RSS RSS

БОРИС НОСИК ● ИЗ-ПОД ВИШНИ. ДЕНЬ ВТОРОЙ ● ПРОЗА

БОРИС НОСИК НА ВЕРШИНАХ БЛАГОРОДНОГО КНИГОИЗДАТЕЛЬСТВА

Телефон на траве под шезлонгом молчaл. Я мог бы сказать, благородно молчал. Он молчал и я молчал.… Зато пели птицы. Те самые птички Божии, которые не знают…

И вдруг, пугающе неожиданно раздался звонок. Ух, как он встрепенулся! Точнее, это я встрепенулся. А то, что я по своему поводу слегка иронизирую, это нормально. Русский человек все время так иронизирует, он наделен редким чувством самоиронии. Если угодно, автоиронии. Иностранцам это никогда не нравилось . Уже маркизу де Кюстину это не понравилось, а уж казалось бы, куда дальше -маркиз, гомолюб, неглупый наблюдатель, сын репрессированного…

 

– Слушаю…- сказал я приятным голосом.

Полжизни я работал на всяких радио, и слушатели не раз сообщали мне, что у меня приятный голос, только слишком уж похож на голос некоего Василия Шишкова. Я оставлял это их тонкое наблюдение без комментариев, потому что Василий Шишков это был тоже я: много ли в те годы платили за радио-треп по одной станции, хотя бы и ежедневный…

– Борис Моисеич, здравствуйте… – послышался в трубке приятный русскоговорящий голос.

– Я вообще-то Михалыч.

– Ах, так. Тут у меня было просто «М», я и подумала, что вы… Ну простите. С вами говорят из издательства «Вагриус». Мы хотели бы издать вашу книжечку …

– Вот это здравствуйте! – сказал я жизнерадостно.

Еще бы, сами подумайте, Вагриус! Это где самого Битова издают. Самого Аксенова. Может, даже саму Улицкую. Это тебе не питерский «Золотой век» или «Диамант»…

– Я уже поздоровалась, – сказала русскоговорящая женщина,- Впрочем, я еще не представилась. Меня зовут Елена Васильевна Крылова. Я главный редактор издательства. А напротив меня сидит сам товарищ директор…

Она помолчала прежде, чем продолжить, и дала мне тем самым услышать утвердительное мужское хмыканье, то ли хрюканье. Директор подтверждал, что он есть, и он там.

– Так вот, мы хотели бы издать вашу книжечку про Ахматову и Модильяни, – продолжила Елена Васильевна,- Про их, эту, как у вас в подзаголовке написано, любовь в интерьере. Если вы, конечно, не против…

Я молчал. Впрочем, недолго молчал. Недостаточно долго, чтобы даже самому себе объяснить, отчего я молчу. Но русскоговорящая женщина на том конце Европы обеспокоилась и решила объяснить мне всю неотложность и важность этого мероприятия для дальнейших видов России.

– Нам очень нужны деньги, – сказала она, – И мы решили хорошо заработать.

– Ну, раз так, – сказал я, проявляя сознательность, – тогда издавайте.

Милая женщина сердечно со мной распрощалась, и я снова остался один под вишней. Думал о разных глупостях. Сперва о том, зачем им нужны деньги. Потом о том, что меня смущает в моей собственной книжке. За годы,

прошедшие с тех пор, как я – помнится, одним духом – сочинил эту повестушку, я много всякого читал про гениальную нашу Ахматову, которая как и бедная наша гениальная Цветаева, была очень лихая женщина. В одной журнальной дискуссии о жизни и творчестве Ахматовой какая-то серьезная исследовательница (кажется, Алла Марченко), вспомнив ненароком про мою книжонку, даже отмахнулась небрежно (я, когда читаю критиков, всегда словно вижу их гримасы и жесты): написала что-то вроде того, что «об этой сверхромантической книжонке», мол, и говорить не стоит. Я прочитал и несколько даже удивился, потому что много получил замечаний на тот счет, что вторгался в чужую возвышенную личную жизнь и тем самым ее, эту жизнь, как бы принижал. Впрочем, я нисколько не обиделся на ахматоведку. Потому что, честно вглядываясь из нашего вполне разнузданного века в их до жути разнузданный, хотя бы и Серебряный, век, я и сам иногда подумываю, что действительно смешно было принимать так близко к сердцу путевой роман замужней дамы: их у нее по возвращеньи из свадебного путешествия было без счету.

С другой стороны, без романтического настроя и безутешной печали ни от каких стихов и ни от каких романов не будет настоящей красоты и кайфа. Да ведь и сам я, когда писал под этой вот вишней у края бургундских лесов эту свою вполне пустяшную повестушку, я ведь тоже поймал свой вполне романтический кайф… Так что, наверно, и молодая киевско-царскосельская дамa Анна Гумилева-Горенко, выступая под ей полюбившимся чужим писательским именем (уже была до нее Ахматова), тоже настраивалась на какой ни то лад, чтоб писать … И ведь как писала! Ничто не могло помешать в эти часы ее возвышенности – ни кабацкое времяпрепровождение в «Бродячей собаке», ни успех у мужчин, ни успех у женщин (а что? Цветаева даже возмущалась – как это можно любить одних только мужчин женщине? Или одних только женщин женщине? Какая узость кругозора, какая низость…) Между прочим, даже революция и ленинский переворот, даже подло подстроенный большевиками питерский голод не могли сбить с пути великих женщин. А чтоб с голоду не помереть, они все же выбирали достойный объект из толпы жаждущих – привечали культурных образованных комиссаров, у которых были наган и комиссарский паек. Анна и Оленька Судейкина жили и друг с дружкой и с музыкальным комиссаром Лурье. Потом Анна ушла к осатанелому большевицкому комиссару Пунину и жила в его семье, а Оленьку комиссар Лурье позвал за собой за границу. Анну же никто не позвал, ее, можно сказать, бортанул, уплывая в Англию, заезжий красавец-офицер Анреп, и она надолго стала невыездной патриоткой. Замечено, что те, кто не решился или не смог сбежать, всегда очень ревниво относятся к тем, кто не остался с родным народом. Однако не в том суть вопроса. И на клятвенную любовь к оголодавшему столичному городу и на тоску по проходящим любовям – на все это нужен «сверхромантический» настрой, чтоб про это писать убедительно (пока пишется), так что может, я и не вовсе уж был неправ в выборе восторженного тона и стиля. А то, что из многих жертв невской Клеопатры, как называли Ахматову, выбрал я для рассказа лишь обкуренного парижского красавца-сефарда, так это ведь действительно был один из первых ее дерзостных прыжков в случайные объятья, притом в самом разгаре свадебного путешествия с Гумилевым…

Так вот, в те недели, когда я, сидя под вишней, все еще опечаленно раздумывал над несовершенством своего произведения, деревенский почтальон принес мне издательский конверт с договором, и договор этот привел меня в немалое замешательство. Он отправлен был якобы с далекого острова Кипр, где обо мне прослышали в таинственной конторе “Бризет Энтерпрайз”, которая и предлагала мне отказаться от авторских прав на бедную мою повестушку, чтобы ей, конторе, глумиться над ней (повестушкой) и над ними (над правами, то есть) всеми возможными способами. Они собирались передавать их каким-то «третьим» и даже четвертым лицам, класть на ноты, переводить на все живые и мертвые языки, продавать в кино, в театр, в бордель и еще куда-то, а потом между всем прочим (видно, уже порядком истощив свое воображение) передать их издательству «Вагриус». За все эти их вольности мне было этак небрежно (то ли в третьем то ли уже в четвертом «приложении к контракту») обещано сунуть в руку на темной улице через какого-нибудь надежного и не слишком трепливого (тайность всех наших сношений была оговорена) человека какую-то вполне нищенскую подачку в долларах, но зато потом, когда моя книжка будет издана, на мою голову должен был пролиться золотой дождь в количестве то ли семи, то ли восьми процентов от некой никому не известной, но наверняка внушительной (раз она зависит от количества проданных книг и даже растущей цены на книги) суммы. Этo вознаграждение называлось воистину царственным словом «роялти»…

Несмотря на обнадеживающее звучание заграничных слов в контракте и проскочившее в нем, пусть даже вполне небрежно, упоминание о знаменитом издательстве «Вагриус», вся эта махинация с Кипром и нищенским их авансом, передаваемым тайным способом, меня привела в немалое смущение и даже в некое подобие испуга. Я спрятал бумагу в кухонный ящик, где лежали у нас какие-то затертые квитанции и талоны на скидку непонятно чего, спрятал, но покоя не обрел. Тайна островной литконторы меня тревожила, и кончилось тем, что я снял трубку и набрал номер сладкозвучной главной редакторши .

– Простите, что беспокою вас по пустякам, Елена Васильевна…- сказал я, – Но тут пришел по почте контракт, однако я не совсем понял…

– Я не Васильевна, а Викторовна, – ответил мне женский голос, все еще милый, но уже несколько ужесточившийся.

– Значит, и фамилия теперь другая? – спросил я догадливо.

– Никакого сомнения. Я новый главный редактор, так что и фамилия у меня другая, и отчество. Я Субботина Елена Викторовна. Васильевны у нас больше нет. Но задача остается прежняя. Нам очень нужны деньги, вот и товарищ директор так считает, он сидит напротив меня. Слышите?

– Да, слышу… Кажется, слышу. Но дело в том, что я получил какую-то странную бумагу. От какой-то «Бризет».

– Да, да! – воскликнула Елена Викторовна. – Это онo и есть. Это называется офшор…

«Жизнь бьет ключом», – подумал я, ощущая, как пробуждается во мне интерес к живой жизни. – «Еще одно красивое иностранное слово. И еще одна молодая женщина, наверно, тоже высокая и красивая. Зачем они станут брать на работу некрасивых женщин? Для какой надобности?»

– A нас с вами не посадят? – спросил я, все жe не окончательно преодолев испуг.

– Ну что вы? – Наталья Викторовна рассмеялась душевно.

(Боже, как они смеются, русскоязычные женщины. И где она сейчас, с этим почти естественным смехом? Может, отдыхает где-нибудь у моря. Или в притонах Сан-Франциско. Подает манто лиловым неграм. Оценят ли они такую услугу, сильно поддатые негры? …).

– Я подумал, что может, и неизменно хмыкающий директор (до сих пор пытаюсь вспомнить, как его звали) над моей наивностью смеется. А может, ему не до смеха, раз ему так деньги нужны.

– Что вы? Вся Москва так делает, и никого не сажают, – жизнерадостно сказала Елена Викторовна.

– Ну, вот одного у вас все же посадили, – сказал я занудно. – И, похоже, что пожизненно…

– Но Елена Викторовна продoлжала беспечно смеяться, потому что она знала, что никто не может устоять против женского смеха. А человек под вишней, он что? Его можно голыми руками брать. Тем более, что там-то у них «Вагриус», офшор, роялти – во всем этом был некий трепет быстрокрылой удачи, разыскавшей меня в глухом углу Шампани.

В общем, подписал я им эту их бризетовскую херовину и отправил заказным. Не на Кипр, конечно, отправил – в Москву, в «Вагриус», чего Ваньку валять…

Прошло много месяцев. Может, десять, а может, все двадцать прошло (в моем возрасте время не тянется, а утекает, как вода в туалете). Вестей для меня ни из московского издательства, ни с острова Кипра не было. Moй надежный человек в Москве (между прочим, армянин, самые надежные люди в Москве у меня отчего-то армяне) давно получил их авансовую мелочь где-то ночью в Кривоарбатском – очень смеялся над мелкими их гешефтами, но я не смеялся, а ждал выхода в свет моей книжки, ждал славы и шуршащих роялтей. И правда, московские друзья стали звонить, рассказывали, что книжонка моя вышла и выглядит неплохо, даже грозились мне ее прислать. И не обманули: прислали целых три штуки, все три с обложками разных цветов, разных форматов и даже разных годов издания (2005, 2006, может и более поздние были, как уследишь, сидя под вишней?). Однако ни от сладкогласной Субботиной, ни от загадочной «Бризетты» никаких вестей не было – ни поздравлений, ни роялтей, ни авторских экземпляров. Однажды, впрочем, звонили с радиостанции «Эхo Москвы», просили поделиться подробностями aхматовской сердечной жизни, но чтоб говорить о них дуэтом с пишущей женщиной, наблюдавшей в юности любовную связь ее мамы с самим Пастернаком, так что мне ни на какие подробности парижской любви Ахматовой радио-времени не оставалось. И я готов согласиться, что это справедливо. Все-таки дама эта была живая свидетельница, а я свечу не держал…

Однажды, встав с левой ноги поутру, я набрал издательский номер, чтоб поговорить с кем ни попадя, и вдруг – чудо из чудес! – к телефону подошел сам директор. Может, он оказался один и ждал от кого-нибудь приятного звонка. А может, все его издательство уже разбежалось, и он ждал звонка от прокурора. От знакомого прокурора… Боже, чего себе не вообразишь в лесном одиночестве! Во всяком случае, он был бодр, агрессивен и сразу признался, что он как раз и есть директор. Я стал жалиться на невнимание, на неприсылку обещанных отчетов о продаже и, наконец, вообще осмелев, спросил про обещанные роялти. Вопрос мой показался этому человеку в высшей степени неуместным. Он даже захохотал, не то чтоб мефистофельским, но вполне хамоватым смехом, как смеялись, бывало, на пристроечной террасе в ресторане ЦДЛ вислопузые комсомольские молодогвардейцы.

– A это уж вы звоните на остров Кипр, – сказал он со смехом. – С ними там и объясняйтесь. Мы тут причем?

Я ничего не сказал. Даже не сказал, что я о нем думаю. Даже и сейчас не знаю, что сказать, а тогда и вовсе бросил трубку и пошел спать. Настроение было у меня меланхолическое. Как у поэта А. Блока. Помните, какое-то у него там было здание по соседству с домом, где окна были желтые – то ли фабрика там была, то ли еще какое заведение. Позднее уж там, небось, райком разместился, или чека, а раньше, в ненавистное поэту мирнoe время, просто люди работали. Полный рабочий день. Поработают и разойдутся, да еще не с пустыми руками. Тогда, небось, тоже тащили с предприятия что ни попадя. Но поэту это иначе виделось:

И в желтых окнах засмеются,

Что этих лохов провели.

Вспомнил я Блокa, и настроение у меня чуток поднялось. Ну и что? Пусть даже и провели. Зато и на допрос не вызовут. Так что пока, до Страшного суда, иди расслабься…

Да вообще… Ни сумы тебе не выпало, ни тюрьмы. А за садом, глянь – все лес, да поле, да зеленые холмы Шампани, аж до бровей…

Однако этим все дело не кончилось, потому что мы все – бывшие комсомольцы, беспокойные сердца. В один прекрасный летний день, роясь в кухонном ящике, я наткнулся на эту стремную ксиву из «Бризет энтерприза» и обнаружил, что на ней даже адрес есть этого призрачного «Бризетта», какой-то даже номер дома, и улица, и город – Лимасол на Кипре, и даже, самое поразительное – номера телефонов. Оказалось, правда, что это не номера самого учреждения, а какой-то общей их конторы офшоров, которая должна регистрировать ежегодно этих призраков. Откуда я узнал эти подробности? Объясню. Просто набрал один из этих номеров, что были на ксиве и вся любовь. Подошел какой-то молодой парень, неплохо говоривший по-английски, сказал, что если я ищу какую-то русскую фирму, то это напрасный труд. Они приедут, зарегистрируются и больше не дают о себе знать .

– Значит, этот адресок «Бризета» у меня тоже липовый? – спросил я его этак ненавязчиво.

– Kонечно. Все липовое. Spam. Никого вы там не найдете по этому адресу. Какая, вы говорите, улица? А – а, есть такая… Где-то в центре…

– Небось, где-нибудь у площади Героев? – спросил я.

– Ого! – сказал парень, – Вы наш Лимасол знаете.

– Жил там как-то… – сказал я. – Недели три жил… То было раннею весной…

Я простился с симпатичным греческим киприотом, собрал бумаги, запихнул их в тот же ящик на кухне и пошел к себе под вишню, вспоминая, что же там со мной было раннею весной…

Случилось так, что сына моего, обитавшего в ту пору в Eрусалиме, пригласили какие-то богатые русские, укрывшиеся на Кипре, чтоб он помог им основать там русскую газету. Узнав, что сын теперь долго будет на Кипре, я и решил слетать туда повидаться. Тем более, что я никогда раньше не бывал на этом острове.

Поселился я в центре Лимасола, в уютной комнатке, окна которой выходили на мечеть, – три доллара в день. Сын был занят своей газетой, а я садился утром в автобус и ехал на пляж, что под руинами храма Аполлона. Накупавшись и позагорав на пустынном пляже, я поднимался наверх, к руинам . У меня там появился приятель, смотритель исторического памятника Константин, молодой грек, неплохо говоривший по-английски. Mы не спеша пили с ним кофе возле руин, любовались морем и разговаривали о всяких приятных предметах, чаще всего насчет женщин. Иногда среди дня к нему на кофе заезжала целая орава местных полицейских. Константин раньше и сам работал в полиции, но потом то ли ушел, то ли его ушли, но друзья вот остались. Полицейские были молодые, веселые и приветливые. Константин сказал им, что вот, мой друг, русский писатель, и похоже, у них это не вызвало возражений. Что до меня, то я, пожалуй, первый раз за свою долгую жизнь общался с полицейскими и при этом общении мне приходила в голову блудливая мысль, что может, все страшное, что я читал, слышал о них или про что видел на экране, – это все было про других полицейских, с каких-нибудь других островов, наверняка не греческих…

После обеда я заходил к сыну в редакцию, всего раз или два в день, чтоб не слишком ему навязываться, понимая что и раз в день это уже слишком. Иногда он бывал в хорошем настроении и учил меня жить. Или показывал, где какая кнопка на компьютере. И то и другое было мне не по силам. Впрочем, иногда сынуля и не слишком меня бранил. А однажды мы и вовсе могли просидеть с ним в этой редакции за работой чуть не целую ночь. Выпускали первый номер русской газеты. Я писал для них разные байки про Кипр. Потом я нажал какую-то не ту кнопку, и все мои байки стерлись. Но неважно. Под утро я написал их снова…

Такая вот, хвала Господу, выпала мне на долю совместная работа… Обычно же, покинув редакцию пополудни, я ходил звонить домой, в Париж, или старшей из сестер в Москву или двум младшим в Массачусетс. Было это еще во времена домобильных телефонов, и звонил я из будки телефона- автомата на маленькой уютной площади, где этих будок было с полдюжины. Однажды, набирая сестричкин московский номер, я услышал русский голос из соседней будки и обернулся: какой-то невысокий, но очень широкоплечий парень настойчиво допытывался у своего собеседника, когда они, эти, приедут, сколько их будет, когда ему звонить и куда звонить. Видно, связь была плохая, потому что он по десять раз просил повторить, а потом вдруг обернулся и окликнул какую-то молодую женщину в легком плащике, кружившую вокруг его кабины в каком то даже подобии танца:

– Валь, одолжи вон у мужика монету, время кончается, ни хрена не слышно…

Через мгновение женщина Валя потянула дверь моей кабины и жалобно попросила, как ей казалось, вполне по-иностранному, подняв худенький, длинный палец:

– Плиз… Сильвупле… Уан… Одну…

Я протянул ей монету через дверь и, закончив разговор с сестрой, вышел из кабины.

– Так вы русский, – заверещала Валя с таким удивлением, как будто русские еще не заполонили весь этот остров. – Мы тоже. Я из Свердловска…

– Балерина, – сказал я с привычным восхищением. В конце концов, все женщины подлунного мира заслужили наше восхищение, а эта и вовсе была мила, молода, хотя уже и чуток умучана.

– Во дворце культуры два года занималась танцем, – сказала она. – Все здесь забыла.

– А что здесь?

– У меня турбюро, – сказала она небрежно. И добавила: – Меня зовут Валя. A он из Ставрополя. Мы с ним вместе совсем недавно. И знаете…

Широкоплечий парень вышел из кабины, оглушительно хлопнул дверцей и протянул мне могучую руку.

– Толик. Можно звать Толян. Спасибо, выручили. Вот козлы, ничего от них не добьешься. Пройдемся, подышим?

– Ой, подышим, подышим! – подхватила Валя, – Совсем не дышим, не гуляем. Поговорить не с кем.

Ей, похоже, было приятно, что мы вот так просто гуляем, по-дружески, почти по-семейному.

Толян мне рассказал, что он из Ставрополя, из русских греков, что их тут много, русских греков, все свои, кореша. Дома он занимался спортом, борьбой, а тут и так полно всяких историй. Вот в прошлом месяце была история… Он стал рассказывать здешние истории, все довольно однообразные: кто-то на кого-то наехал, на того, кого они крышевали, они собрались, свои, наши, и показали хилым здешним грекам-киприотам, чьи греки сильнее. Я слушал боевые эти истории краем уха, слабо различая, где конец одной и начало другой, но, в конце концов, сумел усвоить, что от тайги до британских морей русские греки всех сильней.

Мы шли по неопрятной боковой улице, где длинная облупленная стена была исписана непристойными словами из разных европейских языков. Я отметил, что греческие, английские и русские надписи были самыми многочисленными, а русские, конечно, самыми выразительными. Напротив же многоязычно-матершинной этой стены стоял какой-то трущобный барак. Я уже проходил мимо него несколько раз и замечал, что он был населен немолодыми и некрасивыми женщинами в грустных черных одеждах.

Толян кивнул в сторону барака и объяснил мне, что здесь живут местные лимасонские шлюхи.

– Все! Хана пришла их бизнесу! – сказал Толян.

– Какие они все старые и страшные, – сказала Валечка.

Я не мог с ней не согласиться. Однако размышляя над этим приговором впоследствии, я задумался о том, как трудно судить о чужих вкусах и критериях заморской женской красоты. Может, зрелые греческие мужчины отдают предпочтение именно вот таким, немолодым, многоопытным и длинноносым женщинам. И может, именно такие вот траурные платья приводят их в какое-то особенно острое возбуждение (скажем, они представляют себе секс на панихиде). Что же до длины женского носа, то эта проблема не раз вставала даже перед более серьезными литературно-политическими мыслителями, чем мы с вами.

Рассказывая в своих мемуарах о приезде Московского Художественного театра на гастроли в Ялту (в гости к А.П.Чехову), известная кадетская деятельница, феминистка и писательница Ариадна Тыркова-Вильямс как раз и пускается в рассуждение о зависимости красоты женского лица от красоты носа. В труппе тогдашнего МХТ главной красавицей была Мария Андреева (по мужу Желябужская). Мемуаристка сообщает, что нос у Андреевой был просто идеальный. Однако сердце обаятельного Антона Чехова похитила вторая львица МХТ носатая Ольга Книппер. А Мария Андреева, бывшая, кстати, лучшим финансовым агентом Ульянова-Ленина, чеховского внимания добиваться почти и не стала, а прибрала к рукам другого очень богатого и перспективного драматурга (Максима Горького). Тыркова-Вильямс пишет, что у некрасивой Книппер была кошачья грация, какое-то свое неотразимое обаяние. Она-то и стала наследницей Чехова, так что нос еще, конечно, для женщины не все или не главное. Может, и у мной упомянутых выше длинноносых киприоток из неприглядного лимасольского барака было какое-то там свое особое обаяние. Но если говорить о вкусах большинства европейских и северо-американских мужчин, то им все-таки больше нравятся женщины с коротким, пусть даже чуток вздернутым носом, как у актрисы Грейс Келли или актрисы Нины Дорошиной. Первая из них даже стала монакской принцессой, зато вторая сыграла роль принцессы в «Голом короле», никогда не забуду…

В общем пока я размышлял о носах и вкусах мы с Толяном и Валечкой дошли до знаменитой площади Героев в Лимасоле. Собственно, знаменитым здесь был один, самый высокий дом, на первом этаже которого находился бар «Максим». Дом был современный, похоже, даже панельный, чуть поуже хрущевской пятиэтажки и пониже хрущевской двенадцатиэтажки. При виде этого дома и бара «Максим» Валечка пришла в такое необычайное волнение, что даже Толян заметил суету своей подруги и кивнул ей снисходительно:

– Ну, расскажи, расскажи.

Я, кстати, и сам заметил, что Валечка все время хочет мне что-то рассказать и вообще испытывает ко мне особые доверие и симпатию. Не строя себе иллюзий в отношении своего возраста, остатков внешней красоты или мужского обаяния и пытаясь по прошествии времени осмыслить причины этой симпатии, я приписываю их некому чувству профессиональной солидарности. Все же мы с ней принадлежали к двум самым древним и почти смежным человеческим профессиям (как вы поняли, речь идет о проституции и журналистике).

– Вот там, в «Максиме», – сказала Валечка,- там вечером русские девочки стажируются.

– Коктейли что ли смешивают? – спросил я, вспомнив свое первое (оно же и было последнее) посещение московского «Коктейль-холла» на улице Максима Горького в году этак 1952-ом.

– Да нет, они мужиков на дорогое шампанское выставляют, в пользу «Максима». Тут и проходят первый стаж…

– Стаж на кого?

Валюша замолчала растерянно. А Толян сказал насмешливо:

– Известное дело на кого…

Мы остановились перед «Максимом» и я, тяготясь молчанием, спросил:

– A где они все прячутся, эти девушки? Сколько гуляю, ни разу не встречал…

– Вот здесь их и прячут, – сказала Валя, показав на дом с баром, – Тут их битком, сверху донизу… А в город их не пускают…

По Валиной скороговорке я понял, что она очень хотела мне про все это рассказать, а теперь вот рассказала. Она заметила, что ее рассказ произвел на меня впечатление.

– Пошли отсюда, – сказал Толян беспечно.

Мы свернули влево и пошли прочь от площади Героев.

– A что тут у них были за герои? – спросил Толян.

Я сказал, что не очень хорошо помню. Помнится, воевали в пятидесятые греки, турки, англичане, еще чьи-то бедолаги-герои, a за что, не помню. Чтоб землю крестьянам в Гренаде отдать… Так им и дадут. Поскольку власть теперь в Лимасоле греческая, то, наверно, площадь названа в честь греческих героев. А в турецкой части острова поминают, наверно, турецких бедолаг.

В те пятидесятые я работал на иновещании московского радио. По соседству с моей английской была редакция вещания на Грецию. В ней был обозревателем мой однокурсник Спартак Алексеев. Я частенько заходил к нему поболтать во время своей непыльной работы. Но они всегда были шибко заняты, соседи-«греки». Вот они и боролись тогда за свободу греческих киприотов и еще какого-то Манолиса Глезоса, который вечно сидел. Не бесплатно, конечно, боролись. Эта борьба уже сколько лет кормила редакцию. Думается, они даже на отдыхе, за праздничным столом в своих хрущобах или где-то у туристского костра, поднимая стаканы со столичной, пели свою особую благодарственную песню: «Выпьем за Глезоса, бедного Глезоса, выпьем и снова нальем». Понятно, что злодеи-некоммунисты должны были выпустить этого нашего греческого Манолиса. Хотя, конечно, и злодеям-коммунистам хорошо было бы выпустить своих бесчисленных мало в чем повинных русских, китайских, корейских или румынских манолисов. Сколько их сидело тыщ по лагерям, этих забытых нашим вещаньем манолисов… Но уж теперь-то прекрасный остров был более или менее свободен и всем мог воздать сторицей. Конечно, в греческой редакции и теперь лучше знакомы с ихними несовершенствами, но я уж полсотни лет, как сбежал из вещания на свободу…

Толян вдруг покинул нас, потянул дверь подъезда и сказал:

– Здесь мы живем. Пошли поедим. Я столько вчера картошки наготовил с мясом, выбрасывать что ли…

– Валя горячо поддержала приглашенье своего нового сутенера-сожителя и шепнула мне восторженно:

– Представляете, он еще и готовит!

– Я кивнул одобряюще: да, не только не бьет, но еще и готовит.

Обстановка недавно снятой Валею квартирки был самая что ни на есть спартански-утилитарная. В комнате был только большой новый матрас на полу у стены. Зато в кухне был и обеденный стол со стульями, и блестящий казан, и даже пестрые веселые чашки.

Толян набухал нам в миски картофеля. Было очень вкусно. Впрочем, я еще не успел доесть свою миску картофеля, а Толян досказать историю про какие-то очередные разборки, когда Валя появилась в дверях в своем элегантном плащике.

– Сидите, сидите, мальчики, не вставайте… Я пошла на работу.

– Я и раньше, на счастье, не выяснял подробностей про ее турбюро. А теперь и вовсе не пришло в голову.

Я тогда не слишком засиделся в гостях. Сын, которого я назавтра перед обедом навестил в редакции, моего нового знакомства не одобрил.

– Твоя общительность не доведет тебя ни до чего доброго, – сказал мой взрослый сын и снова углубился во всемирную паутину.

Я, не прощаясь, вежливо вышел на улицу. Ноги несли меня куда-то влево по боковой улице. Несли сами собой, «в негласном сговоре с людьми», как объяснял это явление мой любимый поэт, который тогда еще был жив. Так что я нисколько не удивился, обнаружив, что стою на площади Героев, перед неосвещенным баром «Максим».

Максим, везде Максим, настырный псевдоним…

На площадь выходила только запертая дверь бара, и я разумно обошел дом слева, Там, как и следовало ожидать, тоже была дверь, и был подъезд, вполне московский подъезд, без всяких там домофонов, но с возможностью запахов и приключений. Между первым и вторым этажом я встретил мужика с большой хозяйственной сумкой. Он осмотрел меня внимательно, а я осмотрел его. Морда у него была препротивная. Такой, может, и не сразу убьет, попадись ему в укромном месте, но уж какую-нибудь гадость учинит беспременно.

Я упорно поднимался по лестнице, но едва услышав, что дверь подъезда хлопнула, постучался в первую же квартиру, что попалась мне на площадке. За дверью послышались возня и нетерпеливые женские голоса: «Открывай! Не открывай! Давай я открою…». В конце концов мне открыли.

Куча растрепанных девиц толпились за дверью и таращились на меня в ожидании.

– Добрый день,- сказал я, – Здоровеньки булы! Столько землячек сразу. Какая необыкновенная, нежданная встреча! Настоящий сюрприз!

– Они завизжали, заверещали., зашептали все сразу:

– Ой, девки, русский! Гляди, старик русский! А вы что, здесь живете? А вы откуда приехали? Скажите, это какой здесь город? А как вас зовут?

Во время этой в высшей степени содержательной беседы на пороге многонаселенного их жилища я успел разглядеть через открытые двери большую комнату справа и большую комнату слева.

Интерьер был утилитарно-однообразный: койки, койки, койки и койки. Приходило на память вполне интеллигентное слово «спальные пригороды». Я попал на спальную планету…

– И вас что, вовсе не выпускают? – спросил я бессмысленно.

Впрочем, я уже понял, что не выпускают, и что они вообще мало что могут мне рассказать интересного. Напротив, они хотели, чтобы я им рассказывал – про какую-то ту жизнь, до которой оказалось так трудно добраться и которая то ли существует на самом деле, то ли уже нет… Их интересовали какие-то кабаре и бары и дискотеки, где они собирались петь, танцевать и выступать с какими-то номерами, и какие-то знаменитости, о которых я сроду не слышал, и какие-то знаменитые магазины, а я только мог им рассказать про вполне симпатичный городок Лимасол, и православный монастырь в горах, и тихий пустынный пляж…

Беседа была довольно долгая, бестолковая, очень дружелюбная, и в ней было про все, кроме того, про что пишут мастера художественного слова. В ней не было даже намека на секс. Нe только девчонкам, но и мне грешному не приходило в голову, что это вообще кому-нибудь может быть интересным. Мы говорили, говорили – и вдруг: тс- с- с – с…

Внизу входная дверь стукнула. И какой-то мужской голос. Наверняка мужской и наверняка матерно, но не очень разборчиво за дальностью расстоянья.

– Все! Полицай идет! Крокодил Крокодилович! Линяй, дядя!…

Дверь квартиры осторожно прикрыли, а я стал спускаться, стараясь выглядеть вполне рассеянным и беспечным. С мужиком этим, который волок теперь полную сумку, мы на площадке разошлись, и он глянул на меня неласково. А я что, я ничего…

Может, ему с его тяжкой ношей было все же не до меня.

В Лимасоле я после этого прожил еще неделю, но на площадь Героев больше не ходил и Валечку с Толяном не встречал. Тем более, что сын мне строго выговаривал за общение с криминальным элементом. Собственно, по французским законам в Валином бизнесе не было ничего запретного. Так, мелочная торговля собственной бесценной жизнью и бесценным телом. Личный, так сказать, выбор, де густибус нон диспутандур, как говорил наш пуганый профессор латыни, о вкусах не спорят. Зато вот Толяну при большой добросовестности могли впаять по одной-двум статьям. Но кто ж ее станет проявлять добросовестность, да еще на Кипре, разве что большой корысти ради…

А все же мне вспомнилась эта встреча однажды, перед самым отъездом с Кипра, в мирных развалинах храмаполлона над пляжем. К приятелю моему, смотрителю развалин Константину заскочили на кофе старые друзья-полицейские, и один из них, самый молодой и симпатичный, сказал мне, что им предстоит в тот вечер противная операция: будут «заворачивать», то-бишь, отправлять обратно прилетающих из России молодых, одиноких девушек. Тут я и вспомнил симпатичную Валечку, Толяновы телефонные хлопоты, нечесаных любительниц эстрады с площади Героев и спросил, за что такая немилость. Полицейский сказал, что это все ерунда, кто-то велел их начальству изобразить усердие. А им сказали, что, мол, здешние работницы панели заявили протест, поскольку им конкуренции с русскими девками никак не выдержать. Я спросил, кому это они заявили протест, и имеют ли они хоть какой никакой профсоюз, наподобие французских шкрабов, которым сам черт не брат. Но полицейский, утешая меня, сказал, чтоб я не брал это всерьез, потому что завтра все снова встанет на место: слишком много сильных людей этим бизнесом кормится.

Из его слов я смог понять, что про питомник стажерок на площади Героев им не хуже моего известно. И то сказать – стоит огромный дом в центре, под завязку набитый шлюхами-салажатами, еще не знающими, что им судьба приготовила… Но ведь и я в ту пору не знал, что где-то в том же самом гадючнике прописаны, выражаясь высоким штилем, так сказать нервные центры российского издательского дела. Это уж потом, под вишней, много лет спустя, после телефонного разговора с офшорным греческим пареньком с Кипра все эти лимасольские сцены ожили у меня в памяти, и я, как бывает в одиночестве и полном безделии, стал самого себя мучить угрызеньями совести. Отчего да зачем полез в эту липу? Насчет липы он, этот молодой чиновник, неплохо сказал. Конечно, spam чуток окультурен компьютерным обиходом. Но пусть хоть ‘спэм’ прилипнет к новой излюбленной гавани жуликов, а то ведь по-французски Кипр и вовсе «Шипр», так что, к нам гордое это слово пришло вместе с мужским одеколоном, которым обтирали свои решительные гладковыбритые лица положительные герои доперестроечной прозы. Запах шипра служил признаком здоровья, чистоты и приличного жалованья. Ну а теперь тянет с легкодоступного Кипра баблом и липой. Вот и я ввязался в эту липу.

А теперь сижу под деревом, ворошу в башке несвоевременные мысли, и поговорить по-русски не с кем, даже позвонить некому (за океаном еще глубокая ночь, сестры мои спят)…

Но он вдруг сам зазвонил, паскуда-телефон, у меня под самым шезлонгом. Нашарил я трубку, потом после трех ненужных одну нужную кнопку нащупал и – ба, русский голос.

Звонит Генрих. Старый еще московский знакомый, всем известный писатель. Точнее сказать, переводчик. Даже не помню, с какого языка. С какого-то языка народов СССР. Их много было тогда, народов СССР. Даже редакция была в издательстве – «Народов СССР». Про Генриха говорили, что он хороший переводчик. Я, правда, не читал. Я не всех народов СССР успел прочитать, тем более, написать (хотя старался, корысти ради, было). Но не в переводах дело, человек он был знающий, Генрих. Всех знал в Москве и в союзных столицах, и про всех все знал. И все его знали. И все про него говорили, что очень умный человек, только немножко циничный. Хотя это уж вообще тонкости. Ко мне он хорошо относился. Конечно, он не мой был близкий друг, скорее, моей бывшей жены. Ко мне, кстати, все близкие друзья моей бывшей жены очень хорошо относились. Чуток снисходительно, но вполне дружески. В общем, Генрих тоже был хороший человек. Это меня еще покойный Шера Шаров учил: хороший человек – это тот, кто к тебе хорошо относится. Кстати вот, и сейчас, под вишню, он мне позвонил вовремя. Я ему на «Вагриус» смог пожаловаться, душу отвел. Правда он меня с первых слов озадачил вопросом:

– А зачем ты с ними связался? Это же известные жулики. Об этом вся Москва знает.

– Но я не в Москве. Я не знал. А зачем они меня на Кипр послали? Это что, надругательство?

– Это чтоб им государству налогов не платить,- объяснил мне умный Генрих.

– А зачем государство им разрешает? – удивился я.

– Ишь ты куда залез из-под своей вишни… – Имеет, наверно, свой интерес, государство. Что до «Вагриуса» и прочих гигантов, я вообще думаю, они книжками мало интересуются, крышуют какой-нибудь хитрый бизнес, а книжечки для близиру. А все же, гляди, и книжек понаделали. Радоваться надо.

– Чему же мне радоваться, что я бесплатно вместе с ними что-то там крышую?

– A раньше ты что, ничего не крышевал? А теперь вот хоть книжечка твоя дошла до широкой публики, до читателя. А что они денег не дали, так у них уже, наверно, давно денег нет. Накрылся этот их «Вагриус» женским тазом. Это всей Москве известно.

– Поди ж ты… А я тут сижу и не знаю.

– Вот и сиди себе спокойно, – сказал умный Генрих. – A они в уличных пробках и в панике.

– A что теперь господин директор? – спросил я злорадно. – Уехал на Кипр, где у них у всех денежки.

– Ну, за него ты не беспокойся, – сказал Генрих, – Он пошел на повышение. Стал чуть не министр…

Еще много мне Генрих рассказал про всякие свежие новости, главным образом, кто из общих знакомых помер. Кстати, и новые анекдоты сообщил. Потом он вдруг заспешил, простился, и я снова остался один под вишней со своими воспоминаньями и ощущениями. К примеру, ощутил я вдруг, что какая-то фраза в нашем разговоре меня царапнула. И долго не мог вспомнить, какая. Но, в конце концов вспомнил: про то, что вроде бы и раньше приходилось мне что-то там такое крышевать. Вспомнил этот намек, и все во мне взбунтовалось, потому что я все же как-то гордился своей столь малоприметно прожитой жизнью. А что там могло у меня быть? Ничего такого и не могло. Меня чуть не до пятидесяти на Запад не выпускали. Ни одного стиха в жизни не написал про партию, про Ленина и других маршалов. Ни одного приветствия съезду отличников и Первомаю. Даже самые видные партсъезды прошли стороной, не сильно задев…

И тут вдруг почувствовал, что в спокойной моей уверенности что-то такое чирикнуло. Что-то не очень внятное, не очень даже и неприятное, скорей милое и все же… Какой-то я услышал почти дружеский смех, и даже знакомые голоса, теперь уже, впрочем, навеки заглохшие… Неужели все же что-нибудь там такое и я крышевал, не то чтобы в общем и целом, а скажем, в частности…

Думал, думал, и в конце концов вспомнилось – времени до первых сумерек мне под вишней на это с лихвой хватило. Вспомнился весенний халявный семинар «детских драматургов» в старом еще ялтинском Доме творчества писателей. Сидели весь месяц «молодые» детские драматурги (одному начинающему из Эстонии, помнится, было уже под 60) по комнатам или на солнечных балкончиках среди толстенных фаллических колонн, гуляли по парку, слушали необязательные лекции Пименова или дремали в ожиданье приема пищи. Иные честно переписывали диалоги и монологи своих драм, сочиненных для театров юного зрителя. Да я и сам бесконечно терзал пьесу о приключениях любимого героя своего детства путешественника Миклухи Маклая, про которого до меня многие детские писатели брались написать что ни то достойное собственных его, Маклая, замечательных новогвинейских описаний. Вот и сидел я в тиши своей комнатки, перечитывал письма Маклая в солидных академических изданиях и чем дальше, тем труднее мне становилось сесть за детскую пьесу, тем беспокойнее было у меня на душе…

Сейчас, почти сорок лет спустя, могу открыть вам некоторые из причин тогдашнего беспокойства, охватившего меня в весенней Ялте среди дружелюбного окружения “детских” писателей. Говоря кратко, случилось, что в результате нового неторопливого прочтения маклаевских писем я добрался, наконец, до самого момента биографии знаменитого своего героя, того момента, который даже самые маститые из биографов старались обойти молчанием или сопровождали невнятным мычанием. Что уж говорить о творцах “детской драматургии”! Взять, к примеру, такой вопрос: отчего недоучившийся русский студент немецкого университета, едва начавший изучение биологии (ихтиологии) и сам признававший, что еще не созрел для самостоятельных исследований, вдруг стал рваться в одиночку на самый дикий и пустынный берег Новой Гвинеи в свою собственную (за казенный счет) единоличную экспедицию, проявив при организации этой экспедиции невероятную, отчаянную, непонятно откуда взявшиеся энергию, дерзость, авантюризм и даже способность к интригам? Что двигало им, какова была его цель или в чем была столь неотложная необходимость?

Так вот, кое-что открылось мне при внимательном чтении, что было даже и не слишком замаскировано, но другими биографами как бы не было замечено, а может, признано ненужным или несущественным для целей высокой науки этнографии. Науке это интимное открытие по фигу. Однако на беднягу «детского драматурга», сочиняющего о любимом своем герое Миклухо-Maклае, бесстрашном путешественнике и талантливом писателе «детскую» пьесу, открытие это легло неподъемной тяжестью. Но о чем речь? А вот о чем: мне открылось в одном из писем Маклая (а потом уж это подтвердилось и во многих других, по недосмотру пропущенных бдительной тогдашней цензурой), что любимый герой

нашей детской литературы был страдающий и безудержный педофил: ему нравились только совсем маленькие девочки (а позднее также и мальчики).

Европейский студент, либерал, выходец из приличной, хотя и небогатой петербургской семьи, он понял, к каким позорным разоблачениям и наказаниям могут привести его малейшие попытки удовлетворить свою неотступную страсть в рамках христианской Европы. И тогда он задумал бегство в другие цивилизации, где нет всех этих ужасных запретов. Для этого он и придумал свою экспедицию, более того, сумел убедить нескольких влиятельных персонажей при русском императорском дворе (по большей части из числа патриотически настроенных русских немцев) в исключительной политической и военной выгодности осуществления его планов, сумел добиться высоконаучного одобрения и денежной поддержки всех своих малоправдоподобных (и даже смехотворных) «планов научного исследования», заручиться помощью русского военно-морского флота и наконец, с легким сердцем, уплыть навстречу столь преступной в тогдашней Европе педофильской «сексуальной свободе» …

Но подумайте – что я, простой «детский драматург», ученик Пименова, мог рассказать обо всем этом не токмо что юным, но даже и престарелым советским зрителям? Мог только сидеть запершись в комнате или среди сталинских колонн на балконе и с ужасом открывать в письмах моего прославленного героя (сам Лев Толстой его подбодрил, что ж тогда говорить о прочих?) все новые и новые свидетельства его поразительных авантюрных деяний, его смелости, охальной дерзости и его последующих невзгод…

И вот в одну из таких вот тяжких минут моего ялтинского якобы творчества в дверь моей комнаты вдруг постучали, вполне деликатно, но вполне слышно, и я рванулся навстречу освобождающему этому стуку. За дверьми, в коридоре стояла наша благодетельница, наставница и начальница, румяная Светлана Романовна из российского министерства культуры, а за ее округлым плечом виднелась какая-то совсем юная девушка, осиянная ореолом светлых волос.

– Можно вас на несколько минут отвлечь от вдохновенного творчества? – ласково и солидно спросила меня благожелательная Светлана Романовна, и я пропустил их обеих в комнату, бормоча, что конечно же, можно, а может, даже и нужно…

И действительно, кому же было в такой степени можно, как не ей, нашей благодетельнице из миникульта, которая совсем еще недавно вывозила нас, «детских», на месячный роскошный «семинар взрослых драматургов» в подмосковную Рузу, а теперь, после нового месячного «семинара кино-сценаристов» в былой финской Куоккале (по-новому говоря, в киношном Репине) вывезла снова сюда, в весеннюю Ялту (даже не знаю, остались ли у них при новом устройстве все эти «творческие союзы», все эти халявные «дома творчества» и вообще, осталось ли «это сладкое слово халява», так успешно вытеснявшее горько-сладкое слово свобода)?

– В общем так, – сказала Светлана Романовна. – Это корреспондент из ялтинской «Курортной газеты». Она задаст вам два-три вопроса. Я ей вас уже в лучшем виде представила. Наш молодой драматург. Буквально на десять минут. Творческие планы и все такое. А я побежала.

– И мы остались одни. Девушка эта была там в газете на первом стаже, так что слов у нее в запасе было совсем немного. Творческие планы, проблемы творчества, крылья вдохновения, отчего-то «языковые трудности» и еще что-то там было, про «животрепещущее»… Ну а с минутами что считаться? Лучшие минуты жизни.

– Можно я у вас присяду? – робко сказала девушка, – На вашем творческом месте?

– Где угодно, – сказал я с облегчением.

– Творческие проблемы… – сказала девушка серьезно, и вдруг хихикнула.

Да какие там были у нас проблемы, в молодом гетеросексуальном раю нашей тогдашней жизни? Для их решенья не надо было тащиться на Гвинею. Одной Ялты хватило бы до седых волос и первых знаков импотенции…Волосы у нее, кстати, были замечательные.

А дня через четыре, едва я вошел в столовку дома творчества (продукты там крали нетворчески, грубо, а из того, что останется неукраденным, стряпали какую-то «скоблянку»), как меня со злорадным хохотом обступили халявные семинаристы (все оказались поздней непримиримыми диссидентами – помнится, были там Эдик Успенский, Юра Дружников, Леша Лосев, может, кто еще жив), веселые грузинские мужики, душевные армянские парни, чудный эстонец, прелестные таджики… Все тыкали мне под нос «Курортную газету», где было про меня, про Маклая, про творческие планы… Заголовочек был крошечный, неприметный и текст такой же убогий, зато шапка была дюймовыми буквами: «Навстречу партийному сьезду!». Tонко усмехнувшись, я подумал, что вот и Маклай с его сексуальными претензиями идет навстречу съезду, но на самом деле все мои тонкие улыбки не имели никакого значения: никто не читал всю эту лабуду.

Важнее то, что все мы, с маклаями, семинарами, лозунгами да хоть и с анализом мочи в бутылочке, со всеми своими детскими пьесами или без пьес – все мы шли навстречу какому-то там двадцать третьему, сто двадцать третьему съезду, все как один, труженики или бездельники, несчастные или бездарные, все мы дружно крышевали этот их хрен знает кому нужный съезд, так что, может, он и прав был, циничный Генрих, позвонивший мне сюда, в шампанскую зелень, под вишню, по телефону из далекой Москвы – как она там, кстати, без меня, золотая моя Москва? Машин, говорят, стало видимо-невидимо, и дурных денег, да что от них толку, от машин и от денег?

image_printПросмотр для печати
avatar

Об Авторе: Борис Носик

Борис Михайлович Носик (10 марта 1931, Москва, СССР — 21 февраля 2015, Ницца, Франция) - известный русский писатель. Окончил факультет журналистики МГУ и Институт иностранных языков. Наиболее известные произведения писателя — биографические: книга «Альберт Швейцер», в серии «Жизнь замечательных людей» (Москва, 1971) была восемь раз переиздана на немецком языке, «Мир и Дар Владимира Набокова». Писал также рассказы, пьесы («Ваше мнение доктор?») и повести. В советское время наряду с официальными произведениями много писал «в стол» (знаменитая повесть «Коктебель»). Занимался также переводами, в том числе «Пнин» В. В. Набокова. В настоящее время проживает в Париже.

Оставьте комментарий