыймомент, который отсрочен, будет повторяться вновь и вновь, именно потому, что не может сбыться и уступить следующему моменту, подобно тому как игла граммофона, сбившаяся с борозды и попавшая в капкан «отсрочки», повторяет одну и ту же музыкальную фразу.

Постмодернизм, как явствует из самого этого термина, пытается остановить поток исторического времени и выстроить некое постисторическое пространство, «времяхранилище», где все дискурсивные практики, стили и стратегии прошлого найдут свой отклик, свой подражательный жест и включатся в бесконечную игру знаковых перекодировок. «…Если история стала пространственной, то столь же пространственны стали и ее репрессия, и все идеологические механизмы, посредством которых мы избегаем мыслить исторически…» — так описывает Фредрик Джеймисон установку новейшего постисторизма, превращающего время в слепок пространства [13].

 

4. Воскрешение будущего

Итак, есть три основные формы хроноцида: утопическая одержимость будущим («счастье грядущих поколений»), ностальгическая одержимость прошлым («Великая Традиция») и постмодерная завороженность настоящим («исчезновение времени в синхронической игре означающих»). Три основных модуса времени: будущее, прошедшее и настоящее — превращаются в три способа времяубийства, как только один из них абсолютизируется в противовес другим.

С чего же может начаться процесс воскрешения времени? То, что умерло первым, очевидно, первым и должно воскреснуть. Все катастрофические «времятрясения» в картине мира начались с отрыва будущего, изъятого из хода времен и вознесенного на пьедестал, как кровожадный идол. Последущие ревнивые и мстительные реакции против футурократии привели к рождению новых идолов времени. Сейчас, на рубеже веков и тысячелетий, в первую очередь нужно восстановить доверие к будущему, вправить его, как вывихнутыйсустав, в живую связь времен.

Действительно, одержимость «будущим» — первое из обольщений и проклятий XX века, унаследованное от оптимизма и прогрессизма XIX века; но это еще не дает оснований отравлять XXI век скепсисом, унаследованным от XX века. Откуда опасность, оттуда и спасение. Долгие десятилетия коммунизм представлялся неотвратимым будущим всего человечества, и на его алтарь приносились неисчислимые жертвы. Все еще считается неприличным, чуть ли не постыдным говорить о будущем — оно якобы запятнало себя сотрудничеством с «оккупантами будущего», утопистами и тоталитаристами, которые во имя будущего учиняли насилие над настоящим. Но именно теперь пришла пора признать, что будущее все-таки невиновно. Оно обмануло всех, кто пытался им овладеть. Оно оказалось не тем кровожадным божеством, за которое его выдавали жрецы-революционеры. Напротив, будущее — ниспровергатель всех божеств и идолов, даже тех, что воздвигаются в его честь. То, что «коммунистическое будущее» осталось в прошлом, означает, что будущее очистилось от еще одного призрака, и такое очищение, или демифологизация времени, и есть особая функция будущего. Теперь будущее опять надвигается на человечество, уже не с восклицательным знаком, но со знаком вопроса.

Эпоха, в которую мы живем, эпоха «после смерти будущего», не просто отменяет будущее, но заново открывает его чистоту. Теперь, после всех утопий и антиутопий, нам дано — быть может, впервые в истории — почувствовать всю глубину и обманчивость этой чистоты. Это не чистота доски, tabula rasa, на которой можно написать все, что угодно, воплотить любой грандиозный проект. Скорее, у будущего чистота ластика, который стирает с доски четкие линии любого проекта, превращает любые предначертания в размытое пятно — тускнеющий остаток испарившейся утопии. Нам открывается образ будущего как великой иронии, которая никогда не позволяет себя опредметить,предсказать, подвергнуть строгому анализу и прогнозу.

В сущности, единственный непревзойденный субъект иронии — это будущее. Сошлюсь на Бахтина, который писал о невозможности завершить историю изнутри самой истории и о будущем как смеховом разоблачении таких попыток остановить неостановимое. «…Ничего окончательного в мире еще не произошло, последнее слово мира и омире еще не сказано, мир открыт и свободен, все еще впереди и всегда будет впереди. Но ведь таков и очищающий смысл амбивалентного смеха» [14]. Можно добавить, что таков и очищающий, идолоборческий смысл будущего как смеховойоткрытости бытия, в которой исчезают все его завершенные формы. Знаменательно, что «будущее» в русском языке — того же корня, что «бытие», тогда как прошлое и настоящее образованы от совсем других языковых представлений: «проходить» и «стоять». Будущее — это и есть бытие в его невмещаемой полноте; самое таинственное в бытии — это его будущность, неостановимость и неустанность, его инаковость и вненаходимость по отношению ко всему сущему.

Не звучит ли моя похвала будущему как новая ересь утопизма? Суть в том, что для преодоления утопизма постмодернистская критика утопии, позиция антиутопизма или даже постутопизма необходима, но недостаточна. Нужно возродить любовь к будущему, уже не как к обетованной земле, но как к состоянию обещания. Это не та любовь, которую завещал нам Н. Чернышевский в романе «Что делать?»: «Любите будущее. Переносите из него в настоящее столько, сколько можете перенести». Будущее здесь представлено как склад готовых атрибутов счастья, которые только ждут, чтобы их перенесли в настоящее. Но только то будущее и достойно любви, из которого ничего нельзя перенести в настоящее, поскольку оно само уносится вперед с той же скоростью, с какой настоящее уносится назад, в прошлое. Вопреки тому, что обычно говорят о будущем, оно не только наступает, но и с каждым мигом отступает туда, где мы не можем его настичь.

Отчасти сам язык виноват в том, что будущее предстает наезжающим на нас, подминающим под свои колеса. Мы говорим: «будущее наступает», как если бы речь шла о пехоте. Кстати, в английском языке эта ассоциация не задействована, там будущее «приходит»,«прибывает», как поезд на транзитную станцию, откуда отправится дальше, из настоящего в прошлое. В русском языке «будущее» ведет себя агрессивно.

Точнее всего было бы сказать, что у будущего есть два взаимоисключающих свойства, два раздвигающихся предела: будущее предстоящего события и предстояние самого будущего. Известно, что по мере продвижения вперед дальнее становится близким, но сама даль отодвигается. Что же такое будущее: приближающийся предмет иливспять бегущая даль? В том-то и дело, что будущее всегда раздвоено, как ироническое высказывание, где «да» означает «нет». Будущее одновременно приближается и удаляется, как готовая отдаться блудница и вечно недоступнаядевственница. Оттого мы и влечемся к будущему, что в нем для широкого человеческого сердца соединяются идеалы Содома и Мадонны. Бесстыдно распахнутое лоно, в которое каждый волен вторгаться, — и лучистый, невинный лик, тающий в дымке. Одно будущее стремительно наступает и плотно обступает нас, становится настоящим. К нему взывают утописты всех времен, требуя его скорейшего пришествия. Другое будущее отступает от нас с той же скоростью, с какой первое будущее наступает.

Именно о таком всегда отступающем будущем писал философ Семен Франк в своей книге «Непостижимое»: «Мы не знаем о будущем решительно ничего. Будущее есть всегда великое х нашей жизни — неведомая, непроницаемая тайна» [15]. Тем самым предполагается алгебраический, скорее чем арифметический, подход к будущему — не как к определенной величине, но как к неизвестному. Мы знаем, что вслед за осенью всегда приходит зима, а за весной — лето. Но разве зима или лето относятся к категории будущего? Нет, это элементы повторяющегося цикла, которые выступают как будущее только по отношению к предыдущим фазам и вместе с тем выступают как прошедшее по отношению к следующим фазам того же цикла. Любое время года имеет такое же отношение к будущему, как и к прошедшему. Будущее как таковое не может бытьвстроено в цикл, в ритм повторений.

Любое событие сначала выступает как будущее, потом — как настоящее, наконец — как прошлое: разыгрывается во всех трех регистрах времени. Отсюда полнокрасочность, выпуклость события, которое мы созерцаем и спереди, и сбоку, и сзади. Но отсюда не следует, что можно путать сами цвета. И коммунизм, и традиционализм, и постмодернизм страдают дальтонизмом в отношении к цвету времени. Им кажется, что будущее может стать настоящим, или что прошедшее может стать будущим, или что настоящее — это и есть вечно отсроченное будущее. Действительно, событие приходит к нам из будущего и уносится в прошлое, но само будущее никогда неприходит, его нельзя взять, присвоить, исчерпать. Будущее — как пушка: оно в нас выстреливает событием, а само откатывается назад.

Период, в который мы сейчас вступаем, это уже не период после чего-то: посткоммунизм, постмодернизм, постиндустриализм, постструктурализм. Это скорее период «прото», зарождения каких-то новых культурных формаций. Когда мы делаем наброски, топользуемся ластиком едва ли не больше, чем грифелем. Вот почему сейчас такая огромная потребность в неизвестном будущем, которое скорее стирает определенность наших проектов, чем способствует их воплощению. «Прото» не предвещает и не предопределяет будущего, но размягчает настоящее, придает любому тексту свойства черновика, незавершенности, сырости. «Прото» — это новое, ненасильственное отношение к будущему в модусе «может быть» вместо прежнего «должно быть» и «да будет». «Прото» — эпоха сменяющихся проектов, которые не подчиняют себе нашей единственной реальности, но умножают ее альтернативные возможности. Будущее не пишется под диктовку утопии, напротив, стирает ее жесткие черты и превращает в «прото-утопию», набросок одной из многих будущностей. Будущее выступает какмягкая форма негации, как расплывчатость любого знака, диффузность любого смысла.

В отличие от авангардистского или утопического проекта, сознательно устремленного в будущее ради его переделки, «прото» указывает на неподотчетность и непредрешимость будущего, которое действует так же, как бессознательное у Фрейда или язык у Лакана. Будущее столь же непредсказуемо, как и неотменимо, оно — общий круг всех инаковостей, оно — самое «другое» из всего, что нам дано пережить, с чем дано соприкоснуться. Язык все-таки есть, бессознательное все-таки есть, и нам даны некоторые способы их дешифровки, некая, пусть несовершенная, грамматика. Но будущее — это язык без грамматики, это бессознательное без сновидений, чистое ничто, которое неизбежно становится всем, чтобы снова и снова оставаться ничем…

Примечания

1 «О нашем журнале. Как мы понимаем традицию» // Милый Ангел. Эзотерическое ревю. М.: Артогея, 1991. Т. 1. С. 1. Этот журнал, редактируемый А. Дугиным, — теоретический орган русской и международной «консервативной революции».

2 Дугин Александр. Загадка социализма // Элементы. 1993. № 4. С.17.

3 Материалы для физиологии русского общества // Маленькая хрестоматия для взрослых. Мнения русских о самих себе / Собрал К.Скальковский. СПб: Типография А.С. Суворина, 1904. С. 6.

4 Там же. С. 39, 10, 21.

5 Lotman Yury M., Uspensky Boris A. The Semiotics of Russian Cultural History / Ed. by A.D. Nakhimovsky and A.S. Nakhimovsky. Ithaca; London: Cornell University Press, 1985. Р. 31, 33, 63.

6 «Фауст» цитируется в переводе Б. Пастернака по изданию: Гете Иоганн Вольфганг. Собр. соч.: В 10 т. М.: Худож. лит., 1976. Т. 2. С. 423.

7 Там же. С. 423.

8 Там же.

9 Differance // Jacques Derrida. Margins of Philosophy / Trans. by Alan Bass. Chicago: The University of Chicago Press, 1982. Р. 13.

10 Ibid. Р. 8.

11 Taylor Mark C. Erring: A Postmodern A/theology // From Modernism to Postmodernism. An Anthology / Ed. by Lawrence Cahoone. Oxford: Blackwell Publishers, 1996. Р.526–527.

12 DerridaJacques. Op. cit. Р. 17.

13 Jameson Fredric. Postmodernism, or, The Cultural Logic of Late Capitalism. Durcham: Duke University Press, 1993. Р.374.

14 Бахтин М. Проблемы поэтики Достоевского. 4-е изд. М.: Советская Россия, 1979. С. 193.


* Эта работа была представлена на международный конкурс, проводившийся в 1999 году журналом Lettre International (Берлин) совместно с городом Веймаром — культурной столицей Европы 1999 года и Институтом Гете. Конкурс был призван возродить традиции европейских интеллектуальных состязаний XVIII века, в которых участвовали Руссо и Кант. Предложенная тема: «Освободить будущее от прошлого… Освободить прошлое от будущего…». На конкурс поступило около 2500 работ из 123 стран на семи языках. «Хроноцид» вошел в первую десятку премированных эссе. Публикуется фрагмент работы.

МИХАИЛ ЭПШТЕЙН

Смотреть ни в даль, ни в прошлое не надо;
Лишь в настоящем счастье и отрада.

                                                    И.В. Гете

Интеллигенция не могла у нас жить в настоящем, она жила в будущем, а иногда в прошедшем.
                                                  Николай Бердяев

Рубеж XX–XXI веков — резкое переключение скоростей времени, то, что можно назвать временением. У Мартина Хайдеггера в «Бытии и времени» сходный термин — «Zeitigung» — означал время как способность вещей экстатически выходить из себя, «времениться». Здесь мы понимаем временение как экстатичность самого времени, временность в квадрате, поскольку само течение времени подвластно ходу времени, меняет свое направление и скорость. Есть время разбрасывать камни и собирать камни… Eсть время и самому времени, его отливам и приливам. Если эпоха постмодерна была теоретически враждебна или равнодушна к категории времени, то на рубеже веков наступает ее возрождение.

1. Хроноцид — геноцид — экоцид

Освободить будущее от прошлого… Освободить прошлое от будущего… Для этих, казалось бы, противоположных понятий есть одно слово: революция. Она может быть левой и правой, совершаться во имя Великой Утопии или Великой Традиции, но при этом не может не быть кровавой. Первой жертвой революции оказывается время. Современная история превратила суффикс «цид» — «убийство» — в один из самых продуктивных способов словообразования. Цареубийство, отцеубийство, братоубийство, геноцид, экоцид… Особенно блистательную карьеру сделал этот суффикс с тех пор как в 1944 г. термин «геноцид» был введен в обиход американским юристом польского происхождения Рафаелем Лемкиным. На исходе столетия, обобщая его богатый криминальный опыт, хотелось бы предложить еще один неологизм: «хроноцид» — убийство времени…

Хроноцид, геноцид и экоцид, как правило, связаны прямой линией революционной преемственности. Революция начинается хроноцидом, идейным убийством прошлого во имя абстрактного будущего. Потом революция начинает поглощать жизнь реальных людей, переходя в геноцид — убийство целых народов, сословий и классов, которым суждено остаться в прошлом, ибо они недостойны будущего. Наконец, уставшая революция, отчаявшись дать обещанное и разрушив производительные силы общества, подводит себе итог в хищном потреблении и разорении беззащитной природы — в экоциде. Расправившись со временем, революция обрушивается на людей и наконец опустошает живую среду обитания. Обычно последствия геноцида и экоцида поддаются более объективнойфиксации — демографические потери населения, истощение природных ресурсов. Но начало революции — хроноцид, незримый переворот в сознании людей, вырывающих себя из среды обитания во времени, освобождающих себя от прошлого.

Или от будущего. Если на заре века революция мыслилась как расправа с проклятым прошлым, прыжок в грядущее царство свободы, то на закате века косые лучи заходящего солнца ностальгически освещают глубины прошлого. И вот уже идея правой, обращеннойвспять революции начинает властвовать над умами. Великая Традиция, забытая в ходе тысячелетий, должна быть освобождена от гнилых наслоений мнимого прогресса. Вслушаемся в голос новой революции, провозглашающей свободу прошедшего от будущего: «Основной нашей задачей… является Реставрация Интегральной Традиции во всем ее тотальном измерении. Традиция, по определению Рене Генона, это совокупность богооткровенных, нечеловеческих Знаний, которые определяли строй всех сакральных цивилизаций — от райских империй ЗолотогоВека, исчезнувших много тысячелетий назад, до Средневековой цивилизации…»[1]. Значит, все, что случилось после Средневековья: Микеланджело и Леонардо, Шекспир и Гете, Моцарт и Кант — это отступление, предательство или ошибка.Все, что принесло Новое время, да и само свойство новизны, должно сгореть вискупительном пожаре последней революции. «Грядет огонь глобальной Национальной Революции, Социалистической Революции, Последней Революции, которая завершит цикл упадка человеческой истории» [2].

Опять покушение на время, на этот раз — убийство проклятого будущего во имя священного прошлого. И как всегда, хроноцид вызывает призрак революции — уже не лево-прогрессистской, а фашистской, национал-социалистической. Вина революций не только в том, что они обращают время вспять, переворачивают жизнь целых народов, но и в том, что они создают своих собственных оборотней. Правая революция, которая пинком провожает в прошлое ХХ век, да и все Новое время, — это оборотень той левой революции, которая отвергала наследие «эксплуататорских» обществ и рывком распахивала дверь навстречу бесклассовому будущему.

 

2. Будущее в прошедшем. Аномалии времени в России

Пожалуй, нигде проекты «поворота времен» не осуществлялись с такой безумной последовательностью, как в России, где жертвой взаимного «освобождения» будущего от прошлого делалось настоящее. По нему проходил кровавый рубец распавшейся связи времен. Настоящее здесь почти никогда не имело собственной цены, а воспринималось как отзвук прошлого или подступ к будущему. Дидро, состоявший в переписке с Екатериной Второй и отчаявшийся привить России плоды просвещения, отмечал, что это страна — «плод, сгнивший ранее, чем он созрел» [3]. Иными словами, будущее этой страны оказалось в прошлом, не успев дозреть до настоящего. Впоследствии сходную мысль высказывали и русские мыслители: «России рок безнужных затей есть скоро родиться и скоро упадать» (князь М. Щербатов); «Мы растем, но не зреем…»(П. Чаадаев); «Мы хорошо родились, а выросли очень мало» (В.В. Розанов) [4]. Если прошлое соответствует молодости, настоящее — зрелости, а будущее — старости, то Россия — это одновременно и молодая и старческая страна, незаметно минующая стадию зрелости.

Этим Россия отличается и от великих восточных цивилизаций, где настоящее скрепляется с прошлым неразрывностью этнической традиции, и от современных цивилизаций Запада, где настоящее скрепляется с будущим непрерывностью технического прогресса. В России прошлое скрепляется непосредственно с будущим, как бы повисая над пропастью неощутимого настоящего. Русская цивилизация одновременно пассеистична и футуристична, в этом ее трагическая разорванность. И в этом ее особая ценность для культурологического исследования, поскольку механизмы обновления в ней обнажены, модусы будущего и прошедшего прямо стыкуются, без плавного опосредования в настоящем.

В семиотических работах Юрия Лотмана и Бориса Успенского уже обстоятельно вскрыты дуалистические модели русской культуры, которая обычно избегала третьего, нейтрального члена в смысловой оппозиции. Так, языческие божества древностилибо осознавались в России как нечистая сила, либо сливались с образами христианских святых, но никогда не помещались в нейтральную оценочную зону.Отношение России к Западу проходило через стадии возвышения «новой» России над «ветхим» Западом или принижения «ветхой» России перед «новым» Западом, но водной, оценочно нейтральной плоскости они почти никогда не рассматривались.Точно так же для русского религиозного сознания существовали ад и рай, но не существовало чистилища. Эта общая закономерность объясняет, почему настоящее в русской культуре отмечено слабо: ведь это средний, нейтральный член в исторической оппозиции «прошлое–будущее». Согласно дуалистической модели Лотмана–Успенского, русская культура движется не сглаживанием и опосредованием оппозиций, а их переворачиванием [5].

Это подтверждается самыми свежими примерами. То, что вчера воспринималось как будущее — коммунизм, «бесклассовое общество», — вдруг, не успев стать настоящим, сразу становится прошлым, от которого нужно поскорее избавиться, как от тяжкого наследия и пережитка. И наоборот, то, что казалось далеким прошлым, — свободный рынок, развитие капитализма, учредительное собрание, даже монархия и сословное деление общества, — вдруг перемещается в зону желанного будущего.

Казалось бы, самое радикальное из всех возможных толкований конца ХХ века было предложено американским социологом Фрэнсисом Фукуямой: крах советского коммунизма — это всемирное торжество западной демократии, конец глобальных конфликтов, а значит, «конец всемирной истории». Но для самой России это было нечто еще более радикальное, чем конец, — скорее, обращение вспять или выворачивание наизнанку. «Конец» все-таки остается концом, нормальной точкой временного процесса, которая неизбежна после определенных стадий развития. Но в российском сознании крах коммунизма означал не конец, а перестановку начала и конца, невероятную аномалию временного процесса. То, что все советские десятилетиявоспринималось как коммунистическое будущее, вдруг оказалось в прошлом, а феодальное и буржуазное прошлое стало надвигаться с той стороны, с какой ожидалось будущее. Будущее и прошлое поменялись местами. Вся перспектива истории, когда-то уверенно начертанная марксизмом, вывернулась наизнанку, и не только для России, но и для всего человечества, так или иначе втянутого в коммунистический проект, хотя бы через противостояние ему. Пережив свое собственное будущее, очутиться вдруг в арьергарде мировой истории, на дальнем подступе к капитализму или даже на выходе из рабовладельческой системы, — такого шока столкновения с собственным прошлым не испытала, пожалуй, ни одна из современных культур.

В каждый момент истории в ней должны существовать разные эпохи, как и разные нации. Общество «будущего», в котором истребляются застойные, консервативные элементы прошлого, так же стерильно и опасно для своих обитателей, как и общество «прошлого», в котором истребляются элементы новизны, бросающие вызов традициям. То срединное, переходное, в чем будущее и прошлое находят свою живую связь, называется настоящим. В русском языке слово «настоящий» имеет двойной смысл: не только«теперешний», принадлежащий к определенному моменту времени, но и «подлинный», «истинный», «действительный»… Вот почему времяубийцам, тем, кто пытался освободить будущее от прошлого и прошлое от будущего ценой разрушения настоящего, можно противопоставить завет Гете:

Смотреть ни в даль, ни в прошлое не надо;

Лишь в настоящем счастье иотрада.

И закономерно, что интеллектуальный суд над времяубийцами, осуждение хроноцида должно состояться в Веймаре, городе Гете, как в другом немецком городе, Нюрнберге, состоялся процесс над народоубийцами и всемирное осуждение геноцида.

 

3. Утопия настоящего. Время как отсрочка

Однако гетевская мысль, включенная в целостность «Фауста», приобретает иронический смысл, поскольку жить одним только настоящим означает еще одну, самую утонченную форму времяубийства. Остановить мгновенье, как бы оно ни было прекрасно, — значит превратить его в труп вечности, как и сам Фауст, пожелавший такого прекращения времени, падает замертво.

…Я высший миг сейчас переживаю.

Фауст падает навзничь. Лемуры подхватывают его и кладут на землю [6].

Известно, что фаустовская мечта осуществима только Мефистофелем — духом небытия. Остановка мгновения, полная и окончательная «прекрасность жизни» — это смерть одряхлевшего Фауста, которому в последний миг чудится свободный труд на земле свободной; на самом деле ему слышится звон лопат, которыми под усмешку Мефистофеля лемуры копают ему могилу.

Эта гетевская ирония представляется особенно уместной в эпоху, проходящую под знаком «поствременья». Постмодернизм — теоретически самая изощренная форма захоронения времени под предлогом его сохранения и увековечения в бесчисленных повторах и отсрочках. Если теоретики Традиции заворожены давно прошедшим, неким мифическим золотым веком, абсолютным началом всего, то теоретики постмодерна, отрицая вообще какое-либо начало, празднуют конец и завершение всего здесь и сейчас, в непреходящем настоящем. Поствременье — это остановленное мгновенье, гигантски раздувшийся мыльный пузырь времени, на тонкой пленке которого стилистическииграют и отражаются отблески всех прошедших и будущих времен. Прообраз постмодернизма — это уставший Фауст на исходе своего земного странствия, когда, по словам Мефистофеля,

В борьбе со всем, ничем не насытим,
Преследуя изменчивые тени,
Последний миг, пустейшее мгновенье
Хотел он удержать, пленившись им [7].

Такова притча о судьбе западного человечества, которое сначала, как Фауст, не может ничем утолить свою жажду бесконечного, не вмещаемого в пределы времени, а затем готово сдаться на милость последнего мгновенья, лишенного субстанции, но зато представляющего игру «изменчивых теней». Все прежние идеалы, которые раньше преследовало человечество, теперь превращаются в «театр теней» — стилистические приемы «сверхповествований»,знаки в игре знаков. Постмодерная теория, конечно, прекрасно осознает внутреннюю ироничность такого умонастроения, схожего с трагикомическим заключением фаустовского проекта: «Мгновенье! О, как прекрасно ты, повремени!» Остановленное мгновение, заторможенное настоящее — это всего лишь пародия вечности. Если Фауст — герой Нового времени, то не является ли его спутникМефистофель вдохновителем постнового времени?

Мефистофель:

Зачем же созидать? Один ответ:
Чтоб созданное все сводить на нет.
«Все кончено». А было ли начало?
Могло ли быть? Лишь видимость мелькала,
Зато в понятье вечной пустоты
Двусмысленности нет и темноты [8].

Постмодернизм, по крайней мере в теории, не только подводит итог всем предыдущим исканиям («все кончено»), но и настойчиво спрашивает: «а было ли начало?» Радикально устраняется сама категория происхождения и оригинальности. Любой текст становится «двусмысленным и темным» в процессе его деконструкции, и единственное, что не вызывает сомнения, — это понятие пустоты («Ewig-Leere»), метафизика отсутствия, откладывания, вечнойотрочки.

Само время в деконструкции толкуется как бесконечно растяжимая отсрочка и тем самым освобождается от прошлого и будущего, повисает в безвременной пустоте, в беспредельно раздвинутом настоящем. Согласно Жаку Деррида, деятельностью различия (diffеrance) создаются и пространственный, и временной промежуток, но тем самым между временем и пространством устраняется радикальное различие. По словам Деррида, «конституируя себя, разделяя себя динамически, этот интервал есть то, что можно назвать промежутком, становящимся пространством времени или становящимся временем пространства — овременением. Это… я и предлагаю назвать первописьмом, первоследом, или diffеrance. Которое (есть) (одновременно) образование пространства (и) времени (temporization)» [9]. «Diffеrer» по-французски значит и «различать(ся)», и «откладывать, отсрочивать, медлить с», что в качестве определения времени превращает его в чистый промежуток. Время тянется и развертывается, подобно пространству, посколькумежду его моментами нет качественного различия, а есть только отдаление, промедление, когда ничего не происходит. «Diffеrer в этом смысле значит овременять, прибегать к сознательному или бессознательному опосредованию, временному и создающему время, тому обходу, который откладывает совершение или выполнение “желания” или “воли”…» [10].

Время формируется переброской присутствия из одного момента в другой, последний момент задается как повторение, т.е. восполнение несостоявшегося первого. Между этими моментами ничего не происходит, кроме механической растяжки, тиканья часов и вращениястрелки. Отсрочка означает пустое, бескачественное время, в котором последующий момент есть лишь отсрочка предыдущего. Такое время знакомо нам по пьесе Беккета «В ожидании Годо», где приход Годо откладывается на неопределенный срок. Отсрочка — это различие, действующее в рамках тождества: поскольку то же самое «нечто» переносится с одного момента времени на другой, время становится самотождественным и устраняется как время. На его месте остается чистый промежуток, который можно назвать и временем, и пространством, в их неразличенности. Diffеrance (различение) оборачивается indifference (безразличием). Как ни парадоксально, та самая отсрочка, которая, по Деррида, устанавливает время, позволяет течь времени, — она же устраняет и само время, превращая различенные моменты в тождественные, поскольку последний есть лишь отсрочка первого. В своей книге-манифесте о постмодерной теологии Марк Тейлор, последователь Деррида, так рисует царство вечного промежутка: «Универсальность середины предполагает, что промежуточное не проходит, оно “постоянно”. Всегда ни то ни се, “вечное” время середины не начинается и не кончается» [11].

Вот почемупостмодернистская парадигма, во многом сформированная философией Деррида, исключает время: понятое как отсрочка, оно оказывается отсрочкой самого времени. На языке diffеrance «после» звучит как «никогда». Девочка папе: «Пойдем гулять!» Он, устроившись на диване с книгой: «Потом!» Гражданин государству: «Когда же мы остановим насилие и обеспечим каждому право на жизнь?» Государство, расширяя свою бюрократическую мощь: «Потом!» Это «потом», войдя в плоть и кровь нашего времени, стало поствременем. Само понятие постмодернизма, этого жизнерадостного загробья, «всего» после всего, вытекает из философии отсроченных ожиданий. Ни история, как продолжение времени, ни эсхатология, как конец времени, не заполняют этого промежутка, но сохраняют за ним значимость чистой отсрочки. Людям постмодерна остается ждать прихода времени с той же опаской и надеждой, как ждали когда-то прихода вечности. «Послевременье» не есть, однако, ни время, ни вечность, но метафизика чистого повтора, поскольку один и тот же момент времени, откладываясь на потом, воспроизводится в форме «вечного возвращения». Девочка повторяет свой вопрос папе, гражданин — государству, человек — Богу («Годо»), а в промежутке ничего не происходит.

У самого Деррида проскальзывает сходный мотив, когда diffеrance, в связи с философией Ницше,излагается как миф о вечном возвращении. «На основе разворачивания одного итого же как diffеrance, мы видим проявление самотождественности diffеrance и повтора в форме вечного возвращения». «Вечное возвращение» — самая метафизическая из всех идей Ницше, та цена, которую он заплатил за попытку разрушения всей прежней метафизики. Бесконечность, из которой со «смертью Бога» был удален момент трансценденции, прорыва в иное, обрела черты самотождества, которое вечно уходит от себя и настигает себя, потому что ему некуда уходить, потому что путь, открытый пророками иного царства, для него отрезан. DiffОrance, поскольку оно работает против всякой метафизики, против радикально иного, против трансценденции, тоже оказывается формой самотождества. Различие в нем образует лишь промежутки между элементами повтора. Если отсрочка не является временной, если нет ничего за пределом отсрочки, значит, тот самыймомент, который отсрочен, будет повторяться вновь и вновь, именно потому, что не может сбыться и уступить следующему моменту, подобно тому как игла граммофона, сбившаяся с борозды и попавшая в капкан «отсрочки», повторяет одну и ту же музыкальную фразу.

Постмодернизм, как явствует из самого этого термина, пытается остановить поток исторического времени и выстроить некое постисторическое пространство, «времяхранилище», где все дискурсивные практики, стили и стратегии прошлого найдут свой отклик, свой подражательный жест и включатся в бесконечную игру знаковых перекодировок. «…Если история стала пространственной, то столь же пространственны стали и ее репрессия, и все идеологические механизмы, посредством которых мы избегаем мыслить исторически…» — так описывает Фредрик Джеймисон установку новейшего постисторизма, превращающего время в слепок пространства [13].

 

4. Воскрешение будущего

Итак, есть три основные формы хроноцида: утопическая одержимость будущим («счастье грядущих поколений»), ностальгическая одержимость прошлым («Великая Традиция») и постмодерная завороженность настоящим («исчезновение времени в синхронической игре означающих»). Три основных модуса времени: будущее, прошедшее и настоящее — превращаются в три способа времяубийства, как только один из них абсолютизируется в противовес другим.

С чего же может начаться процесс воскрешения времени? То, что умерло первым, очевидно, первым и должно воскреснуть. Все катастрофические «времятрясения» в картине мира начались с отрыва будущего, изъятого из хода времен и вознесенного на пьедестал, как кровожадный идол. Последущие ревнивые и мстительные реакции против футурократии привели к рождению новых идолов времени. Сейчас, на рубеже веков и тысячелетий, в первую очередь нужно восстановить доверие к будущему, вправить его, как вывихнутыйсустав, в живую связь времен.

Действительно, одержимость «будущим» — первое из обольщений и проклятий XX века, унаследованное от оптимизма и прогрессизма XIX века; но это еще не дает оснований отравлять XXI век скепсисом, унаследованным от XX века. Откуда опасность, оттуда и спасение. Долгие десятилетия коммунизм представлялся неотвратимым будущим всего человечества, и на его алтарь приносились неисчислимые жертвы. Все еще считается неприличным, чуть ли не постыдным говорить о будущем — оно якобы запятнало себя сотрудничеством с «оккупантами будущего», утопистами и тоталитаристами, которые во имя будущего учиняли насилие над настоящим. Но именно теперь пришла пора признать, что будущее все-таки невиновно. Оно обмануло всех, кто пытался им овладеть. Оно оказалось не тем кровожадным божеством, за которое его выдавали жрецы-революционеры. Напротив, будущее — ниспровергатель всех божеств и идолов, даже тех, что воздвигаются в его честь. То, что «коммунистическое будущее» осталось в прошлом, означает, что будущее очистилось от еще одного призрака, и такое очищение, или демифологизация времени, и есть особая функция будущего. Теперь будущее опять надвигается на человечество, уже не с восклицательным знаком, но со знаком вопроса.

Эпоха, в которую мы живем, эпоха «после смерти будущего», не просто отменяет будущее, но заново открывает его чистоту. Теперь, после всех утопий и антиутопий, нам дано — быть может, впервые в истории — почувствовать всю глубину и обманчивость этой чистоты. Это не чистота доски, tabula rasa, на которой можно написать все, что угодно, воплотить любой грандиозный проект. Скорее, у будущего чистота ластика, который стирает с доски четкие линии любого проекта, превращает любые предначертания в размытое пятно — тускнеющий остаток испарившейся утопии. Нам открывается образ будущего как великой иронии, которая никогда не позволяет себя опредметить,предсказать, подвергнуть строгому анализу и прогнозу.

В сущности, единственный непревзойденный субъект иронии — это будущее. Сошлюсь на Бахтина, который писал о невозможности завершить историю изнутри самой истории и о будущем как смеховом разоблачении таких попыток остановить неостановимое. «…Ничего окончательного в мире еще не произошло, последнее слово мира и омире еще не сказано, мир открыт и свободен, все еще впереди и всегда будет впереди. Но ведь таков и очищающий смысл амбивалентного смеха» [14]. Можно добавить, что таков и очищающий, идолоборческий смысл будущего как смеховойоткрытости бытия, в которой исчезают все его завершенные формы. Знаменательно, что «будущее» в русском языке — того же корня, что «бытие», тогда как прошлое и настоящее образованы от совсем других языковых представлений: «проходить» и «стоять». Будущее — это и есть бытие в его невмещаемой полноте; самое таинственное в бытии — это его будущность, неостановимость и неустанность, его инаковость и вненаходимость по отношению ко всему сущему.

Не звучит ли моя похвала будущему как новая ересь утопизма? Суть в том, что для преодоления утопизма постмодернистская критика утопии, позиция антиутопизма или даже постутопизма необходима, но недостаточна. Нужно возродить любовь к будущему, уже не как к обетованной земле, но как к состоянию обещания. Это не та любовь, которую завещал нам Н. Чернышевский в романе «Что делать?»: «Любите будущее. Переносите из него в настоящее столько, сколько можете перенести». Будущее здесь представлено как склад готовых атрибутов счастья, которые только ждут, чтобы их перенесли в настоящее. Но только то будущее и достойно любви, из которого ничего нельзя перенести в настоящее, поскольку оно само уносится вперед с той же скоростью, с какой настоящее уносится назад, в прошлое. Вопреки тому, что обычно говорят о будущем, оно не только наступает, но и с каждым мигом отступает туда, где мы не можем его настичь.

Отчасти сам язык виноват в том, что будущее предстает наезжающим на нас, подминающим под свои колеса. Мы говорим: «будущее наступает», как если бы речь шла о пехоте. Кстати, в английском языке эта ассоциация не задействована, там будущее «приходит»,«прибывает», как поезд на транзитную станцию, откуда отправится дальше, из настоящего в прошлое. В русском языке «будущее» ведет себя агрессивно.

Точнее всего было бы сказать, что у будущего есть два взаимоисключающих свойства, два раздвигающихся предела: будущее предстоящего события и предстояние самого будущего. Известно, что по мере продвижения вперед дальнее становится близким, но сама даль отодвигается. Что же такое будущее: приближающийся предмет иливспять бегущая даль? В том-то и дело, что будущее всегда раздвоено, как ироническое высказывание, где «да» означает «нет». Будущее одновременно приближается и удаляется, как готовая отдаться блудница и вечно недоступнаядевственница. Оттого мы и влечемся к будущему, что в нем для широкого человеческого сердца соединяются идеалы Содома и Мадонны. Бесстыдно распахнутое лоно, в которое каждый волен вторгаться, — и лучистый, невинный лик, тающий в дымке. Одно будущее стремительно наступает и плотно обступает нас, становится настоящим. К нему взывают утописты всех времен, требуя его скорейшего пришествия. Другое будущее отступает от нас с той же скоростью, с какой первое будущее наступает.

Именно о таком всегда отступающем будущем писал философ Семен Франк в своей книге «Непостижимое»: «Мы не знаем о будущем решительно ничего. Будущее есть всегда великое х нашей жизни — неведомая, непроницаемая тайна» [15]. Тем самым предполагается алгебраический, скорее чем арифметический, подход к будущему — не как к определенной величине, но как к неизвестному. Мы знаем, что вслед за осенью всегда приходит зима, а за весной — лето. Но разве зима или лето относятся к категории будущего? Нет, это элементы повторяющегося цикла, которые выступают как будущее только по отношению к предыдущим фазам и вместе с тем выступают как прошедшее по отношению к следующим фазам того же цикла. Любое время года имеет такое же отношение к будущему, как и к прошедшему. Будущее как таковое не может бытьвстроено в цикл, в ритм повторений.

Любое событие сначала выступает как будущее, потом — как настоящее, наконец — как прошлое: разыгрывается во всех трех регистрах времени. Отсюда полнокрасочность, выпуклость события, которое мы созерцаем и спереди, и сбоку, и сзади. Но отсюда не следует, что можно путать сами цвета. И коммунизм, и традиционализм, и постмодернизм страдают дальтонизмом в отношении к цвету времени. Им кажется, что будущее может стать настоящим, или что прошедшее может стать будущим, или что настоящее — это и есть вечно отсроченное будущее. Действительно, событие приходит к нам из будущего и уносится в прошлое, но само будущее никогда неприходит, его нельзя взять, присвоить, исчерпать. Будущее — как пушка: оно в нас выстреливает событием, а само откатывается назад.

Период, в который мы сейчас вступаем, это уже не период после чего-то: посткоммунизм, постмодернизм, постиндустриализм, постструктурализм. Это скорее период «прото», зарождения каких-то новых культурных формаций. Когда мы делаем наброски, топользуемся ластиком едва ли не больше, чем грифелем. Вот почему сейчас такая огромная потребность в неизвестном будущем, которое скорее стирает определенность наших проектов, чем способствует их воплощению. «Прото» не предвещает и не предопределяет будущего, но размягчает настоящее, придает любому тексту свойства черновика, незавершенности, сырости. «Прото» — это новое, ненасильственное отношение к будущему в модусе «может быть» вместо прежнего «должно быть» и «да будет». «Прото» — эпоха сменяющихся проектов, которые не подчиняют себе нашей единственной реальности, но умножают ее альтернативные возможности. Будущее не пишется под диктовку утопии, напротив, стирает ее жесткие черты и превращает в «прото-утопию», набросок одной из многих будущностей. Будущее выступает какмягкая форма негации, как расплывчатость любого знака, диффузность любого смысла.

В отличие от авангардистского или утопического проекта, сознательно устремленного в будущее ради его переделки, «прото» указывает на неподотчетность и непредрешимость будущего, которое действует так же, как бессознательное у Фрейда или язык у Лакана. Будущее столь же непредсказуемо, как и неотменимо, оно — общий круг всех инаковостей, оно — самое «другое» из всего, что нам дано пережить, с чем дано соприкоснуться. Язык все-таки есть, бессознательное все-таки есть, и нам даны некоторые способы их дешифровки, некая, пусть несовершенная, грамматика. Но будущее — это язык без грамматики, это бессознательное без сновидений, чистое ничто, которое неизбежно становится всем, чтобы снова и снова оставаться ничем…

Примечания

1 «О нашем журнале. Как мы понимаем традицию» // Милый Ангел. Эзотерическое ревю. М.: Артогея, 1991. Т. 1. С. 1. Этот журнал, редактируемый А. Дугиным, — теоретический орган русской и международной «консервативной революции».

2 Дугин Александр. Загадка социализма // Элементы. 1993. № 4. С.17.

3 Материалы для физиологии русского общества // Маленькая хрестоматия для взрослых. Мнения русских о самих себе / Собрал К.Скальковский. СПб: Типография А.С. Суворина, 1904. С. 6.

4 Там же. С. 39, 10, 21.

5 Lotman Yury M., Uspensky Boris A. The Semiotics of Russian Cultural History / Ed. by A.D. Nakhimovsky and A.S. Nakhimovsky. Ithaca; London: Cornell University Press, 1985. Р. 31, 33, 63.

6 «Фауст» цитируется в переводе Б. Пастернака по изданию: Гете Иоганн Вольфганг. Собр. соч.: В 10 т. М.: Худож. лит., 1976. Т. 2. С. 423.

7 Там же. С. 423.

8 Там же.

9 Differance // Jacques Derrida. Margins of Philosophy / Trans. by Alan Bass. Chicago: The University of Chicago Press, 1982. Р. 13.

10 Ibid. Р. 8.

11 Taylor Mark C. Erring: A Postmodern A/theology // From Modernism to Postmodernism. An Anthology / Ed. by Lawrence Cahoone. Oxford: Blackwell Publishers, 1996. Р.526–527.

12 DerridaJacques. Op. cit. Р. 17.

13 Jameson Fredric. Postmodernism, or, The Cultural Logic of Late Capitalism. Durcham: Duke University Press, 1993. Р.374.

14 Бахтин М. Проблемы поэтики Достоевского. 4-е изд. М.: Советская Россия, 1979. С. 193.


* Эта работа была представлена на международный конкурс, проводившийся в 1999 году журналом Lettre International (Берлин) совместно с городом Веймаром — культурной столицей Европы 1999 года и Институтом Гете. Конкурс был призван возродить традиции европейских интеллектуальных состязаний XVIII века, в которых участвовали Руссо и Кант. Предложенная тема: «Освободить будущее от прошлого… Освободить прошлое от будущего…». На конкурс поступило около 2500 работ из 123 стран на семи языках. «Хроноцид» вошел в первую десятку премированных эссе. Публикуется фрагмент работы.