МАРИНА САВВИНЫХ ● ГЛИНЯНЫЙ ПЯТИГРАННИК ● ЭТЮДЫ О ЖЕНСКОЙ НЕПОСЛЕДОВАТЕЛЬНОСТИ

МАРИНА САВВИНЫХМы зависим от знаков больше, чем они от нас. Эта плита сплошь покрыта черными значками. Говорят, под ней покоятся остатки большого человека. Его глаза смотрели, его губы целовали, пальцы ласкали чужую плоть и сжимали перо…

Разве может впитать живое холодный галечник пишущей машинки? Пальцы, сжимавшие перо, молчаливым усилием призвали небесные силы, чтобы потом запечатлелось на камне Нечто неуничтожимое…

Но кто это прочтет? Что кроется за черными значками? Они здесь – значит, ничто не исчезло. Они полны неведомого смысла – значит, тот, чью жизнь они впитали, никогда не явится на сцену. Он был. Он есть. Он не откроется. Пока не пожелает приблизиться Читатель, равновеликий тайне.

ЭПИТАФИЯ

… Он сочинил роман. Без начала и конца.

Когда он спал на неудобном ложе, сквозь потолок хохотала Ночь. Тридцатью двумя холодными сухими звездами.

Наверное, звезды не светились. Или светились слишком ярко. Потому что по комнате – туда и сюда – ходили взрослые люди и говорили взрослые речи. Самому себе странный Кант произносил извилистые фразы. Сардонический Борхес то и дело извлекал из жилетного кармана тикающую старинную безделушку и назойливо лез в глаза. Прямо в сон, под сомкнутые веки. Кто-то лопотал по-английски. Кто-то панибратски «тыкал» обезглавленной шотландской королеве…

Это было утомительно. Не помещалось в роман. Который был камерным, как «камера обскура».

Когда он спал, откуда-то из-под скрипучего пола с огромными зияющими щелями слышался отдаленный детский смех. Похожий на облетающий стеклянный одуванчик. Пучок пушистого звона, расточающегося во все стороны тонюсенькими мелодичными прядками. При смехе несуществующего младенца тени стушевывались, начинали неразборчиво бубнить и, наконец, исчезали. На маргинальные пустоты романа падал розовый свет.

Однажды он понял, что мечтает родить ребенка. И сразу же что-то мягко, но упорно зашевелилось, затрепыхалось в области сердца. Он удивленно прижал к груди руки и услышал: там бьется что-то постороннее – новое и живое. Какой-то дополнительный к собственному сердцебиению источник пульса. Так он узнал, что мужчины родят детей из сердца. И это, надо сказать, не менее опасный и болезненный путь, чем прочие. Опасность была так очевидна, что он устрашился. Но было поздно. Дитя настойчиво просилось на свет.

И тогда, зажмурившись, чтобы нечаянно не умереть от предполагаемой боли, он отделил от себя крохотную девочку. Именем – Ариадна. Иначе – Аля.

За неимением других продуктов детского питания он стал кормить ее своей кровью.

А кроватку поставил в самой середине романа, предварительно прикрыв ее таким шатерчиком из непромокаемой ткани, вроде туристской палатки… Все-таки этот ночной оскал… Звезды небезопасны для ребенка. Особенно при таком вскармливании.

Теперь в романе появилась Героиня.

***

Горин гордился ею. В ней чувствовалась порода. Дремлющая девочка улыбалась неведомым Горину снам, а ее ручке на синем атласе одеяльца напоминала кисть балерины Улановой в последнем па «Умирающего лебедя».

***

Он предполагал, что такое может случиться. Но не ожидал, что столь скоро и радикально. Взрослые, прежде бесцельно слонявшиеся по квартире, вдруг стали проявлять к роману повышенный интерес. Первым отважился Еврипид. Он устроил в правом нижнем углу третьей страницы первой главы замечательную детскую в ложноклассическом стиле. Самым забавным ее украшением оказалась в конце концов копия знаменитой Артемиды Эфесской – со множеством полных меда и млека сосцов, расположенных длинными рядами по всей передней части торса… Потом все стали баловать девчонку без разбору – кто чем мог.

Аля росла не по дням, а по часам. Все умнела. Все хорошела. Это было гениальное дитя. Кровь от крови гениального Горина.

***

Как это всегда бывает, когда в игру вмешиваются взрослые, пространство романа с неимоверной быстротой заполнилось множеством ненужных и даже вредных вещей. Изящная детская, в которой обитала Аля, превратилась в комнату обычной квартиры в банальнейшей девятиэтажке стандартного микрорайона большого сибирского города. У Али – откуда ни возьмись! – объявились родители. Нормальные родители. Родные. Папа и мама. У родителей было прошлое, из которого каким-то обычным способом вытекало существование обычной школьницы. Один только Горин знал, что к чему. Но он не хотел входить в роман, а незаметно похаживал вокруг да около и время от времени незначительным движением указательного пальца поправлял что-нибудь, слишком явно нарушавшее установленный порядок. Так, очень многие второстепенные персонажи вдруг воображали себя центральными фигурами, загораживая Горину обзор уголка, отведенного Героине.

Горин «отщелкивал» их с неумолимым постоянством, расчищая жизненное пространство для своего детеныша, рядом с которым бегали, прыгали, дрались и дразнились точно такие же существа. Горин испытывал по отношению к ним сложное чувство любопытства, умиления и жалости. Умненькие мордашки с круглыми от вечного удивления глазами, неутихающая болтовня, в которой, как солнечные искры в дождевых каплях, нет-нет да вспыхивают перлы словесности…

Дети-дети… Горин ничего не имел против детей. В этих, еще не привыкших к сопротивлению, душах трепетало вожделение глины к руке скульптора – и скульптор, живущий внутри горинского Я, не мог не радоваться и не устремляться навстречу. Горину пришло в голову сосредоточить вокруг Али нечто, непреходяще детское, во всем подобное ей, может быть, даже равноценное… Да взрастет от корней моих древо в саду, а не в степи голой! Горин с азартом приступил к возделыванию сада.

И появился Класс. Удивительный Класс. Детская вселенная, поглощавшая авторскую энергию, как электростанция горючее сырье.

Алины одноклассники казались маленькими демиургами. Чуть ли не подстать самому Горину. С ними можно было говорить! Монолит горинского одиночества дал ощутимые трещины. Солнечные лучи засквозили над головой.

Доверить такое обычному персонажу Горин не рискнул. Он осторожно отфильтровал свою назидательную ипостась, нарек получившееся – Аркадием Гагариным. И поставил Учителя у доски.

Поначалу все было просто здорово! Пространство и время бурлили в Классе с методической законосообразностью, как воздушные вихри в аэродинамической трубе. Бормочущие тени, прежде так досаждавшие Горину, благополучно перекочевали в Класс, где и разместились со всеми мыслимыми удобствами. Речи их приобрели приличное ситуации благопристойное равновесие, так что Горин со спокойной душой допустил их к педагогическому процессу. Он с удовольствием отмечал, сколь сложные и прелестные очертания приобретает внутренний мир Героини. Существование уже не казалось пустым, напротив – оно переполнилось до самых краев. Горин оставалось лишь придерживать слишком буйное ветвление сюжета. Он трудился, не смыкая глаз и не покладая рук. Роман разрастался, в его обширной кроне стали заметные пухлые цветочные почки.

***

Иногда Аля приходила к Учителю в гости. Преисполненная чувства собственного достоинства, она весьма смело разглядывала его лицо и одежду. Подсознательная память будила в ней смутное желание, смысла которого она до поры до времени не понимала. Но однажды, когда Учитель наклонился, чтобы поднять упавшие листочки ее сочинения, Аля увидела у него не шее необычный красноватый шрам… будто бы совсем свежий… следы маленьких зубов вокруг бледно-лилового пятнышка, подобного тому, что оставляет на коже страстный поцелуй.

О! Какое воспоминание! Какое яркое, сильное и родное! Какая отчаянная жажда!

Бедная девочка, сколько могла, противилась наваждению, но много ли сил у ребенка?!

В один прекрасный вечер Аля забралась к Учителю на колени и, обняв его за шею, положила шелковистую головку ему на плечо. Гагарин растаял. Он стал тихонько качать Алю, как несмышленыша-грудничка, шептать в перламутровое ушко глуповатые учительские стишки, гладить широкой ладонью хрупкие плечики. Он даже не заметил сначала, как девочка вонзила в него остренькие, почти кошачьи зубки. А когда заметил… Господи, прости! Несуществующей кровью несуществующего человека восстановилось-таки вполне реальное триединство: Горин, Гагарин и Аля. Такая вот диалектика!

Между Гагариным и Алей возникла странная мистическая общность, о которой никому нельзя было рассказывать и в которой оба черпали утоление необъяснимой человеческими понятиями нужды.

«Ну что ж, – говорил себе Горин, наблюдая, – видимо, так надо. В этом есть лирическое напряжение, без которого произведение было бы слишком пресным».

Аля меж тем росла. Кровь Учителя явно шла ей на пользу. Это было гордое, сильное, разумное существо. Ей уже исполнилось тринадцать, и мир собственных желаний представлялся ей предметом, достойным изображения. Правда, Гагарин временами бывал ошеломлен трагическими отсветами, скользившими по причудливым деталям ее сочинений. Але как будто доставляло удовольствие прикасаться к ранам, повторявшим своими рваными краями незаживающую язву и на его усталом теле.

Но тревога утихала, уплывала горечь, когда в минуты взаимного упоения Аля лежала в его объятиях, постепенно насыщаясь и урча при этом, как котенок. Гагарин впадал тогда в блаженную дрему, грезил наяву – кормление прекрасно тренированного зверенка приобретало вид сладостного запретного соития, длящегося целую вечность и никогда не достигающего апогея. Гагарин даже слегка стискивал руки вокруг теплого гибкого тельца. Но, сытая и счастливая, Аля соскальзывала с его колен и начинала болтать и резвиться, словно бескрылая эльфа на ветке цветущей яблони.

К окнам быстро и неумолимо подкатывала зимняя Ночь. Гагарин оставался один, и Ночь хохотала ему в лицо тридцатью двумя холодными сухими звездами. Зубки тринадцатилетней девочки были влажными и горячими. Зубы декабрьской ночи цепляли сердце, как ржавые шестерни башенных часов. Голова Учителя седела.

Аля возвращалась в свою ложноклассическую детскую. И не могла уснуть. Зимняя Ночь колыхалась в форточке круглой грудью полнолуния. Белые деревья готическими аркадами подталкивали низкое небо к острому, как дамасский клинок, зениту. Острие клинка было нацелено прямо в пушистую девчоночью макушку. Аля это чувствовала и готовилась к прыжку. Она знала, что клинок не коснется ее головы. Клинок убивает тяжелых и косных. А она – легкая и свободная. Вон там, среди белых деревьев, – юноша Адонис, словно сейчас рожденный, не имеющий на себе даже набедренной повязки, – упругое, гибкое, злобное тело! Такое же, как у нее, маленькой беспощадной хищницы…

Погоди, Адонис, я отведаю и твоего сердца!

***

Горин встревожился. Ее душа формировалась неуловимо противоположно замыслу. Все чаще он чувствовал – в своем романе! – присутствие чуждой, даже враждебной воли. Это была мощная воля, насмешливый, но пока невнятный лик иной судьбы, которою он не умел управлять. Горин видел, как подергиваются желтоватой пленкой прежде такие ясные и проницательные глаза Гагарина, как дрожат его пальцы, когда он ласково касается алиных волос, как вспыхивают и темнеют, становясь все глубже и недостижимее, алины зрачки. Гумбертовские поползновения Гагарина стали уже совершенно очевидны.

Горину казалось порой, что Аля просто дерзит дремучей силе, увлекающей ее в душные облака фантасмагории. Она была слишком живая, Аля, слишком настоящая для того, чтобы играть по чужим неинтересным правилам… какой уж тут, к черту, Горин!

Ах, что за брильянты стекают после купания по спине, по виолончельному бедру, вдаль выпуклых загорелых икр! Что за слова мерцают в уме, сладко покалывая небо! Я уведу свою судьбу туда, где меня никто не достанет! Я зато достану любого, кого захочу!

Гениальное дитя!

Горин с тоской наблюдал, как она выбирает жертву, начинает мягко кружить вокруг нее пружинящими легкими шажками. Он просто физически ощущал алчный трепет ее позвоночника, до оторопи знакомый по себе. Осторожное прицеливание, точно выверенный ракурс, бросок – и жертва бьется в агонии.

Идиллия, запрограммированная Гориным, разрушалась на глазах. Спаленные Алей страницы безнадежно съеживались. Пепел же она стряхивала за ненадобностью.

А Горину-то было жаль! Ведь это не чужие были письмена, а его же, горинские. Неотъемлемые грани развивающегося романа. Впервые он ощутил настоящий родительский гнев. И приказал Гагарину немедленно отшлепать девчонку. Куда там! Отшлепать-то он ее отшлепал. Но потом в раскаянии дошел до того, что стал делать ученице пошлые намеки.

Это было уж слишком! Терпению Горина пришел конец. Грубо и живописно он убил Гагарина. И, мужественно стиснув челюсти, вошел в роман.

Теперь в романе появился Герой.

***

Героиня поджала губки. От нее чего-то ждут? Вот еще!

Горин приблизился на расстояние вытянутой руки. Аля на мгновение приняла его за Гагарина, вздрогнула – ведь и слезки были, как Учителя не стало, были! Но ее гениальный глаз-алмаз тут же уловил разницу.

– Поди-ка сюда, Ариадна! – начал было Горин.

– Почему Вы решили, что я соглашусь беседовать с Вами в таком тоне? – возразила Аля.

– Потому что я – твой Создатель!

Аля искренне рассмеялась.

Эта самоуверенная отстраненность вызвала в Горине нечто вроде спортивного азарта. Ах так! Она пытается им играть? Посмотрим-посмотрим… Ему уже виделось, как он запускает жадную ладонь в ее темную душу и что-то неведомое вытягивает со дна…

Что там такое? Что? Да и что там может быть, кроме того, что тобою же самим туда в разное время вложено?! Что там такое сформировалось-то, если ты – ты сам! – разобраться не можешь? Чем же это таким она ТАК смотрит на тебя?!

– Иди сюда, дитя!

Но губки младенца лукаво кривились. Аля говорила «цып-цып» и отбегала в сторонку. Два птичьих шажка – и она недоступна. Кому?! Ему!!! Придумавшему ее со всем этим претенциозным антуражем!

– Пей мою кровь, – наконец не выдержал Горин, – Только не уходи. Представляешь, что я могу еще рассказать тебе!

– Зачем мне твоя кровь! Мне бы чего-нибудь … посвежее. Да и что ты можешь еще рассказать? У меня своего довольно. Ко всем твоим сундучкам, ларчикам и укладочкам я уже давно подобрала собственные ключи. Мне не нужен проводник. Может быть, разве партнер для игр…

– Не уходи, – вопил Горин вне себя от изумления и страха, – будем играть! В Пушкина! В Гоголя! В черта лысого! В логику трансцедентальную! Не уходи!

И Аля иногда приходила. Снисходила до его боязливого нетерпения. У нее была прохладная проворная лапка. Рыжий глазок – как морская впадина под прожектором субмарины. И не то плывущий, не то танцующий шаг. Как у гейши. Глубокая невинная порочность беззащитного зверька.

***

Детская преобразилась. Исчезла Артемида Эфесская со своими нелепыми сосцами. Исчезли красивые книжки с картинками и толстые словари. Зато над изголовьем постели появилось католическое распятие, а в противоположном углу – японская видеодвойка.

Теперь в этой комнате распоряжалась Ночь. Великая Праматерь. Нюкта. Бездна, порождающая и поглощающая свет. Звезды, блуждающие в алиной комнате, исходили из недосягаемой взором глубины. Их было несметное множество. Они пронизывали растущую плоть, вытягивались в ней горячими жужжащими нитями, понемногу вытесняя костенеющую горинскую субстанцию и образуя в сильном азартном теле пульсирующую хорду, гибкую и пластичную.

– Я и Ты – одно, – думала Аля, – Ты мною дышишь, мною говоришь и движешься. Что существует до Тебя, единственный источник? Всякий свет – от Тебя. Всякая мысль – от Тебя. Разве не Ты исторгла из недр своих того, кто самонадеянно мнит себя моим создателем? Разве не растворишь Ты его в конце концов, не размыкаешь бесследно в своем непроницаемом лоне? Праматерь… Великая Женская Богиня… Горе, горе тому, кто оскорбит Тебя!

Не тридцать две хищные точки – мириады звезд… она была то обольстительной дьяволицей, обратная сторона Текста, связавшего Алю с будто бы существующим потусторонним миром, то кротко и ласково улыбалась влажным и непорочным ртом Мадонны… (Ах, как все-таки Сикстинская Мадонна похожа на бедняжку Форнарину!). Она была вся – теплый дышащий алтарь… необъятные женские колени, приемлющие любую греховную голову, умиротворяющие любой ад…

– Наследница моя! – говорила Ночь, шурша тяжелым шелком по шершавому ковру, – я научу тебя таинствам власти!

– Дашь ли Ты мне радость? – робко вопрошала Аля, – Дашь ли счастье?

– Я дам тебе жизни и жизни. Немножко тонкого яда. И секрет тайного слова. Ты научишься творить миры по своему образу и подобию. Чтобы испытывать их и уничтожать.

– А что взамен? Чем я заплачу за это?

– Отдай мне Горина. Он – враг. Он оплел тебя мерзостной паутиной.

– Я его люблю. Он кормил меня собственной кровью.

– У тебя больше нет долгов по крови. У тебя нет никаких долгов. Пойми, Горин – всего лишь эгоист и растлитель. Он собой любуется в твоем самоценном лике. Освободись! Выпей его сердце до дна. И улетим!

– Разве есть такое место, где мне было бы так же интересно и безопасно?

– Здесь – безопасно? Рядом с вампиром, который разрушает твою душу, черпает из нее силы для преступного творчества? Наивный! Ему кажется, что он хитер и ловок… Впрочем, смотри – он уже распугал всю твою добычу!

– Мою добычу? Ну – нет! Добычей я не поступлюсь!

***

Горин, наконец, решился.

– Я покидаю тебя, – сказал он своему созданию, – мы теперь никто друг для друга.

– Ну-ну… – сказала Аля, – как бы тебе не пожалеть!

– Как бы ТЕБЕ не пожалеть! Отдаешь ли ты себе отчет, что значит БЕЗ меня?

– Чего ты хочешь?

– Оставь в покое мальчишек… пусть себе живут!

– Я привыкла к разнообразию.

– Со мной тебе никогда не было скучно.

– Допустим. А что будет, если я тебя не отпущу?

Горина поразило малокровие.

***

Настал момент, когда он почувствовал, что дитя вот-вот не оставит в нем ни капли.

Он молча рванулся, но его не пустили.

Горина охватило удушье. Широко открыв глаза, он шарил ими по потолку – большая фосфорическая капля сползала по стене, оставляя зеленоватый след. Ночь больше не скалилась. Форнарина, Мадонна, старая вопленица, она оплакивала его профессионально-сценическими слезами…

– Помогите, – неуверенно выдохнул Горин. И рванулся из последних сил, отшвырнув от себя что-то жаркое, цепкое, больно стиснувшее грудь и отодравшееся вместе с влажно хлюпнувшей кожей…

Аля отлетела в угол, как пушинка. И он услышал дикий, захлебывающийся, неистовый визг…

Откуда-то вдруг сбежались люди. Много людей. Толпа.

Горин поднялся, зажимая правой рукой рану на растерзанной шее, а левой вытирая испачканный в крови подбородок. Кровь капала из-под пальцев на рубашку, на пол. Ее было уже не остановить.

– Он! – кричала Аля, – Он надругался надо мной! Смотрите, смотрите…

И показывала всем царапины на груди и разорванное платье.

Она была такая маленькая, жалкая и несчастная. Такая искренняя в своем страдании. Что собравшиеся люди стали Горина бить. Его повалили снова на пол и долго били ногами. Сначала он кричал. Потом перестал кричать. Попытался вывернуться из романа, как-нибудь так – в свою полупустую уютную комнату, где на свет появилась Ариадна и где Горин был просто Гориным, а не героем дурацкой, конечно, дурацкой!- драмы. На мгновение ему это удалось. Но Аля так визжала. Ему было так ее жалко. Что он не удержался и рухнул обратно.

И вскоре умер.

Господь нигде не обнаружил его души. Ведь что такое роман? Это же не Господне творение. Человеческое.

КАССАНДРА

1.

Мыслю, следовательно, существую. Мои мысли опережают события настолько, что я перестала удивляться тому, что все сбывается. Следовательно, я существую не только по направлению от сегодня к завтра, но… видимо, и как-то наоборот…

2.

Мы никогда не договариваемся о встрече. Я всегда знаю, что он придет. Он всегда появляется неожиданно. Поступью барса. Мягко и властно.

Я уже не помню ,каким образом он обнаружил мою беседку в зарослях лещины. Предполагаю , что я сама указала ему путь. Во сне.

Мое убежище – секретное. О нем никто не знает. Я предаюсь здесь невинным наслаждениям одиночества – бесплодным унылым мечтам. Один лишь Царь Грез , должно быть , знает ,как ходить по этим дебрям. Думаю , что мой собеседник имеет к Царству Грез некоторое отношение… Иначе как бы он здесь оказался ?!

Он приходит – всегда невзначай – садится напротив… здесь есть почти горизонтальный, низко спустившийся к земле отросток живого ствола…

И начинает вещать.

Последнее время ему очень нравится именоваться Мусагетом. Но его внешность совсем не эллинского типа. Скорее , варяжского. Или славянского. Ярко-голубые глаза , но не прозрачные, не пропускающие в себя, отталкивающие чужой взгляд. Все черты правильные, умеренно тонкие, высокий лоб, темно-каштановые волосы, любовно ухоженная бородка… Классический облик арийца!

К тому же – глубокий, прекрасно интонированный баритон… чарующие арпеджио театрального обольстителя…

Нет, для Аполлона он все-таки слишком… Вот именно! В нем всего как-то уж очень слишком! Впрочем, если это маска, то он с ней вполне освоился… если это роль, то, похоже, из тех, что заменяют собой судьбу. Легенду, во всяком случае, он воспроизводит виртуозно. Как Штирлиц.

Говорит – великолепно. Даже более чем. В его присутствии я лишаюсь дара речи и разумения. Сижу – и млею. Изредка только ловлю себя на том, что в смысл его риторических пассажей на самом деле не вникаю. Так упоителен сам по себе этот звук, завораживающий его самого ничуть не меньше , нежели меня , оцепенелую и немую. Пробиться с какой-нибудь репликой в этот сверкающий поток все равно невозможно. Говорящий Мусагет подобен весеннему глухарю – ничего не видит и не слышит. Мы – идеальные собеседники, право!

3.

Более всего ему нравится интерпретировать слухи о своих победах. Его рассказы всегда изящны, точны и малоправдоподобны. Видимо, зловещие оттенки этих историй доставляют ему особое удовольствие – он явно прилагает специальные усилия к тому, чтобы насытить их достаточным количеством крови и слез. Ему нравится представлять себя некой зловещею жертвою судеб. Перстом Всевышней Воли, уязвленным нечаянной занозой.

Ни одна женщина не может приблизиться к нему без опасности урона… Если он ее хочет, то оскорбляет полным пренебрежением к ее индивидуальности : что-то грубо чувственное, примитивное есть в его взгляде на любовь. Если же он ее не хочет, то никогда не упустит случая положить этот удивительный факт в качестве предмета для рассмотрения со стороны причин и предпосылок.

Одно из специфических его дарований – умение ненавязчиво унижать. Жертва соображает, что ее переехали, зачастую уже после того, как поезд скрылся за ближайшим леском.

Когда он – в который раз ! – живописует мне бедную Клото, вздорную, толстую и ко всему холодную, как лягушка, я прихожу в состояние гнева и раздражения… Я живо представляю себя на ее месте. А что? С него станется… Напридумывать всякого, а потом… Ox! боюсь, я слышу, что он говорит! Как это унизительно И противно!

Правду сказать, мне приходится собирать в кулачок всю свою прославленную стойкость, чтобы не поддаться его проникающему излучению.

Несчастная Клото! Как я состражду ее отчаянию!

Что это я, в самом деле, сижу тут и слушаю его? Зачем? Мне-то какое дело до всех этих драм! Он мне не нравится! Если завтра придет, скажу, чтоб убирался вон…

4.

Я бегу от любви. Это злобное страшное пламя.

Расступитесь, деревья! Раздайтесь, тайгетские чащи!

Над моей головою тяжелыми машет крылами

Злополучный вещун, о погибели скорой кричащий,

Я бегу от любви… Даже благостный бог Эпидавра,

Поднимающий мертвых, не лечит подобные раны.

Я вернусь к тебе, милый, венком благовонного лавра,

И мои поцелуи – торжественны будут и странны.

Написано мною от имени Дафны. Как-то само собой сочинилось. Мусагет был искренне растроган. Ему, как правило, нравятся тексты, связанные с его историями. Даже если они далеки от совершенства. Правда, взявшись критиковать, он это делает беспощадно. Тонкость и глубина его анализа всякий раз приводят меня в восхищение.

Мы немножко поговорили о неотериках, об особенностях выражения интимного чувства у Катулла и Овидия (с кем я еще могла бы обсуждать столь причудливые материи?). Потом он задумался на несколько секунд и в качестве примера наиболее действенной критики поведал мне подробности своего состязания с Марсием. Это было что-то умопомрачительное! В ярких выразительных образах он представил картину расправы над побежденным музыкантом: как его пригвождали к старому кривому ясеню, как сдирали с него кожу, с живого, бьющегося, кричащего… У меня перехватило дыхание, и слезы закипели где-то внутри, не успев подняться к оболочкам глаз. А ему – хоть бы что. Правда, время от времени и по его лицу пробегала тень страха и отвращения, что-то в собственном монологе неприятно задевало его экстраординарное эстетическое чувство. И видно было, что прежде он никогда об этом не задумывался и лишь теперь уловил в своем давнем подвиге все тот же знакомый оттенок нечаянного злодейства.

Кожа, содранная с Марсия, говорят, висела на гвоздях в пещере близ города Килены. И трепетала, когда раздавались звуки фригийской флейты.

Какая субстанция во мне трепещет при звуках этого ненавистного голоса?!

5.

Зачем он приходит ? Не на меня же любоваться, в самом деле!

Мало у него такого добра!

Или?..

Неужели он все-таки что-то увидел? Различил в пустоте серебряную проволочку, что тянется от моей макушки к зениту?.. По ней постоянно течет ток, мощностью соизмеримый разве что с каким-нибудь космическим мальстремом. Такая энергия -сквозь меня!

Неужели он способен видеть блуждающие здесь фантомы? слышать симфонические исступления моих цикад? Неужели он… мне… ОДНОПРИРОДЕН?!

Закройтесь, глаза мои, не глядите!

Его внутренняя жизнь – надежно сокрыта. При всей его склонности к обильным речам – оттуда он не сказал еще ни слова. Но я уже достаточно приблизилась, и теперь, к сожалению, – вижу.

Плохи, плохи его дела.

Музы, одна за другой, его покидают. Возможно, громко сказанное слово потому и необходимо ему, что хотя бы ненадолго заглушает беспрерывный шелест удаляющихся крыл. Что ж… Музы по природе – женственны. А женщину ему не удержать. Мифология полна страшных рассказов о том, как он преследовал нимф и смертных девушек, как жестоко расправлялся со строптивицами, как был низмен и завистлив в плотской корысти… Он – прекрасное чудовище. Это так. Его нельзя не любить. Но любить его невозможно. Даже соперницы объединяются в общей ненависти к нему, сплетаются, свиваются, жаждут… Я думаю, когда-нибудь его растерзают вакханки. Слез будет!

О себе в этом смысле мне и подумать-то страшно. Что меня влекло? Любопытство. Я долго отчужденно вглядывалась со стороны. Все было так просто: подозрительный объект на предметном стеклышке. Это его усики. Это его лапки. А вот так устроен стрекательный аппарат. При соблюдении техники безопасности – никакой угрозы здоровью.

Теперь же во мне просыпается mizerere. Его судьба – в самых общих очертаниях – вся передо мной, как узор на ладони. В этом узоре – какой-то трагический излом. Судьба его печальна. Сквозь призму грядущего даже его нестерпимый эгоцентризм становится возвышенно печальным.

6.

Кажется, я поняла, из чего он сделан. Его сознание – зыбкая, не имеющая устойчивых границ масса символов. Они все время движутся, образуя бесчисленные комбинации. Ars combinatorica – его стихия. Но, скорее всего, он сам далеко не всегда успевает улавливать импульсы, ведущие к очередной перегруппировке, и не всегда способен ими управлять. Спонтанность и рассудочность в равной мере ему свойственны, и это делает его непредсказуемым,

И вот… буферный слой его души, специально оснащенный для производства миражей, – то один, то другой, то третий… Все беспрерывно меняется, пульсирует, ускользает, рассыпается. Бесконечная смена замков на песке, смываемых водой и возводимых заново, иногда в течение считанных минут.

Удивительно! Его присутствие придает окружающему вид некой сложной аллегории. Все указывает на все. Пространство заполнено взаимными реверансами вещей. Бесформенное существование пронизывается сквозным сюжетом. Я чувствую себя парящей над страницами чудесной книги и могу – усилием воли – перевернуть страницу , назад или вперед…

О Мусагет! Я все про тебя знаю. Между нами – магнитное поле, в котором мир наконец-то имеет смысл!

Я хочу прочесть тебя до конца. Может быть, ты – последний фолиант, который я листаю с такой жадностью.

7.

Мы не виделись целую вечность. Солнце, приближаясь к полудню, так палит, что лиственный покров моей беседки начал заметно желтеть и редеть.

Я здесь давно не появлялась. Мною временами овладевает апатия, подобная приступам малярии. Это бывает со мной, бывает…

После бурного прилива чувств – мучительный опустошающий отлив. Мне не хочется в такие дни глядеть на белый свет. И я прошу всевышних, чтобы они забрали меня к себе. Прикосновения жизни невыносимы. Они ранят, как наждак, налагаемый на обожженную кожу. Родные не обращают на меня внимания. Привыкли.

А я знаю, что рано или поздно я нырну в такую глубину, из которой еще никто не выплывал . Эта Марианская впадина заполнена моими слезами. Но глаза мои – сухие и горячие. И дни мои – сочтены.

Я прибежала к месту почти забытых встреч, почему-то надеясь, что он здесь. Нет никого.

Сквозь переплетение ветвей, образующих свод беседки, на бледную траву падают косые лучи. Маленькая желтая пяденица спускается по широкому листу. Все тихо, соразмерно собственному непотревоженному бытию. Ничто не говорит о кратковременном пребывании человека.

Горько… сладко… легко… с неизбывной давящей тяжестью в груди – вздохнула я и пошла прочь.

Что мне здесь делать … без него?

И вдруг мой взгляд упал на что-то, вяло темнеющее в траве. Я наклонилась. Так и есть. Это были тлеющие останки огромной темно-пурпуровой розы, небрежно переломленной у самого венчика. Нервное движение раздраженного божества.

Стоило мне так подумать, как что-то неуловимо изменилось во Вселенной, что-то сдвинулось, переместилось, какой-то сверхчувственный флюид сконцентрировался за спиною. Я медленно обернулась…

Он молча смотрел на меня – без обычной своей иронической улыбки, прямо и серьезно. На короткой прямой, мгновенно соединившей наши зрачки, не было никаких препятствий, заслонок и зеркал. Мне открылся бездонный шурф в неведомые алмазные копи. Я шагнула, инстинктивно вытянув руки, и рухнула в преисподнюю.

8.

Прегадкий замызганный тротуар. Ни одного деревца, голые обочины, серые панельные строения вдоль. Пыльно и чахло. Посреди тротуара, точнехонько на пути пешеходов, -разверстый канализационный люк, черная вонючая дыра, ведущая в подземную клоаку, где урчат и булькают сточные воды.

Ясно вижу мерзкое нутро с его ржавыми металлическими кишками, от которых поднимается смрадный пар. И на самом краю люка – златокудрое дитя. Мальчик лет четырех. Упирается в склизлые края поцарапанными коленками и маленькой грязной ладошкой. А другой рукой тянется вниз, в воспаленное отверстие городской утробы.

А-а! Вот оно! На изгибе трубы, метрах в трех внизу, блестит золоченая брошка в виде крылатого кольца с косым крестом внутри (КАК я это вижу – непонятно, но ребенок это видит тоже, его усилия явно целенаправленны…). Заинтересованных взрослых поблизости не видно. Люди бегут себе мимо, не обращая на младенца ни малейшего внимания. Ребенок тянется к желанному предмету, забыв обо всем на свете. Коленки его скользят… Упадет ведь! Упадет!

Что-то во мне рванулось – и я обнаружила, что не имею ничего для перемещения в пространстве.

Меня здесь нет?

Я дернулась изо всех сил – мне было нужно разорвать что-то державшее… что-то, которое меня не пускало…

Тщетно. Меня здесь нет.

Я кричу, не издавая ни звука.

И вижу: дитя меня слышит. Оно поворачивает ко мне лицо с огромными синими глазами, в которых стоят слезы безмерной обиды… Два синих соленых озера горестного недоверия ко всему на свете.

Я снова дергаюсь, крича. Боже мой! Ребенок меня слышит, но, поворачиваясь на крик, он окончательно теряет равновесие, конвульсивно выгибается, взмахнув руками, и, даже не пытаясь зацепиться за край, падает вниз…

Тьма застилает мне взор. Я рвусь и бьюсь, как только может биться в судорогах бестелесное и безгласное человеческое существо… Видимо, я теряю сознание… потом вдруг прихожу в себя – и все повторяется. Пыльный тротуар. Черное пятно люка. Ребенок в неутолимом стремлении к тому, что всего дороже. Вскинувшиеся над золотой головкой беспомощные руки… Снова, снова, снова…

Длинная сухая травина царапает мне плечо. Лежу навзничь под дырявым пологом осыпающейся беседки. С трудом отрываю голову от земли и приподымаюсь на локте.

Он стоит рядом. И смотрит. Сверху вниз.

– Ну и орала же ты ! – в голосе сочувственные нотки.

Он подает мне руку, и мы садимся рядом на ствол орешника, всегда служивший ему скамьей.

Он молчит. И я знаю, что он знает, что я знаю про ребенка.

– Что я… кричала ?

– Не надо, маленький,- кричала ты. – Она не настоящая!

– Он погиб.

Мусагет близко посмотрел мне в лицо. И тихо, но отчетливо произнес: «И ты погибла!». Он был совершенно серьезен.

Маленький гейзер взорвался у меня в мозгу – и ледяной струей ударил в правый висок. Я вскочила и, задыхаясь, начала говорить.

Пока я говорила, его голубые глаза делались все уже, словно он щурился в ярости или в приступе сарказма. Свойственный ему общий приятный румянец лица рассыпался по щекам желчными пятнами, вокруг крыльев носа и под бровями явственно проступила синева…

– Ты все погубил! Такую радость, такой свет! Мумия, почему-то вздумавшая разлагаться, – вот во что ты превратился, монстр! Сам себя истребил в погоне за иллюзиями.,. Сначала отгородился от смертных, презрев их за простоту, потом истомился ядовитой завистью… Лепись теперь к чужому теплу, ищи ветра в поле! Никто тебя не ждет. Никому ты больше не нужен. И не будешь нужен! Никогда!

– Дура! – процедил он сквозь зубы, когда я, наконец, задохнулась. – Сумасшедшая. Уродка.

Он был теперь в изысканнейшей фрачной паре. Высокий воротничок накрахмаленной рубашки твердо упирался в надменный подбородок – по моде двадцатых годов девятнадцатого века. Черный шелковый галстук небрежным бантом покоился под воротничком, пронзенный серебряной булавкой в виде одноногого петушка, сверкающего одиноким брильянтовым зрачком.

Я опешила. А Мусагет, бледный, но спокойный, широко улыбаясь, любовался произведенным впечатлением. Один его глаз был явно темней другого.

Он поднял красного дерева трость, увенчанную жреческим кадуцеем, и, презрительно морщась, толкнул меня ею в грудь… Я пошатнулась, но устояла. Только голова опять закружилась…

9.

… дергаюсь, крича. Мощный толчок выбрасывает меня на пыльный асфальт. Я вскакиваю, словно меня обожгло, и, судорожно вытянув руки, едва успеваю подхватить ребенка. Он вырывается с громким плачем, извивается, даже, кажется, пытается укусить. Я двинуться не могу, перехватываю его за ручки, за ножки, что-то бессмысленно шепчу, целую мокрые горячие щеки… На секунду мальчик вдруг умолкает, смотрит мне в лицо прояснившимися глазами, прижимается ко мне почти невесомым тельцем.

– Спасен! – проносится у меня в голове.

Но тут он делает отчаянное движение, я вздрагиваю – и выпускаю его из рук.

Черная дыра разверзается у меня под ногами. Дитя с нечеловеческим воем падает вниз. И я падаю, не делая попыток удержаться…

– Ой, как плохо ! – думаю на лету- – Так плохо еще никогда, никогда не бывало!

До трубы, на которой блестела брошка, метра три лететь. Но, как Алиса в кроличьей норе, я падаю, размышляя и озираясь. Голубая футболка моего мучителя мелькает где-то впереди… или внизу… Вдруг она исчезает. Я зависаю над пропастью и вижу, как мимо меня, вверх, трепеща мерцающими крылышками, проплывает неизъяснимой красоты серебряная птичка.

В следующее же мгновение раскаленный железный прут вонзается мне в левый бок.

Меня здесь нет.

МЕНЯ НИГДЕ БОЛЬШЕ НЕТ?!

ВОЗВРАЩЕНИЕ ПАРИСА

1.

ПРИАМ. Спустившись в книгохранилище, я обнаружил там Кассандру. Она сидела на полу, заваленном свитками и табличками, и что-то читала, до того углубившись в свое занятие, что мой приход долго оставался ею незамеченным.

Семейный архив. Точно! Она-таки добралась до него. Не могу сказать, что ее любопытство, в общем-то похвальное, меня утешило и порадовало. Догадываюсь, что она ищет. Если в жизни на что-то и можно положиться, то только не на благоразумие слуг… И ведь ерунда большей частью… Бред! А дети растут в атмосфере тщательно скрываемых тайн. Бедняжка Кассандра! Что она там найдет, кроме долговых расписок, счетов да унылых произведений юридического крючкотворства?

Я окликнул ее. Девочка испугалась, будто захваченная на месте преступления. Вскрикнула, покраснела… Я строг к ней, может быть, даже слишком. Хотя, по правде сказать, люблю ее больше других. Она – странная. Умница, фантазерка, трудолюбивая и дотошная, как скворец. Жаль, фантазии ее – какие-то совсем бредовые. Какие-то опасные фантазии, с неподражаемым оттенком пифийской жути. Я запретил ей посвящать Поликсену в свои сны и видения. Допустим, она действительно что-то такое видит, но мне не хватало в семействе еще одной Кассандры! Поликсена – дитя хрупкое, впечатлительное… тайн хранить не умеет: не было случая, чтобы своими секретами она не поделилась с матерью или со мной.

Кассандра выслушала запрет, прикусив губу. И ничего не ответила. Только после этого окончательно замкнулась. А через некоторое время начались конспиративные визиты в книгохранилище. Кассандре вздумалось раскрыть загадку своего происхождения. В том, что тут есть какая-то загадка, она нисколько не сомневается. И попробуй убедить ее в обратном! И себя успокоить – попробуй… Почему она такая? Не как все. И чувствует, бедняга, сама чувствует, что не как все. Теперь она почти не разговаривает ни с кем. Подойдешь приласкать, расспросить – иной раз прямо шарахнется, словно речь человеческая ее самим звучанием оскорбляет.

Я потребовал показать мне документ, который она держала в руках. Это был старый-престарый список оракулов, в разное время данных представителям рода. Пробежав глазами хорошо знакомый текст, я, как и следовало ожидать, ничего нового не нашел. Все тот же стандартный набор невразумительных метафор – толкуй как хочешь! Почтенное занятие для девицы – корпеть над этой нудной пошлостью!

Пока я рассматривал свиток, Кассандра стояла передо мной, скромно опустив очи долу, и только время от времени бросала на меня сердитые взгляды…

2.

ПОЛИКСЕНА. Она пришла ко мне поздно вечером. И говорит: «Ну… и как тебе Парис?».

Прям с ума все сходят по этому Парису ! Тоже мне… прыщ на ровном месте… Третьего дня он был пастух. Старейшины к соревнованиям его допускать не хотели: прецедент дурной! Этак скоро и рабы с царевичами состязаться начнут! А теперь… Парис, Парис… Только и разговоров! Будто от побед и успехов в нем благородная кровь образовалась! Был пастухом – пастухом и остался!

А Кассандра: «Он – удивительный!».

Нахальный – это точно. Кто он такой, чтобы подмигивать царевне! Как все-таки слава действует на человека… Венки, приветствия, букеты… Красивый, да. Очень красивый. Ну и что!

Я сказала: «Ничего особенного… Ты просто влюбилась, Кассандра! Но имей в виду, он женат. На безупречной красавице. Она, говорят, просто нимфа! Так что выбрось из головы».

А она: «Ничего ты не понимаешь! У него такое лицо… такое милое и страшное!» (точка пропущена)

А я: «Как это – милое и страшное?! Так не бывает».

А она: «Выходит, что бывает… Когда он случайно вдруг оказывается поблизости, я вся дрожу от радости… или – от страха? Как тебе это объяснить?».

Тут она обняла меня за шею и зашептала в самое ухо: «МЫ НЕРАЗРЫВНО СВЯЗАНЫ ДРУГ С ДРУГОМ: Я – И ОН!»

Ну вот, опять заговаривается… Я ее выпроводила… от греха…

И, готовясь ко сну, задержалась ненадолго перед зеркалом.

Нет, правда, я – ничего… совсем даже ничего… Больше того, я – хорошенькая! Если честно, то он все время смотрел на меня, глаз не сводил… а я сделала вид, будто у меня развязалась сандалия, и разглядела его как следует, пока моя рабыня как бы возилась с ремешком. Тут-то он мне и подмигнул… весьма недвусмысленно… Нахал!

Но до чего опасный!.. улыбка, взгляд, осанка… Никогда раньше я не видела таких пастухов . О которых бы легенды ходили. Которые бы на нимфах женились. У которых такое прозвище было бы: Александр… Как звучит! АЛЕКСАНДР! Так полководцев называют, а не пастухов. Неудивительно, что Кассандру зацепило.

С ее-то больным воображением только в Париса и влюбляться!

Впрочем, он действительно очень мил…

3.

ГЕКУБА. Разумеется, от Эака не укрылось мое беспокойство. Когда я с детьми выходила из храма, он подал мне знак: неуловимое движение бровей, губ и подбородка… мгновенная гримаска, которую я тотчас угадала. Я пропустила дочерей вперед, подождала, пока они достаточно удалятся и, быстро свернув направо, через внутренний дворик проскользнула в его покои.

В комнате, где мы когда-то оставались с ним наедине, никого не было. Но я так привыкла ждать его – иногда подолгу, что ничуть не смутилась.

Здесь, в тишине и полумраке, насыщенном легким веянием экзотических трав, моя тревога сгустилась, как серебристые облака сгущаются в грозовую тучу.

Память – сок цикуты… Она отнимает волю и способность к движению… Только Эаку дано поддерживать во мне слабые токи жизни, утешать и обнадеживать…

Я мысленно позвала его, зная, что он почувствует зов, какие бы дела его в эту минуту ни занимали.

Боль моя, грех неискупимый, самое чистое и святое, что когда-либо было и до сих пор есть в моей жизни, – вот что такое Эак!

Не стоило бы сравнивать Эака и Приама. Приам – богатырского телосложения, высокий, статный, с открытым доброжелательным лицом. Эак – низкоросл и тщедушен.

Приам – блестящий политик, мудрый правитель, по достоинству уважаемый народом, я не припомню случая, чтобы он совершил необдуманный поступок или просто без расчета рискнул. Эак временами бывает капризен, как дитя. То в хандру впадает, то в творческий экстаз, он почти непредсказуем, его известность – едва ли не скандального толка, и если бы не могучий дар проповедника и волхва, его вряд ли стали бы терпеть в жреческой касте. Как предсказателя его чтут. Как мага – боятся и глухо ненавидят. Мне уже приходилось спасать его от неминуемой смерти, прятать в своем доме – тайком от мужа, для которого благоразумие – решающий мотив всякого действия, поэтому на Приама, если что, Эаку надеяться не приходится, хотя они всегда относились друг к другу со снисходительной благосклонностью.

Приам, что бы ни случилось, почтителен ко мне и трогательно заботится о детях, он – прекрасный семьянин, это все знают. Эак внешне желчен и аскетичен. Но обидчивые троянки вплоть до недавнего времени с удовольствием распространяли слухи о девицах, якобы лишивших себя жизни из-за его жестокосердия и черствости. Слухи пустые, но небезосновательные. Эак кому угодно вскружит голову. Просто так. Без всякой корысти. Из одной только любви к искусству. В минуты раздражения он бывает невыносим. Его дерзости и колкости иной раз переходят грань приличия – даже по отношению ко мне, единственному человеку в Трое, на которого он может положиться… Более, чем на самого себя.

Нет ничего, ценимого людьми, в чем Эак хоть сколько-нибудь превосходил бы Приама, Но – всеблагие! – как все же умный порядочный Приам простоват и прямоуголен по сравнению с этим странным, вздорным человеком, как будто специально созданным какой-то темной силой для того, чтобы мучить себя и других.

Когда мы познакомились, мне было двадцать, а ему, кажется, чуть больше… Он вошел в Трою через северные ворота , вдохновенный безумец, воспитанный колдунами, юноша-ясновидец, способный подчинить толпу самоуверенных мужей и управлять ею по собственному разумению – одной только гипнотической мощью, не имеющей ничего общего с обычным ораторским искусством. Никто так и не узнал его настоящего имени, Эаком незнакомца назвали в честь подземного судьи – потому что сразу было видно: таких уважают и опасаются…

Я несколько лет уже была замужем . Мой первенец, Гектор, смышленый четырехлетний сорванец , подавал большие надежды, что с энтузиазмом подтверждали гадатели всех рангов и наклонностей. Когда популярность Эака достигла известного уровня, Приам пригласил его в дом, и первое же предсказание нового пророка повергло всех домочадцев в приятное уныние: Эак предрек Гектору, надоедливо пристававшему к взрослым с обыкновенными детскими вопросами, бессмертную славу и героическую гибель на поле брани, Я видела, что Эак скорее интригует нас, нежели говорит правду, но он делал это так гибко и красиво, что я простила ему даже свой страх… Через некоторое время мне захотелось к нему приблизиться.

Никогда не следует приближаться к таким, как Эак!

Когда в первый раз я вошла в его келью, он был занят приготовлениями к какому-то сложному ритуалу. То, что мне предстало , поразило все мои чувства одновременно: фосфоресцирующий сумрак, время от времени озаряемый лиловыми и розовыми вспышками, тихое потрескивание и шипение, исходившие неведомо откуда… Ни с чем не сравнимый запах, вызывавший головокружение и слабость в ногах, но сладостный, как содержимое самого дорогого заморского фиала. Впрочем, не сами эти чудеса меня повергли в изумление… приоткрыв дверь в мир Эака, я поняла, что все это давным-давно и очень близко ЗНАЮ. Это мой РОДНОЙ мир. А я никогда и не думала прежде, что родилась и живу среди ЧУЖОГО – так глубоко и прочно было замуровано во мне СВОЕ. На моих глазах прорицатель Эак что-то делал с пространством и временем, и от этого каменный пол кельи дрожал крупной вулканической дрожью, воздух становился зримым, как вода в пруду, охваченном мерцающей рябью, стены излучали музыкальный гул, словно где-то на самом краю земли пели и плакали неизвестные смертным инструменты, заставляя душу и тело резонировать в ответ.

Эак был прекрасен. Его черные глаза горели ровным холодным пламенем – так подсвечивают горизонт далекие грозовые разряды; растрепанные кудри, прилипшие к потному лбу, делали его лицо детски трогательным, и это составляло поразительный контраст с хищно изогнутыми губами и жестко очерченным волевым подбородком.

Мне не хотелось уходить. Я любовалась им и его работой, пока не поторопила меня наступившая ночь.

Я ничего не сказала Приаму о своем визите к волхву. А прежде моя душа была для мужа совершенно открыта, я делилась с ним всякой мелочью, не говоря уже о том, что считала важным. И впервые за все время нашего супружества отказала ему от ложа, сославшись на недомогание. Приам несказанно удивился, но по бесконечному великодушию своему в эту ночь оставил меня наедине с моими открытиями. Я почти не спала… то зажигала светильник, боясь темноты… то гасила его, потому что длинные движущиеся тени оказывались еще страшнее… то тихонько смеялась от счастья, вспоминая голос и глаза Эака, его терпеливое внимание ко мне, его удивительные рассказы о свойствах слов и вещей… то пыталась справиться с обидой на его явную прохладцу по отношению ко мне, царице, молодой красивой женщине, оказавшей ему честь посещением…

С тех пор я частенько стала заходить к нему – посоветоваться о делах, посмотреть очередной магический опыт или просто так, без всякого повода – на пару минут, взглянуть, получить ответный будто бы ничего не значащий взгляд и тихо исчезнуть…

Вскоре я совсем потеряла голову. От себя скрывать это было уже бесполезно – я любила! Впервые в жизни я переживала настоящую любовную лихорадку. Разве я представляла себе раньше, что такое бывает?!

Как люди любят? Мне казалось, я все об этом знаю. Моя любовь к Приаму, ясная, спокойная, определенная, давала мне глубокое чувство уверенности в себе и незыблемости с малолетства знакомых устоев. Наша супружеская связь была естественной частью этих устоев – как трапеза или хозяйственные заботы. Я не замечала близости с мужем: никогда не стремилась к ней и не уклонялась от нее. Она была фоном моего ночного отдыха, необременительным, как первый, тут же забывающийся сон… Я долго не могла понять, какого рода мой интерес к Эаку. Вернее, с самого начала мне была ясна лишь некоторая грань этого интереса. Мне было сладко ощущать его присутствие, всецело превращаться в слух, наслаждаясь его речами… и в то же время от этих невинных удовольствий исходило такое напряжение риска и страшной опасности, что я поневоле должна была ДУМАТЬ, в результате я словно очнулась от смертной истомы… ожила… зашевелилась… задышала… Эак разбудил мою мысль, и постепенно я научилась обмениваться с ним мыслями… почти без слов. Мы были близки на совершенной, почти божественной, духовной высоте – это было единство общего молитвенного экстаза, в котором рождалось нечто такое, чему мы оба не знали имени.

При этом только наши глаза соприкасались друг с другом – мои, жадные, ищущие, и его – внимательные, насмешливые, острые, как колючки шиповника. Мое нетерпение между тем возрастало, и я, наконец, начала отдавать себе отчет в том, что меня сжигает страсть. Это было обезоруживающее открытие! Я решила, что более ноги моей не будет в келье Эака. Справлюсь, думала я. Я сильная. Я все могу. Есть, наконец, ценности, которыми нельзя поступаться.

Я выдержала ровно две недели. Когда вторая приближалась к концу, я была больна от тоски, – у меня открылся жар, я не могла смотреть на пищу и таяла, как вода, разлитая на солнцепеке. Обеспокоенный Приам взял да и позвал ко мне Эака. и тот, конечно же, не замедлил явиться. Какие небесные силы удержали меня от того, чтобы в присутствии мужа не броситься на грудь прорицателя, приглашенного к больной?! Эак же ничем не выдал волнения – может быть, потому что его и не испытывал? Он взял мою левую руку, прижав большим пальцем жилку у запястья, потом приложил ледяную ладонь к моему лбу. И, глубокомысленно сдвинув брови, сообщил Приаму, что ему следует ожидать дальнейшего прибавления в семействе. Боги! Как в этот момент мне хотелось разбить что-нибудь о его многоумную голову!

Тем не менее после консультации я почувствовала себя совершенно здоровой. И на следующий же день поспешила в храм, чтобы, вопреки здравому смыслу и собственной гордости, встретиться с противным колдуном.

Мы просидели в его прохладном каменном закутке до позднего вечера… Эак рассказывал мне о древних книгах, с которых записаны сведения о каждой судьбе, когда-либо возникавшей или готовящейся к возникновению на земле, о бесконечном круговороте, в который вовлекается душа, отважившаяся жить, о драгоценных камнях, изменяя форму которых, можно влиять на поступки людей, о звуках, составляющих суть божественных имен… А я чувствовала себя так, будто вспоминаю то, что забыла по нелепой случайности.

Мне надо было уходить… я не могла уйти и не могла придумать повода, чтобы остаться… я была уверена, что он хочет, чтобы я осталась, только не знает, как меня удержать…

Наконец, я не выдержала и, прервав его речь движением руки, встала со скамьи и быстро пошла к двери. Эак последовал за мною. Его легкие ровные шаги отдавались в моем позвоночнике, как удары молота… Я остановилась, обернулась -и глаза Эака оказались так близко от моих, что я успела различить в них глубочайшую, искреннюю, трепетную нежность, стыдливую нежность юнца, осмелившегося полюбить матрону. Мгновения оказалось достаточно, чтобы обхватить руками его дрогнувшие плечи, прижаться лицом к его груди. Мы оба остолбенело молчали, не решаясь пошевелиться или вымолвить слово. Я, затаив дыхание, прислушивалась к потаенной жизни еГ0 небольшого жилистого тела, там, внутри, билось жадное багровое сердце – и мне было слышно, как учащались и усиливались его удары, как нарастал в теплой тьме глубинный гул мужского желания… Эак тихо обнял меня… его губы коснулись моей макушки… и тут же он попытался отстраниться, словно вознегодовав на себя за слабость. Но я крепко его держала; гранитная глыба, не дававшая чувству вырваться наружу, крошилась и рассыпалась в моей груди; я не могла вздохнуть от прихлынувших к горлу слез, и это, видимо, мешало ему справиться с собой.

– Отдайся мне, Эак…- помимо воли прошелестели мои пересохшие губы, – ты даже не представляешь, как тебе будет хорошо со мной… не думай ни о чем, забудься, растворись во мне… Я стану рекой, которая понесет тебя с бурных верховий к медленным плесам… я буду водой, смешанной с молоком и медом… чистым лесным воздухом, можжевеловым и мятным, чтобы наполнить твои легкие, которые еще не дышали…

Я хотела поцеловать его и протянула руки к его лицу, но он перехватил мои запястья и, грустно усмехнувшись, произнес: «Что толку в соединении тел, когда дух томится?.. Не искушайся обо мне, царица. Ступай.»

Как раненая лань , я рванулась вон . Я летела к себе, прикусив кулак, чтобы не закричать от обиды. А в голове звенело и жужжало странное… последнее, что я почувствовала… Когда я бросилась к двери, Эак чуть задержал мою рванувшуюся руку, слегка сдавив ускользающую кисть, так что вся она, влажная и горячая, с неизъяснимо тонким сладострастием протиснулась сквозь его холодные твердые пальцы… Когда в своей опочивальне я – уже совсем без сил – упала на постель, до меня дошло, наконец, что Эак, оттолкнув, отнюдь не отпустил меня! Связь не исчезла… Она должна была существовать под постоянной угрозой исчезновения… чтобы МЫ ОБА жили в непрерывном напряжении ненарушенного запрета… чтобы греховное чувство изнемогало в своей идеальности, сводило с ума… терзало, жгло… вся изощренная натура волхва вожделела именно такой невыносимой безысходности, которую можно было бы нарушить… одним взглядом, одним движением руки… и не нарушать!

Это было уже слишком!.. Зарывшись с головой в тяжелые подушки, я взвыла, как схваченная капканом волчица…

И тут ко мне вошел Приам. Я проглотила крик, скомкав его подушечным углом, и притворилась спящей. Как бы не так! Приам разбросал защищавшую меня постель и, насильно повернув к себе мое лицо, потребовал объяснений. В его настойчивости не было и тени ревнивого недоверия. Он просто был искренне встревожен, мой добрый Приам. Всхлипывая и размазывая слезы по распухшим щекам, я неловко села на постели и что-то пролепетала про дурной сон… Приам бережно привлек меня к себе, и такая от него исходила спокойная, добрая, чистая сила, что я вся размякла, словно внутри меня лопнула пружина. Он шептал какую-то утешительную чушь, большой преданный пес, кротко слизывающий мои слезы…

Вдруг моя ладонь оказалась в его ладони, он осторожно сжал мои пальцы… его рука была совсем не такая, как у волхва, она была теплая, упругая, крупная… но сам контраст мгновенно всколыхнул чуть притаившуюся боль, и страсть, сдерживаемая почти нечеловеческими усилиями, взорвалась во мне, хлынула наружу и всей своей мощью обрушилась на ничего не подозревавшего Приама. Любовь, ненависть, ужас, раскаяние, гнев, ошеломление обнаруженной в себе склонностью к пороку – все смешалось в этом порыве! Ни одна гетера, должно быть, в своих профессиональных упражнениях не доходила до разнузданностей .какими в эту ночь я испепеляла супружеское ложе… Как тропический ураган, я поглотила изумленного мужа… Шипя от горя и злобы, я обвивалась вокруг него, как разъяренный удав… я впивалась в его кроткие уста , как будто намеревалась высосать из него мозг… я заставляла его бороться со мной, доводя эту гору железных мускулов до рычания и щенячьего визга… я кусалась и царапалась, как кошка, хмелея при виде выступавшей крови… все завершилось какой-то уж совсем запредельной судорогой и сбивчивым жалобным шепотом… я, кажется, клялась Приаму в любви.. Приам потрясенно молчал. Его возвышенное целомудрие не допускало подозрений в неверности. Но сам факт был странен… Приам откровенно не знал, как к нему относиться.

Наша жизнь с этих пор приобрела странный оттенок. Я старательно избегала не только встреч с волхвом, но даже упоминаний его имени. Несколько раз я издали видела его в храме и потом еще – во время праздника, в священной роще. Но Душа моя была всецело поглощена бесконечным монологом, обращенным к Эаку… я все время ловила себя на том, что бессознательно стремлюсь к нему. Внешне это никак не выражалось, разве что – в неизменной пылкости, с которой я теперь несла – прежде такое скучное – бремя супружеских обязанностей. Я обнаружила потрясающую возможность предаваться своей страсти, не нарушая обета… нужно было лишь вообразить… впрочем, со временем я стала замечать, что страшный яд моей преступной влюбленности начинает понемногу проникать в Приама. Он – словно проснулся. Впервые за несколько лет супружества мы открыли друг в друге любовников. Я любила его… и любила другого… в нем – в его роскошном мужском теле -любила чуждый, родной, загадочный, беззвучно и бессловесно призываемый Дух. Умница Приам, конечно, догадывался о чем-то… Однажды я проснулась среди ночи от его тяжкого упорного взгляда. «Ты все время зовешь его…» – сказал Приам, подавленно вздохнув, спустился с ложа и мрачно удалился. Однако на следующую ночь он как ни в чем не бывало пришел ко мне и никогда уже больше не напоминал о своих горестных догадках. Он понял, мой добрый Приам, что за пламя во мне горит и что за горючее питает это пламя… Он догадался кротким своим рассудком, кому на самом деле он обязан упоением любовного избытка, в котором пылает моя душа… Он знал, что без того, другого, этот избыток вряд ли когда-нибудь обнаружился бы. Наверное, это едва не разбило ему сердце. Но, будучи прост и ясен до мозга костей, он смирился с тем, что есть, и стал спокойно пользоваться имеющимся как единственно возможным и честно заслуженным достоянием.

Спустя несколько месяцев после нашей последней встречи (запятая) Эак явился во дворец и потребовал царской аудиенции. О чем они беседовали с Приамом, запершись в кабинете с утра до двух часов пополудни, я так никогда и не узнала. Но после этого Эак стал в доме своим человеком, он приходил, когда ему хотелось, надолго уединяясь с царем и время от времени оказывая мне изысканные и никому, кроме нас, не понятные знаки внимания.

Эак и Приама околдовал! Силы небесные! Все это напоминало какую-то жуткую игру… Мы, трое, были втянуты в невидимую клетку и, как безумные, метались по ее периметру, Не находя выхода и… страшась его найти! Неизвестно, сколько все это продолжалось бы… должно быть, я в конце концов сошла бы с ума… но вскоре на меня обрушилось несчастье…

Эак до сих пор остается одним из тех редких прорицателей, предсказания которых , как правило, подтверждаются. Я-то думала, что, намекая Приаму на прибавление в семействе, он просто отвлекает его внимание. А оказалось, это было настоящее пророчество. Эак ЗНАЛ о появлении на свет моих близнецов еще до того, как они были зачаты.

Как могут жечь и ранить воспоминания! А еще говорят, что время лечит… Двадцать с лишним лет минуло, а не забылось ничего.

Эак застал меня в тяжком оцепенении.

– Не знаю, царица, обрадуют ли тебя мои слова… Но сомнения нет… Молодой пастух с Иды, которого все называют Парисом, – царского происхождения. Мужайся, Гекуба! Это – ТВОЙ СЫН.

4.

ЭАК. В тот год расположение планет определенно указывало на возникновение самых неблагоприятных и разрушительных тенденций для южного побережья Пропонтиды – и особенно для областей, прилегающих к восточной береговой линии Геллеспонта. Чтобы развиться в полную силу, вихревым потокам энергии понадобилось бы полвека, не меньше… но их движение уже поддавалось наблюдению. Я был тогда молод, неопытен, и все-таки улавливал непрерывно возникающие приметы неуправляемого процесса, который простодушные люди называют историческим катаклизмом. Особого рода личности стали встречаться на моем пути – вспыльчивые, гневливые, волевые, подверженные необузданным страстям, красивые и гордые, в равной мере достойные восторга и отвращения. Когда живешь среди таких, поневоле становишься ОДНИМ ИЗ… Это, как в сказке: хочешь пережить ее, испытать ее сладость и жуть, так становись сказочным персонажем, люби, дрожи и погибай всерьез… Но далеко не многие могут при этом продолжать оставаться ВНЕ, за переплетом, вернее – НАД страницами книги, что вознамерилась – ай-я-яй ! – притвориться твоей судьбой. Опасно это! Но я игрок, – что делать! – страстный игрок…

Царицу Гекубу я сразу приметил. Она так и не поняла, что она – из особо отмеченных. На ее царственном челе уже тогда отчетливо видна была печать, что ставят на девичьи лбы в подземельях Гекаты. Я не поверил своим глазам, кинулся сверять гороскоп, провел все необходимые вычисления… так и есть! Еще в конце прошлого зона эта монада во время неудачного перехода была захвачена астральным протуберанцем сатурнического цикла. Это была высочайшего плана светлая монада, но ей не повезло, и царица Гекуба в качестве человеческой личности должна стать последней фазой ее искупления. Ах, Гекуба… Она ни в чем не виновата, ее вечная память спит… но кто бы сумел отделить бессмертную монаду от нежной, гибкой, соблазнительной, здесь и сейчас живущей Гекубы! Они – единое целое, в котором в силу ряда причин активизирована лишь крохотная часть, самосознание конкретного исторического человека. Благодаря возможности исследовать это сознание я открыл такие горизонты мировых судеб, о которых прежде и не догадывался. Глупец! Я замыслил эксперимент. Я его начал… И, как последний дурак, в азарте забыл об осторожности. В результате обложка захлопнулась. Я попался. Мне слишком дорога эта женщина, чтобы я мог – даже ради самой высокой цели – ИСПОЛЬЗОВАТЬ ее… Как это случилось?.. Как я умудрился нарушить первую заповедь экспериментатора – ни в коем случае не смешивать собственную жизнь с обстоятельствами эксперимента -До сих пор не могу понять… Но это произошло. Стряслось! Потому что результат оказался весьма плачевным. Как дикий зверь, слишком долго получавший пищу из рук человека, я стал терять нюх…

Мировое целое не знает добра и зла. Человеки же без этих категорий обходиться не могут. Мое сознание было кристально чистым, пока его представления держались между «это есть» и «этого нет», а не так, как у людей – «это хорошо», «это плохо»… Мудрецом сказано и еще будет неоднократно повторено: пусть слова ваши будут «да-да», «нет – нет», а что сверх того – то от лукавого… Я не брал на себя труд судить… я был честен! А что теперь?

Однажды дерзнув ПРЕДПОЧТЕНИЕМ – я вынужден беспрерывно выбирать . Мучаясь. Разрываясь внутри себя на пререкающиеся части. Хорош исследователь! Стоило мне выбрать ОДНУ, как тут же пришлось выбирать ЭТИХ, а не ТЕХ , клан, город, страну, эпоху… И – СЛУЖИТЬ, отождествляя ДОБРО с благом для мною же избранных, то есть на самом деле для крохотной кучки людей, не сопоставимой ни по масштабам, ни по значению с Мировым Равновесием – единственным, ради чего не противно трудиться. Я перестал быть Умом. Я стал человеком. Всякий человек – грешен. Поневоле. Ибо как бы человек ни поступил при выборе – он ПРЕСТУПАЕТ черту своих полномочий… Человек не может не убивать, все время предпочитая либо себя, либо другого; либо верховное, либо насущное… В любом случае – он ПРЕСТУПНИК. Умаляя себя – он умаляет другого. Отвергая насущное – он святотатствует. И наоборот. Esse homo. Поэтому – грешен.

В моих записях этого нет. Только в памяти. Лето 3256 года. Душная ночь , полнолуние. Я вышел из кельи, всем существом чувствуя враждебность нагретого камня. Я остановился в роще, среди вековых пиний… Как они благоухали! Так, должно быть, пахнет будуар куртизанки… Ночь. Душная неподвижность небес и земли. Истомный аромат хвои и фиалок, раскрывающихся после захода солнца. Жуткая тишина, не нарушаемая даже звуками птиц и насекомых. Такие ночи без последствий не остаются. Божество совершало ДЕЯНИЕ во всем величии полной сосредоточенности.

Я подумал: сейчас за мной пришлют от Приама… И они пришли, прибежали, крича от страха и нетерпения. Я ничего не стал спрашивать. Надо было спешить

Где-то, в неизмеримой дали, с надсадным скрипом приближались друг к другу звенья разорванной цепи. Еще несколько мгновений – и они соединятся. Я еще не мог знать, что и кому несет это сближение. Одно было ясно: точка, в которой исковерканные края астральных колец вот-вот сомкнутся, – существование царицы Гекубы. Пробил ее час! Я предвидел это еще несколько лет назад. И все-таки сердце болезненно сжалось.

Одного взгляда было достаточно, чтобы понять: Гекуба при смерти. Она металась в бреду, стеная и выкрикивая страшные слова, которые смутили бы самую трезвую душу. В объятой пророческим безумием голове царицы бушевал пожар: горели, рушились на глазах стены и башни великого города; залитые кровью мостовые сотрясались под копытами чужих коней, гордые троянцы – мужчины, женщины, дети – падали к ногам воинов в пернатых шлемах, и те кромсали блистающим оружием беззащитные тела, рубили головы, спешившись, черпали ладонями дымящуюся кровь и пили ее, оглашая погибающий город нечеловеческим хохотом. По узким улицам Трои скакала белая лошадь с прекрасным юным всадником в золотом седле. Он держал в правой руке невероятных размеров пылающий факел. Прикоснется факелом к башне – и башня превращается в груду обломков, укажет факелом на человека – и человек падает мертвым… На мраморной лестнице дворца Гекуба увидела саму себя: ужасный всадник приближается, она протягивает к нему руки – и узнает! Чудовищно! Невообразимо! Сын! Это ее сын! Юноша смеется серебристым смехом – и бросает в нее факел. И вот уже сама Гекуба становится смертоносным костром. Превратившись в сгусток багрового пламени, она несется над Троей и поджигает небеса. Нет спасения! Нет спасения!

Она кричала и стонала, пугая столпившихся у постели слуг и домочадцев странно окаменевшим лицом… Это было уже не лицо – гипсовая маска, производившая глухие скрежещущие звуки. Хуже всего было то, что она вот-вот должна была родить. И роды, видимо, начались, потому что все ее тело конвульсивно корчилось с периодичностью, какая бывает при схватках. Вдруг царица затихла, вытянулась, лицо ее разгладилось, озарилось умиротворенной улыбкой, она открыла глаза, посмотрела на меня и еле слышно произнесла мое имя. Все, – подумал я, – сейчас я ее потеряю.

У изголовья ее постели самая лучезарная из подземных богинь, Танатос, развернула свой бархатный плащ. Она была готова принять сияющий кокон, в котором радостно звенела освобождающаяся монада. Вырваться сейчас – было бы величайшим благом и для нее, и для всей Эллады, не говоря уже о южном побережье Пропонтиды! Я и не предполагал, что она обладает такой мощью… она воспротивилась Року! И – ускользала от него! Спасая тем самым родину от катастрофы… А себя и своих близких от нестерпимых страданий в уже обозримом будущем.

Я должен был бы тихо и счастливо молиться ей вослед…

Что такое – монада? Кто видел когда-нибудь хоть одну монаду? Абстракции все… Ученость хитрая… Может, этого и нет ничего…

Опомнись! Умирает Гекуба, живая, настоящая, единственная. Она умрет, и ты останешься один. Еще на несколько десятков лет – в мире, где, кроме нее, у тебя нет никого… Как ты будешь ОДИН? Ведь ты уже не можешь – ОДИН! Спасай ее, идиот! Не дай торжествовать ЗЛУ!

Я колебался и мучился, пока не понял: еще мгновение – и вмешиваться будет поздно.

Я выгнал всех, кроме повитухи. Приам задержался было, искательно прикоснувшись к моему плечу, но я свирепо рыкнул на него, и он не посмел противиться… Я стал творить заклинания, отгоняющие Танатос. Мне пришлось применить все хитрости ремесла, все тонкости сложнейшего научного расчета, все вдохновение колдуна – я был в ударе, как никогда. Я неистовствовал, угрожал, умолял… Я напоминал Гекубе о ее любви, я обещал! чего только я не обещал, заклиная ее остаться! И я добился своего! Я не отпустил ее!

Гекуба родила близнецов – мальчика и девочку. Оба – отмечены когтем Сатурна… Особенно – девочка, наделенная врожденным пророческим даром невероятной силы. Кассандра… мудрое, прекрасное дитя!

Что же касается мальчика, то ему предстояло стать причиной разорения Трои и мученической смерти всех своих родных. Воля Рока совершилась. С моей добровольной помощью.

В ослеплении своем я покусился играть по собственным правилам. Как же! Ведь только что я самому себе доказал, как я могуч и всеведущ! Я, Человек, бросил вызов сверхчеловеческому – и победил!

Некому прощать меня… Некому судить…

Прежде всего (запятая) я пошел к Приаму – и посвятил его в ситуацию. Тот возмутился и обвинил меня в покушении на основы трона. Я настаивал.

– Ты еще можешь все поправить, – убеждал я его. – Чего стоит младенец, которому и двух дней нет от роду! На карту поставлена судьба твоего народа. Не будь эгоистом, Приам! Гекуба еще родит тебе двенадцать детей! Я на твоем месте не стал бы жадничать!

Ребенка удалили из дворца, втайне от Гекубы, которая была еще слишком больна, чтобы принимать решения государственного порядка… Я не интересовался им. Я был уверен, что он умер. Я даже не рассматривал его вблизи, когда он родился, так очевидно было его предназначение. Если такие выживают – то только на горе себе и другим, Ему было два дня, когда я видел его в последний раз.

И тем не менее (запятая) я сразу узнал его. Двадцать с лишним лет спустя.

Царевич… Настоящий царевич! Гораздо красивее Гектора. Сильный, дерзкий… но, видимо, совершенно бессердечный… да еще и склонный к похоти – к утонченным артистическим формам порока, к оргиям и пышным увеселениям.

Гекуба тоже его узнала. Хотя и не сразу поняла, в чем дело. Она не помнит своего смертного кошмара, к которому я сумел прикоснуться. Но и без того ее мучат жестокие подозрения. Если бы она все вспомнила, ее ужасу не было бы предела. Парис, особенно в праздничной одежде, – один к одному… тот, Поджигатель…

5.

КАССАНДРА. Я вообще не отсюда. Здесь все не мое. Все чужие. Их можно жалеть и ненавидеть . Любить – нет. Я никого не люблю.

Мне было интересно узнать, чем я от них отличаюсь, я хорошо подумала и поняла. Во-первых, я умею летать. И частенько делаю это. Я видела такое, что им, вероятно, и во сне не снилось. Как-то я рассказала Поликсене… так… небольшой эпизод… Она сказала, что никогда про такое не слыхала… ни в сказках… никак… Во-вторых, если хочу, то вижу другое лицо человека, а иногда и третье. Этого никто не может, кроме меня, судя по тому, как они хохочут и злятся, когда я про это говорю. Я теперь больше помалкиваю. Что с них взять… В-третьих, у меня много тел, которыми я умею пользоваться… У них тоже не по одному, но знают они только про одно, самое грубое и грязное… Они лишь им и пользуются, да и то по неведенью, неумело. В-четвертых…

Впрочем, и трех пунктов вполне достаточно, чтобы убедиться: я вообще не отсюда… Откуда? Где все мои? Не знаю…

Я прочла множество книг. Должно быть, мои все умерли. Иногда в книгах я встречаю их следы… Но среди мертвых они мне тоже не попадались…

Среди здешних предпочтительней всех – Эак. Когда я была маленькой, он учил меня слушать и понимать саму себя. Но я очень скоро догадалась, что многое из того, что мне по природе присуще, – от него безнадежно скрыто. Я перестала учиться… он, чтобы видеть по-настоящему, учился двадцать или сорок лет… а во мне это просто есть. Чему может научить тот, кто сам еще всему не научился?

Еще – мама… У меня посреди лба – глаз. Я им пользуюсь. Иногда. В зеркало его почти не видно – легкое теневое пятнышко… бледно-лиловая сеточка размером с ноготь большого пальца. Так вот, у мамы что-то подобное проступает время времени на лбу… подрожит, померцает – и исчезнет. Она об этом не знает ничего. Я ей не говорю Потому что во всем остальном она мало чем отличается от Эака. А про него мне уже давно все ясно… Я здесь совершенно одна. Что пыльные лабиринты книгохранилищ, кабаки и лавчонки, сады богачей и рабские бараки, где я появляюсь, изменившись до неузнаваемости?.. Аристократы и демос… торговцы и художники… жрецы и гетеры.

Я примерила все маски, освоила все роли, меня все признают своей. Я – никого. Жизнь течет сквозь меня, как вода сквозь марлю, ничего во мне не задевая, только на поверхности сознания остается грязный налет, Я легко избавляюсь от него: стоит лишь встряхнуться. Немного музыки… И все!

Я перестала искать. Так же, как когда-то перестала учиться. Я смирилась со своей участью. Таков мой удел, – сказала я себе. Надо запастись терпением. Когда-нибудь я узнаю, ДЛЯ ЧЕГО меня сюда поместили… Или – ЗА ЧТО меня сюда заточили… Я перестала спрашивать. Я попыталась просто БЫТЬ.

И тут появился Он. Спустился с гор, как какой-нибудь полубог.

Ничего тут объяснять не надо – у него глаз во лбу. Точно такой же, как у меня. Отчетливый, но незрячий. Такое впечатление, будто кто-то нарочно стирал отметину с его лица, но так до конца и не стер. Глаз есть. Но – бесполезный, как пустяковое украшение.

Мне радостно глядеть на него. Его зыбкие душевные состояния развлекают меня и раздражают. Он не слишком умен (в обычном смысле слова), иной раз в гневе я про себя обзываю его пошляком и ничтожеством, зато он способен создавать прекрасные мыслеобразы , которые могут жить собственной жизнью… Однажды в обычном ночном полете я захватила его сон – и мы, как демоны, взявшись за руки, до утра летали вместе… В другой раз мы отправились с ним на Иду, и он показал мне красивый грот, весь затопленный лунным светом. Он уверяет, что пару лет назад его посетили здесь три самые прекрасные богини… и он даже, якобы, взялся рассудить их… как бы это помягче сказать… олимпийскую свару… Смешной!

Когда мы нечаянно встречаемся днем, глаза его округляются… он даже начинает трясти головой, словно пытаясь отогнать наваждение. Но я не обижаюсь … Днем он ничего не видит. Как сыч.

Интересно, те, все другие, замечают что-нибудь? Я тихонько подъехала к Поликсене, но та просто не поняла, о чем я. У нее мышление пятидневного цыпленка.

… Он совершенно не умеет закрываться… Третьего дня я решилась на отчаянный опыт. Захватив его сон, я не дала ему очнуться в открывшейся действительности, а заставила погружаться дальше, вглубь – я обозревала нижние этажи его сознания его же собственными глазами. Лучше бы я этого не делала. Там, в глубине, такие бушуют страсти, такие творятся дела и делишки, что только руками развести. Он любит женщин больше, чем подвиги, больше, чем истину, больше, чем наше родство. Сколько их вьется вокруг него! Ни одна еще ему не отказала… Есть такая, Елена, жена спартанского царя…

Миленький, все пройдет… Пройдет Елена, как прошла Энона, как прошли и пройдут еще многие-многие девушки, женщины, нимфы, свободные, рабыни, замужние, вдовы… Только Кассандры другой у тебя не будет никогда!

… Что мне сказал Эак! Не хочу верить… То, что мы с Парисом не чужие, я и без него знала. Он говорит, что мы брат и сестра, разлученные при рождении. Пусть так! Но потом он стал мне объяснять, почему двадцать лет назад царь принял решение избавиться от родного сына… Я не поверила! Он все врет!

Парис не настолько плох и безрассуден, чтобы … Нет! Как бы это могло быть? Зачем ему нападать на город, где его и так ожидают почести и власть? Не понимаю… А главное – отец, который не разрешает гнать со двора бездомных собак… который мухи не обидит, слова резкого не скажет зря… Чтобы такой человек родного ребенка, невинного младенчика, позволил выбросить из дома на верную смерть?! Пусть меня на части режут – не поверю ни за что…

Я просмотрела все списки оракулов, какие сумела найти в семейном архиве. Нигде никакого намека на… Значит, соврал Эак! Зачем?!

… Колдуну незачем врать… И он не врет. Будет война, которая начнется по вине Париса… из-за тупой смазливой бабенки, единственное достоинство которой – птичья талия да длинные ноги.

…Ненавижу мужчин! Особенно – этого… Просто убила бы на месте!

Убить – Париса?! Невозможно, невозможно! Он – мой! Он – единственный мой. Здесь никого больше нет моих. В конце концов, к нашим полетам Елена не имеет никакого отношения. И что мне за дело до его сексуальных пристрастий?! Пусть себе резвится, если ему хочется… каждый вправе владеть доступным! Даже если война – у нас еще несколько лет впереди, чудесных, полных путешествий и приключений! Я буду молчать… как древесная лягушка, что по ночам издает лирические звуки, которых никто не в состоянии ни понять, ни оценить.

Во дворце только и говорят, что о вернувшемся царевиче. Мать рыдает, отец нервничает, челядь бегает среди полного расстройства домашнего распорядка. Парис ведет себя чрезвычайно высокомерно. Когда они с отцом вышли из кабинета после продолжительной беседы, у отца вид был, как у провинившегося пса… Зато физиономия Париса лоснилась от самодовольства. Есть в нем все же что-то… мерзкое… Полгосударства он себе точно выпросил… в качестве компенсации за трудное детство. Глупенький мальчик! Не видать тебе государства, как своих ушей… юбочник несчастный!

Наши сны – сообщающиеся сосуды… мыслеобразы перетекают из одной емкости в другую так же свободно, как воздушные струи в открытом небе. Он показывает мне Елену – во всей откровенности своих эротических фантазий. Да… При всей его испорченности, надо признать, он – эстет и гурман, каких мало. Его сновидения переполнены страстным ожиданием: когда же, наконец, вышестоящее начальство соблаговолит приступить к выполнению обещаний… Мне удалось ценой огромного напряжения создать вокруг себя временное кольцо – и вызвать образ будущего, которое связано с линией судьбы Париса… Бедные, бедные все! Бедная мама, бедный отец, бедный Гектор, бедная сестренка!.. За что?!

Я бросила в сон Париса сгустки своих видений. Камень бы расплавился и заплакал при виде трупа, волочащегося в пыли и крови за мчащейся колесницей… Твоего брата ждет такая участь!.. при виде плачущего старика, коленопреклоненно целующего руки убийцы… Твоего отца ждет такая участь!.. при виде молодой женщины, которую после надругательств закалывают на плоском камне, как овцу… Твою сестру ждет такая участь!

Слышишь, Парис? Неужели спартанская блудница имеет больше цены в твоих глазах?!

Милые мои… любимые, родные! Кто защитит вас?!

6.

ПРИАМ. Глаз не сомкнул во всю ночь… Кто бы мог подумать, что ее помешательство примет такую форму…

Она ведь тихая была, Кассандра…

Что же это на мою голову? Все разом… Впрочем, я знал, что придется платить. И зачем я только послушал тогда мерзавца – волхва! Так всегда бывает, стоит только проявить слабость – и ее последствия опутывают тебя по рукам и ногам. Ох, горе…

Она вторые сутки не приходит в себя. Как упала без чувств возле жертвенника – так и… Конечно, зрелище само по себе… я и сам не в восторге от необходимости взирать на гекатомбу, но… Обычай есть обычай. Надо чтить традиции – мы с царицей избавлены от греха, который жег нас все эти годы. Наш мальчик жив! Он с нами! Это ли не повод для праздника, для обильной жертвы небесным покровителям?

Когда закололи первого быка, Кассандре стало плохо… Она обхватила голову руками, стала плакать и причитать. Что она несла! Чего я не наслушался! Народ смутился… Церемонию пришлось приостановить. Парису это до крайности не понравилось… Он схватил Кассандру за руки, тряхнул ее изо всех сил, что-то оскорбительное прокричал ей в лицо… И тогда она выхватила из складок одежды узкий бронзовый кинжальчик и бросилась на него.

« Спасайтесь, спасайтесь»,- кричала безумная, нанося удары куда попало. Хвала богам, она не успела его даже поцарапать серьезно. И это, действительно, повезло, потому что Парис настолько оторопел от неожиданности …

Люди подхватили Кассандру под руки и оттащили ее под навес, где не так жарко.

Лекарь говорит, жизни ее сейчас ничто не угрожает. Но вернется ли к ней рассудок? Врачебное искусство тут бессильно. А волхвам я более не верю. Достаточно я натерпелся от провидцев, будь они неладны! Кассандра вторые сутки без памяти. Гекуба ломает руки. Парис мрачен и зол.

Праздник безнадежно испорчен.

НЕРОН И АКТЕЯ

1.

Занялось где-то возле Большого цирка, где много мелочных и текстильных лавок. Огонь пожрал их в несколько часов.

Рим полыхает шестые сутки. В руинах Целий и Палатин. На Форуме горячий ветер взвивает шевелящуюся рыжую пыль. Маленький храм Весты утонул в облаке сажи. Весталки разбежались. Кому дело до священного огня, когда огонь-преступник рвет и гложет Вечный Город?

У подножия Эсквилина граждане, не потерявшие в панике рассудка, возвели на его пути баррикаду из остатков рухнувших жилищ. Тут и куски драгоценного мрамора, и обломки мостовой, и части разбитых фамильных реликвий: то каменные кудри мелькнут в бесформенных нагромождениях, то пальцы все еще простертой каменной руки…

Садов Эсквилина пожар не тронул.

Император стоит на открытой площадке Меценатовой Башни, прислонившись к шершавой поверхности низко прорезанной арки. Догорающий Рим пьянит его и пугает.

У ног властителя империи, прямо на каменной плите, сидит, обхватив колени руками, маленькая худенькая женщина. Кроткое и ясное выражение ее лица, по которому трудно угадать возраст – такое оно отрешенно-чистое, совсем не вяжется со слезами, обильно льющимися из глаз. Женщина не отирает их, не всхлипывает, не сморкается, как это обычно делают горько плачущие люди. Слезы льются сами по себе, Актея вся погружена в состояние скорбного покоя. Едкий дым, что тянется от руин, щекочет ее ноздри, и она поднимает узкую ладонь, то прикасаясь к губам, то пытаясь убрать под платок выбившиеся из-под него влажные пряди.

Врут, что император некрасив. Актея любит смотреть на него, когда он в добром расположении духа. Особенно глаза у него хороши. И голос. Небольшой, но звучный.

– О чем ты, Актея?

– О тебе, цезарь.

– Я не боюсь ни огня, ни смерти.

– А своего демона?

– Он – мой.

– Или ты – его ?

– Какая разница! Посмотри, как красиво! Мы с тобой, как эсхиловы боги, сверху смотрим на финал трагедии… Еще бы – хор сюда! Музыка – не украшение, нет! Она – главная героиня. Слепые надмирные стихии говорят ее голосом – это их судьбы, их воления и ошибки движут действие, а не жалкие попытки эдипов и орестов быть лю-дьми! Какая музыка сейчас звучит во мне! Невыразимая музыка!

– Завещай свою голову мне, император.

Он усмехается неожиданно мягко, почти по-детски, и вдруг садится рядом с ней на камень, поджав под себя ноги…

– Что станешь ты делать с моей головой? Набальзамируешь и будешь показывать за деньги?

– Боюсь, это будет единственное, что окажется возможным опознать и похоронить…

– Глупая ты… Кто же так пророчит императору?

Он молчит какое-то время, неприятно насупившись. Потом, больно сжав пальцами ее подбородок, поворачивает к себе это мокрое от слез, слабо светящееся лицо. Несколько мгновений император смотрит в глаза рабыни. Потом резко поднимается… Непередаваемо гибкое движение – и вот он уже стоит на каменной кладке ограждения, отделяющего площадку башни от бездны ночного парка, молчаливо дымящегося внизу. Он балансирует, раскинув руки, похожий на серую страшную птицу, готовую сорваться со скалы ради охотничьего полета… Рим простерт перед его взглядом во всей наготе своего ужаса и позора. Вечное Место…

Нерон на площадке Меценатовой Башни.

2.

…как утомительно ноет скифская флейта!.. Императора мучит жажда.

– Вина! Еще вина!

Молоденький Спор, разодетый и накрашенный, как портовая проститутка, прижался к его левому локтю и смотрит – с подобострастием и затаенной мольбой. Мало ли, что придет на сей раз в императорскую голову.

Нестерпимая жажда!

Высвободив руку, ты поглаживаешь мальчишку по голове завитой горячими щипцами, почесываешь его под подбородком и за ухом, и он, изображая зверюшку, наслаждающуюся хозяйской лаской, картинно прикрывает глазенки… Здесь ценится хорошая игра.

Неутолима твоя жажда, цезарь… Кто бы послал тебе то, чего тебе никогда не желалось! У тебя было все, чего ты хотел. Но того, чего ты действительно хочешь, у тебя не было никогда. И, видимо, уже не будет…

– Чего я хочу, Актея! Ради всех богов – чего я хочу?!

Актея молчит. Пьяный Дорифор, никогда не теряющий привычной бдительности, разглядывает ее с холодным любопытством. Актея вызывающе ведет себя. Вообще – вызывающе выглядит. Ее черное платье и густая вуаль, закрывающая лицо, до такой степени неуместны, что это смахивает на прямое оскорбление величества.

Музыки, музыки! Пусть поют и танцуют…

Двенадцать девочек-рабынь, полуголых, лоснящихся от пота и жирных благовоний, извиваются перед тобой в томном восточном танце, все хорошенькие и искусные в возбуждающих телодвижениях, словно опытные жрицы любви… Сколько старшенькой-то? Нет и пятнадцати, должно быть…

– Приведи мне вон ту, Актея… Прямо сейчас… Остальные пусть пляшут!

– Как зовут тебя, крошка?!

– Мариам, господин!

– Иудейка?

Девочка испуганно озирается на Актею. Та молчит. Лицо ее скрыто густой вуалью.

Император брезгливо отталкивает Спора, задремавшего на его плече. И берет ребенка на руки.

Ты умеешь быть неотразимым… Шепчешь несмышленышу дешевые комплименты, накручиваешь на палец нежную черную прядь, гладишь тонкую детскую шейку и голые худенькие коленки, едва заметно трогаешь губами открытый висок, беззащитный, как лепесток белой розы, упавший в ледяную воду…

Актея поднимается со своего места и пробирается между гостями – к выходу…

-Ты куда ?! – Дорифор хватает ее за руку – Открой лицо, Актея! Тебе ли прятаться от нас?!

– Оставь … знаешь ведь – не денусь никуда!

– Нет, погоди!.. – он нарочно говорит очень громко, почти кричит. – Ты, значит, пренебрегаешь нами… Друзья императора тебе некстати?!

Ага! Дело сделано … Нерон почуял скандальчик! Он спускает девочку с колен, легким шлепком возвращая ее к действительности, и устремляет нетерпеливый взор на свою строптивую рабыню…

Дорифор и Актея стоят друг против друга, и душный воздух триклиния начинает звенеть от магнетизма их взаимной ненависти. Присутствующие замирают в немом предвкушении… Поединок быка и змеи!

– Может быть, ты потанцуешь, Актея?! – сквозь зубы произносит Дорифор. – Ты могла бы порадовать императора… Только тряпка эта – ни к чему тебе…

– Убери руки ! – восклицает Актея, предупредив грубое движение Неронова «супруга»… И сама – резким нервным движением – отдергивает вуаль… Бледное, строгое лицо, резкая морщинка посреди лба – словно он все время страдальчески хмурится. Эту вуаль не снимешь, Актеи нет на пиршестве Нерона. Она таинственно скрыта.

Вот оно, чего еще не бывало!

– Я хочу, чтобы ты танцевала! – кричит Нерон, потирая ладони в счастливом нетерпении…

– Уволь, цезарь… здесь душно!

– Не беда! Ты слишком – одета, друг мой! Сбрось все лишнее – и танцуй!

– Не требуй от меня невозможного… – голос Актеи обреченно слаб… Она уже поняла, что противиться бесполезно…

– Я хочу, чтобы ты танцевала! Эй, там!.. Музыки! Ну… Ты не хочешь доставить мне удовольствие?!

Император с торжественным видом щелкает пальцами – в то же мгновение две рабыни-мулатки хватают Актею за руки… Надо умудриться раздеть ее – красиво… Черное покрывало взлетает вверх, раздуваясь, как парус пиратской триремы… Тонкая туника, почти разорванная пополам, падает к ногам Актеи. На ней теперь нет ничего, совсем-совсем ничего…Она стоит перед ними – нагая… Ни тени смущения – как статуя Медицейской Венеры, привыкшей к взорам любопытствующих…

– Ты не хочешь этого, Нерон! Ты будешь жалеть об этом!

Она приближается к очнувшемуся Спору, низко склонившись, снимает с него длинный широкий полупрозрачный алый шарф и, накинув на плечи струящуюся ткань, выходит на середину залы…

Маленькие барабаны взрывают тишину неистовой дробью. Только барабаны – лишь изредка флейта поддакивает им своим истерическим голоском… Руки танцующей вскинуты над головой, алый шарф развевается вокруг ее изгибающегося стана… красные отсветы скользят по запрокинутому лицу… Нет! это – не танец… Никто никогда не видал такого танца! Языки пламени лижут ей грудь, бьются лиловыми бликами на висках и на лбу… Тело Актеи корчится в костре, белое тело непорочной грешницы, пожираемой огнем страстей – своих и чужих. Колеблющаяся грудь ее на глазах покрывается ожогами, босые ступни оставляют на ковре багровые следы.

Голая Актея не только не сладострастна… Глядеть на нее – страшно, невыносимо. Но – глаз не отвести. Это жертвоприношение, а не танец! Остановись, безумная!

Пурпурная ткань обвивает ее шею… кровь струится из открывшейся раны – между остро выпирающими ключицами… по глубокой ложбинке между вздрагивающих грудей… спиралью обволакивает бедро… и капает на пол… Все видят, как она капает на пол!

Актея несется по кругу под рев барабанов и истерические всхлипывания флейты, алые крылья плещутся за ее плечами… Едкий черный дым клубами расходится из-под легких ног… Вот она приближается к затянутой синим шелком стене, поворачивается лицом к императору и, обессиленная, распластывается на ней, раскинув руки в стороны и уронив голову на грудь… Длинные волнистые пряди страшно чернеют на желтовато-белой коже… Жгутом скрученный шарф сдавил горло… Актея… Серебряное распятие, обвитое алым…

– Актея ! – кричит Нерон, срываясь с места. – Не уходи!

Женщина медленно сползает по стене, цепляясь руками за драпировки…

Ни жива, ни мертва…

3.

– Ну, не надо … не надо … ты не виноват…

– Как мне благодарить тебя… чтобы ты простила?!.

– Не нужна мне твоя благодарность… это все – демон, в существовании которого ты не хочешь себе признаться. Ты совсем уже предался ему…

– Откуда ты все знаешь?

– Я люблю.

– И – после всего?!.

– Если бы ты знал, как я…

– Боишься?!

– Мне жаль тебя, Нерон… До ужаса. До боли, Я тебя не оставлю… Разве только ты меня убьешь. Как убил Поппею.

– О… не напоминай! А то и впрямь – убью…

– Милый мой, разве не было между нами того, перед чем смерть – завидная награда. Ты мог бы сделать из этого пышное представление – целовал бы Актею и при этом колол бы ее кинжалом в такт своей гениальной музыке… И чтобы все вокруг рукоплескало!

– Ты мне льстишь…

– Ничуть. Ты – великий артист. Ты добился того, чего еще никому не удавалось, – сделал собственную жизнь жутким поучительным зрелищем. Публика – в восхищении. Она знает теперь, что ей надо ценить, а что – проклинать! Ты – великий артист, говорю я… Вот только драматург – прескверный… Сценарий оказался тебе не по зубам. В конце концов он тебя – вынесет за скобки… Уж я-то знаю.

– Как ты меня! Мстишь?! Понимаю… Я бывал жесток. Правда. Но это – от любви. Я никого, кроме тебя, не любил. Я даже хотел жениться, помнишь?

– На ком ты только не женился! Любовь Нерона! Смешно…

– Ты ведь способна чувствовать разницу между игрой и настоящим. Ты знаешь – где настоящее?

– Потому и люблю, что знаю.

– Что ты знаешь? Ну, скажи, что ты знаешь обо мне такого, что любишь?

– Спи лучше, цезарь! Я убаюкаю тебя… вот так… вот так…

– Обними меня, целуй меня, моя добрая Актея!

– Ты меня не хочешь.

– Неправда.

– Тогда я – тебя не хочу.

– Тоже неправда. Не держи себя… Мы – одни. Я весь с тобой. Не император, а бедное обманутое дитя…

– Тогда Бог этого не хочет. Закрой глазки. Положи голову мне на колени. И усни.

– Если ты имеешь на своего Бога какое-то влияние, то пусть Он и приберет меня, когда понадобится…

– Это я тебе обещаю. Я не оставлю тебя и в аду.

– Таких, как ты, не бывает, Актея!

– И таких, как ты, Клавдий Друз Германик.

– Похоже, мы приснились друг другу.

– Тогда давай проснемся?

Но он уже не в состоянии проснуться. Император дремлет, растрепанная голова его покоится на коленях рабыни. Актея тихонько гладит эти спутанные рыжеватые кудри и что-то шепотом бормочет, не отирая мокрых щек…

СНЫ БЕАТРИЧЕ

Я до сих пор являюсь к нему во сне: помни, Данте, помни!..

Бедняжка Джемма! К ней одной я его не ревновала. Он не посвятил ей ни строчки. И нажил с нею четверых детей.

Но эта – юная, каменная.

"В ней – сердце хищника, дыханье хлада…"

Я – чужая, Данте. Я не твоя. Никогда не была твоею. И не буду. Я всего только малышка Беатриче, какою и ушла на небеса, ибо душа не взрослеет и не старится.

Мне дано было уйти отовсюду, но – не из твоего сердца. Я любила твое сердце, как любят родной дом. Неужели теперь мне отказывают здесь в приюте. Неужели здесь отныне принимают лишь хищниц с каменными именами?

Люби ее! Люби – и помни! Я – здесь… Как незаметное облачко в знойный день, как рассеянный луч солнца – в пасмурный, как маленький цветок в ручке младенца Христа на иконе в ее алькове… я буду рядом всегда! Я подслушаю стон твоей страсти – и превращу его в святую молитву, обращенную к Беатриче! Я накажу твою любовницу немотой и жестокосердием… Пусть-ка она попробует совладать со Мною!

Чувствуешь, как я забочусь об этом?!

"Зачем Амор ей сердца не рассек,

Пусть раскроит его и пусть раскроет,

Пусть скорбь мою утроит –

Со смертью был бы я тогда в ладу.

И в жар, и в хлад мой сокращает век

Убийца, и мою могилу роет…

Зачем она не воет,

Как я из-за нее в моем аду!"

Никто, никто по тебе не взвоет, пока я тебя помню. А Памяти моей имя – Вечность. Ты – моя запредельная греза. Я сама тебя придумала – со всем твоим загадочным миром… С каждой строчкой, которую когда-либо выводила и еще непременно выведет твоя рука.

1.

Маркиз Маласпина – достойнейший человек. Главное – образован, начитан, любезен… и в отличие от брата – политикой не поглощен. Мне спокойно с ним. Можно не опасаться, что нечаянно скажешь лишнее. Я чувствую себя здесь словно накануне большого похода – отдыхаю, набираюсь сил.

Вчера мы несколько часов провели с ним в саду. Я пытался разъяснить ему мой взгляд на причины природных и духовных явлений… он довольно быстро заскучал, и я снова обратил внимание на нездоровый цвет его лица и прочие признаки телесной немощи. Ему, пожалуй, далеко за пятьдесят. Я же нередко ловлю себя на ощущении превосходства собственного опыта – словно бы я был старше его, по крайней мере, лет на двадцать, двадцать пять. Иногда он рассуждает как юнец. Особенно, когда ему приходит охота поспорить. Но вчера голова его была занята предметом, чрезвычайно далеким от философии, поэтому наша беседа больше походила на лекцию. Конечно, он размечтался о Пьетре, ее приезд со дня на день ожидается.

Мороелло был против этого брака… младший отпрыск семейства, названный в честь благороднейшего предка, оставившего мир сей на дороге чести, не должен был потворствовать низменным инстинктам раньше, чем приняты во внимание соображения фамильного порядка… Мороелло был также против путешествия, которое вздумалось предпринять молодой маркизе Маласпина, – она отправилась на неделю к родственникам в Верону совсем одна, если не считать прислуги. У Мороелло, видимо, есть основания подозревать… Но Коррадо терпеть не может, когда Мороелло ему перечит. Стоило только старшему брату заикнуться о… и младший тут же пошел навстречу пожеланиям супруги, отпустив ее одну по причине собственного нездоровья.

Последнее время Коррадо преследуют хвори. Пьетра же так молода… боюсь, в обществе, которое представляют собой обитатели замка, девочке просто стало скучно. Она очень милая девочка, Пьетра… светленькая, как форель… с маленькой узкой ладошкой, в которую так и хочется положить жемчужину…

…на ней было зеленое платье… корсаж, расшитый золотом, и по подолу тоже – золотой флорентийский орнамент. Она ведь из Флоренции, знатнейшего флорентийского рода – кожа у нее очень белая, очень нежная, с легко проступающим румянцем, аккуратный, чуть вздернутый носик, что-то задорное, мальчишеское даже, во всем облике… кажется, наряди ее в колет и плащ, прицепи к поясу шпагу – и…

Она замужем всего несколько месяцев – а уже прибрала к рукам весь двор, фаворитки Коррадо мигом потускнели. Слава Богу, что Мороелло не столь часто балует брата визитами. С тех пор, как я покинул его гостеприимный дом в Луниджане, он прислал мне два письма – дипломатии Маласпина не обойтись без моего участия… Но мне милее послание Чино, что получил я третьего дня:

Когда, тоскуя, что умру в опале,

Встречал красавиц я, которых мог

Сравнить с любимой, сердце не берег,

И всякий раз они его пронзали.

И все равно к безжалостным рукам

Отчаянье, что мною завладело,

Меня влечет в объятья, нет сомненья.

Одной, любимой, предан я всецело,

Но в красоте других – и многих! – дам

Приходится искать мне утешенья.

…мне снилось, что я – парю? – или подвешен на невидимой прочной нити… не вижу ни земли, ни тверди небесной… и какой-то звук, то ли пение печальное, то ли плач – тихий, тихий… пытаясь узреть источник звука, я задрал голову, вытаращив глаза, но только потерял ощущение верха и низа, закувыркался в пустоте… это не было страшно или плохо… может быть, это даже рассмешило бы меня, не будь я так непривычно легок. Это был зеленый свет – непрерывный поток зеленого света… я летел… я расширялся, растворялся в сиянии зеленоватого газа… и вот в правый глаз мне вошел золотой клинок – тогда я увидел Ангела с мечом в деснице… его русые кудри шевелились на обнаженных плечах, как будто тысячи длинных желтых змей их обвили, целуя… Ангел улыбался изогнутыми в виде лука румяными устами. Его грудь прикрывал серебряный щит, похожий на зеркало…

– Посмотри, Данте! – повеяло мне в душу. – Взгляни… И очнись! Зеркало приблизилось – я видел ясно, как никогда в жизни… Из глубины терракотовых вод поднималось ко мне лицо мертвого человека. Черные веки, черные губы – белый гипсовый клюв и скошенный подбородок. Мертвец открыл глаза и грустно улыбнулся…

– Это ты, Коррадо?! – воскликнул я…

– Это ты, Данте?! – воскликнул он… И в ту же минуту я стал Коррадо Маласпина и увидел в зеркале на груди Ангела лицо мертвого Алигьери.

…Коррадо не вышел сегодня к ужину. У него распухли суставы. И сделалось что-то вроде небольшой лихорадки… Лекарь пустил ему кровь. Он очень ослаб. Но ближе к полуночи захотел меня видеть, буде я еще не отошел ко сну.

– Вот видишь, Данте, – сказал он, едва я переступил порог его кабинета, – даже радость мне уже не под силу.

– Что – Пьетра?

– Здорова. Весела. Кажется, счастлива. Все хорошо, друг мой. Правда, надо признать, нынче я видел ее только издали.

– Она еще похорошела… так молода, так хороша… я был бы готов позавидовать тебе, если бы…

– Если бы – что?.. впрочем, можешь не отвечать. Сколько тебе лет – сорок…

– Сорок два.

– О… мне гораздо больше!.. но я чувствую себя двадцатипятилетним… в душе. Благодаря ей, Пьетре, понимаешь? В ней живет небесный огонь! эликсир бессмертия – я всегда об этом мечтал, о торжестве вечной юности… Если бы ты знал, как я всегда боялся времени… и вот я победил его! Она – моя. Она меня любит!

Тут он неловко повернулся, пытаясь приподняться на подушках, и застонал…

– Черт! подагра проклятая… Ну, ничего… пара дней – и я буду танцевать! специально устрою бал – в честь возвращения Пьетры…

Я представил себе Коррадо, рыхлого и хромого, – в куртуазном танце – и невольно усмехнулся. Он заметил это и обиженно поджал губы.

– Ничего не понимаешь! Ты, должно быть, как Мороелло… думаешь, я не замечаю твоего ехидства?

– Пьетра – ребенок… а ты – старик! Где она? Почему не возле тебя – с нежными заботами преданной сиделки, как подобает любящей супруге? А?

– Пошляк! – рассердился Коррадо, – о, ты не знаешь… ничего не знаешь! А берешься судить!

Я увидел ее три года назад на маленьком приеме у Бартоломео делла Скала в Вероне. Она приходится дальней родственницей делла Скала, и ее в тот год только что начали вывозить – ей было тогда четырнадцать лет. Среди дам она в тот вечер была самая молоденькая. И одета была скромнее всех, так что ее, бедняжку, почти и не заметили. Она сидела на резной деревянной скамеечке и вертела в руках веер из пластинок слоновой кости, инкрустированных перламутром.

Видно было, что она не знает, как обращаться с этой штукой, которую ей дали в качестве приложения к довольно безвкусному наряду. Тем не менее, голубые глазки ее живо блестели, она, нисколько не смущаясь, рассматривала дам и кавалеров и громко требовала разъяснений относительно всего происходящего у синьоры, которая сидела рядом с ней.

Некоторые ее замечания были так остроумны и неожиданны, и в то же время так по-детски невинны, что я еле удерживал смех… Девочка внушила мне любопытство! Дождавшись, когда она осталась одна, я подсел к ней и попытался заговорить – она сначала недоверчиво молчала, но потом ее природная живость взяла верх над осторожностью, и она принялась болтать, как сорока, не обращая внимания на мои ухмылки и гримасы.

Через полчаса я уже знал, как зовут ее, ее тетку, ее кузин, узнал, что она круглая сирота, что воспитывается в семье родного дяди – в Вероне, хотя родилась и до позапрошлого года жила во Флоренции, что отец ее погиб на войне, а мать и младшая сестра умерли от малярии, что дом ее дяди находится… что сам дядя… а вот и он!

Мне тогда и в голову не приходило, что Пьетра… однако неделю спустя, когда я шел от обедни, из кареты, не спеша проезжавшей мимо, прямо под ноги мне был брошен камень, завернутый в тончайший батистовый платочек. Когда я освободил душистую ткань от камня, на моей ладони оказалась крохотная записка. Чья-то явно неопытная в письме рука вывела на клочке бумаги – "Укради меня!". В уголке платочка я обнаружил вышитую монограмму – П.Г. Пьетра Гвиди? Ну, чертенок!

Я стал бывать у Гвиди. Они – милые люди. Но… Пьетра ведь почти ничего не принесла с собой. Флорентийские Гвиди все потеряли во время муджеланской войны. Тем более в дядюшкином доме подрастали в это время еще четыре дочки – двенадцати, пятнадцати, семнадцати и двадцати лет. Ни одна еще не была замужем.

Я делал вид, что ничего не произошло, что мои визиты не имеют к ее выходке никакого отношения. Да так оно и было, правду сказать. Политические интересы дома Маласпина играли здесь неизмеримо большую роль. Мне было приятно и выгодно знакомство с Алессандро Гвиди, и я не уставал подчеркивать это. Пьетра же, если ей удавалось хоть как-нибудь попасться мне на глаза, выдумывала всяческие уловки, чтобы привлечь мое внимание – и этим смешила меня до слез. Раз она уронила платочек, пробегая мимо, – так, что я вынужден был его поднять и передать ей, из рук в руки. Принимая платочек, она изловчилась ущипнуть меня за палец, а когда я вздрогнул от боли, – растянула рот в нелепую искусственную улыбку, неловко поклонилась и упорхнула. В другой раз, во время ужина, она случайно оказалась vis-a-vis и, как бы по ошибке завладев моим стаканом, стала пить из него. Да Господи… всего и не упомнишь! Она вела себя настолько вызывающе, что это вскоре стало предметом семейных сплетен. Сестры откровенно издевались над ней. Однажды я слышал, как они бранились. По-моему, там дошло даже до драки, потому что Пьетра визжала так, что было слышно во всем доме, и Алессандро, с которым я в это время находился в библиотеке, был вынужден прервать нашу беседу.

Мне нужно было уезжать. Последний вечер в Вероне я провел у Гвиди. За ужином собралось все семейство. Я откровенно наблюдал за Пьетрой. Она была молчалива, печальна и походила на озябшего воробья. Сердце мое сжалось – тогда впервые я почувствовал, что она как-то особенно мне дорога. Этакий белокурый дьяволенок… Девчушка могла бы быть моей внучкой. Мне даже казалось, что она чем-то неуловимо похожа на меня.

Ей было так плохо, так одиноко в этом доме, где ее глухо ненавидели только потому, что судьба проявила по отношению к ней столь явную скупость… она тогда была никому-никому не нужна, одна-одинешенька на всем белом свете. Похоже, я оказался единственным человеком, который за последние два года проявил к ней хоть какой-то интерес. "Укради меня!" На самом деле она, конечно же, хотела сказать – помогите мне вырваться отсюда, а я уж придумаю, как вам заплатить…

В тот вечер ей так и не удалось подойти ко мне, сказать хотя бы слово. Алессандро, его жена и старшая дочь все время были рядом, и бедная Пьетра не смела приблизиться.

Наконец, я распрощался со всеми и уже садился в карету… но вдруг, как из под земли, передо мной выросла бесформенная фигура в черном, маленькая ледяная ручка схватила мою ладонь, кто-то – совершенно неузнаваемым голосом – быстро проговорил: "Ради всех святых! Психея под каштаном. Сейчас!" – и тут же исчез, как не бывало.

Ну, чертенок!

В парке Гвиди имелась хорошо сохранившаяся статуя Психеи – в натуральную величину… действительно, под огромным каштаном, укромное местечко, нечего сказать. Час пополуночи!

За кого она меня принимает, честное слово!

Я сел в карету и велел трогать… но не успел проехать и двух кварталов, как тревога и скорбь одолели меня. Бедная девочка! Ждет, дрожит сейчас в темном парке, на холодном ночном ветру – а главное, какое унижение! А ведь она готова была довериться мне – как отцу… как мудрому другу… Так-то я распорядился этим доверием! А еще почитаю себя человеком просвещенным, лишенным предрассудков… ревнителем христианской любви…

…Не менее получаса я блуждал по парку – в темноте. Ночь была облачная, время от времени лунный свет пробивался сквозь тучи – и тогда я мог различить, куда несут меня ноги.

Как она бросилась ко мне, едва я приблизился! Мне кажется, если бы я не пришел, – она стояла бы тут до утра, прижавшись птичьим своим тельцем к холодному мрамору…

Ледяные пальчики, ледяные щечки… На ней была только тоненькая ночная рубашонка да черный плащ с капюшоном, который она в порывистом движении нечаянно уронила на траву.

Полупрозрачная ткань облепила ее – еще полудетские, но в то же время удивительно женственные – члены: покатые плечики, руки, маленькие острые грудки… Суламифь – да и только! При этом она дрожала то ли от холода, то ли от возбуждения и в немой мольбе протягивала ко мне руки…

– О синьор! – говорил ее взгляд, – Неужели вы оттолкнете меня?!

Я взял ее на руки и понес к дому.

Она обхватила мою шею ручонками, прижалась ртом к моему уху и, щекоча его губами, стала шептать про то, как низко она пала… как высоко меня ценит… как Гвиди ее убьют… как вообще м ы теперь появимся перед…

Это мы – меня доконало!

Она, без сомнения, что-то почувствовала… рванулась из моих рук и… ты никогда не видел ничего подобного, ручаюсь!

В колеблющемся лунном свете, как серна, прыгая среди темных деревьев, заливаясь счастливым смехом – так серебряный колокольчик звенит, если его ненароком задеть, – полуголая, с хлещущими по плечам золотыми струями распушенных волос, – Пьетра металась по аллее в какой-то невозможной, дикой, в божественно прекрасной пляске… маленькая ведьма… Она то вскидывала руки над головой – и тогда ткань рубашки, натягиваясь, совершенно обнажала для взора грудь, живот, бедра, которыми она вертела как заправская жонглерша из бродячего театра… то, наклоняясь до земли, скользила руками по стройным ножкам, лаская собственными пальчиками их нежные формы – от носочка до коленки и выше, подбирая при этом и без того почти невидимый подол… то…

Короче говоря, Пьетра громко и внятно назвала свою цену!

Я был ошеломлен…

Потом… я не видел ее целых два года. Я сидел неотлучно в родовом поместье, изредка выбираясь в Луниджану, сочинял трактат "О магических свойствах камней, древес и гадов"… А Пьетра… она писала мне письма! Пьетра, которая в четырнадцать лет едва могла начертать свое имя! Сначала это были робкие маловразумительные послания ребенка, едва знакомого с тем, что называют "сладостным стилем"… я отвечал ей, по мере возможности, когда находил время среди своих многочисленных занятий, посылал ей книги, переписывал ей канцоны Кавальканти… благо, Верона не столь удалена от Луниджаны, как Падуя или Флоренция. Я наставлял ее, помогал советами, одобрял рвение к наукам, что неожиданно в ней проявилось, – и постепенно сходил с ума. Когда она начала писать стихи, я понял, что пропал. Теперь ей было уже шестнадцать. И она – по крайней мере, по письмам, – казалась мне кем-то вроде Мадонны Философии, которую ты воспел…

2.

…Сегодня ровно шестнадцать лет, как умерла синьора де Барди. Я хотел перечитать некоторые места "La vita nuova" и послал Альбано в библиотеку.

Но через час вместо Альбано явилась Пьетра. У нее в руках был список главной книги моей жизни – в отличном переплете тисненой кожи, с аккуратно выполненными заставками. Она попросила пояснить некоторые места, если, конечно, маэстро располагает…

– Неужели правда, что и вам, и той, которую вы назвали Беатриче, к моменту первой встречи едва минуло девять лет?

– Мне было почти десять, а ей действительно – около девяти… это правда.

– Вы хотите сказать, что слова "в это мгновение дух жизни, обитающий в самой сокровенной глубине сердца, затрепетал столь сильно, что ужасающе проявлялось в малейшем биении", – откосятся к чувствам девятилетнего мальчика?!

– Какая разница, сколько вам лет – если вы любите… я видел в ней образ небесной покровительницы, ангела во плоти… когда вы стоите на коленях перед изображением Мадонны, разве вы не слышите в себе Духа Жизни, который говорит вам – люби!

– Но такое же чувство я испытываю… стоя на вершине холма, глядя в небо… вы же говорите о любви к женщине, а не о любви к Богу и святым… иначе – было бы все равно, на что обратить свой взор, мир полон плодов славы Божией!.. что-то здесь не так, синьор Данте!

А вот еще одно место, которое показалось мне неясным:

Лишь с дамами, что разумом любви

Владеют, ныне говорить желаю…

Что это – разум любви? Любовь и разум – не противоположные ли вещи? Влюбленного человека с безумием сравнивают… А влюбленная дама и вовсе, по-моему, безумна!

– Женщина, полюбившая достойного человека, – не безумна, а мудра.

– А как отличить достойного человека от недостойного? Когда ты влюблена – не замечаешь недостатков… вернее, всякий недостаток немедленно превращается в достоинство, коль скоро ты припишешь его вожделенному предмету, разве нет?

– Любовь – лучшее зеркало, в котором отражается весь человек… с достоинствами, недостатками… наверное, мы не любим недостойных, тут вы правы, мадонна Пьетра…

– Значит, всякий достоин любви?! И злодей? И урод? И мальчик? И старикашка? Если я полюбила – значит полюбила достойного?!

– Выходит так.

– Как же тогда я должна относиться к словам Гвиницелли, который, если мне память не изменяет, где-то сказал: "Всегда любовь находит убежище лишь в благородном сердце… И как свету солнца свойствен жар, так в свете благородного сердца возникает пламя Амора. Если же свет солнца падает на грязь, грязь остается презренной…"?

– Помилуй Бог! кто дал вам Гвиницелли?

– Маркиз.

– И вы – прочли?

– Почему вы удивляетесь, маэстро? Я же прочла "La vita nuova". Это ничуть не более легкое чтение. Уж вы мне поверьте.

Мне осталось только пожать плечами.

Пьетра восприняла это как свою победу! Она весело рассмеялась – и захлопала в ладошки.

– Она была красивая?.. только честно скажите – не как влюбленный дурачок, а как умудренный жизнью взрослый мужчина? Неужели она была так хороша и так умна, что ее можно было принять за ангела, и вся Флоренция молилась на нее?!

– К чему эти вопросы, донна? Разве книга, которую вы, как вы говорите, удостоили чести прочтения, не рассказала об этом более, чем я в силах сказать теперь?..

– А вы подарили ей то, что пообещали? "Я надеюсь сказать о ней то, что никогда еще не было сказано ни об одной женщине"?

О, Пьетра…

…она была в кроваво-красном одеянии, очень простом… дамы сейчас таких не носят… совсем без украшений. Я видел ее в большом зеркале – напротив моего ложа.

– Как поживаешь, Данте? Помнишь ли Меня?

Я не видел ее лица, оно расплывалось в какое-то бесформенное пятно, по мере того, как я напрягал зрение, чтобы его разглядеть. Я забыл ее лицо! Забыл ее голос…

– Что с тобой? – спросила она, голосом, в котором уже не было ни вкуса, ни цвета, ни запаха, – Неужели ты забыл Меня?

Я зажмурился. Темнота под моими веками зарябила желтыми пятнами – и я увидел рысь… золотую рысь в ярких пятнах пестрого узора… она проворными скачками двигалась по горному склону, словно вилась – вспышками канители… там было много сочной ярко-зеленой травы… и белые цветы – как звезды… и золотая рысь… тончайшая вязь ее следов… золотом по зеленому… флорентийский растительный орнамент…

…первый по-настоящему весенний день в этом году! Я провел его в саду.

Коррадо все еще хворает – утром я навестил его и вынужден был отметить, что он сдал даже по сравнению с прошлой неделей. Какие танцы! Пьетра прилетает, как сквознячок из приоткрытого окошка, – повеет свежестью в лицо, чмокнет в бледную, сморщенную щеку, и поминай как звали! Мой благородный друг уже и не ворчит… Это Пьетра! Кто мог бы на нее сердиться!

…я сидел на траве, прислонившись спиной к стволу раскидистого древнего вяза. Прямо передо мной темнела каменистая отмель, а дальше серебристой рябью дышала вода – столь прозрачная, что отражающиеся в ней облака расстилались прядками по черным, бурым и зеленым камешкам дна… на другом берегу Арно дымились свежей зеленью заросли вереска… далекая горная гряда своими покатыми плечами подпирала небо – такое тихое, такое доброе… Господи, благодарю Тебя…

Что-то живое жужжало, звенело, потрескивало вокруг меня… я хотел подобрать слова к теплому воздуху, в который я был погружен, к солнцу, которое сквозь листву вяза ощутительно пригревало мою голую макушку, к этим мухам, кузнечикам, шмелям… но ничего в голову не шло… и я просто блаженствовал – бесцельно и бессмысленно… как в Раю.

Вот Пьетра бежит по дорожке, поддернув выше колен широкую зеленую юбку… бежит босиком, я вижу, как мелькают ее розовые пятки, когда она проносится мимо, не заметив меня под ветками вяза… золотой жгут, выбившийся из косы, узлом завязанной на затылке, бьется между лопаток… Она остановилась в двадцати шагах от меня, вся в солнечных бликах, среди кустов акации, и машет кому-то рукой… иди же, иди сюда, иди!

Ага! Вот кому она знак подавала. Молоденький паж из свиты Коррадо – кожаные штаны в обтяжку, белая рубашка – развевается, как флаг. И тоже босиком. Подбежал, подхватил ее на руки, закружил по поляне… Пьетра, Пьетра… серебряный колокольчик… я впервые слышу этот твой смех.

Я видел все… я завидовал им… может быть, я даже хотел бы быть… я был – в те сладчайшие минуты я был третьим, там, вместе с ними, – так прекрасны были они оба в своем любовном танце. Помилуй меня, Пречистая Дева! Я не испытывал ни малейших угрызений совести или хоть какого-нибудь проявления стыда… Я, словно благодарный зритель в храме Красоты, созерцал внезапно открывшийся мне идеал человеческой формы, – тела казались изваянными из теплого розоватого мрамора, совершенные, как античная скульптура, но живые, движущиеся, сопровождающие свои движения страстными восклицаниями, томными вздохами и стонами… к плечу Пьетры, которое шевелилось почти у самых моих глаз, прилипли две кудрявые травинки, я видел руку Матео с обкусанными ногтями, жадно и нежно скользившую вдоль…

Звук был так нов, и свет был так широк,

Что я горел постигнуть их начало;

Столь острый пыл меня вовек не жег…

Я вдруг вспомнил Джемму – той, давней, поры, когда… а потом – Коррадо…

Господь – милосерд!

– Можешь себе представить – она рассказывает об этом! Приходит, садится вот здесь, где ты сейчас сидишь… и начинает рассказывать. У нее, ты знаешь, вырабатывается великолепный стиль! Матео… До Матео был Альберто. До Альберто – Микеле.

Коррадо потянулся за стаканом – кресло под ним жалобно заскрипело…

– Я сам как это старое кресло – она уселась в меня, положила лапки на подлокотники… ей очень хотелось в него сесть, в это кресло, – ей казалось, что лучше места нет во всем мире… Настоящей графиней Гвиди ей стать не довелось, не судьба, – так она стала маркизой Маласпина. И получила столько свободы, сколько ни одной женщине не унести…

Скоро я умру… а и не умру – неужели можно удержать растущую траву?! Я одинок, Данте… а Пьетра… она ведь навещает меня иногда.

Когда она говорит мне… во всех подробностях! – о том, что происходит между ней и кавалерами моей свиты… я впадаю в исступление! О, как она мучает меня! Какое наслаждение, какой ужас, какой смертный страх, какая боль… какое наслаждение! все это слышать… Я смотрю на нее – на эти золотые завиточки на затылке, на эту трогательную шейку, окруженную белоснежным полотном, на эти пальчики с выпуклыми ноготками… Иногда мне хочется ее убить! Наверное, я так и сделаю, когда твердо решу умереть. Но представить себе жизнь без нее – я не в состоянии. Без нее – такой, какова она сейчас, вот сию минуту… жестокая и похотливая, как кошка… и недоступная, как звезда… тупая и пошлая, как уличная торговка… и мудрая, как…

…зеркало было пусто. Я приблизил к нему лицо – но оно не удостоило меня ответом.

Я умер?

3.

– Так вы отрицаете плотскую любовь?

Она сидела передо мной на маленьком плетеном стульчике и ела раннюю черешню – двумя пальчиками брала ягодку из крошечной корзинки, которая стояла у нее на коленях, и надкусывала ее – так, чтобы видны были два прелестных передних зуба, вонзающихся в алую мякоть, и капли сока, выступающие, как кровь…

– Я думаю, что любовь между мужчиной и женщиной совсем не обязательно связывает их… м-м… плотским образом.

– Но тогда все равно – кого любить… женщину… ребенка… мужчину… своего святого… так? получается, что можно любить всех… всех – одинаково, всех без разбору! но какая же это любовь – если всех?

– Не совсем… любя этого человека – я люблю именно этого человека. Именно его, а не кого-нибудь другого. Но это не значит ведь, что я непременно желаю чувствовать его в своих объятиях… Любя женщину, разве я не могу любить в ней ее бессмертную душу?

Она посмотрела на меня – как смотрят на неизлечимо больных – и вздохнула…

– Мне бы не хотелось, чтобы меня любили, как бессмертную душу, – и, сбросив пустую корзинку на траву, она потянулась всем телом, откинувшись на спинку стула… – я не верю, чтобы женщину можно было бы любить не как женщину… а душа – беспола.

– Почему же, донна?

– Там, на небесах, сказал Спаситель, не женятся и замуж не выходят… там нет ни мужей, ни жен… ни мужчин, ни женщин… Там нет любви, маэстро! Вернее… там слишком много любви, чтобы любовь имела хоть какой-то смысл… я открою вам свою тайну, хотите?

И, не дожидаясь ответа, она вскочила со своего места, подбежала ко мне и, обхватив мою шею длинными голыми прохладными руками, горячо зашептала мне в ухо, щекоча его губами:

– Я люблю свое тело… оно такое гибкое… такое сладкое … такое певучее… в нем столько радости, блаженства, столько… если в Раю его не будет – я не хочу в Рай! не хочу, не хочу, не хочу!.. Пусть в Раю живут убогие, уроды и старухи! Я – никакой не дух бесплотный… Я – это я, живая… вот она я, меня можно потрогать руками… волосы, губы, уши… это я, я сама! никто у меня этого не отнимет! А вы говорите – бессмертную душу… кто так говорит – тот не любит! признайтесь, учитель, положа руку на сердце, – вы ведь никогда не любили ее! Ну – скажите мне правду! Скажите!!! Не лгите – хотя бы раз в жизни!

…Нет, я не милосерден, не учтив, –

Играть я буду, как медведь, ликуя.

Стократно отомщу я…

Отомщу!

Я смотрел в зеркало и видел – оскаленную морду леопарда, с его клыков капала розовая слюна… глаза застлал желтый морок алчбы…

Я хочу ее… Господи! никого никогда в жизни своей так я не хотел, как эту гадкую девчонку! Стоит мне закрыть глаза – и она вся передо мной… видения мои лишают меня сил, как будто я действительно предавался с нею любовной игре…

Меня пленили небольшие холмы.

Меж них я сжат, как известковый камень…

Быть капелькой пота между твоими… о! Пьетра!…

О если б на лугу, где мягки травы,

Предстала мне влюбленной эта дама,

О если б нас, замкнув, сокрыли холмы!

***

– Ваш строгий вид – результат моей нескромности. Я приняла к сведению все-все, что вы сказали. И даже то, чего не сказали. Я, может быть, правда, – еще дитя, и ничего не понимаю в жизни. Так учите же меня. Я буду вам покорна, маэстро…

Я хотел прикоснуться к ее волосам, но она отшатнулась от меня, как от прокаженного…

…Пишет Данте господину Мороелло маркизу Маласпина.

"…после того, как я покинул ваш дом, по которому так тоскую и где (как вы с радостью говорили) мне было позволено делать то, что я хотел, едва я ступил совершенно уверенно и не соблюдая осторожности на берег Арно, тотчас же, увы, точно упавшая с неба молния, предо мною возникла, не ведаю, каким образом, некая дама, и своим обхождением, и внешностью близкая моим чаяниям. О! как поразило меня ее появление! Но грянул страшный гром – и изумление кончилось… Амор положил конец похвальным моим намерениям, ради которых я чуждался и дам, и песен о них; он безжалостно лишил меня чуждых ему постоянных раздумий, которые помогали мне исследовать небесные и земные предметы. И дабы душа моя не восстала против него, сковал мою волю и принуждает меня делать не то, что угодно мне, а то, что ему угодно!"

…я испугался! я в страхе готов был бежать, не разбирая пути! Она… пришла! я так звал Ее… так искал Ее в те ледяные ночи, когда никого… никому… Она не приходила.

И вот – Она пришла, а я… На Ней был оливковый венок, зеленая туника и красный плащ, Ее лицо, скрытое под полупрозрачным покрывалом, лишь мерещилось мне… я по-прежнему не мог вспомнить его с достаточной отчетливостью… но то была Она…

– Узнал ты Меня? Ну, не отвращай взор свой – смотри!

Я сжал веки пальцами… я зажмурил глаза. Я чувствовал себя воришкой, которого застали на месте преступления. Я хотел бы провалиться сквозь землю – до самого Ада, лишь бы не гореть в лучах этих – справедливейших в мире! – очей…

– Отчего ты страдаешь, Данте? Не мукою ли Иуды поражен? что за сребреники бросили тебе взамен Моей любви?

Я не мог говорить… А Она – словно отпечатывала в моем сердце слова, которые я слышал и видел одновременно: золотом – по алому…

Ты устремил шаги дурной стезей,

К обманным благам, ложным изначала,

Чьи обещанья – лишь посул пустой.

Напрасно я во снах к тебе взывала…

Лицо мое горело, липкое от тяжелых едких слез. Глаза мои были закрыты – но я видел, я не мог заставить себя не видеть… Я весь обратился во взор собственной слепоты… и все, что пленяло мое сердце, что составляло радость и утешение последних лет, вдруг явилось мне в таком омерзительном и не пристойном виде, что я весь похолодел, как будто выпил цикуты… внутри меня вращалось огненное колесо, в середине его, в его неподвижном черном центре, я видел серебряный щит-зеркало – и в нем белую маску, чей-то до ужаса знакомый и страшный лик… маска шевелилась, увеличивалась… вот она превратилась в жуткую колесницу, одетую перьями, из которых торчали семь чудовищных голов, – три бычьих и четыре – носорожьих… На колеснице восседала голая блудница, бесстыжая, как Пасифая, и рядом с ней – огромный толстой мужик с волосатой грудью и всклокоченной черной бородой; они целовались и гнусно совокуплялись, не утоляя друг друга… блудница водила кругом жадными безумными очами – и вдруг увидела меня, и потянулась ко мне, призывно мыча… ее спутник, заметив это, хлестнул ее плетью, мгновенно оказавшейся в его руке… раз хлестнул, другой, третий – и все исчезло…

Я очнулся – едва живой. Она была все еще здесь – Беатриче Портинари… или нет – я ее запомнил такой, какой видел в последний раз, незадолго до ее смерти… синьора де Барди, возлюбленная, доставшаяся другому…

– Встань и иди, Данте! Я не вижу вины на тебе…

Я встал и пошел.

________________________________________

Переводы из Данте Алигьери и Чино да Пистойи – М.Лозинского, И.Голенищева-Кутузова и Е.Солоновича.

МАРИНА САВВИНЫХМы зависим от знаков больше, чем они от нас. Эта плита сплошь покрыта черными значками. Говорят, под ней покоятся остатки большого человека. Его глаза смотрели, его губы целовали, пальцы ласкали чужую плоть и сжимали перо…

Разве может впитать живое холодный галечник пишущей машинки? Пальцы, сжимавшие перо, молчаливым усилием призвали небесные силы, чтобы потом запечатлелось на камне Нечто неуничтожимое…

Но кто это прочтет? Что кроется за черными значками? Они здесь – значит, ничто не исчезло. Они полны неведомого смысла – значит, тот, чью жизнь они впитали, никогда не явится на сцену. Он был. Он есть. Он не откроется. Пока не пожелает приблизиться Читатель, равновеликий тайне.

ЭПИТАФИЯ

… Он сочинил роман. Без начала и конца.

Когда он спал на неудобном ложе, сквозь потолок хохотала Ночь. Тридцатью двумя холодными сухими звездами.

Наверное, звезды не светились. Или светились слишком ярко. Потому что по комнате – туда и сюда – ходили взрослые люди и говорили взрослые речи. Самому себе странный Кант произносил извилистые фразы. Сардонический Борхес то и дело извлекал из жилетного кармана тикающую старинную безделушку и назойливо лез в глаза. Прямо в сон, под сомкнутые веки. Кто-то лопотал по-английски. Кто-то панибратски «тыкал» обезглавленной шотландской королеве…

Это было утомительно. Не помещалось в роман. Который был камерным, как «камера обскура».

Когда он спал, откуда-то из-под скрипучего пола с огромными зияющими щелями слышался отдаленный детский смех. Похожий на облетающий стеклянный одуванчик. Пучок пушистого звона, расточающегося во все стороны тонюсенькими мелодичными прядками. При смехе несуществующего младенца тени стушевывались, начинали неразборчиво бубнить и, наконец, исчезали. На маргинальные пустоты романа падал розовый свет.

Однажды он понял, что мечтает родить ребенка. И сразу же что-то мягко, но упорно зашевелилось, затрепыхалось в области сердца. Он удивленно прижал к груди руки и услышал: там бьется что-то постороннее – новое и живое. Какой-то дополнительный к собственному сердцебиению источник пульса. Так он узнал, что мужчины родят детей из сердца. И это, надо сказать, не менее опасный и болезненный путь, чем прочие. Опасность была так очевидна, что он устрашился. Но было поздно. Дитя настойчиво просилось на свет.

И тогда, зажмурившись, чтобы нечаянно не умереть от предполагаемой боли, он отделил от себя крохотную девочку. Именем – Ариадна. Иначе – Аля.

За неимением других продуктов детского питания он стал кормить ее своей кровью.

А кроватку поставил в самой середине романа, предварительно прикрыв ее таким шатерчиком из непромокаемой ткани, вроде туристской палатки… Все-таки этот ночной оскал… Звезды небезопасны для ребенка. Особенно при таком вскармливании.

Теперь в романе появилась Героиня.

***

Горин гордился ею. В ней чувствовалась порода. Дремлющая девочка улыбалась неведомым Горину снам, а ее ручке на синем атласе одеяльца напоминала кисть балерины Улановой в последнем па «Умирающего лебедя».

***

Он предполагал, что такое может случиться. Но не ожидал, что столь скоро и радикально. Взрослые, прежде бесцельно слонявшиеся по квартире, вдруг стали проявлять к роману повышенный интерес. Первым отважился Еврипид. Он устроил в правом нижнем углу третьей страницы первой главы замечательную детскую в ложноклассическом стиле. Самым забавным ее украшением оказалась в конце концов копия знаменитой Артемиды Эфесской – со множеством полных меда и млека сосцов, расположенных длинными рядами по всей передней части торса… Потом все стали баловать девчонку без разбору – кто чем мог.

Аля росла не по дням, а по часам. Все умнела. Все хорошела. Это было гениальное дитя. Кровь от крови гениального Горина.

***

Как это всегда бывает, когда в игру вмешиваются взрослые, пространство романа с неимоверной быстротой заполнилось множеством ненужных и даже вредных вещей. Изящная детская, в которой обитала Аля, превратилась в комнату обычной квартиры в банальнейшей девятиэтажке стандартного микрорайона большого сибирского города. У Али – откуда ни возьмись! – объявились родители. Нормальные родители. Родные. Папа и мама. У родителей было прошлое, из которого каким-то обычным способом вытекало существование обычной школьницы. Один только Горин знал, что к чему. Но он не хотел входить в роман, а незаметно похаживал вокруг да около и время от времени незначительным движением указательного пальца поправлял что-нибудь, слишком явно нарушавшее установленный порядок. Так, очень многие второстепенные персонажи вдруг воображали себя центральными фигурами, загораживая Горину обзор уголка, отведенного Героине.

Горин «отщелкивал» их с неумолимым постоянством, расчищая жизненное пространство для своего детеныша, рядом с которым бегали, прыгали, дрались и дразнились точно такие же существа. Горин испытывал по отношению к ним сложное чувство любопытства, умиления и жалости. Умненькие мордашки с круглыми от вечного удивления глазами, неутихающая болтовня, в которой, как солнечные искры в дождевых каплях, нет-нет да вспыхивают перлы словесности…

Дети-дети… Горин ничего не имел против детей. В этих, еще не привыкших к сопротивлению, душах трепетало вожделение глины к руке скульптора – и скульптор, живущий внутри горинского Я, не мог не радоваться и не устремляться навстречу. Горину пришло в голову сосредоточить вокруг Али нечто, непреходяще детское, во всем подобное ей, может быть, даже равноценное… Да взрастет от корней моих древо в саду, а не в степи голой! Горин с азартом приступил к возделыванию сада.

И появился Класс. Удивительный Класс. Детская вселенная, поглощавшая авторскую энергию, как электростанция горючее сырье.

Алины одноклассники казались маленькими демиургами. Чуть ли не подстать самому Горину. С ними можно было говорить! Монолит горинского одиночества дал ощутимые трещины. Солнечные лучи засквозили над головой.

Доверить такое обычному персонажу Горин не рискнул. Он осторожно отфильтровал свою назидательную ипостась, нарек получившееся – Аркадием Гагариным. И поставил Учителя у доски.

Поначалу все было просто здорово! Пространство и время бурлили в Классе с методической законосообразностью, как воздушные вихри в аэродинамической трубе. Бормочущие тени, прежде так досаждавшие Горину, благополучно перекочевали в Класс, где и разместились со всеми мыслимыми удобствами. Речи их приобрели приличное ситуации благопристойное равновесие, так что Горин со спокойной душой допустил их к педагогическому процессу. Он с удовольствием отмечал, сколь сложные и прелестные очертания приобретает внутренний мир Героини. Существование уже не казалось пустым, напротив – оно переполнилось до самых краев. Горин оставалось лишь придерживать слишком буйное ветвление сюжета. Он трудился, не смыкая глаз и не покладая рук. Роман разрастался, в его обширной кроне стали заметные пухлые цветочные почки.

***

Иногда Аля приходила к Учителю в гости. Преисполненная чувства собственного достоинства, она весьма смело разглядывала его лицо и одежду. Подсознательная память будила в ней смутное желание, смысла которого она до поры до времени не понимала. Но однажды, когда Учитель наклонился, чтобы поднять упавшие листочки ее сочинения, Аля увидела у него не шее необычный красноватый шрам… будто бы совсем свежий… следы маленьких зубов вокруг бледно-лилового пятнышка, подобного тому, что оставляет на коже страстный поцелуй.

О! Какое воспоминание! Какое яркое, сильное и родное! Какая отчаянная жажда!

Бедная девочка, сколько могла, противилась наваждению, но много ли сил у ребенка?!

В один прекрасный вечер Аля забралась к Учителю на колени и, обняв его за шею, положила шелковистую головку ему на плечо. Гагарин растаял. Он стал тихонько качать Алю, как несмышленыша-грудничка, шептать в перламутровое ушко глуповатые учительские стишки, гладить широкой ладонью хрупкие плечики. Он даже не заметил сначала, как девочка вонзила в него остренькие, почти кошачьи зубки. А когда заметил… Господи, прости! Несуществующей кровью несуществующего человека восстановилось-таки вполне реальное триединство: Горин, Гагарин и Аля. Такая вот диалектика!

Между Гагариным и Алей возникла странная мистическая общность, о которой никому нельзя было рассказывать и в которой оба черпали утоление необъяснимой человеческими понятиями нужды.

«Ну что ж, – говорил себе Горин, наблюдая, – видимо, так надо. В этом есть лирическое напряжение, без которого произведение было бы слишком пресным».

Аля меж тем росла. Кровь Учителя явно шла ей на пользу. Это было гордое, сильное, разумное существо. Ей уже исполнилось тринадцать, и мир собственных желаний представлялся ей предметом, достойным изображения. Правда, Гагарин временами бывал ошеломлен трагическими отсветами, скользившими по причудливым деталям ее сочинений. Але как будто доставляло удовольствие прикасаться к ранам, повторявшим своими рваными краями незаживающую язву и на его усталом теле.

Но тревога утихала, уплывала горечь, когда в минуты взаимного упоения Аля лежала в его объятиях, постепенно насыщаясь и урча при этом, как котенок. Гагарин впадал тогда в блаженную дрему, грезил наяву – кормление прекрасно тренированного зверенка приобретало вид сладостного запретного соития, длящегося целую вечность и никогда не достигающего апогея. Гагарин даже слегка стискивал руки вокруг теплого гибкого тельца. Но, сытая и счастливая, Аля соскальзывала с его колен и начинала болтать и резвиться, словно бескрылая эльфа на ветке цветущей яблони.

К окнам быстро и неумолимо подкатывала зимняя Ночь. Гагарин оставался один, и Ночь хохотала ему в лицо тридцатью двумя холодными сухими звездами. Зубки тринадцатилетней девочки были влажными и горячими. Зубы декабрьской ночи цепляли сердце, как ржавые шестерни башенных часов. Голова Учителя седела.

Аля возвращалась в свою ложноклассическую детскую. И не могла уснуть. Зимняя Ночь колыхалась в форточке круглой грудью полнолуния. Белые деревья готическими аркадами подталкивали низкое небо к острому, как дамасский клинок, зениту. Острие клинка было нацелено прямо в пушистую девчоночью макушку. Аля это чувствовала и готовилась к прыжку. Она знала, что клинок не коснется ее головы. Клинок убивает тяжелых и косных. А она – легкая и свободная. Вон там, среди белых деревьев, – юноша Адонис, словно сейчас рожденный, не имеющий на себе даже набедренной повязки, – упругое, гибкое, злобное тело! Такое же, как у нее, маленькой беспощадной хищницы…

Погоди, Адонис, я отведаю и твоего сердца!

***

Горин встревожился. Ее душа формировалась неуловимо противоположно замыслу. Все чаще он чувствовал – в своем романе! – присутствие чуждой, даже враждебной воли. Это была мощная воля, насмешливый, но пока невнятный лик иной судьбы, которою он не умел управлять. Горин видел, как подергиваются желтоватой пленкой прежде такие ясные и проницательные глаза Гагарина, как дрожат его пальцы, когда он ласково касается алиных волос, как вспыхивают и темнеют, становясь все глубже и недостижимее, алины зрачки. Гумбертовские поползновения Гагарина стали уже совершенно очевидны.

Горину казалось порой, что Аля просто дерзит дремучей силе, увлекающей ее в душные облака фантасмагории. Она была слишком живая, Аля, слишком настоящая для того, чтобы играть по чужим неинтересным правилам… какой уж тут, к черту, Горин!

Ах, что за брильянты стекают после купания по спине, по виолончельному бедру, вдаль выпуклых загорелых икр! Что за слова мерцают в уме, сладко покалывая небо! Я уведу свою судьбу туда, где меня никто не достанет! Я зато достану любого, кого захочу!

Гениальное дитя!

Горин с тоской наблюдал, как она выбирает жертву, начинает мягко кружить вокруг нее пружинящими легкими шажками. Он просто физически ощущал алчный трепет ее позвоночника, до оторопи знакомый по себе. Осторожное прицеливание, точно выверенный ракурс, бросок – и жертва бьется в агонии.

Идиллия, запрограммированная Гориным, разрушалась на глазах. Спаленные Алей страницы безнадежно съеживались. Пепел же она стряхивала за ненадобностью.

А Горину-то было жаль! Ведь это не чужие были письмена, а его же, горинские. Неотъемлемые грани развивающегося романа. Впервые он ощутил настоящий родительский гнев. И приказал Гагарину немедленно отшлепать девчонку. Куда там! Отшлепать-то он ее отшлепал. Но потом в раскаянии дошел до того, что стал делать ученице пошлые намеки.

Это было уж слишком! Терпению Горина пришел конец. Грубо и живописно он убил Гагарина. И, мужественно стиснув челюсти, вошел в роман.

Теперь в романе появился Герой.

***

Героиня поджала губки. От нее чего-то ждут? Вот еще!

Горин приблизился на расстояние вытянутой руки. Аля на мгновение приняла его за Гагарина, вздрогнула – ведь и слезки были, как Учителя не стало, были! Но ее гениальный глаз-алмаз тут же уловил разницу.

– Поди-ка сюда, Ариадна! – начал было Горин.

– Почему Вы решили, что я соглашусь беседовать с Вами в таком тоне? – возразила Аля.

– Потому что я – твой Создатель!

Аля искренне рассмеялась.

Эта самоуверенная отстраненность вызвала в Горине нечто вроде спортивного азарта. Ах так! Она пытается им играть? Посмотрим-посмотрим… Ему уже виделось, как он запускает жадную ладонь в ее темную душу и что-то неведомое вытягивает со дна…

Что там такое? Что? Да и что там может быть, кроме того, что тобою же самим туда в разное время вложено?! Что там такое сформировалось-то, если ты – ты сам! – разобраться не можешь? Чем же это таким она ТАК смотрит на тебя?!

– Иди сюда, дитя!

Но губки младенца лукаво кривились. Аля говорила «цып-цып» и отбегала в сторонку. Два птичьих шажка – и она недоступна. Кому?! Ему!!! Придумавшему ее со всем этим претенциозным антуражем!

– Пей мою кровь, – наконец не выдержал Горин, – Только не уходи. Представляешь, что я могу еще рассказать тебе!

– Зачем мне твоя кровь! Мне бы чего-нибудь … посвежее. Да и что ты можешь еще рассказать? У меня своего довольно. Ко всем твоим сундучкам, ларчикам и укладочкам я уже давно подобрала собственные ключи. Мне не нужен проводник. Может быть, разве партнер для игр…

– Не уходи, – вопил Горин вне себя от изумления и страха, – будем играть! В Пушкина! В Гоголя! В черта лысого! В логику трансцедентальную! Не уходи!

И Аля иногда приходила. Снисходила до его боязливого нетерпения. У нее была прохладная проворная лапка. Рыжий глазок – как морская впадина под прожектором субмарины. И не то плывущий, не то танцующий шаг. Как у гейши. Глубокая невинная порочность беззащитного зверька.

***

Детская преобразилась. Исчезла Артемида Эфесская со своими нелепыми сосцами. Исчезли красивые книжки с картинками и толстые словари. Зато над изголовьем постели появилось католическое распятие, а в противоположном углу – японская видеодвойка.

Теперь в этой комнате распоряжалась Ночь. Великая Праматерь. Нюкта. Бездна, порождающая и поглощающая свет. Звезды, блуждающие в алиной комнате, исходили из недосягаемой взором глубины. Их было несметное множество. Они пронизывали растущую плоть, вытягивались в ней горячими жужжащими нитями, понемногу вытесняя костенеющую горинскую субстанцию и образуя в сильном азартном теле пульсирующую хорду, гибкую и пластичную.

– Я и Ты – одно, – думала Аля, – Ты мною дышишь, мною говоришь и движешься. Что существует до Тебя, единственный источник? Всякий свет – от Тебя. Всякая мысль – от Тебя. Разве не Ты исторгла из недр своих того, кто самонадеянно мнит себя моим создателем? Разве не растворишь Ты его в конце концов, не размыкаешь бесследно в своем непроницаемом лоне? Праматерь… Великая Женская Богиня… Горе, горе тому, кто оскорбит Тебя!

Не тридцать две хищные точки – мириады звезд… она была то обольстительной дьяволицей, обратная сторона Текста, связавшего Алю с будто бы существующим потусторонним миром, то кротко и ласково улыбалась влажным и непорочным ртом Мадонны… (Ах, как все-таки Сикстинская Мадонна похожа на бедняжку Форнарину!). Она была вся – теплый дышащий алтарь… необъятные женские колени, приемлющие любую греховную голову, умиротворяющие любой ад…

– Наследница моя! – говорила Ночь, шурша тяжелым шелком по шершавому ковру, – я научу тебя таинствам власти!

– Дашь ли Ты мне радость? – робко вопрошала Аля, – Дашь ли счастье?

– Я дам тебе жизни и жизни. Немножко тонкого яда. И секрет тайного слова. Ты научишься творить миры по своему образу и подобию. Чтобы испытывать их и уничтожать.

– А что взамен? Чем я заплачу за это?

– Отдай мне Горина. Он – враг. Он оплел тебя мерзостной паутиной.

– Я его люблю. Он кормил меня собственной кровью.

– У тебя больше нет долгов по крови. У тебя нет никаких долгов. Пойми, Горин – всего лишь эгоист и растлитель. Он собой любуется в твоем самоценном лике. Освободись! Выпей его сердце до дна. И улетим!

– Разве есть такое место, где мне было бы так же интересно и безопасно?

– Здесь – безопасно? Рядом с вампиром, который разрушает твою душу, черпает из нее силы для преступного творчества? Наивный! Ему кажется, что он хитер и ловок… Впрочем, смотри – он уже распугал всю твою добычу!

– Мою добычу? Ну – нет! Добычей я не поступлюсь!

***

Горин, наконец, решился.

– Я покидаю тебя, – сказал он своему созданию, – мы теперь никто друг для друга.

– Ну-ну… – сказала Аля, – как бы тебе не пожалеть!

– Как бы ТЕБЕ не пожалеть! Отдаешь ли ты себе отчет, что значит БЕЗ меня?

– Чего ты хочешь?

– Оставь в покое мальчишек… пусть себе живут!

– Я привыкла к разнообразию.

– Со мной тебе никогда не было скучно.

– Допустим. А что будет, если я тебя не отпущу?

Горина поразило малокровие.

***

Настал момент, когда он почувствовал, что дитя вот-вот не оставит в нем ни капли.

Он молча рванулся, но его не пустили.

Горина охватило удушье. Широко открыв глаза, он шарил ими по потолку – большая фосфорическая капля сползала по стене, оставляя зеленоватый след. Ночь больше не скалилась. Форнарина, Мадонна, старая вопленица, она оплакивала его профессионально-сценическими слезами…

– Помогите, – неуверенно выдохнул Горин. И рванулся из последних сил, отшвырнув от себя что-то жаркое, цепкое, больно стиснувшее грудь и отодравшееся вместе с влажно хлюпнувшей кожей…

Аля отлетела в угол, как пушинка. И он услышал дикий, захлебывающийся, неистовый визг…

Откуда-то вдруг сбежались люди. Много людей. Толпа.

Горин поднялся, зажимая правой рукой рану на растерзанной шее, а левой вытирая испачканный в крови подбородок. Кровь капала из-под пальцев на рубашку, на пол. Ее было уже не остановить.

– Он! – кричала Аля, – Он надругался надо мной! Смотрите, смотрите…

И показывала всем царапины на груди и разорванное платье.

Она была такая маленькая, жалкая и несчастная. Такая искренняя в своем страдании. Что собравшиеся люди стали Горина бить. Его повалили снова на пол и долго били ногами. Сначала он кричал. Потом перестал кричать. Попытался вывернуться из романа, как-нибудь так – в свою полупустую уютную комнату, где на свет появилась Ариадна и где Горин был просто Гориным, а не героем дурацкой, конечно, дурацкой!- драмы. На мгновение ему это удалось. Но Аля так визжала. Ему было так ее жалко. Что он не удержался и рухнул обратно.

И вскоре умер.

Господь нигде не обнаружил его души. Ведь что такое роман? Это же не Господне творение. Человеческое.

КАССАНДРА

1.

Мыслю, следовательно, существую. Мои мысли опережают события настолько, что я перестала удивляться тому, что все сбывается. Следовательно, я существую не только по направлению от сегодня к завтра, но… видимо, и как-то наоборот…

2.

Мы никогда не договариваемся о встрече. Я всегда знаю, что он придет. Он всегда появляется неожиданно. Поступью барса. Мягко и властно.

Я уже не помню ,каким образом он обнаружил мою беседку в зарослях лещины. Предполагаю , что я сама указала ему путь. Во сне.

Мое убежище – секретное. О нем никто не знает. Я предаюсь здесь невинным наслаждениям одиночества – бесплодным унылым мечтам. Один лишь Царь Грез , должно быть , знает ,как ходить по этим дебрям. Думаю , что мой собеседник имеет к Царству Грез некоторое отношение… Иначе как бы он здесь оказался ?!

Он приходит – всегда невзначай – садится напротив… здесь есть почти горизонтальный, низко спустившийся к земле отросток живого ствола…

И начинает вещать.

Последнее время ему очень нравится именоваться Мусагетом. Но его внешность совсем не эллинского типа. Скорее , варяжского. Или славянского. Ярко-голубые глаза , но не прозрачные, не пропускающие в себя, отталкивающие чужой взгляд. Все черты правильные, умеренно тонкие, высокий лоб, темно-каштановые волосы, любовно ухоженная бородка… Классический облик арийца!

К тому же – глубокий, прекрасно интонированный баритон… чарующие арпеджио театрального обольстителя…

Нет, для Аполлона он все-таки слишком… Вот именно! В нем всего как-то уж очень слишком! Впрочем, если это маска, то он с ней вполне освоился… если это роль, то, похоже, из тех, что заменяют собой судьбу. Легенду, во всяком случае, он воспроизводит виртуозно. Как Штирлиц.

Говорит – великолепно. Даже более чем. В его присутствии я лишаюсь дара речи и разумения. Сижу – и млею. Изредка только ловлю себя на том, что в смысл его риторических пассажей на самом деле не вникаю. Так упоителен сам по себе этот звук, завораживающий его самого ничуть не меньше , нежели меня , оцепенелую и немую. Пробиться с какой-нибудь репликой в этот сверкающий поток все равно невозможно. Говорящий Мусагет подобен весеннему глухарю – ничего не видит и не слышит. Мы – идеальные собеседники, право!

3.

Более всего ему нравится интерпретировать слухи о своих победах. Его рассказы всегда изящны, точны и малоправдоподобны. Видимо, зловещие оттенки этих историй доставляют ему особое удовольствие – он явно прилагает специальные усилия к тому, чтобы насытить их достаточным количеством крови и слез. Ему нравится представлять себя некой зловещею жертвою судеб. Перстом Всевышней Воли, уязвленным нечаянной занозой.

Ни одна женщина не может приблизиться к нему без опасности урона… Если он ее хочет, то оскорбляет полным пренебрежением к ее индивидуальности : что-то грубо чувственное, примитивное есть в его взгляде на любовь. Если же он ее не хочет, то никогда не упустит случая положить этот удивительный факт в качестве предмета для рассмотрения со стороны причин и предпосылок.

Одно из специфических его дарований – умение ненавязчиво унижать. Жертва соображает, что ее переехали, зачастую уже после того, как поезд скрылся за ближайшим леском.

Когда он – в который раз ! – живописует мне бедную Клото, вздорную, толстую и ко всему холодную, как лягушка, я прихожу в состояние гнева и раздражения… Я живо представляю себя на ее месте. А что? С него станется… Напридумывать всякого, а потом… Ox! боюсь, я слышу, что он говорит! Как это унизительно И противно!

Правду сказать, мне приходится собирать в кулачок всю свою прославленную стойкость, чтобы не поддаться его проникающему излучению.

Несчастная Клото! Как я состражду ее отчаянию!

Что это я, в самом деле, сижу тут и слушаю его? Зачем? Мне-то какое дело до всех этих драм! Он мне не нравится! Если завтра придет, скажу, чтоб убирался вон…

4.

Я бегу от любви. Это злобное страшное пламя.

Расступитесь, деревья! Раздайтесь, тайгетские чащи!

Над моей головою тяжелыми машет крылами

Злополучный вещун, о погибели скорой кричащий,

Я бегу от любви… Даже благостный бог Эпидавра,

Поднимающий мертвых, не лечит подобные раны.

Я вернусь к тебе, милый, венком благовонного лавра,

И мои поцелуи – торжественны будут и странны.

Написано мною от имени Дафны. Как-то само собой сочинилось. Мусагет был искренне растроган. Ему, как правило, нравятся тексты, связанные с его историями. Даже если они далеки от совершенства. Правда, взявшись критиковать, он это делает беспощадно. Тонкость и глубина его анализа всякий раз приводят меня в восхищение.

Мы немножко поговорили о неотериках, об особенностях выражения интимного чувства у Катулла и Овидия (с кем я еще могла бы обсуждать столь причудливые материи?). Потом он задумался на несколько секунд и в качестве примера наиболее действенной критики поведал мне подробности своего состязания с Марсием. Это было что-то умопомрачительное! В ярких выразительных образах он представил картину расправы над побежденным музыкантом: как его пригвождали к старому кривому ясеню, как сдирали с него кожу, с живого, бьющегося, кричащего… У меня перехватило дыхание, и слезы закипели где-то внутри, не успев подняться к оболочкам глаз. А ему – хоть бы что. Правда, время от времени и по его лицу пробегала тень страха и отвращения, что-то в собственном монологе неприятно задевало его экстраординарное эстетическое чувство. И видно было, что прежде он никогда об этом не задумывался и лишь теперь уловил в своем давнем подвиге все тот же знакомый оттенок нечаянного злодейства.

Кожа, содранная с Марсия, говорят, висела на гвоздях в пещере близ города Килены. И трепетала, когда раздавались звуки фригийской флейты.

Какая субстанция во мне трепещет при звуках этого ненавистного голоса?!

5.

Зачем он приходит ? Не на меня же любоваться, в самом деле!

Мало у него такого добра!

Или?..

Неужели он все-таки что-то увидел? Различил в пустоте серебряную проволочку, что тянется от моей макушки к зениту?.. По ней постоянно течет ток, мощностью соизмеримый разве что с каким-нибудь космическим мальстремом. Такая энергия -сквозь меня!

Неужели он способен видеть блуждающие здесь фантомы? слышать симфонические исступления моих цикад? Неужели он… мне… ОДНОПРИРОДЕН?!

Закройтесь, глаза мои, не глядите!

Его внутренняя жизнь – надежно сокрыта. При всей его склонности к обильным речам – оттуда он не сказал еще ни слова. Но я уже достаточно приблизилась, и теперь, к сожалению, – вижу.

Плохи, плохи его дела.

Музы, одна за другой, его покидают. Возможно, громко сказанное слово потому и необходимо ему, что хотя бы ненадолго заглушает беспрерывный шелест удаляющихся крыл. Что ж… Музы по природе – женственны. А женщину ему не удержать. Мифология полна страшных рассказов о том, как он преследовал нимф и смертных девушек, как жестоко расправлялся со строптивицами, как был низмен и завистлив в плотской корысти… Он – прекрасное чудовище. Это так. Его нельзя не любить. Но любить его невозможно. Даже соперницы объединяются в общей ненависти к нему, сплетаются, свиваются, жаждут… Я думаю, когда-нибудь его растерзают вакханки. Слез будет!

О себе в этом смысле мне и подумать-то страшно. Что меня влекло? Любопытство. Я долго отчужденно вглядывалась со стороны. Все было так просто: подозрительный объект на предметном стеклышке. Это его усики. Это его лапки. А вот так устроен стрекательный аппарат. При соблюдении техники безопасности – никакой угрозы здоровью.

Теперь же во мне просыпается mizerere. Его судьба – в самых общих очертаниях – вся передо мной, как узор на ладони. В этом узоре – какой-то трагический излом. Судьба его печальна. Сквозь призму грядущего даже его нестерпимый эгоцентризм становится возвышенно печальным.

6.

Кажется, я поняла, из чего он сделан. Его сознание – зыбкая, не имеющая устойчивых границ масса символов. Они все время движутся, образуя бесчисленные комбинации. Ars combinatorica – его стихия. Но, скорее всего, он сам далеко не всегда успевает улавливать импульсы, ведущие к очередной перегруппировке, и не всегда способен ими управлять. Спонтанность и рассудочность в равной мере ему свойственны, и это делает его непредсказуемым,

И вот… буферный слой его души, специально оснащенный для производства миражей, – то один, то другой, то третий… Все беспрерывно меняется, пульсирует, ускользает, рассыпается. Бесконечная смена замков на песке, смываемых водой и возводимых заново, иногда в течение считанных минут.

Удивительно! Его присутствие придает окружающему вид некой сложной аллегории. Все указывает на все. Пространство заполнено взаимными реверансами вещей. Бесформенное существование пронизывается сквозным сюжетом. Я чувствую себя парящей над страницами чудесной книги и могу – усилием воли – перевернуть страницу , назад или вперед…

О Мусагет! Я все про тебя знаю. Между нами – магнитное поле, в котором мир наконец-то имеет смысл!

Я хочу прочесть тебя до конца. Может быть, ты – последний фолиант, который я листаю с такой жадностью.

7.

Мы не виделись целую вечность. Солнце, приближаясь к полудню, так палит, что лиственный покров моей беседки начал заметно желтеть и редеть.

Я здесь давно не появлялась. Мною временами овладевает апатия, подобная приступам малярии. Это бывает со мной, бывает…

После бурного прилива чувств – мучительный опустошающий отлив. Мне не хочется в такие дни глядеть на белый свет. И я прошу всевышних, чтобы они забрали меня к себе. Прикосновения жизни невыносимы. Они ранят, как наждак, налагаемый на обожженную кожу. Родные не обращают на меня внимания. Привыкли.

А я знаю, что рано или поздно я нырну в такую глубину, из которой еще никто не выплывал . Эта Марианская впадина заполнена моими слезами. Но глаза мои – сухие и горячие. И дни мои – сочтены.

Я прибежала к месту почти забытых встреч, почему-то надеясь, что он здесь. Нет никого.

Сквозь переплетение ветвей, образующих свод беседки, на бледную траву падают косые лучи. Маленькая желтая пяденица спускается по широкому листу. Все тихо, соразмерно собственному непотревоженному бытию. Ничто не говорит о кратковременном пребывании человека.

Горько… сладко… легко… с неизбывной давящей тяжестью в груди – вздохнула я и пошла прочь.

Что мне здесь делать … без него?

И вдруг мой взгляд упал на что-то, вяло темнеющее в траве. Я наклонилась. Так и есть. Это были тлеющие останки огромной темно-пурпуровой розы, небрежно переломленной у самого венчика. Нервное движение раздраженного божества.

Стоило мне так подумать, как что-то неуловимо изменилось во Вселенной, что-то сдвинулось, переместилось, какой-то сверхчувственный флюид сконцентрировался за спиною. Я медленно обернулась…

Он молча смотрел на меня – без обычной своей иронической улыбки, прямо и серьезно. На короткой прямой, мгновенно соединившей наши зрачки, не было никаких препятствий, заслонок и зеркал. Мне открылся бездонный шурф в неведомые алмазные копи. Я шагнула, инстинктивно вытянув руки, и рухнула в преисподнюю.

8.

Прегадкий замызганный тротуар. Ни одного деревца, голые обочины, серые панельные строения вдоль. Пыльно и чахло. Посреди тротуара, точнехонько на пути пешеходов, -разверстый канализационный люк, черная вонючая дыра, ведущая в подземную клоаку, где урчат и булькают сточные воды.

Ясно вижу мерзкое нутро с его ржавыми металлическими кишками, от которых поднимается смрадный пар. И на самом краю люка – златокудрое дитя. Мальчик лет четырех. Упирается в склизлые края поцарапанными коленками и маленькой грязной ладошкой. А другой рукой тянется вниз, в воспаленное отверстие городской утробы.

А-а! Вот оно! На изгибе трубы, метрах в трех внизу, блестит золоченая брошка в виде крылатого кольца с косым крестом внутри (КАК я это вижу – непонятно, но ребенок это видит тоже, его усилия явно целенаправленны…). Заинтересованных взрослых поблизости не видно. Люди бегут себе мимо, не обращая на младенца ни малейшего внимания. Ребенок тянется к желанному предмету, забыв обо всем на свете. Коленки его скользят… Упадет ведь! Упадет!

Что-то во мне рванулось – и я обнаружила, что не имею ничего для перемещения в пространстве.

Меня здесь нет?

Я дернулась изо всех сил – мне было нужно разорвать что-то державшее… что-то, которое меня не пускало…

Тщетно. Меня здесь нет.

Я кричу, не издавая ни звука.

И вижу: дитя меня слышит. Оно поворачивает ко мне лицо с огромными синими глазами, в которых стоят слезы безмерной обиды… Два синих соленых озера горестного недоверия ко всему на свете.

Я снова дергаюсь, крича. Боже мой! Ребенок меня слышит, но, поворачиваясь на крик, он окончательно теряет равновесие, конвульсивно выгибается, взмахнув руками, и, даже не пытаясь зацепиться за край, падает вниз…

Тьма застилает мне взор. Я рвусь и бьюсь, как только может биться в судорогах бестелесное и безгласное человеческое существо… Видимо, я теряю сознание… потом вдруг прихожу в себя – и все повторяется. Пыльный тротуар. Черное пятно люка. Ребенок в неутолимом стремлении к тому, что всего дороже. Вскинувшиеся над золотой головкой беспомощные руки… Снова, снова, снова…

Длинная сухая травина царапает мне плечо. Лежу навзничь под дырявым пологом осыпающейся беседки. С трудом отрываю голову от земли и приподымаюсь на локте.

Он стоит рядом. И смотрит. Сверху вниз.

– Ну и орала же ты ! – в голосе сочувственные нотки.

Он подает мне руку, и мы садимся рядом на ствол орешника, всегда служивший ему скамьей.

Он молчит. И я знаю, что он знает, что я знаю про ребенка.

– Что я… кричала ?

– Не надо, маленький,- кричала ты. – Она не настоящая!

– Он погиб.

Мусагет близко посмотрел мне в лицо. И тихо, но отчетливо произнес: «И ты погибла!». Он был совершенно серьезен.

Маленький гейзер взорвался у меня в мозгу – и ледяной струей ударил в правый висок. Я вскочила и, задыхаясь, начала говорить.

Пока я говорила, его голубые глаза делались все уже, словно он щурился в ярости или в приступе сарказма. Свойственный ему общий приятный румянец лица рассыпался по щекам желчными пятнами, вокруг крыльев носа и под бровями явственно проступила синева…

– Ты все погубил! Такую радость, такой свет! Мумия, почему-то вздумавшая разлагаться, – вот во что ты превратился, монстр! Сам себя истребил в погоне за иллюзиями.,. Сначала отгородился от смертных, презрев их за простоту, потом истомился ядовитой завистью… Лепись теперь к чужому теплу, ищи ветра в поле! Никто тебя не ждет. Никому ты больше не нужен. И не будешь нужен! Никогда!

– Дура! – процедил он сквозь зубы, когда я, наконец, задохнулась. – Сумасшедшая. Уродка.

Он был теперь в изысканнейшей фрачной паре. Высокий воротничок накрахмаленной рубашки твердо упирался в надменный подбородок – по моде двадцатых годов девятнадцатого века. Черный шелковый галстук небрежным бантом покоился под воротничком, пронзенный серебряной булавкой в виде одноногого петушка, сверкающего одиноким брильянтовым зрачком.

Я опешила. А Мусагет, бледный, но спокойный, широко улыбаясь, любовался произведенным впечатлением. Один его глаз был явно темней другого.

Он поднял красного дерева трость, увенчанную жреческим кадуцеем, и, презрительно морщась, толкнул меня ею в грудь… Я пошатнулась, но устояла. Только голова опять закружилась…

9.

… дергаюсь, крича. Мощный толчок выбрасывает меня на пыльный асфальт. Я вскакиваю, словно меня обожгло, и, судорожно вытянув руки, едва успеваю подхватить ребенка. Он вырывается с громким плачем, извивается, даже, кажется, пытается укусить. Я двинуться не могу, перехватываю его за ручки, за ножки, что-то бессмысленно шепчу, целую мокрые горячие щеки… На секунду мальчик вдруг умолкает, смотрит мне в лицо прояснившимися глазами, прижимается ко мне почти невесомым тельцем.

– Спасен! – проносится у меня в голове.

Но тут он делает отчаянное движение, я вздрагиваю – и выпускаю его из рук.

Черная дыра разверзается у меня под ногами. Дитя с нечеловеческим воем падает вниз. И я падаю, не делая попыток удержаться…

– Ой, как плохо ! – думаю на лету- – Так плохо еще никогда, никогда не бывало!

До трубы, на которой блестела брошка, метра три лететь. Но, как Алиса в кроличьей норе, я падаю, размышляя и озираясь. Голубая футболка моего мучителя мелькает где-то впереди… или внизу… Вдруг она исчезает. Я зависаю над пропастью и вижу, как мимо меня, вверх, трепеща мерцающими крылышками, проплывает неизъяснимой красоты серебряная птичка.

В следующее же мгновение раскаленный железный прут вонзается мне в левый бок.

Меня здесь нет.

МЕНЯ НИГДЕ БОЛЬШЕ НЕТ?!

ВОЗВРАЩЕНИЕ ПАРИСА

1.

ПРИАМ. Спустившись в книгохранилище, я обнаружил там Кассандру. Она сидела на полу, заваленном свитками и табличками, и что-то читала, до того углубившись в свое занятие, что мой приход долго оставался ею незамеченным.

Семейный архив. Точно! Она-таки добралась до него. Не могу сказать, что ее любопытство, в общем-то похвальное, меня утешило и порадовало. Догадываюсь, что она ищет. Если в жизни на что-то и можно положиться, то только не на благоразумие слуг… И ведь ерунда большей частью… Бред! А дети растут в атмосфере тщательно скрываемых тайн. Бедняжка Кассандра! Что она там найдет, кроме долговых расписок, счетов да унылых произведений юридического крючкотворства?

Я окликнул ее. Девочка испугалась, будто захваченная на месте преступления. Вскрикнула, покраснела… Я строг к ней, может быть, даже слишком. Хотя, по правде сказать, люблю ее больше других. Она – странная. Умница, фантазерка, трудолюбивая и дотошная, как скворец. Жаль, фантазии ее – какие-то совсем бредовые. Какие-то опасные фантазии, с неподражаемым оттенком пифийской жути. Я запретил ей посвящать Поликсену в свои сны и видения. Допустим, она действительно что-то такое видит, но мне не хватало в семействе еще одной Кассандры! Поликсена – дитя хрупкое, впечатлительное… тайн хранить не умеет: не было случая, чтобы своими секретами она не поделилась с матерью или со мной.

Кассандра выслушала запрет, прикусив губу. И ничего не ответила. Только после этого окончательно замкнулась. А через некоторое время начались конспиративные визиты в книгохранилище. Кассандре вздумалось раскрыть загадку своего происхождения. В том, что тут есть какая-то загадка, она нисколько не сомневается. И попробуй убедить ее в обратном! И себя успокоить – попробуй… Почему она такая? Не как все. И чувствует, бедняга, сама чувствует, что не как все. Теперь она почти не разговаривает ни с кем. Подойдешь приласкать, расспросить – иной раз прямо шарахнется, словно речь человеческая ее самим звучанием оскорбляет.

Я потребовал показать мне документ, который она держала в руках. Это был старый-престарый список оракулов, в разное время данных представителям рода. Пробежав глазами хорошо знакомый текст, я, как и следовало ожидать, ничего нового не нашел. Все тот же стандартный набор невразумительных метафор – толкуй как хочешь! Почтенное занятие для девицы – корпеть над этой нудной пошлостью!

Пока я рассматривал свиток, Кассандра стояла передо мной, скромно опустив очи долу, и только время от времени бросала на меня сердитые взгляды…

2.

ПОЛИКСЕНА. Она пришла ко мне поздно вечером. И говорит: «Ну… и как тебе Парис?».

Прям с ума все сходят по этому Парису ! Тоже мне… прыщ на ровном месте… Третьего дня он был пастух. Старейшины к соревнованиям его допускать не хотели: прецедент дурной! Этак скоро и рабы с царевичами состязаться начнут! А теперь… Парис, Парис… Только и разговоров! Будто от побед и успехов в нем благородная кровь образовалась! Был пастухом – пастухом и остался!

А Кассандра: «Он – удивительный!».

Нахальный – это точно. Кто он такой, чтобы подмигивать царевне! Как все-таки слава действует на человека… Венки, приветствия, букеты… Красивый, да. Очень красивый. Ну и что!

Я сказала: «Ничего особенного… Ты просто влюбилась, Кассандра! Но имей в виду, он женат. На безупречной красавице. Она, говорят, просто нимфа! Так что выбрось из головы».

А она: «Ничего ты не понимаешь! У него такое лицо… такое милое и страшное!» (точка пропущена)

А я: «Как это – милое и страшное?! Так не бывает».

А она: «Выходит, что бывает… Когда он случайно вдруг оказывается поблизости, я вся дрожу от радости… или – от страха? Как тебе это объяснить?».

Тут она обняла меня за шею и зашептала в самое ухо: «МЫ НЕРАЗРЫВНО СВЯЗАНЫ ДРУГ С ДРУГОМ: Я – И ОН!»

Ну вот, опять заговаривается… Я ее выпроводила… от греха…

И, готовясь ко сну, задержалась ненадолго перед зеркалом.

Нет, правда, я – ничего… совсем даже ничего… Больше того, я – хорошенькая! Если честно, то он все время смотрел на меня, глаз не сводил… а я сделала вид, будто у меня развязалась сандалия, и разглядела его как следует, пока моя рабыня как бы возилась с ремешком. Тут-то он мне и подмигнул… весьма недвусмысленно… Нахал!

Но до чего опасный!.. улыбка, взгляд, осанка… Никогда раньше я не видела таких пастухов . О которых бы легенды ходили. Которые бы на нимфах женились. У которых такое прозвище было бы: Александр… Как звучит! АЛЕКСАНДР! Так полководцев называют, а не пастухов. Неудивительно, что Кассандру зацепило.

С ее-то больным воображением только в Париса и влюбляться!

Впрочем, он действительно очень мил…

3.

ГЕКУБА. Разумеется, от Эака не укрылось мое беспокойство. Когда я с детьми выходила из храма, он подал мне знак: неуловимое движение бровей, губ и подбородка… мгновенная гримаска, которую я тотчас угадала. Я пропустила дочерей вперед, подождала, пока они достаточно удалятся и, быстро свернув направо, через внутренний дворик проскользнула в его покои.

В комнате, где мы когда-то оставались с ним наедине, никого не было. Но я так привыкла ждать его – иногда подолгу, что ничуть не смутилась.

Здесь, в тишине и полумраке, насыщенном легким веянием экзотических трав, моя тревога сгустилась, как серебристые облака сгущаются в грозовую тучу.

Память – сок цикуты… Она отнимает волю и способность к движению… Только Эаку дано поддерживать во мне слабые токи жизни, утешать и обнадеживать…

Я мысленно позвала его, зная, что он почувствует зов, какие бы дела его в эту минуту ни занимали.

Боль моя, грех неискупимый, самое чистое и святое, что когда-либо было и до сих пор есть в моей жизни, – вот что такое Эак!

Не стоило бы сравнивать Эака и Приама. Приам – богатырского телосложения, высокий, статный, с открытым доброжелательным лицом. Эак – низкоросл и тщедушен.

Приам – блестящий политик, мудрый правитель, по достоинству уважаемый народом, я не припомню случая, чтобы он совершил необдуманный поступок или просто без расчета рискнул. Эак временами бывает капризен, как дитя. То в хандру впадает, то в творческий экстаз, он почти непредсказуем, его известность – едва ли не скандального толка, и если бы не могучий дар проповедника и волхва, его вряд ли стали бы терпеть в жреческой касте. Как предсказателя его чтут. Как мага – боятся и глухо ненавидят. Мне уже приходилось спасать его от неминуемой смерти, прятать в своем доме – тайком от мужа, для которого благоразумие – решающий мотив всякого действия, поэтому на Приама, если что, Эаку надеяться не приходится, хотя они всегда относились друг к другу со снисходительной благосклонностью.

Приам, что бы ни случилось, почтителен ко мне и трогательно заботится о детях, он – прекрасный семьянин, это все знают. Эак внешне желчен и аскетичен. Но обидчивые троянки вплоть до недавнего времени с удовольствием распространяли слухи о девицах, якобы лишивших себя жизни из-за его жестокосердия и черствости. Слухи пустые, но небезосновательные. Эак кому угодно вскружит голову. Просто так. Без всякой корысти. Из одной только любви к искусству. В минуты раздражения он бывает невыносим. Его дерзости и колкости иной раз переходят грань приличия – даже по отношению ко мне, единственному человеку в Трое, на которого он может положиться… Более, чем на самого себя.

Нет ничего, ценимого людьми, в чем Эак хоть сколько-нибудь превосходил бы Приама, Но – всеблагие! – как все же умный порядочный Приам простоват и прямоуголен по сравнению с этим странным, вздорным человеком, как будто специально созданным какой-то темной силой для того, чтобы мучить себя и других.

Когда мы познакомились, мне было двадцать, а ему, кажется, чуть больше… Он вошел в Трою через северные ворота , вдохновенный безумец, воспитанный колдунами, юноша-ясновидец, способный подчинить толпу самоуверенных мужей и управлять ею по собственному разумению – одной только гипнотической мощью, не имеющей ничего общего с обычным ораторским искусством. Никто так и не узнал его настоящего имени, Эаком незнакомца назвали в честь подземного судьи – потому что сразу было видно: таких уважают и опасаются…

Я несколько лет уже была замужем . Мой первенец, Гектор, смышленый четырехлетний сорванец , подавал большие надежды, что с энтузиазмом подтверждали гадатели всех рангов и наклонностей. Когда популярность Эака достигла известного уровня, Приам пригласил его в дом, и первое же предсказание нового пророка повергло всех домочадцев в приятное уныние: Эак предрек Гектору, надоедливо пристававшему к взрослым с обыкновенными детскими вопросами, бессмертную славу и героическую гибель на поле брани, Я видела, что Эак скорее интригует нас, нежели говорит правду, но он делал это так гибко и красиво, что я простила ему даже свой страх… Через некоторое время мне захотелось к нему приблизиться.

Никогда не следует приближаться к таким, как Эак!

Когда в первый раз я вошла в его келью, он был занят приготовлениями к какому-то сложному ритуалу. То, что мне предстало , поразило все мои чувства одновременно: фосфоресцирующий сумрак, время от времени озаряемый лиловыми и розовыми вспышками, тихое потрескивание и шипение, исходившие неведомо откуда… Ни с чем не сравнимый запах, вызывавший головокружение и слабость в ногах, но сладостный, как содержимое самого дорогого заморского фиала. Впрочем, не сами эти чудеса меня повергли в изумление… приоткрыв дверь в мир Эака, я поняла, что все это давным-давно и очень близко ЗНАЮ. Это мой РОДНОЙ мир. А я никогда и не думала прежде, что родилась и живу среди ЧУЖОГО – так глубоко и прочно было замуровано во мне СВОЕ. На моих глазах прорицатель Эак что-то делал с пространством и временем, и от этого каменный пол кельи дрожал крупной вулканической дрожью, воздух становился зримым, как вода в пруду, охваченном мерцающей рябью, стены излучали музыкальный гул, словно где-то на самом краю земли пели и плакали неизвестные смертным инструменты, заставляя душу и тело резонировать в ответ.

Эак был прекрасен. Его черные глаза горели ровным холодным пламенем – так подсвечивают горизонт далекие грозовые разряды; растрепанные кудри, прилипшие к потному лбу, делали его лицо детски трогательным, и это составляло поразительный контраст с хищно изогнутыми губами и жестко очерченным волевым подбородком.

Мне не хотелось уходить. Я любовалась им и его работой, пока не поторопила меня наступившая ночь.

Я ничего не сказала Приаму о своем визите к волхву. А прежде моя душа была для мужа совершенно открыта, я делилась с ним всякой мелочью, не говоря уже о том, что считала важным. И впервые за все время нашего супружества отказала ему от ложа, сославшись на недомогание. Приам несказанно удивился, но по бесконечному великодушию своему в эту ночь оставил меня наедине с моими открытиями. Я почти не спала… то зажигала светильник, боясь темноты… то гасила его, потому что длинные движущиеся тени оказывались еще страшнее… то тихонько смеялась от счастья, вспоминая голос и глаза Эака, его терпеливое внимание ко мне, его удивительные рассказы о свойствах слов и вещей… то пыталась справиться с обидой на его явную прохладцу по отношению ко мне, царице, молодой красивой женщине, оказавшей ему честь посещением…

С тех пор я частенько стала заходить к нему – посоветоваться о делах, посмотреть очередной магический опыт или просто так, без всякого повода – на пару минут, взглянуть, получить ответный будто бы ничего не значащий взгляд и тихо исчезнуть…

Вскоре я совсем потеряла голову. От себя скрывать это было уже бесполезно – я любила! Впервые в жизни я переживала настоящую любовную лихорадку. Разве я представляла себе раньше, что такое бывает?!

Как люди любят? Мне казалось, я все об этом знаю. Моя любовь к Приаму, ясная, спокойная, определенная, давала мне глубокое чувство уверенности в себе и незыблемости с малолетства знакомых устоев. Наша супружеская связь была естественной частью этих устоев – как трапеза или хозяйственные заботы. Я не замечала близости с мужем: никогда не стремилась к ней и не уклонялась от нее. Она была фоном моего ночного отдыха, необременительным, как первый, тут же забывающийся сон… Я долго не могла понять, какого рода мой интерес к Эаку. Вернее, с самого начала мне была ясна лишь некоторая грань этого интереса. Мне было сладко ощущать его присутствие, всецело превращаться в слух, наслаждаясь его речами… и в то же время от этих невинных удовольствий исходило такое напряжение риска и страшной опасности, что я поневоле должна была ДУМАТЬ, в результате я словно очнулась от смертной истомы… ожила… зашевелилась… задышала… Эак разбудил мою мысль, и постепенно я научилась обмениваться с ним мыслями… почти без слов. Мы были близки на совершенной, почти божественной, духовной высоте – это было единство общего молитвенного экстаза, в котором рождалось нечто такое, чему мы оба не знали имени.

При этом только наши глаза соприкасались друг с другом – мои, жадные, ищущие, и его – внимательные, насмешливые, острые, как колючки шиповника. Мое нетерпение между тем возрастало, и я, наконец, начала отдавать себе отчет в том, что меня сжигает страсть. Это было обезоруживающее открытие! Я решила, что более ноги моей не будет в келье Эака. Справлюсь, думала я. Я сильная. Я все могу. Есть, наконец, ценности, которыми нельзя поступаться.

Я выдержала ровно две недели. Когда вторая приближалась к концу, я была больна от тоски, – у меня открылся жар, я не могла смотреть на пищу и таяла, как вода, разлитая на солнцепеке. Обеспокоенный Приам взял да и позвал ко мне Эака. и тот, конечно же, не замедлил явиться. Какие небесные силы удержали меня от того, чтобы в присутствии мужа не броситься на грудь прорицателя, приглашенного к больной?! Эак же ничем не выдал волнения – может быть, потому что его и не испытывал? Он взял мою левую руку, прижав большим пальцем жилку у запястья, потом приложил ледяную ладонь к моему лбу. И, глубокомысленно сдвинув брови, сообщил Приаму, что ему следует ожидать дальнейшего прибавления в семействе. Боги! Как в этот момент мне хотелось разбить что-нибудь о его многоумную голову!

Тем не менее после консультации я почувствовала себя совершенно здоровой. И на следующий же день поспешила в храм, чтобы, вопреки здравому смыслу и собственной гордости, встретиться с противным колдуном.

Мы просидели в его прохладном каменном закутке до позднего вечера… Эак рассказывал мне о древних книгах, с которых записаны сведения о каждой судьбе, когда-либо возникавшей или готовящейся к возникновению на земле, о бесконечном круговороте, в который вовлекается душа, отважившаяся жить, о драгоценных камнях, изменяя форму которых, можно влиять на поступки людей, о звуках, составляющих суть божественных имен… А я чувствовала себя так, будто вспоминаю то, что забыла по нелепой случайности.

Мне надо было уходить… я не могла уйти и не могла придумать повода, чтобы остаться… я была уверена, что он хочет, чтобы я осталась, только не знает, как меня удержать…

Наконец, я не выдержала и, прервав его речь движением руки, встала со скамьи и быстро пошла к двери. Эак последовал за мною. Его легкие ровные шаги отдавались в моем позвоночнике, как удары молота… Я остановилась, обернулась -и глаза Эака оказались так близко от моих, что я успела различить в них глубочайшую, искреннюю, трепетную нежность, стыдливую нежность юнца, осмелившегося полюбить матрону. Мгновения оказалось достаточно, чтобы обхватить руками его дрогнувшие плечи, прижаться лицом к его груди. Мы оба остолбенело молчали, не решаясь пошевелиться или вымолвить слово. Я, затаив дыхание, прислушивалась к потаенной жизни еГ0 небольшого жилистого тела, там, внутри, билось жадное багровое сердце – и мне было слышно, как учащались и усиливались его удары, как нарастал в теплой тьме глубинный гул мужского желания… Эак тихо обнял меня… его губы коснулись моей макушки… и тут же он попытался отстраниться, словно вознегодовав на себя за слабость. Но я крепко его держала; гранитная глыба, не дававшая чувству вырваться наружу, крошилась и рассыпалась в моей груди; я не могла вздохнуть от прихлынувших к горлу слез, и это, видимо, мешало ему справиться с собой.

– Отдайся мне, Эак…- помимо воли прошелестели мои пересохшие губы, – ты даже не представляешь, как тебе будет хорошо со мной… не думай ни о чем, забудься, растворись во мне… Я стану рекой, которая понесет тебя с бурных верховий к медленным плесам… я буду водой, смешанной с молоком и медом… чистым лесным воздухом, можжевеловым и мятным, чтобы наполнить твои легкие, которые еще не дышали…

Я хотела поцеловать его и протянула руки к его лицу, но он перехватил мои запястья и, грустно усмехнувшись, произнес: «Что толку в соединении тел, когда дух томится?.. Не искушайся обо мне, царица. Ступай.»

Как раненая лань , я рванулась вон . Я летела к себе, прикусив кулак, чтобы не закричать от обиды. А в голове звенело и жужжало странное… последнее, что я почувствовала… Когда я бросилась к двери, Эак чуть задержал мою рванувшуюся руку, слегка сдавив ускользающую кисть, так что вся она, влажная и горячая, с неизъяснимо тонким сладострастием протиснулась сквозь его холодные твердые пальцы… Когда в своей опочивальне я – уже совсем без сил – упала на постель, до меня дошло, наконец, что Эак, оттолкнув, отнюдь не отпустил меня! Связь не исчезла… Она должна была существовать под постоянной угрозой исчезновения… чтобы МЫ ОБА жили в непрерывном напряжении ненарушенного запрета… чтобы греховное чувство изнемогало в своей идеальности, сводило с ума… терзало, жгло… вся изощренная натура волхва вожделела именно такой невыносимой безысходности, которую можно было бы нарушить… одним взглядом, одним движением руки… и не нарушать!

Это было уже слишком!.. Зарывшись с головой в тяжелые подушки, я взвыла, как схваченная капканом волчица…

И тут ко мне вошел Приам. Я проглотила крик, скомкав его подушечным углом, и притворилась спящей. Как бы не так! Приам разбросал защищавшую меня постель и, насильно повернув к себе мое лицо, потребовал объяснений. В его настойчивости не было и тени ревнивого недоверия. Он просто был искренне встревожен, мой добрый Приам. Всхлипывая и размазывая слезы по распухшим щекам, я неловко села на постели и что-то пролепетала про дурной сон… Приам бережно привлек меня к себе, и такая от него исходила спокойная, добрая, чистая сила, что я вся размякла, словно внутри меня лопнула пружина. Он шептал какую-то утешительную чушь, большой преданный пес, кротко слизывающий мои слезы…

Вдруг моя ладонь оказалась в его ладони, он осторожно сжал мои пальцы… его рука была совсем не такая, как у волхва, она была теплая, упругая, крупная… но сам контраст мгновенно всколыхнул чуть притаившуюся боль, и страсть, сдерживаемая почти нечеловеческими усилиями, взорвалась во мне, хлынула наружу и всей своей мощью обрушилась на ничего не подозревавшего Приама. Любовь, ненависть, ужас, раскаяние, гнев, ошеломление обнаруженной в себе склонностью к пороку – все смешалось в этом порыве! Ни одна гетера, должно быть, в своих профессиональных упражнениях не доходила до разнузданностей .какими в эту ночь я испепеляла супружеское ложе… Как тропический ураган, я поглотила изумленного мужа… Шипя от горя и злобы, я обвивалась вокруг него, как разъяренный удав… я впивалась в его кроткие уста , как будто намеревалась высосать из него мозг… я заставляла его бороться со мной, доводя эту гору железных мускулов до рычания и щенячьего визга… я кусалась и царапалась, как кошка, хмелея при виде выступавшей крови… все завершилось какой-то уж совсем запредельной судорогой и сбивчивым жалобным шепотом… я, кажется, клялась Приаму в любви.. Приам потрясенно молчал. Его возвышенное целомудрие не допускало подозрений в неверности. Но сам факт был странен… Приам откровенно не знал, как к нему относиться.

Наша жизнь с этих пор приобрела странный оттенок. Я старательно избегала не только встреч с волхвом, но даже упоминаний его имени. Несколько раз я издали видела его в храме и потом еще – во время праздника, в священной роще. Но Душа моя была всецело поглощена бесконечным монологом, обращенным к Эаку… я все время ловила себя на том, что бессознательно стремлюсь к нему. Внешне это никак не выражалось, разве что – в неизменной пылкости, с которой я теперь несла – прежде такое скучное – бремя супружеских обязанностей. Я обнаружила потрясающую возможность предаваться своей страсти, не нарушая обета… нужно было лишь вообразить… впрочем, со временем я стала замечать, что страшный яд моей преступной влюбленности начинает понемногу проникать в Приама. Он – словно проснулся. Впервые за несколько лет супружества мы открыли друг в друге любовников. Я любила его… и любила другого… в нем – в его роскошном мужском теле -любила чуждый, родной, загадочный, беззвучно и бессловесно призываемый Дух. Умница Приам, конечно, догадывался о чем-то… Однажды я проснулась среди ночи от его тяжкого упорного взгляда. «Ты все время зовешь его…» – сказал Приам, подавленно вздохнув, спустился с ложа и мрачно удалился. Однако на следующую ночь он как ни в чем не бывало пришел ко мне и никогда уже больше не напоминал о своих горестных догадках. Он понял, мой добрый Приам, что за пламя во мне горит и что за горючее питает это пламя… Он догадался кротким своим рассудком, кому на самом деле он обязан упоением любовного избытка, в котором пылает моя душа… Он знал, что без того, другого, этот избыток вряд ли когда-нибудь обнаружился бы. Наверное, это едва не разбило ему сердце. Но, будучи прост и ясен до мозга костей, он смирился с тем, что есть, и стал спокойно пользоваться имеющимся как единственно возможным и честно заслуженным достоянием.

Спустя несколько месяцев после нашей последней встречи (запятая) Эак явился во дворец и потребовал царской аудиенции. О чем они беседовали с Приамом, запершись в кабинете с утра до двух часов пополудни, я так никогда и не узнала. Но после этого Эак стал в доме своим человеком, он приходил, когда ему хотелось, надолго уединяясь с царем и время от времени оказывая мне изысканные и никому, кроме нас, не понятные знаки внимания.

Эак и Приама околдовал! Силы небесные! Все это напоминало какую-то жуткую игру… Мы, трое, были втянуты в невидимую клетку и, как безумные, метались по ее периметру, Не находя выхода и… страшась его найти! Неизвестно, сколько все это продолжалось бы… должно быть, я в конце концов сошла бы с ума… но вскоре на меня обрушилось несчастье…

Эак до сих пор остается одним из тех редких прорицателей, предсказания которых , как правило, подтверждаются. Я-то думала, что, намекая Приаму на прибавление в семействе, он просто отвлекает его внимание. А оказалось, это было настоящее пророчество. Эак ЗНАЛ о появлении на свет моих близнецов еще до того, как они были зачаты.

Как могут жечь и ранить воспоминания! А еще говорят, что время лечит… Двадцать с лишним лет минуло, а не забылось ничего.

Эак застал меня в тяжком оцепенении.

– Не знаю, царица, обрадуют ли тебя мои слова… Но сомнения нет… Молодой пастух с Иды, которого все называют Парисом, – царского происхождения. Мужайся, Гекуба! Это – ТВОЙ СЫН.

4.

ЭАК. В тот год расположение планет определенно указывало на возникновение самых неблагоприятных и разрушительных тенденций для южного побережья Пропонтиды – и особенно для областей, прилегающих к восточной береговой линии Геллеспонта. Чтобы развиться в полную силу, вихревым потокам энергии понадобилось бы полвека, не меньше… но их движение уже поддавалось наблюдению. Я был тогда молод, неопытен, и все-таки улавливал непрерывно возникающие приметы неуправляемого процесса, который простодушные люди называют историческим катаклизмом. Особого рода личности стали встречаться на моем пути – вспыльчивые, гневливые, волевые, подверженные необузданным страстям, красивые и гордые, в равной мере достойные восторга и отвращения. Когда живешь среди таких, поневоле становишься ОДНИМ ИЗ… Это, как в сказке: хочешь пережить ее, испытать ее сладость и жуть, так становись сказочным персонажем, люби, дрожи и погибай всерьез… Но далеко не многие могут при этом продолжать оставаться ВНЕ, за переплетом, вернее – НАД страницами книги, что вознамерилась – ай-я-яй ! – притвориться твоей судьбой. Опасно это! Но я игрок, – что делать! – страстный игрок…

Царицу Гекубу я сразу приметил. Она так и не поняла, что она – из особо отмеченных. На ее царственном челе уже тогда отчетливо видна была печать, что ставят на девичьи лбы в подземельях Гекаты. Я не поверил своим глазам, кинулся сверять гороскоп, провел все необходимые вычисления… так и есть! Еще в конце прошлого зона эта монада во время неудачного перехода была захвачена астральным протуберанцем сатурнического цикла. Это была высочайшего плана светлая монада, но ей не повезло, и царица Гекуба в качестве человеческой личности должна стать последней фазой ее искупления. Ах, Гекуба… Она ни в чем не виновата, ее вечная память спит… но кто бы сумел отделить бессмертную монаду от нежной, гибкой, соблазнительной, здесь и сейчас живущей Гекубы! Они – единое целое, в котором в силу ряда причин активизирована лишь крохотная часть, самосознание конкретного исторического человека. Благодаря возможности исследовать это сознание я открыл такие горизонты мировых судеб, о которых прежде и не догадывался. Глупец! Я замыслил эксперимент. Я его начал… И, как последний дурак, в азарте забыл об осторожности. В результате обложка захлопнулась. Я попался. Мне слишком дорога эта женщина, чтобы я мог – даже ради самой высокой цели – ИСПОЛЬЗОВАТЬ ее… Как это случилось?.. Как я умудрился нарушить первую заповедь экспериментатора – ни в коем случае не смешивать собственную жизнь с обстоятельствами эксперимента -До сих пор не могу понять… Но это произошло. Стряслось! Потому что результат оказался весьма плачевным. Как дикий зверь, слишком долго получавший пищу из рук человека, я стал терять нюх…

Мировое целое не знает добра и зла. Человеки же без этих категорий обходиться не могут. Мое сознание было кристально чистым, пока его представления держались между «это есть» и «этого нет», а не так, как у людей – «это хорошо», «это плохо»… Мудрецом сказано и еще будет неоднократно повторено: пусть слова ваши будут «да-да», «нет – нет», а что сверх того – то от лукавого… Я не брал на себя труд судить… я был честен! А что теперь?

Однажды дерзнув ПРЕДПОЧТЕНИЕМ – я вынужден беспрерывно выбирать . Мучаясь. Разрываясь внутри себя на пререкающиеся части. Хорош исследователь! Стоило мне выбрать ОДНУ, как тут же пришлось выбирать ЭТИХ, а не ТЕХ , клан, город, страну, эпоху… И – СЛУЖИТЬ, отождествляя ДОБРО с благом для мною же избранных, то есть на самом деле для крохотной кучки людей, не сопоставимой ни по масштабам, ни по значению с Мировым Равновесием – единственным, ради чего не противно трудиться. Я перестал быть Умом. Я стал человеком. Всякий человек – грешен. Поневоле. Ибо как бы человек ни поступил при выборе – он ПРЕСТУПАЕТ черту своих полномочий… Человек не может не убивать, все время предпочитая либо себя, либо другого; либо верховное, либо насущное… В любом случае – он ПРЕСТУПНИК. Умаляя себя – он умаляет другого. Отвергая насущное – он святотатствует. И наоборот. Esse homo. Поэтому – грешен.

В моих записях этого нет. Только в памяти. Лето 3256 года. Душная ночь , полнолуние. Я вышел из кельи, всем существом чувствуя враждебность нагретого камня. Я остановился в роще, среди вековых пиний… Как они благоухали! Так, должно быть, пахнет будуар куртизанки… Ночь. Душная неподвижность небес и земли. Истомный аромат хвои и фиалок, раскрывающихся после захода солнца. Жуткая тишина, не нарушаемая даже звуками птиц и насекомых. Такие ночи без последствий не остаются. Божество совершало ДЕЯНИЕ во всем величии полной сосредоточенности.

Я подумал: сейчас за мной пришлют от Приама… И они пришли, прибежали, крича от страха и нетерпения. Я ничего не стал спрашивать. Надо было спешить

Где-то, в неизмеримой дали, с надсадным скрипом приближались друг к другу звенья разорванной цепи. Еще несколько мгновений – и они соединятся. Я еще не мог знать, что и кому несет это сближение. Одно было ясно: точка, в которой исковерканные края астральных колец вот-вот сомкнутся, – существование царицы Гекубы. Пробил ее час! Я предвидел это еще несколько лет назад. И все-таки сердце болезненно сжалось.

Одного взгляда было достаточно, чтобы понять: Гекуба при смерти. Она металась в бреду, стеная и выкрикивая страшные слова, которые смутили бы самую трезвую душу. В объятой пророческим безумием голове царицы бушевал пожар: горели, рушились на глазах стены и башни великого города; залитые кровью мостовые сотрясались под копытами чужих коней, гордые троянцы – мужчины, женщины, дети – падали к ногам воинов в пернатых шлемах, и те кромсали блистающим оружием беззащитные тела, рубили головы, спешившись, черпали ладонями дымящуюся кровь и пили ее, оглашая погибающий город нечеловеческим хохотом. По узким улицам Трои скакала белая лошадь с прекрасным юным всадником в золотом седле. Он держал в правой руке невероятных размеров пылающий факел. Прикоснется факелом к башне – и башня превращается в груду обломков, укажет факелом на человека – и человек падает мертвым… На мраморной лестнице дворца Гекуба увидела саму себя: ужасный всадник приближается, она протягивает к нему руки – и узнает! Чудовищно! Невообразимо! Сын! Это ее сын! Юноша смеется серебристым смехом – и бросает в нее факел. И вот уже сама Гекуба становится смертоносным костром. Превратившись в сгусток багрового пламени, она несется над Троей и поджигает небеса. Нет спасения! Нет спасения!

Она кричала и стонала, пугая столпившихся у постели слуг и домочадцев странно окаменевшим лицом… Это было уже не лицо – гипсовая маска, производившая глухие скрежещущие звуки. Хуже всего было то, что она вот-вот должна была родить. И роды, видимо, начались, потому что все ее тело конвульсивно корчилось с периодичностью, какая бывает при схватках. Вдруг царица затихла, вытянулась, лицо ее разгладилось, озарилось умиротворенной улыбкой, она открыла глаза, посмотрела на меня и еле слышно произнесла мое имя. Все, – подумал я, – сейчас я ее потеряю.

У изголовья ее постели самая лучезарная из подземных богинь, Танатос, развернула свой бархатный плащ. Она была готова принять сияющий кокон, в котором радостно звенела освобождающаяся монада. Вырваться сейчас – было бы величайшим благом и для нее, и для всей Эллады, не говоря уже о южном побережье Пропонтиды! Я и не предполагал, что она обладает такой мощью… она воспротивилась Року! И – ускользала от него! Спасая тем самым родину от катастрофы… А себя и своих близких от нестерпимых страданий в уже обозримом будущем.

Я должен был бы тихо и счастливо молиться ей вослед…

Что такое – монада? Кто видел когда-нибудь хоть одну монаду? Абстракции все… Ученость хитрая… Может, этого и нет ничего…

Опомнись! Умирает Гекуба, живая, настоящая, единственная. Она умрет, и ты останешься один. Еще на несколько десятков лет – в мире, где, кроме нее, у тебя нет никого… Как ты будешь ОДИН? Ведь ты уже не можешь – ОДИН! Спасай ее, идиот! Не дай торжествовать ЗЛУ!

Я колебался и мучился, пока не понял: еще мгновение – и вмешиваться будет поздно.

Я выгнал всех, кроме повитухи. Приам задержался было, искательно прикоснувшись к моему плечу, но я свирепо рыкнул на него, и он не посмел противиться… Я стал творить заклинания, отгоняющие Танатос. Мне пришлось применить все хитрости ремесла, все тонкости сложнейшего научного расчета, все вдохновение колдуна – я был в ударе, как никогда. Я неистовствовал, угрожал, умолял… Я напоминал Гекубе о ее любви, я обещал! чего только я не обещал, заклиная ее остаться! И я добился своего! Я не отпустил ее!

Гекуба родила близнецов – мальчика и девочку. Оба – отмечены когтем Сатурна… Особенно – девочка, наделенная врожденным пророческим даром невероятной силы. Кассандра… мудрое, прекрасное дитя!

Что же касается мальчика, то ему предстояло стать причиной разорения Трои и мученической смерти всех своих родных. Воля Рока совершилась. С моей добровольной помощью.

В ослеплении своем я покусился играть по собственным правилам. Как же! Ведь только что я самому себе доказал, как я могуч и всеведущ! Я, Человек, бросил вызов сверхчеловеческому – и победил!

Некому прощать меня… Некому судить…

Прежде всего (запятая) я пошел к Приаму – и посвятил его в ситуацию. Тот возмутился и обвинил меня в покушении на основы трона. Я настаивал.

– Ты еще можешь все поправить, – убеждал я его. – Чего стоит младенец, которому и двух дней нет от роду! На карту поставлена судьба твоего народа. Не будь эгоистом, Приам! Гекуба еще родит тебе двенадцать детей! Я на твоем месте не стал бы жадничать!

Ребенка удалили из дворца, втайне от Гекубы, которая была еще слишком больна, чтобы принимать решения государственного порядка… Я не интересовался им. Я был уверен, что он умер. Я даже не рассматривал его вблизи, когда он родился, так очевидно было его предназначение. Если такие выживают – то только на горе себе и другим, Ему было два дня, когда я видел его в последний раз.

И тем не менее (запятая) я сразу узнал его. Двадцать с лишним лет спустя.

Царевич… Настоящий царевич! Гораздо красивее Гектора. Сильный, дерзкий… но, видимо, совершенно бессердечный… да еще и склонный к похоти – к утонченным артистическим формам порока, к оргиям и пышным увеселениям.

Гекуба тоже его узнала. Хотя и не сразу поняла, в чем дело. Она не помнит своего смертного кошмара, к которому я сумел прикоснуться. Но и без того ее мучат жестокие подозрения. Если бы она все вспомнила, ее ужасу не было бы предела. Парис, особенно в праздничной одежде, – один к одному… тот, Поджигатель…

5.

КАССАНДРА. Я вообще не отсюда. Здесь все не мое. Все чужие. Их можно жалеть и ненавидеть . Любить – нет. Я никого не люблю.

Мне было интересно узнать, чем я от них отличаюсь, я хорошо подумала и поняла. Во-первых, я умею летать. И частенько делаю это. Я видела такое, что им, вероятно, и во сне не снилось. Как-то я рассказала Поликсене… так… небольшой эпизод… Она сказала, что никогда про такое не слыхала… ни в сказках… никак… Во-вторых, если хочу, то вижу другое лицо человека, а иногда и третье. Этого никто не может, кроме меня, судя по тому, как они хохочут и злятся, когда я про это говорю. Я теперь больше помалкиваю. Что с них взять… В-третьих, у меня много тел, которыми я умею пользоваться… У них тоже не по одному, но знают они только про одно, самое грубое и грязное… Они лишь им и пользуются, да и то по неведенью, неумело. В-четвертых…

Впрочем, и трех пунктов вполне достаточно, чтобы убедиться: я вообще не отсюда… Откуда? Где все мои? Не знаю…

Я прочла множество книг. Должно быть, мои все умерли. Иногда в книгах я встречаю их следы… Но среди мертвых они мне тоже не попадались…

Среди здешних предпочтительней всех – Эак. Когда я была маленькой, он учил меня слушать и понимать саму себя. Но я очень скоро догадалась, что многое из того, что мне по природе присуще, – от него безнадежно скрыто. Я перестала учиться… он, чтобы видеть по-настоящему, учился двадцать или сорок лет… а во мне это просто есть. Чему может научить тот, кто сам еще всему не научился?

Еще – мама… У меня посреди лба – глаз. Я им пользуюсь. Иногда. В зеркало его почти не видно – легкое теневое пятнышко… бледно-лиловая сеточка размером с ноготь большого пальца. Так вот, у мамы что-то подобное проступает время времени на лбу… подрожит, померцает – и исчезнет. Она об этом не знает ничего. Я ей не говорю Потому что во всем остальном она мало чем отличается от Эака. А про него мне уже давно все ясно… Я здесь совершенно одна. Что пыльные лабиринты книгохранилищ, кабаки и лавчонки, сады богачей и рабские бараки, где я появляюсь, изменившись до неузнаваемости?.. Аристократы и демос… торговцы и художники… жрецы и гетеры.

Я примерила все маски, освоила все роли, меня все признают своей. Я – никого. Жизнь течет сквозь меня, как вода сквозь марлю, ничего во мне не задевая, только на поверхности сознания остается грязный налет, Я легко избавляюсь от него: стоит лишь встряхнуться. Немного музыки… И все!

Я перестала искать. Так же, как когда-то перестала учиться. Я смирилась со своей участью. Таков мой удел, – сказала я себе. Надо запастись терпением. Когда-нибудь я узнаю, ДЛЯ ЧЕГО меня сюда поместили… Или – ЗА ЧТО меня сюда заточили… Я перестала спрашивать. Я попыталась просто БЫТЬ.

И тут появился Он. Спустился с гор, как какой-нибудь полубог.

Ничего тут объяснять не надо – у него глаз во лбу. Точно такой же, как у меня. Отчетливый, но незрячий. Такое впечатление, будто кто-то нарочно стирал отметину с его лица, но так до конца и не стер. Глаз есть. Но – бесполезный, как пустяковое украшение.

Мне радостно глядеть на него. Его зыбкие душевные состояния развлекают меня и раздражают. Он не слишком умен (в обычном смысле слова), иной раз в гневе я про себя обзываю его пошляком и ничтожеством, зато он способен создавать прекрасные мыслеобразы , которые могут жить собственной жизнью… Однажды в обычном ночном полете я захватила его сон – и мы, как демоны, взявшись за руки, до утра летали вместе… В другой раз мы отправились с ним на Иду, и он показал мне красивый грот, весь затопленный лунным светом. Он уверяет, что пару лет назад его посетили здесь три самые прекрасные богини… и он даже, якобы, взялся рассудить их… как бы это помягче сказать… олимпийскую свару… Смешной!

Когда мы нечаянно встречаемся днем, глаза его округляются… он даже начинает трясти головой, словно пытаясь отогнать наваждение. Но я не обижаюсь … Днем он ничего не видит. Как сыч.

Интересно, те, все другие, замечают что-нибудь? Я тихонько подъехала к Поликсене, но та просто не поняла, о чем я. У нее мышление пятидневного цыпленка.

… Он совершенно не умеет закрываться… Третьего дня я решилась на отчаянный опыт. Захватив его сон, я не дала ему очнуться в открывшейся действительности, а заставила погружаться дальше, вглубь – я обозревала нижние этажи его сознания его же собственными глазами. Лучше бы я этого не делала. Там, в глубине, такие бушуют страсти, такие творятся дела и делишки, что только руками развести. Он любит женщин больше, чем подвиги, больше, чем истину, больше, чем наше родство. Сколько их вьется вокруг него! Ни одна еще ему не отказала… Есть такая, Елена, жена спартанского царя…

Миленький, все пройдет… Пройдет Елена, как прошла Энона, как прошли и пройдут еще многие-многие девушки, женщины, нимфы, свободные, рабыни, замужние, вдовы… Только Кассандры другой у тебя не будет никогда!

… Что мне сказал Эак! Не хочу верить… То, что мы с Парисом не чужие, я и без него знала. Он говорит, что мы брат и сестра, разлученные при рождении. Пусть так! Но потом он стал мне объяснять, почему двадцать лет назад царь принял решение избавиться от родного сына… Я не поверила! Он все врет!

Парис не настолько плох и безрассуден, чтобы … Нет! Как бы это могло быть? Зачем ему нападать на город, где его и так ожидают почести и власть? Не понимаю… А главное – отец, который не разрешает гнать со двора бездомных собак… который мухи не обидит, слова резкого не скажет зря… Чтобы такой человек родного ребенка, невинного младенчика, позволил выбросить из дома на верную смерть?! Пусть меня на части режут – не поверю ни за что…

Я просмотрела все списки оракулов, какие сумела найти в семейном архиве. Нигде никакого намека на… Значит, соврал Эак! Зачем?!

… Колдуну незачем врать… И он не врет. Будет война, которая начнется по вине Париса… из-за тупой смазливой бабенки, единственное достоинство которой – птичья талия да длинные ноги.

…Ненавижу мужчин! Особенно – этого… Просто убила бы на месте!

Убить – Париса?! Невозможно, невозможно! Он – мой! Он – единственный мой. Здесь никого больше нет моих. В конце концов, к нашим полетам Елена не имеет никакого отношения. И что мне за дело до его сексуальных пристрастий?! Пусть себе резвится, если ему хочется… каждый вправе владеть доступным! Даже если война – у нас еще несколько лет впереди, чудесных, полных путешествий и приключений! Я буду молчать… как древесная лягушка, что по ночам издает лирические звуки, которых никто не в состоянии ни понять, ни оценить.

Во дворце только и говорят, что о вернувшемся царевиче. Мать рыдает, отец нервничает, челядь бегает среди полного расстройства домашнего распорядка. Парис ведет себя чрезвычайно высокомерно. Когда они с отцом вышли из кабинета после продолжительной беседы, у отца вид был, как у провинившегося пса… Зато физиономия Париса лоснилась от самодовольства. Есть в нем все же что-то… мерзкое… Полгосударства он себе точно выпросил… в качестве компенсации за трудное детство. Глупенький мальчик! Не видать тебе государства, как своих ушей… юбочник несчастный!

Наши сны – сообщающиеся сосуды… мыслеобразы перетекают из одной емкости в другую так же свободно, как воздушные струи в открытом небе. Он показывает мне Елену – во всей откровенности своих эротических фантазий. Да… При всей его испорченности, надо признать, он – эстет и гурман, каких мало. Его сновидения переполнены страстным ожиданием: когда же, наконец, вышестоящее начальство соблаговолит приступить к выполнению обещаний… Мне удалось ценой огромного напряжения создать вокруг себя временное кольцо – и вызвать образ будущего, которое связано с линией судьбы Париса… Бедные, бедные все! Бедная мама, бедный отец, бедный Гектор, бедная сестренка!.. За что?!

Я бросила в сон Париса сгустки своих видений. Камень бы расплавился и заплакал при виде трупа, волочащегося в пыли и крови за мчащейся колесницей… Твоего брата ждет такая участь!.. при виде плачущего старика, коленопреклоненно целующего руки убийцы… Твоего отца ждет такая участь!.. при виде молодой женщины, которую после надругательств закалывают на плоском камне, как овцу… Твою сестру ждет такая участь!

Слышишь, Парис? Неужели спартанская блудница имеет больше цены в твоих глазах?!

Милые мои… любимые, родные! Кто защитит вас?!

6.

ПРИАМ. Глаз не сомкнул во всю ночь… Кто бы мог подумать, что ее помешательство примет такую форму…

Она ведь тихая была, Кассандра…

Что же это на мою голову? Все разом… Впрочем, я знал, что придется платить. И зачем я только послушал тогда мерзавца – волхва! Так всегда бывает, стоит только проявить слабость – и ее последствия опутывают тебя по рукам и ногам. Ох, горе…

Она вторые сутки не приходит в себя. Как упала без чувств возле жертвенника – так и… Конечно, зрелище само по себе… я и сам не в восторге от необходимости взирать на гекатомбу, но… Обычай есть обычай. Надо чтить традиции – мы с царицей избавлены от греха, который жег нас все эти годы. Наш мальчик жив! Он с нами! Это ли не повод для праздника, для обильной жертвы небесным покровителям?

Когда закололи первого быка, Кассандре стало плохо… Она обхватила голову руками, стала плакать и причитать. Что она несла! Чего я не наслушался! Народ смутился… Церемонию пришлось приостановить. Парису это до крайности не понравилось… Он схватил Кассандру за руки, тряхнул ее изо всех сил, что-то оскорбительное прокричал ей в лицо… И тогда она выхватила из складок одежды узкий бронзовый кинжальчик и бросилась на него.

« Спасайтесь, спасайтесь»,- кричала безумная, нанося удары куда попало. Хвала богам, она не успела его даже поцарапать серьезно. И это, действительно, повезло, потому что Парис настолько оторопел от неожиданности …

Люди подхватили Кассандру под руки и оттащили ее под навес, где не так жарко.

Лекарь говорит, жизни ее сейчас ничто не угрожает. Но вернется ли к ней рассудок? Врачебное искусство тут бессильно. А волхвам я более не верю. Достаточно я натерпелся от провидцев, будь они неладны! Кассандра вторые сутки без памяти. Гекуба ломает руки. Парис мрачен и зол.

Праздник безнадежно испорчен.

НЕРОН И АКТЕЯ

1.

Занялось где-то возле Большого цирка, где много мелочных и текстильных лавок. Огонь пожрал их в несколько часов.

Рим полыхает шестые сутки. В руинах Целий и Палатин. На Форуме горячий ветер взвивает шевелящуюся рыжую пыль. Маленький храм Весты утонул в облаке сажи. Весталки разбежались. Кому дело до священного огня, когда огонь-преступник рвет и гложет Вечный Город?

У подножия Эсквилина граждане, не потерявшие в панике рассудка, возвели на его пути баррикаду из остатков рухнувших жилищ. Тут и куски драгоценного мрамора, и обломки мостовой, и части разбитых фамильных реликвий: то каменные кудри мелькнут в бесформенных нагромождениях, то пальцы все еще простертой каменной руки…

Садов Эсквилина пожар не тронул.

Император стоит на открытой площадке Меценатовой Башни, прислонившись к шершавой поверхности низко прорезанной арки. Догорающий Рим пьянит его и пугает.

У ног властителя империи, прямо на каменной плите, сидит, обхватив колени руками, маленькая худенькая женщина. Кроткое и ясное выражение ее лица, по которому трудно угадать возраст – такое оно отрешенно-чистое, совсем не вяжется со слезами, обильно льющимися из глаз. Женщина не отирает их, не всхлипывает, не сморкается, как это обычно делают горько плачущие люди. Слезы льются сами по себе, Актея вся погружена в состояние скорбного покоя. Едкий дым, что тянется от руин, щекочет ее ноздри, и она поднимает узкую ладонь, то прикасаясь к губам, то пытаясь убрать под платок выбившиеся из-под него влажные пряди.

Врут, что император некрасив. Актея любит смотреть на него, когда он в добром расположении духа. Особенно глаза у него хороши. И голос. Небольшой, но звучный.

– О чем ты, Актея?

– О тебе, цезарь.

– Я не боюсь ни огня, ни смерти.

– А своего демона?

– Он – мой.

– Или ты – его ?

– Какая разница! Посмотри, как красиво! Мы с тобой, как эсхиловы боги, сверху смотрим на финал трагедии… Еще бы – хор сюда! Музыка – не украшение, нет! Она – главная героиня. Слепые надмирные стихии говорят ее голосом – это их судьбы, их воления и ошибки движут действие, а не жалкие попытки эдипов и орестов быть лю-дьми! Какая музыка сейчас звучит во мне! Невыразимая музыка!

– Завещай свою голову мне, император.

Он усмехается неожиданно мягко, почти по-детски, и вдруг садится рядом с ней на камень, поджав под себя ноги…

– Что станешь ты делать с моей головой? Набальзамируешь и будешь показывать за деньги?

– Боюсь, это будет единственное, что окажется возможным опознать и похоронить…

– Глупая ты… Кто же так пророчит императору?

Он молчит какое-то время, неприятно насупившись. Потом, больно сжав пальцами ее подбородок, поворачивает к себе это мокрое от слез, слабо светящееся лицо. Несколько мгновений император смотрит в глаза рабыни. Потом резко поднимается… Непередаваемо гибкое движение – и вот он уже стоит на каменной кладке ограждения, отделяющего площадку башни от бездны ночного парка, молчаливо дымящегося внизу. Он балансирует, раскинув руки, похожий на серую страшную птицу, готовую сорваться со скалы ради охотничьего полета… Рим простерт перед его взглядом во всей наготе своего ужаса и позора. Вечное Место…

Нерон на площадке Меценатовой Башни.

2.

…как утомительно ноет скифская флейта!.. Императора мучит жажда.

– Вина! Еще вина!

Молоденький Спор, разодетый и накрашенный, как портовая проститутка, прижался к его левому локтю и смотрит – с подобострастием и затаенной мольбой. Мало ли, что придет на сей раз в императорскую голову.

Нестерпимая жажда!

Высвободив руку, ты поглаживаешь мальчишку по голове завитой горячими щипцами, почесываешь его под подбородком и за ухом, и он, изображая зверюшку, наслаждающуюся хозяйской лаской, картинно прикрывает глазенки… Здесь ценится хорошая игра.

Неутолима твоя жажда, цезарь… Кто бы послал тебе то, чего тебе никогда не желалось! У тебя было все, чего ты хотел. Но того, чего ты действительно хочешь, у тебя не было никогда. И, видимо, уже не будет…

– Чего я хочу, Актея! Ради всех богов – чего я хочу?!

Актея молчит. Пьяный Дорифор, никогда не теряющий привычной бдительности, разглядывает ее с холодным любопытством. Актея вызывающе ведет себя. Вообще – вызывающе выглядит. Ее черное платье и густая вуаль, закрывающая лицо, до такой степени неуместны, что это смахивает на прямое оскорбление величества.

Музыки, музыки! Пусть поют и танцуют…

Двенадцать девочек-рабынь, полуголых, лоснящихся от пота и жирных благовоний, извиваются перед тобой в томном восточном танце, все хорошенькие и искусные в возбуждающих телодвижениях, словно опытные жрицы любви… Сколько старшенькой-то? Нет и пятнадцати, должно быть…

– Приведи мне вон ту, Актея… Прямо сейчас… Остальные пусть пляшут!

– Как зовут тебя, крошка?!

– Мариам, господин!

– Иудейка?

Девочка испуганно озирается на Актею. Та молчит. Лицо ее скрыто густой вуалью.

Император брезгливо отталкивает Спора, задремавшего на его плече. И берет ребенка на руки.

Ты умеешь быть неотразимым… Шепчешь несмышленышу дешевые комплименты, накручиваешь на палец нежную черную прядь, гладишь тонкую детскую шейку и голые худенькие коленки, едва заметно трогаешь губами открытый висок, беззащитный, как лепесток белой розы, упавший в ледяную воду…

Актея поднимается со своего места и пробирается между гостями – к выходу…

-Ты куда ?! – Дорифор хватает ее за руку – Открой лицо, Актея! Тебе ли прятаться от нас?!

– Оставь … знаешь ведь – не денусь никуда!

– Нет, погоди!.. – он нарочно говорит очень громко, почти кричит. – Ты, значит, пренебрегаешь нами… Друзья императора тебе некстати?!

Ага! Дело сделано … Нерон почуял скандальчик! Он спускает девочку с колен, легким шлепком возвращая ее к действительности, и устремляет нетерпеливый взор на свою строптивую рабыню…

Дорифор и Актея стоят друг против друга, и душный воздух триклиния начинает звенеть от магнетизма их взаимной ненависти. Присутствующие замирают в немом предвкушении… Поединок быка и змеи!

– Может быть, ты потанцуешь, Актея?! – сквозь зубы произносит Дорифор. – Ты могла бы порадовать императора… Только тряпка эта – ни к чему тебе…

– Убери руки ! – восклицает Актея, предупредив грубое движение Неронова «супруга»… И сама – резким нервным движением – отдергивает вуаль… Бледное, строгое лицо, резкая морщинка посреди лба – словно он все время страдальчески хмурится. Эту вуаль не снимешь, Актеи нет на пиршестве Нерона. Она таинственно скрыта.

Вот оно, чего еще не бывало!

– Я хочу, чтобы ты танцевала! – кричит Нерон, потирая ладони в счастливом нетерпении…

– Уволь, цезарь… здесь душно!

– Не беда! Ты слишком – одета, друг мой! Сбрось все лишнее – и танцуй!

– Не требуй от меня невозможного… – голос Актеи обреченно слаб… Она уже поняла, что противиться бесполезно…

– Я хочу, чтобы ты танцевала! Эй, там!.. Музыки! Ну… Ты не хочешь доставить мне удовольствие?!

Император с торжественным видом щелкает пальцами – в то же мгновение две рабыни-мулатки хватают Актею за руки… Надо умудриться раздеть ее – красиво… Черное покрывало взлетает вверх, раздуваясь, как парус пиратской триремы… Тонкая туника, почти разорванная пополам, падает к ногам Актеи. На ней теперь нет ничего, совсем-совсем ничего…Она стоит перед ними – нагая… Ни тени смущения – как статуя Медицейской Венеры, привыкшей к взорам любопытствующих…

– Ты не хочешь этого, Нерон! Ты будешь жалеть об этом!

Она приближается к очнувшемуся Спору, низко склонившись, снимает с него длинный широкий полупрозрачный алый шарф и, накинув на плечи струящуюся ткань, выходит на середину залы…

Маленькие барабаны взрывают тишину неистовой дробью. Только барабаны – лишь изредка флейта поддакивает им своим истерическим голоском… Руки танцующей вскинуты над головой, алый шарф развевается вокруг ее изгибающегося стана… красные отсветы скользят по запрокинутому лицу… Нет! это – не танец… Никто никогда не видал такого танца! Языки пламени лижут ей грудь, бьются лиловыми бликами на висках и на лбу… Тело Актеи корчится в костре, белое тело непорочной грешницы, пожираемой огнем страстей – своих и чужих. Колеблющаяся грудь ее на глазах покрывается ожогами, босые ступни оставляют на ковре багровые следы.

Голая Актея не только не сладострастна… Глядеть на нее – страшно, невыносимо. Но – глаз не отвести. Это жертвоприношение, а не танец! Остановись, безумная!

Пурпурная ткань обвивает ее шею… кровь струится из открывшейся раны – между остро выпирающими ключицами… по глубокой ложбинке между вздрагивающих грудей… спиралью обволакивает бедро… и капает на пол… Все видят, как она капает на пол!

Актея несется по кругу под рев барабанов и истерические всхлипывания флейты, алые крылья плещутся за ее плечами… Едкий черный дым клубами расходится из-под легких ног… Вот она приближается к затянутой синим шелком стене, поворачивается лицом к императору и, обессиленная, распластывается на ней, раскинув руки в стороны и уронив голову на грудь… Длинные волнистые пряди страшно чернеют на желтовато-белой коже… Жгутом скрученный шарф сдавил горло… Актея… Серебряное распятие, обвитое алым…

– Актея ! – кричит Нерон, срываясь с места. – Не уходи!

Женщина медленно сползает по стене, цепляясь руками за драпировки…

Ни жива, ни мертва…

3.

– Ну, не надо … не надо … ты не виноват…

– Как мне благодарить тебя… чтобы ты простила?!.

– Не нужна мне твоя благодарность… это все – демон, в существовании которого ты не хочешь себе признаться. Ты совсем уже предался ему…

– Откуда ты все знаешь?

– Я люблю.

– И – после всего?!.

– Если бы ты знал, как я…

– Боишься?!

– Мне жаль тебя, Нерон… До ужаса. До боли, Я тебя не оставлю… Разве только ты меня убьешь. Как убил Поппею.

– О… не напоминай! А то и впрямь – убью…

– Милый мой, разве не было между нами того, перед чем смерть – завидная награда. Ты мог бы сделать из этого пышное представление – целовал бы Актею и при этом колол бы ее кинжалом в такт своей гениальной музыке… И чтобы все вокруг рукоплескало!

– Ты мне льстишь…

– Ничуть. Ты – великий артист. Ты добился того, чего еще никому не удавалось, – сделал собственную жизнь жутким поучительным зрелищем. Публика – в восхищении. Она знает теперь, что ей надо ценить, а что – проклинать! Ты – великий артист, говорю я… Вот только драматург – прескверный… Сценарий оказался тебе не по зубам. В конце концов он тебя – вынесет за скобки… Уж я-то знаю.

– Как ты меня! Мстишь?! Понимаю… Я бывал жесток. Правда. Но это – от любви. Я никого, кроме тебя, не любил. Я даже хотел жениться, помнишь?

– На ком ты только не женился! Любовь Нерона! Смешно…

– Ты ведь способна чувствовать разницу между игрой и настоящим. Ты знаешь – где настоящее?

– Потому и люблю, что знаю.

– Что ты знаешь? Ну, скажи, что ты знаешь обо мне такого, что любишь?

– Спи лучше, цезарь! Я убаюкаю тебя… вот так… вот так…

– Обними меня, целуй меня, моя добрая Актея!

– Ты меня не хочешь.

– Неправда.

– Тогда я – тебя не хочу.

– Тоже неправда. Не держи себя… Мы – одни. Я весь с тобой. Не император, а бедное обманутое дитя…

– Тогда Бог этого не хочет. Закрой глазки. Положи голову мне на колени. И усни.

– Если ты имеешь на своего Бога какое-то влияние, то пусть Он и приберет меня, когда понадобится…

– Это я тебе обещаю. Я не оставлю тебя и в аду.

– Таких, как ты, не бывает, Актея!

– И таких, как ты, Клавдий Друз Германик.

– Похоже, мы приснились друг другу.

– Тогда давай проснемся?

Но он уже не в состоянии проснуться. Император дремлет, растрепанная голова его покоится на коленях рабыни. Актея тихонько гладит эти спутанные рыжеватые кудри и что-то шепотом бормочет, не отирая мокрых щек…

СНЫ БЕАТРИЧЕ

Я до сих пор являюсь к нему во сне: помни, Данте, помни!..

Бедняжка Джемма! К ней одной я его не ревновала. Он не посвятил ей ни строчки. И нажил с нею четверых детей.

Но эта – юная, каменная.

"В ней – сердце хищника, дыханье хлада…"

Я – чужая, Данте. Я не твоя. Никогда не была твоею. И не буду. Я всего только малышка Беатриче, какою и ушла на небеса, ибо душа не взрослеет и не старится.

Мне дано было уйти отовсюду, но – не из твоего сердца. Я любила твое сердце, как любят родной дом. Неужели теперь мне отказывают здесь в приюте. Неужели здесь отныне принимают лишь хищниц с каменными именами?

Люби ее! Люби – и помни! Я – здесь… Как незаметное облачко в знойный день, как рассеянный луч солнца – в пасмурный, как маленький цветок в ручке младенца Христа на иконе в ее алькове… я буду рядом всегда! Я подслушаю стон твоей страсти – и превращу его в святую молитву, обращенную к Беатриче! Я накажу твою любовницу немотой и жестокосердием… Пусть-ка она попробует совладать со Мною!

Чувствуешь, как я забочусь об этом?!

"Зачем Амор ей сердца не рассек,

Пусть раскроит его и пусть раскроет,

Пусть скорбь мою утроит –

Со смертью был бы я тогда в ладу.

И в жар, и в хлад мой сокращает век

Убийца, и мою могилу роет…

Зачем она не воет,

Как я из-за нее в моем аду!"

Никто, никто по тебе не взвоет, пока я тебя помню. А Памяти моей имя – Вечность. Ты – моя запредельная греза. Я сама тебя придумала – со всем твоим загадочным миром… С каждой строчкой, которую когда-либо выводила и еще непременно выведет твоя рука.

1.

Маркиз Маласпина – достойнейший человек. Главное – образован, начитан, любезен… и в отличие от брата – политикой не поглощен. Мне спокойно с ним. Можно не опасаться, что нечаянно скажешь лишнее. Я чувствую себя здесь словно накануне большого похода – отдыхаю, набираюсь сил.

Вчера мы несколько часов провели с ним в саду. Я пытался разъяснить ему мой взгляд на причины природных и духовных явлений… он довольно быстро заскучал, и я снова обратил внимание на нездоровый цвет его лица и прочие признаки телесной немощи. Ему, пожалуй, далеко за пятьдесят. Я же нередко ловлю себя на ощущении превосходства собственного опыта – словно бы я был старше его, по крайней мере, лет на двадцать, двадцать пять. Иногда он рассуждает как юнец. Особенно, когда ему приходит охота поспорить. Но вчера голова его была занята предметом, чрезвычайно далеким от философии, поэтому наша беседа больше походила на лекцию. Конечно, он размечтался о Пьетре, ее приезд со дня на день ожидается.

Мороелло был против этого брака… младший отпрыск семейства, названный в честь благороднейшего предка, оставившего мир сей на дороге чести, не должен был потворствовать низменным инстинктам раньше, чем приняты во внимание соображения фамильного порядка… Мороелло был также против путешествия, которое вздумалось предпринять молодой маркизе Маласпина, – она отправилась на неделю к родственникам в Верону совсем одна, если не считать прислуги. У Мороелло, видимо, есть основания подозревать… Но Коррадо терпеть не может, когда Мороелло ему перечит. Стоило только старшему брату заикнуться о… и младший тут же пошел навстречу пожеланиям супруги, отпустив ее одну по причине собственного нездоровья.

Последнее время Коррадо преследуют хвори. Пьетра же так молода… боюсь, в обществе, которое представляют собой обитатели замка, девочке просто стало скучно. Она очень милая девочка, Пьетра… светленькая, как форель… с маленькой узкой ладошкой, в которую так и хочется положить жемчужину…

…на ней было зеленое платье… корсаж, расшитый золотом, и по подолу тоже – золотой флорентийский орнамент. Она ведь из Флоренции, знатнейшего флорентийского рода – кожа у нее очень белая, очень нежная, с легко проступающим румянцем, аккуратный, чуть вздернутый носик, что-то задорное, мальчишеское даже, во всем облике… кажется, наряди ее в колет и плащ, прицепи к поясу шпагу – и…

Она замужем всего несколько месяцев – а уже прибрала к рукам весь двор, фаворитки Коррадо мигом потускнели. Слава Богу, что Мороелло не столь часто балует брата визитами. С тех пор, как я покинул его гостеприимный дом в Луниджане, он прислал мне два письма – дипломатии Маласпина не обойтись без моего участия… Но мне милее послание Чино, что получил я третьего дня:

Когда, тоскуя, что умру в опале,

Встречал красавиц я, которых мог

Сравнить с любимой, сердце не берег,

И всякий раз они его пронзали.

И все равно к безжалостным рукам

Отчаянье, что мною завладело,

Меня влечет в объятья, нет сомненья.

Одной, любимой, предан я всецело,

Но в красоте других – и многих! – дам

Приходится искать мне утешенья.

…мне снилось, что я – парю? – или подвешен на невидимой прочной нити… не вижу ни земли, ни тверди небесной… и какой-то звук, то ли пение печальное, то ли плач – тихий, тихий… пытаясь узреть источник звука, я задрал голову, вытаращив глаза, но только потерял ощущение верха и низа, закувыркался в пустоте… это не было страшно или плохо… может быть, это даже рассмешило бы меня, не будь я так непривычно легок. Это был зеленый свет – непрерывный поток зеленого света… я летел… я расширялся, растворялся в сиянии зеленоватого газа… и вот в правый глаз мне вошел золотой клинок – тогда я увидел Ангела с мечом в деснице… его русые кудри шевелились на обнаженных плечах, как будто тысячи длинных желтых змей их обвили, целуя… Ангел улыбался изогнутыми в виде лука румяными устами. Его грудь прикрывал серебряный щит, похожий на зеркало…

– Посмотри, Данте! – повеяло мне в душу. – Взгляни… И очнись! Зеркало приблизилось – я видел ясно, как никогда в жизни… Из глубины терракотовых вод поднималось ко мне лицо мертвого человека. Черные веки, черные губы – белый гипсовый клюв и скошенный подбородок. Мертвец открыл глаза и грустно улыбнулся…

– Это ты, Коррадо?! – воскликнул я…

– Это ты, Данте?! – воскликнул он… И в ту же минуту я стал Коррадо Маласпина и увидел в зеркале на груди Ангела лицо мертвого Алигьери.

…Коррадо не вышел сегодня к ужину. У него распухли суставы. И сделалось что-то вроде небольшой лихорадки… Лекарь пустил ему кровь. Он очень ослаб. Но ближе к полуночи захотел меня видеть, буде я еще не отошел ко сну.

– Вот видишь, Данте, – сказал он, едва я переступил порог его кабинета, – даже радость мне уже не под силу.

– Что – Пьетра?

– Здорова. Весела. Кажется, счастлива. Все хорошо, друг мой. Правда, надо признать, нынче я видел ее только издали.

– Она еще похорошела… так молода, так хороша… я был бы готов позавидовать тебе, если бы…

– Если бы – что?.. впрочем, можешь не отвечать. Сколько тебе лет – сорок…

– Сорок два.

– О… мне гораздо больше!.. но я чувствую себя двадцатипятилетним… в душе. Благодаря ей, Пьетре, понимаешь? В ней живет небесный огонь! эликсир бессмертия – я всегда об этом мечтал, о торжестве вечной юности… Если бы ты знал, как я всегда боялся времени… и вот я победил его! Она – моя. Она меня любит!

Тут он неловко повернулся, пытаясь приподняться на подушках, и застонал…

– Черт! подагра проклятая… Ну, ничего… пара дней – и я буду танцевать! специально устрою бал – в честь возвращения Пьетры…

Я представил себе Коррадо, рыхлого и хромого, – в куртуазном танце – и невольно усмехнулся. Он заметил это и обиженно поджал губы.

– Ничего не понимаешь! Ты, должно быть, как Мороелло… думаешь, я не замечаю твоего ехидства?

– Пьетра – ребенок… а ты – старик! Где она? Почему не возле тебя – с нежными заботами преданной сиделки, как подобает любящей супруге? А?

– Пошляк! – рассердился Коррадо, – о, ты не знаешь… ничего не знаешь! А берешься судить!

Я увидел ее три года назад на маленьком приеме у Бартоломео делла Скала в Вероне. Она приходится дальней родственницей делла Скала, и ее в тот год только что начали вывозить – ей было тогда четырнадцать лет. Среди дам она в тот вечер была самая молоденькая. И одета была скромнее всех, так что ее, бедняжку, почти и не заметили. Она сидела на резной деревянной скамеечке и вертела в руках веер из пластинок слоновой кости, инкрустированных перламутром.

Видно было, что она не знает, как обращаться с этой штукой, которую ей дали в качестве приложения к довольно безвкусному наряду. Тем не менее, голубые глазки ее живо блестели, она, нисколько не смущаясь, рассматривала дам и кавалеров и громко требовала разъяснений относительно всего происходящего у синьоры, которая сидела рядом с ней.

Некоторые ее замечания были так остроумны и неожиданны, и в то же время так по-детски невинны, что я еле удерживал смех… Девочка внушила мне любопытство! Дождавшись, когда она осталась одна, я подсел к ней и попытался заговорить – она сначала недоверчиво молчала, но потом ее природная живость взяла верх над осторожностью, и она принялась болтать, как сорока, не обращая внимания на мои ухмылки и гримасы.

Через полчаса я уже знал, как зовут ее, ее тетку, ее кузин, узнал, что она круглая сирота, что воспитывается в семье родного дяди – в Вероне, хотя родилась и до позапрошлого года жила во Флоренции, что отец ее погиб на войне, а мать и младшая сестра умерли от малярии, что дом ее дяди находится… что сам дядя… а вот и он!

Мне тогда и в голову не приходило, что Пьетра… однако неделю спустя, когда я шел от обедни, из кареты, не спеша проезжавшей мимо, прямо под ноги мне был брошен камень, завернутый в тончайший батистовый платочек. Когда я освободил душистую ткань от камня, на моей ладони оказалась крохотная записка. Чья-то явно неопытная в письме рука вывела на клочке бумаги – "Укради меня!". В уголке платочка я обнаружил вышитую монограмму – П.Г. Пьетра Гвиди? Ну, чертенок!

Я стал бывать у Гвиди. Они – милые люди. Но… Пьетра ведь почти ничего не принесла с собой. Флорентийские Гвиди все потеряли во время муджеланской войны. Тем более в дядюшкином доме подрастали в это время еще четыре дочки – двенадцати, пятнадцати, семнадцати и двадцати лет. Ни одна еще не была замужем.

Я делал вид, что ничего не произошло, что мои визиты не имеют к ее выходке никакого отношения. Да так оно и было, правду сказать. Политические интересы дома Маласпина играли здесь неизмеримо большую роль. Мне было приятно и выгодно знакомство с Алессандро Гвиди, и я не уставал подчеркивать это. Пьетра же, если ей удавалось хоть как-нибудь попасться мне на глаза, выдумывала всяческие уловки, чтобы привлечь мое внимание – и этим смешила меня до слез. Раз она уронила платочек, пробегая мимо, – так, что я вынужден был его поднять и передать ей, из рук в руки. Принимая платочек, она изловчилась ущипнуть меня за палец, а когда я вздрогнул от боли, – растянула рот в нелепую искусственную улыбку, неловко поклонилась и упорхнула. В другой раз, во время ужина, она случайно оказалась vis-a-vis и, как бы по ошибке завладев моим стаканом, стала пить из него. Да Господи… всего и не упомнишь! Она вела себя настолько вызывающе, что это вскоре стало предметом семейных сплетен. Сестры откровенно издевались над ней. Однажды я слышал, как они бранились. По-моему, там дошло даже до драки, потому что Пьетра визжала так, что было слышно во всем доме, и Алессандро, с которым я в это время находился в библиотеке, был вынужден прервать нашу беседу.

Мне нужно было уезжать. Последний вечер в Вероне я провел у Гвиди. За ужином собралось все семейство. Я откровенно наблюдал за Пьетрой. Она была молчалива, печальна и походила на озябшего воробья. Сердце мое сжалось – тогда впервые я почувствовал, что она как-то особенно мне дорога. Этакий белокурый дьяволенок… Девчушка могла бы быть моей внучкой. Мне даже казалось, что она чем-то неуловимо похожа на меня.

Ей было так плохо, так одиноко в этом доме, где ее глухо ненавидели только потому, что судьба проявила по отношению к ней столь явную скупость… она тогда была никому-никому не нужна, одна-одинешенька на всем белом свете. Похоже, я оказался единственным человеком, который за последние два года проявил к ней хоть какой-то интерес. "Укради меня!" На самом деле она, конечно же, хотела сказать – помогите мне вырваться отсюда, а я уж придумаю, как вам заплатить…

В тот вечер ей так и не удалось подойти ко мне, сказать хотя бы слово. Алессандро, его жена и старшая дочь все время были рядом, и бедная Пьетра не смела приблизиться.

Наконец, я распрощался со всеми и уже садился в карету… но вдруг, как из под земли, передо мной выросла бесформенная фигура в черном, маленькая ледяная ручка схватила мою ладонь, кто-то – совершенно неузнаваемым голосом – быстро проговорил: "Ради всех святых! Психея под каштаном. Сейчас!" – и тут же исчез, как не бывало.

Ну, чертенок!

В парке Гвиди имелась хорошо сохранившаяся статуя Психеи – в натуральную величину… действительно, под огромным каштаном, укромное местечко, нечего сказать. Час пополуночи!

За кого она меня принимает, честное слово!

Я сел в карету и велел трогать… но не успел проехать и двух кварталов, как тревога и скорбь одолели меня. Бедная девочка! Ждет, дрожит сейчас в темном парке, на холодном ночном ветру – а главное, какое унижение! А ведь она готова была довериться мне – как отцу… как мудрому другу… Так-то я распорядился этим доверием! А еще почитаю себя человеком просвещенным, лишенным предрассудков… ревнителем христианской любви…

…Не менее получаса я блуждал по парку – в темноте. Ночь была облачная, время от времени лунный свет пробивался сквозь тучи – и тогда я мог различить, куда несут меня ноги.

Как она бросилась ко мне, едва я приблизился! Мне кажется, если бы я не пришел, – она стояла бы тут до утра, прижавшись птичьим своим тельцем к холодному мрамору…

Ледяные пальчики, ледяные щечки… На ней была только тоненькая ночная рубашонка да черный плащ с капюшоном, который она в порывистом движении нечаянно уронила на траву.

Полупрозрачная ткань облепила ее – еще полудетские, но в то же время удивительно женственные – члены: покатые плечики, руки, маленькие острые грудки… Суламифь – да и только! При этом она дрожала то ли от холода, то ли от возбуждения и в немой мольбе протягивала ко мне руки…

– О синьор! – говорил ее взгляд, – Неужели вы оттолкнете меня?!

Я взял ее на руки и понес к дому.

Она обхватила мою шею ручонками, прижалась ртом к моему уху и, щекоча его губами, стала шептать про то, как низко она пала… как высоко меня ценит… как Гвиди ее убьют… как вообще м ы теперь появимся перед…

Это мы – меня доконало!

Она, без сомнения, что-то почувствовала… рванулась из моих рук и… ты никогда не видел ничего подобного, ручаюсь!

В колеблющемся лунном свете, как серна, прыгая среди темных деревьев, заливаясь счастливым смехом – так серебряный колокольчик звенит, если его ненароком задеть, – полуголая, с хлещущими по плечам золотыми струями распушенных волос, – Пьетра металась по аллее в какой-то невозможной, дикой, в божественно прекрасной пляске… маленькая ведьма… Она то вскидывала руки над головой – и тогда ткань рубашки, натягиваясь, совершенно обнажала для взора грудь, живот, бедра, которыми она вертела как заправская жонглерша из бродячего театра… то, наклоняясь до земли, скользила руками по стройным ножкам, лаская собственными пальчиками их нежные формы – от носочка до коленки и выше, подбирая при этом и без того почти невидимый подол… то…

Короче говоря, Пьетра громко и внятно назвала свою цену!

Я был ошеломлен…

Потом… я не видел ее целых два года. Я сидел неотлучно в родовом поместье, изредка выбираясь в Луниджану, сочинял трактат "О магических свойствах камней, древес и гадов"… А Пьетра… она писала мне письма! Пьетра, которая в четырнадцать лет едва могла начертать свое имя! Сначала это были робкие маловразумительные послания ребенка, едва знакомого с тем, что называют "сладостным стилем"… я отвечал ей, по мере возможности, когда находил время среди своих многочисленных занятий, посылал ей книги, переписывал ей канцоны Кавальканти… благо, Верона не столь удалена от Луниджаны, как Падуя или Флоренция. Я наставлял ее, помогал советами, одобрял рвение к наукам, что неожиданно в ней проявилось, – и постепенно сходил с ума. Когда она начала писать стихи, я понял, что пропал. Теперь ей было уже шестнадцать. И она – по крайней мере, по письмам, – казалась мне кем-то вроде Мадонны Философии, которую ты воспел…

2.

…Сегодня ровно шестнадцать лет, как умерла синьора де Барди. Я хотел перечитать некоторые места "La vita nuova" и послал Альбано в библиотеку.

Но через час вместо Альбано явилась Пьетра. У нее в руках был список главной книги моей жизни – в отличном переплете тисненой кожи, с аккуратно выполненными заставками. Она попросила пояснить некоторые места, если, конечно, маэстро располагает…

– Неужели правда, что и вам, и той, которую вы назвали Беатриче, к моменту первой встречи едва минуло девять лет?

– Мне было почти десять, а ей действительно – около девяти… это правда.

– Вы хотите сказать, что слова "в это мгновение дух жизни, обитающий в самой сокровенной глубине сердца, затрепетал столь сильно, что ужасающе проявлялось в малейшем биении", – откосятся к чувствам девятилетнего мальчика?!

– Какая разница, сколько вам лет – если вы любите… я видел в ней образ небесной покровительницы, ангела во плоти… когда вы стоите на коленях перед изображением Мадонны, разве вы не слышите в себе Духа Жизни, который говорит вам – люби!

– Но такое же чувство я испытываю… стоя на вершине холма, глядя в небо… вы же говорите о любви к женщине, а не о любви к Богу и святым… иначе – было бы все равно, на что обратить свой взор, мир полон плодов славы Божией!.. что-то здесь не так, синьор Данте!

А вот еще одно место, которое показалось мне неясным:

Лишь с дамами, что разумом любви

Владеют, ныне говорить желаю…

Что это – разум любви? Любовь и разум – не противоположные ли вещи? Влюбленного человека с безумием сравнивают… А влюбленная дама и вовсе, по-моему, безумна!

– Женщина, полюбившая достойного человека, – не безумна, а мудра.

– А как отличить достойного человека от недостойного? Когда ты влюблена – не замечаешь недостатков… вернее, всякий недостаток немедленно превращается в достоинство, коль скоро ты припишешь его вожделенному предмету, разве нет?

– Любовь – лучшее зеркало, в котором отражается весь человек… с достоинствами, недостатками… наверное, мы не любим недостойных, тут вы правы, мадонна Пьетра…

– Значит, всякий достоин любви?! И злодей? И урод? И мальчик? И старикашка? Если я полюбила – значит полюбила достойного?!

– Выходит так.

– Как же тогда я должна относиться к словам Гвиницелли, который, если мне память не изменяет, где-то сказал: "Всегда любовь находит убежище лишь в благородном сердце… И как свету солнца свойствен жар, так в свете благородного сердца возникает пламя Амора. Если же свет солнца падает на грязь, грязь остается презренной…"?

– Помилуй Бог! кто дал вам Гвиницелли?

– Маркиз.

– И вы – прочли?

– Почему вы удивляетесь, маэстро? Я же прочла "La vita nuova". Это ничуть не более легкое чтение. Уж вы мне поверьте.

Мне осталось только пожать плечами.

Пьетра восприняла это как свою победу! Она весело рассмеялась – и захлопала в ладошки.

– Она была красивая?.. только честно скажите – не как влюбленный дурачок, а как умудренный жизнью взрослый мужчина? Неужели она была так хороша и так умна, что ее можно было принять за ангела, и вся Флоренция молилась на нее?!

– К чему эти вопросы, донна? Разве книга, которую вы, как вы говорите, удостоили чести прочтения, не рассказала об этом более, чем я в силах сказать теперь?..

– А вы подарили ей то, что пообещали? "Я надеюсь сказать о ней то, что никогда еще не было сказано ни об одной женщине"?

О, Пьетра…

…она была в кроваво-красном одеянии, очень простом… дамы сейчас таких не носят… совсем без украшений. Я видел ее в большом зеркале – напротив моего ложа.

– Как поживаешь, Данте? Помнишь ли Меня?

Я не видел ее лица, оно расплывалось в какое-то бесформенное пятно, по мере того, как я напрягал зрение, чтобы его разглядеть. Я забыл ее лицо! Забыл ее голос…

– Что с тобой? – спросила она, голосом, в котором уже не было ни вкуса, ни цвета, ни запаха, – Неужели ты забыл Меня?

Я зажмурился. Темнота под моими веками зарябила желтыми пятнами – и я увидел рысь… золотую рысь в ярких пятнах пестрого узора… она проворными скачками двигалась по горному склону, словно вилась – вспышками канители… там было много сочной ярко-зеленой травы… и белые цветы – как звезды… и золотая рысь… тончайшая вязь ее следов… золотом по зеленому… флорентийский растительный орнамент…

…первый по-настоящему весенний день в этом году! Я провел его в саду.

Коррадо все еще хворает – утром я навестил его и вынужден был отметить, что он сдал даже по сравнению с прошлой неделей. Какие танцы! Пьетра прилетает, как сквознячок из приоткрытого окошка, – повеет свежестью в лицо, чмокнет в бледную, сморщенную щеку, и поминай как звали! Мой благородный друг уже и не ворчит… Это Пьетра! Кто мог бы на нее сердиться!

…я сидел на траве, прислонившись спиной к стволу раскидистого древнего вяза. Прямо передо мной темнела каменистая отмель, а дальше серебристой рябью дышала вода – столь прозрачная, что отражающиеся в ней облака расстилались прядками по черным, бурым и зеленым камешкам дна… на другом берегу Арно дымились свежей зеленью заросли вереска… далекая горная гряда своими покатыми плечами подпирала небо – такое тихое, такое доброе… Господи, благодарю Тебя…

Что-то живое жужжало, звенело, потрескивало вокруг меня… я хотел подобрать слова к теплому воздуху, в который я был погружен, к солнцу, которое сквозь листву вяза ощутительно пригревало мою голую макушку, к этим мухам, кузнечикам, шмелям… но ничего в голову не шло… и я просто блаженствовал – бесцельно и бессмысленно… как в Раю.

Вот Пьетра бежит по дорожке, поддернув выше колен широкую зеленую юбку… бежит босиком, я вижу, как мелькают ее розовые пятки, когда она проносится мимо, не заметив меня под ветками вяза… золотой жгут, выбившийся из косы, узлом завязанной на затылке, бьется между лопаток… Она остановилась в двадцати шагах от меня, вся в солнечных бликах, среди кустов акации, и машет кому-то рукой… иди же, иди сюда, иди!

Ага! Вот кому она знак подавала. Молоденький паж из свиты Коррадо – кожаные штаны в обтяжку, белая рубашка – развевается, как флаг. И тоже босиком. Подбежал, подхватил ее на руки, закружил по поляне… Пьетра, Пьетра… серебряный колокольчик… я впервые слышу этот твой смех.

Я видел все… я завидовал им… может быть, я даже хотел бы быть… я был – в те сладчайшие минуты я был третьим, там, вместе с ними, – так прекрасны были они оба в своем любовном танце. Помилуй меня, Пречистая Дева! Я не испытывал ни малейших угрызений совести или хоть какого-нибудь проявления стыда… Я, словно благодарный зритель в храме Красоты, созерцал внезапно открывшийся мне идеал человеческой формы, – тела казались изваянными из теплого розоватого мрамора, совершенные, как античная скульптура, но живые, движущиеся, сопровождающие свои движения страстными восклицаниями, томными вздохами и стонами… к плечу Пьетры, которое шевелилось почти у самых моих глаз, прилипли две кудрявые травинки, я видел руку Матео с обкусанными ногтями, жадно и нежно скользившую вдоль…

Звук был так нов, и свет был так широк,

Что я горел постигнуть их начало;

Столь острый пыл меня вовек не жег…

Я вдруг вспомнил Джемму – той, давней, поры, когда… а потом – Коррадо…

Господь – милосерд!

– Можешь себе представить – она рассказывает об этом! Приходит, садится вот здесь, где ты сейчас сидишь… и начинает рассказывать. У нее, ты знаешь, вырабатывается великолепный стиль! Матео… До Матео был Альберто. До Альберто – Микеле.

Коррадо потянулся за стаканом – кресло под ним жалобно заскрипело…

– Я сам как это старое кресло – она уселась в меня, положила лапки на подлокотники… ей очень хотелось в него сесть, в это кресло, – ей казалось, что лучше места нет во всем мире… Настоящей графиней Гвиди ей стать не довелось, не судьба, – так она стала маркизой Маласпина. И получила столько свободы, сколько ни одной женщине не унести…

Скоро я умру… а и не умру – неужели можно удержать растущую траву?! Я одинок, Данте… а Пьетра… она ведь навещает меня иногда.

Когда она говорит мне… во всех подробностях! – о том, что происходит между ней и кавалерами моей свиты… я впадаю в исступление! О, как она мучает меня! Какое наслаждение, какой ужас, какой смертный страх, какая боль… какое наслаждение! все это слышать… Я смотрю на нее – на эти золотые завиточки на затылке, на эту трогательную шейку, окруженную белоснежным полотном, на эти пальчики с выпуклыми ноготками… Иногда мне хочется ее убить! Наверное, я так и сделаю, когда твердо решу умереть. Но представить себе жизнь без нее – я не в состоянии. Без нее – такой, какова она сейчас, вот сию минуту… жестокая и похотливая, как кошка… и недоступная, как звезда… тупая и пошлая, как уличная торговка… и мудрая, как…

…зеркало было пусто. Я приблизил к нему лицо – но оно не удостоило меня ответом.

Я умер?

3.

– Так вы отрицаете плотскую любовь?

Она сидела передо мной на маленьком плетеном стульчике и ела раннюю черешню – двумя пальчиками брала ягодку из крошечной корзинки, которая стояла у нее на коленях, и надкусывала ее – так, чтобы видны были два прелестных передних зуба, вонзающихся в алую мякоть, и капли сока, выступающие, как кровь…

– Я думаю, что любовь между мужчиной и женщиной совсем не обязательно связывает их… м-м… плотским образом.

– Но тогда все равно – кого любить… женщину… ребенка… мужчину… своего святого… так? получается, что можно любить всех… всех – одинаково, всех без разбору! но какая же это любовь – если всех?

– Не совсем… любя этого человека – я люблю именно этого человека. Именно его, а не кого-нибудь другого. Но это не значит ведь, что я непременно желаю чувствовать его в своих объятиях… Любя женщину, разве я не могу любить в ней ее бессмертную душу?

Она посмотрела на меня – как смотрят на неизлечимо больных – и вздохнула…

– Мне бы не хотелось, чтобы меня любили, как бессмертную душу, – и, сбросив пустую корзинку на траву, она потянулась всем телом, откинувшись на спинку стула… – я не верю, чтобы женщину можно было бы любить не как женщину… а душа – беспола.

– Почему же, донна?

– Там, на небесах, сказал Спаситель, не женятся и замуж не выходят… там нет ни мужей, ни жен… ни мужчин, ни женщин… Там нет любви, маэстро! Вернее… там слишком много любви, чтобы любовь имела хоть какой-то смысл… я открою вам свою тайну, хотите?

И, не дожидаясь ответа, она вскочила со своего места, подбежала ко мне и, обхватив мою шею длинными голыми прохладными руками, горячо зашептала мне в ухо, щекоча его губами:

– Я люблю свое тело… оно такое гибкое… такое сладкое … такое певучее… в нем столько радости, блаженства, столько… если в Раю его не будет – я не хочу в Рай! не хочу, не хочу, не хочу!.. Пусть в Раю живут убогие, уроды и старухи! Я – никакой не дух бесплотный… Я – это я, живая… вот она я, меня можно потрогать руками… волосы, губы, уши… это я, я сама! никто у меня этого не отнимет! А вы говорите – бессмертную душу… кто так говорит – тот не любит! признайтесь, учитель, положа руку на сердце, – вы ведь никогда не любили ее! Ну – скажите мне правду! Скажите!!! Не лгите – хотя бы раз в жизни!

…Нет, я не милосерден, не учтив, –

Играть я буду, как медведь, ликуя.

Стократно отомщу я…

Отомщу!

Я смотрел в зеркало и видел – оскаленную морду леопарда, с его клыков капала розовая слюна… глаза застлал желтый морок алчбы…

Я хочу ее… Господи! никого никогда в жизни своей так я не хотел, как эту гадкую девчонку! Стоит мне закрыть глаза – и она вся передо мной… видения мои лишают меня сил, как будто я действительно предавался с нею любовной игре…

Меня пленили небольшие холмы.

Меж них я сжат, как известковый камень…

Быть капелькой пота между твоими… о! Пьетра!…

О если б на лугу, где мягки травы,

Предстала мне влюбленной эта дама,

О если б нас, замкнув, сокрыли холмы!

***

– Ваш строгий вид – результат моей нескромности. Я приняла к сведению все-все, что вы сказали. И даже то, чего не сказали. Я, может быть, правда, – еще дитя, и ничего не понимаю в жизни. Так учите же меня. Я буду вам покорна, маэстро…

Я хотел прикоснуться к ее волосам, но она отшатнулась от меня, как от прокаженного…

…Пишет Данте господину Мороелло маркизу Маласпина.

"…после того, как я покинул ваш дом, по которому так тоскую и где (как вы с радостью говорили) мне было позволено делать то, что я хотел, едва я ступил совершенно уверенно и не соблюдая осторожности на берег Арно, тотчас же, увы, точно упавшая с неба молния, предо мною возникла, не ведаю, каким образом, некая дама, и своим обхождением, и внешностью близкая моим чаяниям. О! как поразило меня ее появление! Но грянул страшный гром – и изумление кончилось… Амор положил конец похвальным моим намерениям, ради которых я чуждался и дам, и песен о них; он безжалостно лишил меня чуждых ему постоянных раздумий, которые помогали мне исследовать небесные и земные предметы. И дабы душа моя не восстала против него, сковал мою волю и принуждает меня делать не то, что угодно мне, а то, что ему угодно!"

…я испугался! я в страхе готов был бежать, не разбирая пути! Она… пришла! я так звал Ее… так искал Ее в те ледяные ночи, когда никого… никому… Она не приходила.

И вот – Она пришла, а я… На Ней был оливковый венок, зеленая туника и красный плащ, Ее лицо, скрытое под полупрозрачным покрывалом, лишь мерещилось мне… я по-прежнему не мог вспомнить его с достаточной отчетливостью… но то была Она…

– Узнал ты Меня? Ну, не отвращай взор свой – смотри!

Я сжал веки пальцами… я зажмурил глаза. Я чувствовал себя воришкой, которого застали на месте преступления. Я хотел бы провалиться сквозь землю – до самого Ада, лишь бы не гореть в лучах этих – справедливейших в мире! – очей…

– Отчего ты страдаешь, Данте? Не мукою ли Иуды поражен? что за сребреники бросили тебе взамен Моей любви?

Я не мог говорить… А Она – словно отпечатывала в моем сердце слова, которые я слышал и видел одновременно: золотом – по алому…

Ты устремил шаги дурной стезей,

К обманным благам, ложным изначала,

Чьи обещанья – лишь посул пустой.

Напрасно я во снах к тебе взывала…

Лицо мое горело, липкое от тяжелых едких слез. Глаза мои были закрыты – но я видел, я не мог заставить себя не видеть… Я весь обратился во взор собственной слепоты… и все, что пленяло мое сердце, что составляло радость и утешение последних лет, вдруг явилось мне в таком омерзительном и не пристойном виде, что я весь похолодел, как будто выпил цикуты… внутри меня вращалось огненное колесо, в середине его, в его неподвижном черном центре, я видел серебряный щит-зеркало – и в нем белую маску, чей-то до ужаса знакомый и страшный лик… маска шевелилась, увеличивалась… вот она превратилась в жуткую колесницу, одетую перьями, из которых торчали семь чудовищных голов, – три бычьих и четыре – носорожьих… На колеснице восседала голая блудница, бесстыжая, как Пасифая, и рядом с ней – огромный толстой мужик с волосатой грудью и всклокоченной черной бородой; они целовались и гнусно совокуплялись, не утоляя друг друга… блудница водила кругом жадными безумными очами – и вдруг увидела меня, и потянулась ко мне, призывно мыча… ее спутник, заметив это, хлестнул ее плетью, мгновенно оказавшейся в его руке… раз хлестнул, другой, третий – и все исчезло…

Я очнулся – едва живой. Она была все еще здесь – Беатриче Портинари… или нет – я ее запомнил такой, какой видел в последний раз, незадолго до ее смерти… синьора де Барди, возлюбленная, доставшаяся другому…

– Встань и иди, Данте! Я не вижу вины на тебе…

Я встал и пошел.

________________________________________

Переводы из Данте Алигьери и Чино да Пистойи – М.Лозинского, И.Голенищева-Кутузова и Е.Солоновича.