ЛЮДМИЛА ШАРГА ● ИЗВЕЧНАЯ БЕДА – ВООБРАЖЕНИЕ… ● ИЗ ДНЕВНИКА
Солнечный свет, преломляясь в прозрачности друзы январского дня, дробится на мелкие пляшущие блики, слоится, рассеивается, изменяя привычные очертания улиц, домов и деревьев.
На первый взгляд – ничего необычного. Всего лишь день январский, тёплый и удивительно тихий. Такие дни случаются ранней весной, когда полупрозрачная розоватая дымка смешивается с облачностью, и серый начинает отливать перламутром, становится роскошным – жемчужно-серым, и Город грезит о лучших временах своих в свечении весенних сумерек.
Такие дни нередки и для поздней осени, но для середины зимы…
И захотелось выйти из дому и окунуться в грёзы Города.
Вспомнилось вдруг: «Слишком светел день сегодня, и оттого так густы тени!»…
Откуда это?
Ах, да – конечно же, «Окаянные дни»…
Через Соборную площадь, по Дерибасовской, по Екатерининской – через сонный Пале-Рояль, мимо Оперного, мимо памятника Пушкину на Приморском – к Потёмкинской лестнице, где снимается кино.
Где всё в каких-то тюках, мешках, корзинах, телегах и караульных вышках, и только узенький проход оставлен для настоящего справа, и по нему, как ни в чём не бывало, идут люди. Идут так буднично, так деловито, как шли, наверное, и тогда, в страшном и далёком восемнадцатом.
Идут потомки тех, кто вольно и невольно был вовлечён в погибельный водоворот октябрьских событий.
«…Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали ,– всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…»
По левую сторону от Потёмкинской – в Лунном парке – открыт временной портал: "товарищи" в кожанках, красноармейцы в шинелишках и обмотках, кони….какие-то гипсовые статуи, замызганные, непростительно-легковесные, но с огромными претензиями на целостность, и стало быть, на подлинную античность.
Вся эта огромная территория под открытым небом – съёмочная площадка фильма по бунинским рассказам.
Но на самом деле, площадка гораздо больше, чем Потёмкинская лестница и Лунный парк, чем вся Одесса, более того, – она не имеет границ, и все мы, хотим или не хотим, играем жизнь.
Живём…
Тут нет никаких открытий – ничего нового, всё по Шекспиру: мир, по-прежнему, – театр, и « … и люди в нём – актёры..».
Неплохо бы было, наконец, узнать, кто режиссёр?
«Михалков…, – улыбается сын. – А в бунинских «окаянных» так много сегодняшнего, оказывается. Или в наших сегодняшних много от тех, «окаянных». Почти сто лет прошло, а мало что изменилось. Смотри…».
И я смотрю…
«Розовый серп молодого месяца в тонком закатном небе за Воронцовским дворцом, бледное, нежное, чуть зеленоватое небо…»
Сумерки.
Возвращаемся.
И я не замечаю, что улицы заплёваны шелухой семечек, что урны переполняет пластиковый мусор – неотъемлемая черта нашего времени. Действительно, мало что изменилось. Хотя…
«Михрютка, дробящий дубиной венецианское зеркало» эволюционировал. Теперь он эти зеркала в своих особняках развешивает, да и не просто Михрютка он нынче, а «вашасветлость», уважаемый господин или какой-нибудь там «фон Михрюткофф». Это ничего, что он шелуху на улице под ноги себе и прохожим плюёт по-прежнему, – родословная михрюткина отыскалась в запылённых архивах, и герб там имеется, и что характерно, род-то древний, оказывается…
В лице, правда, очень и очень чего-то не хватает, чего-то неуловимого, какого-то штришка. Её же не хватает и в поступках, и в крови.
Но это – не беда, ещё каких-нибудь лет триста, и всё само собой образуется. Никто не заметит этого недостающего ни в лице, ни в поступках, ни в крови – некому будет замечать.
"Ночью лил дождь. День серый, прохладный. Деревцо, зазеленевшее у нас во дворе, побледнело. И весна-то какая-то окаянная! Главное – совсем нет чувства весны. Да и на что весна теперь?
Все слухи и слухи. Жизнь в непрестанном ожидании (как и вся прошлая зима здесь, в Одессе, и позапрошлая в Москве, когда все так ждали немцев, спасения от них). И это ожидание чего-то, что вот-вот придет и все разрешит, сплошное и неизменно-напрасное, конечно, не пройдет нам даром, изувечит наши души, если даже мы и выживем. А за всем тем, что было бы, если бы не было даже ожидания, то есть надежды?
"Боже мой, в какой век повелел Ты родиться мне!"
А может, всё дело в том, что и у меня эта вечная, как мир, беда: « … воображение немного живее, чем у других...», и справиться с бедой этой я не в силах.
Иду статисткой по съёмочной площадке, смотрю, как михрютки играют главные роли на бис, и пустопорожние рифмоплёты словоблудят, раздуваясь от собственной пустоты ( как те гипсовые статуи, ей-Б-гу..).
Но, я вижу, как солнечный свет, преломляясь в прозрачности друзы январского дня, дробится на мелкие, пляшущие блики, слоится, рассеивается, изменяя привычные очертания улиц, как полупрозрачная розоватая дымка смешивается с облачностью, как серый начинает отливать перламутром, становится роскошным – жемчужно-серым, как Город грезит о лучших временах своих в тихом свечении весенних сумерек…
Только за это я готова смириться со своей бедой « живостью воображения», тем более, что я давно уже породнилась с нею.
Солнечный свет, преломляясь в прозрачности друзы январского дня, дробится на мелкие пляшущие блики, слоится, рассеивается, изменяя привычные очертания улиц, домов и деревьев.
На первый взгляд – ничего необычного. Всего лишь день январский, тёплый и удивительно тихий. Такие дни случаются ранней весной, когда полупрозрачная розоватая дымка смешивается с облачностью, и серый начинает отливать перламутром, становится роскошным – жемчужно-серым, и Город грезит о лучших временах своих в свечении весенних сумерек.
Такие дни нередки и для поздней осени, но для середины зимы…
И захотелось выйти из дому и окунуться в грёзы Города.
Вспомнилось вдруг: «Слишком светел день сегодня, и оттого так густы тени!»…
Откуда это?
Ах, да – конечно же, «Окаянные дни»…
Через Соборную площадь, по Дерибасовской, по Екатерининской – через сонный Пале-Рояль, мимо Оперного, мимо памятника Пушкину на Приморском – к Потёмкинской лестнице, где снимается кино.
Где всё в каких-то тюках, мешках, корзинах, телегах и караульных вышках, и только узенький проход оставлен для настоящего справа, и по нему, как ни в чём не бывало, идут люди. Идут так буднично, так деловито, как шли, наверное, и тогда, в страшном и далёком восемнадцатом.
Идут потомки тех, кто вольно и невольно был вовлечён в погибельный водоворот октябрьских событий.
«…Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали ,– всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…»
По левую сторону от Потёмкинской – в Лунном парке – открыт временной портал: "товарищи" в кожанках, красноармейцы в шинелишках и обмотках, кони….какие-то гипсовые статуи, замызганные, непростительно-легковесные, но с огромными претензиями на целостность, и стало быть, на подлинную античность.
Вся эта огромная территория под открытым небом – съёмочная площадка фильма по бунинским рассказам.
Но на самом деле, площадка гораздо больше, чем Потёмкинская лестница и Лунный парк, чем вся Одесса, более того, – она не имеет границ, и все мы, хотим или не хотим, играем жизнь.
Живём…
Тут нет никаких открытий – ничего нового, всё по Шекспиру: мир, по-прежнему, – театр, и « … и люди в нём – актёры..».
Неплохо бы было, наконец, узнать, кто режиссёр?
«Михалков…, – улыбается сын. – А в бунинских «окаянных» так много сегодняшнего, оказывается. Или в наших сегодняшних много от тех, «окаянных». Почти сто лет прошло, а мало что изменилось. Смотри…».
И я смотрю…
«Розовый серп молодого месяца в тонком закатном небе за Воронцовским дворцом, бледное, нежное, чуть зеленоватое небо…»
Сумерки.
Возвращаемся.
И я не замечаю, что улицы заплёваны шелухой семечек, что урны переполняет пластиковый мусор – неотъемлемая черта нашего времени. Действительно, мало что изменилось. Хотя…
«Михрютка, дробящий дубиной венецианское зеркало» эволюционировал. Теперь он эти зеркала в своих особняках развешивает, да и не просто Михрютка он нынче, а «вашасветлость», уважаемый господин или какой-нибудь там «фон Михрюткофф». Это ничего, что он шелуху на улице под ноги себе и прохожим плюёт по-прежнему, – родословная михрюткина отыскалась в запылённых архивах, и герб там имеется, и что характерно, род-то древний, оказывается…
В лице, правда, очень и очень чего-то не хватает, чего-то неуловимого, какого-то штришка. Её же не хватает и в поступках, и в крови.
Но это – не беда, ещё каких-нибудь лет триста, и всё само собой образуется. Никто не заметит этого недостающего ни в лице, ни в поступках, ни в крови – некому будет замечать.
"Ночью лил дождь. День серый, прохладный. Деревцо, зазеленевшее у нас во дворе, побледнело. И весна-то какая-то окаянная! Главное – совсем нет чувства весны. Да и на что весна теперь?
Все слухи и слухи. Жизнь в непрестанном ожидании (как и вся прошлая зима здесь, в Одессе, и позапрошлая в Москве, когда все так ждали немцев, спасения от них). И это ожидание чего-то, что вот-вот придет и все разрешит, сплошное и неизменно-напрасное, конечно, не пройдет нам даром, изувечит наши души, если даже мы и выживем. А за всем тем, что было бы, если бы не было даже ожидания, то есть надежды?
"Боже мой, в какой век повелел Ты родиться мне!"
А может, всё дело в том, что и у меня эта вечная, как мир, беда: « … воображение немного живее, чем у других...», и справиться с бедой этой я не в силах.
Иду статисткой по съёмочной площадке, смотрю, как михрютки играют главные роли на бис, и пустопорожние рифмоплёты словоблудят, раздуваясь от собственной пустоты ( как те гипсовые статуи, ей-Б-гу..).
Но, я вижу, как солнечный свет, преломляясь в прозрачности друзы январского дня, дробится на мелкие, пляшущие блики, слоится, рассеивается, изменяя привычные очертания улиц, как полупрозрачная розоватая дымка смешивается с облачностью, как серый начинает отливать перламутром, становится роскошным – жемчужно-серым, как Город грезит о лучших временах своих в тихом свечении весенних сумерек…
Только за это я готова смириться со своей бедой « живостью воображения», тем более, что я давно уже породнилась с нею.