RSS RSS

БОРИС НОСИК ● СОЛДАТ СТЕНКА РАЗИН И МАРШАЛЬСКАЯ ДОЧЬ

БОРИС НОСИКПожалуй, что в нашей студенческой группе «редакторов» наименее близки и интересны были мне эти двое, Виля Разин и Светка Новикова. Никакой я в них не замечал симпатии или тайны, никакого особого таланта или остроумия, даже особой юной миловидности. То, что я тогда не знал их тайн, это нормально. Оттого они и тайны, чтоб их ото всех прятать, особливо от вчерашних глупеньких школьников-малолетков. А я, как теперь понимаю, именно таким был.

В семнадцать с половиной, окончив школу на Первой Мещанке, сумел я, несмотря на позорный пункт в паспорте, поступить по счастливой случайности в полиграфический институт, что размещался невдалеке от родительского дома, в неказистом здании бывшей татарской школы на Садово-Спасской. Там и учился первые четыре года, пока нас не перевели всем отделеньем на факультет журналистики МГУ…

На дворе как раз и стояло то жуткое послевоенное пятилетие, что завершилось загадочной смертью бессмертного, казалось уже, людоеда весной 1953-го года.

В эти годы чуть не у всякой московской семьи был свой собственный семейный «скелет в шкафу», а у иных и целая куча родственных костей и черепов с пустыми глазницами. «Шкафы» эти мне представлялись тогда большими, темными гардеробами, вроде того, что нам достался в наследство от дедушки с бабушкой в начале пятидесятых… Это уж позднее, когда стали по всей империи зла публично раскапывать «братские» могилы безвинных (кажется, последняя уцелевшая на Руси форма братания), подумалось мне, что семейные эти шкафы с костями были чуток повместительней нашего унaследованного – что-то вроде стенных шкафов Стенли. В окружении таких вот стенных шкафов, набитых костями, и прожили большую часть своей жизни милые мои пуганые соотечественники, прожили кто как сумел, в горе и тоске, впрочем, не все, иные даже и в веселии. В воспоминании о костях веселого мало, так что в шумной суете столичной жизни оно не слишком часто лезет в голову. А вот в одиночестве моего хутора на границе Бургундии и Шампани оно возвращается регулярно, со всеми ненужными именами и подробностями. Скажем, те же мои соученики по «редакторскому» отделению Виля Разин и Светка Новикова, и он и она, такая, казалось бы, далекая и несущественная подробность тогдашнего окружения. Просто, можно сказать, двое из моих «одноклассников», весьма от меня далеких. И как давно все это было! А вот вспоминаются они мне отчего-то в ночной тиши моего шампанско-бургундского хутора или в беспечном птичьем пении днем. Теперь уж не отвяжутся, пока не разгребешь завалы памяти…

Виля был малорослый, плотный, как бы безвозрастный, никакими особенностями черт и поведения не выделялся, кроме, пожалуй, настороженной серьезности, немногословия и пристрастия к дисциплине. Мне по глупости лет казалось, что я все могу прочесть на его бесцветном лице, а то и заранее угадать, не читая, вроде как текст передовой статьи в газете «Правда» или в журнале «Партийное строительство». Видит Бог, сам я никогда не читал этих изданий, хоть и видел их регулярно, хотя бы на гвоздике в туалете у моей первой тещи. Такое вот было у него скрытное и малоподвижное лицо, у Вили. Только иногда он вдруг начинал часто-часто моргать, наш Виля, и я по веселому легкомыслию считал, что это нормально, как отточия и кавычки в партийной газете. Тогдашние партийные журналисты охотно прибегали к ним, когда хотели выразить полемическое изумление, презренье к врагу или иронию. Только много позже я понял, что эта морзянка была не от хорошей жизни…

Виля был у нас член партии и с первого курса руководил то ли групповой, то ли курсовой партячейкой, в которую входили взрослые студенты, недавно уволенные из армии. Там они и вступили в эту ихнюю партию, в армии. Кажется, что партийной была и демобилизованная молодая женщина, староста нашей группы Валя Тимашук, вполне милая и безвредная тетка. Что до Вили, то он меня сильно доставал своими партийными замечаниями. Даже не помню точно, какие в них содержались претензии или призывы. Чаще, кажется, призыв к скромности и молчанию. Потому что я хоть и не был каким-то там храбрецом или хулиганом, но был, конечно, трепач, краснобай, остряк-самоучка и вполне непуганый фраер. Ко всем этим ностальгическим воспоминаньям, исполненным здоровой самокритики, я пришел лишь через много лет в результате утраты былого здоровья, чтения книжек и одиноких прогулок среди мирных полей Шампани. Бреду, случается, бреду по нерусской сельской дороге и вспоминаются мне вдруг среди цветущего рапса какие ни то случаи из московской юности. Могут они показаться удивительными для тех, кому еще нет сейчас и шестидесяти или кто вообще вырос в дебрях Западной Европы или Северной Америки, где жареные петухи давно не клевали людей в задницу. Пожалуй, и для меня самого они удивительны своей сохранностью и запоздалым их появлением: думал, та былая жизнь давно выветрилась из памяти, ан нет, что-то еще бередит.

Вспоминается, к примеру, одно групповое студенческое собрание, посвященное

«моральному облику», где-то в конце сороковых годов, примерно в сорок девятом. Тогда на всех уровнях – групповом, курсовом, факультетском и, наконец, институтском – проводились такие собрания. Я вспомнил их недавно почти все, одно за другим, гуляя по пшеничному полю за хутором. Все вспомнил, даже отдельные «особо аморальные» поступки друзей и почти все имена… Да не пугайтесь, про всю эпопею «моральных процессов» рассказывать не буду, расскажу только об одном, самом узком, групповом …

Поясню для неграмотных, что собрания эти проводились для выявления пережитков буржуазного сексуализма и очищения нас, молодых строителей коммунизма, от последних грехов, которые могли бы нам помещать в победоносном нашем вхождении сами знаете куда – хвала Богу не вошли, обошлось.

Как всякое, пусть даже самое скромное мероприятие, собрание должно было иметь мало-мальский президиум, и он немедля составился вдоль учебного стола, за который сели парторг Виля, комсорг Лера Акатова, староста Валя Тимашук и главный докладчик, мой лопоухий носатый друг Глеб Скороходов.

После краткого сообщения об ухудшении международного положения и вечных происках Пентагона докладчик наш умело увязал эти происки с необходимостью усиления бдительности в нашем обществе и дальнейшего очищения морального облика. После этого он пригласил подойти к столу президиума моего друга Юру Миленина. С тридцатилетним Юрой, прошедшим войну в чине рядового, и с милой нашей подружкой Ксанкой Рождественской мы все лекции напролет играли на задней скамье аудитории в «балду» или «буриме», так что какая-то Юрина причастность к проблеме очищения морали показалось мне весьма неожиданной. Юрка вышел в неизменной своей шерстяной гимнастерке и хромовых сапогах (так после войны многие ходили студенты) и остановился перед столом, после чего Глеб спросил его громко и очень отчетливо:

– Юра, до нас дошли сведения, что ты спишь с Лидой. Правда ли это?

Здесь голос Глеба по-настоящему дрогнул от негодования, и я подумал, что Глеб у нас настоящий артист, так сыграть! Только много пoзднее я понял, что негодование друга моего Глебки было самое искреннее. Он и впрямь не мог себе представить, как может человек спать с какой-то там Лидой, когда вокруг него ходит столько незанятых мужчин и вполне зрелых мальчиков? Впрочем, это я сейчас такой догадливый и такой толерантный. Но ведь Глеб никому не говорил тогда, даже мне об этом своем невозможном для студента, комсомольца, будущего члена партии и кандидата наук пристрастии к мальчикам, никому, даже папе-полковнику и умной своей маме Гуте Борисовне, а уж нам-то, его непонятливым сверстникам тем более…

Глебка жил с родителями в военном городке неподалеку от знаменитой баковской фабрики, выпускавшей самые крепкие в мире гондоны, и мог ли полковник Скороходов, выводя солдат с песней о Сталине в поле за гондонной фабрикой, представить себе, что его сын…Но может, все-таки мог… Хотя теперь, шестъдесят с лишком лет спустя (немалый срок!), даже теперь я не берусь утверждать, что Глеб поверял своим родителям невероятные эти тайны человеческого устройства…

Вуаля! Мне вдруг вспомнилось, как совсем недавно, каких-нибудь три года тому назад позвонил я отсюда, из Шампани, Глебке в Москву и попросил рассказать мне по возможности подробно и бережно о любовной связи Анны Андревны Ахматовой с Фаиной Раневской, которой он, Глеб, был другом и жизнеописателем. Я в то время писал книжку о «стальных женщинах», и в ней, увы, вынужденно обошелся без многих столь существенных подробностей… Но Глеб мне в подробностях этих отказал. Нет, он не послал меня куда подальше, даже не пожаловался на болезнь, которая его уже, оказывается, мучила, а просто сказал, что он вообще ни о чем подобном никогда не слышал. В общем, как принято говорить, унес тайну в могилу… Надеюсь, что он был достойно оплакан у Вас в Москве всем гей-сообществом и центральными телеканалами. Моя собственная семья, разбросанная по свету благодаря возможностям временной российской свободы, чтит память о нем, совсем молодом, лопоухом, бережливом, беспартийном, но таком добром и услужливом, еще, может, и не сделавшем тогда окончательного сексуального выбора…

Возвращаясь к описываемому мной студенческому судилищу, должен признаться, что я тоже не повел себя тогда сколько-нибудь смело. Наверно, я должен был встать и честно сказать, что я лично завидую фронтовику Юре Миленину, который осуществил нашу общую мечту – «потянуть за резинку». Внятно и открыто заявить, что Юрке уже под тридцать, что он воевал против немецкого фашизма, отстоял наше право на свободу, гуманизм и счастье, принес Лиде весь пыл воздержания, так что… В общем, сказать, что и нам всем, половозрелым, давно пора…

Но я сидел, съежившись, сраный студент – комсомолец, искал себе норку… Правда, с моей точки зрения, Юра мог бы попробовать, раз у него это получается, переспать лучше не с Лидой, а с нашей обшей подругой, курносенькой Ксанкой, однако я никому не мог навязывать своих вкусов. Тем более, что Ксана тогда была невинная девушка и ей больше всех нравился художник Саша, в результате чего она вышла замуж за Леву Володина и уехала с ним в Будапешт, потом в Париж… Судьба индейка!

В общем, я не сказал обо всем этим открыто и смело на собрании, а вместо этого сидел на любимом конце задней скамейки и писал записочки в президиум, с прозой , стихами и стихотворными переводами. Как сейчас помню, что отправил им в президиум стишок Бернса в переводе Самуиляклича Маршака, вполне мирный стишок («И кому какое дело, если у межи целовал кого-то кто-то…»). Но даже эти невинные призывы Роберта Бернса (который был шотландец, почти как Лермонтов) в переводе, можно сказать, лауреата Сталинской премии показались тогдашнему президиуму слишком вольнодумными и даже, наверное, подрывными. Будь там у них за столом кто ни то поподлее, могли бы у меня быть крупные или мелкие неприятности. Впрочем, одна крохотная, но противная неприятность все-таки у меня была. Виля Разин взял меня после собрания за рукав, отвел в конец коридора и там сказал очень зло, волнуясь и запинаясь:

– Перестань строить шута горохового, Борька…

Это было обидно. И слова эти мне показались какими – то странными. Эх, блин, это все так давно было, что я не то, чтоб забыл, но перестал думать об этом. И я бы, может, вовсе перестал, нисколечко больше не думал, если бы лет десять тому назад у себя на хуторе не наткнулся вдруг в американском «Новом журнале» на имя знакомого автора – Вилен Разин. Там была опубликована Вилина повесть «Приношение в жертву» с эпиграфом «Неизрекомы суть муки»… Помню, что я с облегчением отложил собственную работу, сел читать эту повесть и был сильно ею затронут. Не только всякими там завидными для мастера слова «пожнями», «лыжбатами», «пэтээрами», «полуподковами» и прочими словечками, но и сюжетом, жутью, трагизмом. Главный герой повести капитан Беспалов, эвакуируя раненых, наступил на хвост офицеру из смерша и поплатился за это неуважение к высшей власти своей жизнью: был объявлен иностранным агентом и расстрелян. В общем, прямо скажем, содержались в Вилиной повести намеки на то, что штабные генералы и смерш не щадили бедных своих вояк, и боялись только того грома, что мог грянуть из Кремля:

«Потери? Ну и что! Народу у нас навалом. Еще дивизия, еще бригада – Война все спишет…»

По всему выходило, что этот их легендарный смерш обвошелся нашей армии не меньшими потерями, чем удары грозного противника, поскольку труженики славного учреждения тоже добивались ударных результатов своей деятельности и, как принято, выполняли план по шпионам и диверсантам. Только представить себе сто тыщ собственных бойцов, расстрелянных для пользы дела!

В общем, в Вилиной повести множество я отыскал никак не совместимых с былой его правоверностью наблюдений и был немало этим удивлен. Разве может человек так измениться? Тем более он по натуре своей и по принципам был против перемен…

Я даже нашел в книге у Вили такую каламбурную шуточку: «Меняются знамена, идеалы… Не люди мы, а жалкие менялы». То-есть он как бы этих перемен стесняется. Даже после всего, что было. А что было?

Позднее я получил из Москвы в подарок (от милой Вилиной дочери) автобиографическую его повестушку. И вот уж тут мне стало стыдно за мою былую резвость. Я понял, что с любимым отцом, подарившим ему при рождении модные инициалы и псевдоним лежащего в мавзолее душегуба, Виле пришлось расстаться еще в детском возрасте. Отец его был осужден как враг народа и много лет мыл золото на Колыме, доходил на лагерных нарах. А Вилю с его матушкой выгнали из их московской квартиры и сослали в азиатскую степь, чтоб наказать за близкие, даже можно сказать, родственные их связи с врагом народа. Чтоб уцелеть в этой жизни, мальчик просто обязан был считать все происходившее вокруг него совершенно правильным. Более того замечательным, лучезарным, вдохновляющим. Так он и считал. Считал в душе и всем видом своим и поведением доказывал безупречную преданность власти, которая даровала нашему народу полную свободу и невыразимое счастье. Так что она уже из тех юных лет шла, наверно, та странная непроницаемость его лица, которая так удивляла меня, недотыкомку, в студенческие годы. Но как же все-таки происходило размораживание таких лиц?

Я попытался представить себе, как он расслаблялся в последующие четыре десятилетия, наш Виля (мы как раз и не виделись лет сорок), как уходил его страх, как смягчали его любовь, женитьба, рождение детей…

Дочитав повесть, я снова позвонил его дочери в Москву, чтоб снова услышать ее приятный, раскованный голос и родной московский говор. Потом я вспоминал, как раздражали Вилю в те роковые сороковые и проклятые навечно пятидесятые моя безответственная болтовня и неосторожность. Что это было у него – поростой страх или неприятие возможности другой, более раскованной жизни? Я даже придумал приятную для меня заморочку: мол, это был отеческий страх за меня, суетливого малолетку? Объяснение это мне льстило. Ведь когда вышла в Москве (с опозданием лет на тридцать) моя первая книжечка повестей, Виля откликнулся на ее выход тщательно продуманным комплиментом. Это и был первый и последний отклик на мою книгу из родной Москвы (книгу хочешь, плати, за отклик плати отдельно). А Виля понимал, как такое может порадовать автора.

Вдобавок к своей поздним писательским свершениям Виля совершил редкий в наши дни подвиг: вырастил уважительное потомство. Конечно, это дети и внуки незадолго до его смерти помогли ему издать Книгу, где вся его Проза, плюс полторы сотни страниц Избранных Мыслей и Шуток, а вдобавок на обложке – прекрасный Вилин портрет в старости. У него красивое бородатое лицо, в котором больше нет страха…

Вот тебе и Виля Разин. Наш Стенька Разин. «И за борт ее бросает…» – нестройно поют захмелевшие граждане. «В надлежащую волну», – завершал строфу мой институтский друг Сережа Иванов. У них с Валькой было такое занятие на лекциях – каламбурные переделки опостылевших радио-шлягеров: «Ты не шей мне, матушка, красный саркофаг».

А вот у Светки Новиковой из нашей группы любимой шуткой был как раз заголовок урока из нашего учебника английского языка. Там был текст, озаглавленный Stenka Razin. То-то-бишь, Стенька Разин. Может, хохмы ради они нас троллили. А может, и нет. Что им было делать, если в английском языке нет здесь мягкого знака? А идейное руководство строго сказало им, что нельзя учебнику без нашего героя. Вот и отлудили про Стенку Разина.

Прочитав этот заголовок на нашем уроке английкого, Светка Новикова смеялась и визжала до настоящей истерики, повторяя: «Стенка Разин. Эта Стенка Разин! Настоящая Стенка! Об Стенку горох!»

Лев Абрамыч Перлин, учивший нас языку врага, терпеливо ждал, пока Светка успокоится, высморкается и утрет слезы. Для него, как и для нашего латиниста, как для обаятельного М.В.Урнова, для блистательной и безумной Кучборской или недобитого членкора А.А.Сидорова, наш малопрестижный институт на Садово-Спасской был незавидным, но все же убежищем в те годы хунвейбинского погрома (конец сороковых – начало пятидесятых). Кстати, как и для большинства неполноценных студентов, как и для самой Светки (не то б сучила мохер златой юности в самом что ни на есть МГИМО или МГУ), ведь почти у всех наших студентов кто-нибудь сидел или готов был сесть, но вслух об этом никому ни слова. Тайна. Про одного только Светиного папу было известно почти официально… Потому что такое не утаишь. Главный маршал авиации всея СССР – такой был у него чин, не хрен собачий. Даже рядовым винтикам можно было испуганно шелестеть, что осужден с конфискацией всего имущества (ясное дело, трофейного) и сидит где ни то на Лубянке. Там, наверно, и другие сидели родители наших студентов (могли бы собираться и проводить родительские собрания в часы, свободные от допросов и пыток). Лубянские обитатели со всей страной невидимой связью связаны, но Светкин отец, главный маршал Новиков был из этих сидельцев самый чиновный.

Я был в те года шутник и шустряк, но со Светкой мало общался. Она водилась с полдюжиной девиц, которые были и по виду «более равными» (почище и помодней одеты, чем другие), и голова у них была занята чем-то другим. Они хихикали по своим взрослым, может, уже дамским, поводам, да и речь они искажали очень по-своему, сюсюкали по-детски. С удивлением я заметил, что тон у них задает не роскошная Мурка Бородовская, не надменная Ксанка Васильева, не дылда Герасимова, а серенькая, незаметная, очень скромно одетая Светка Новикова. Любопытно было и то, что приходя к нам откуда-то из других вузов, взрослые уже «паненки з добрых домув» (Лийка Малышева, Ирка Ефимова, Лорка Левина) без труда находили дорогу именно в Светкину заповедную шайку. В общем стало быть, несмотря на внешнюю неяркость, она и была среди них опальная принцесса…

Полсотни лет спустя Светка вдруг прислала мне в Ниццу свою повесть о счастливом детстве, и я узнал в ее тексте тот же самый их детско-дурашливый говор. Стало быть, это был ее говор. И как странно, что он был ею сбережен. Но может быть, мы не меняемся за полвека? Вот и старый Виля на девятом десятке лет все еще черпал для прозы из того же собственного прудика обиходного фольклора и все так же знакомо и безюморно шутил…

В небольшом письме, приложенном к тексту о детстве, присланном мне в Ниццу, Света сообщала, что она заканчивает книгу о своем отце. Позднее, когда я читал эту книгу, мне стало ясно, что она писала ее очень долго. Заметно было, что от главы к главе менялись и обстоятельства ее жизни и даже ее характер.

Маленькая Светина повесть «о счастливом детстве» сиротки мне понравилась. Жаль, что она смогла и успела написать так мало. Книжечка об отце – совсем другое, некая акция поминовения и долга. Такие книги-некрологи, написанные родственниками, редко достигают цели, преследуемой автором, а чаще всего носят характер оправдательный. Хотя и добавляют какое ни то новые сведения о времени и авторе книги.

Светино описание трудностей, испытанных маршальской семьей, рассчитано, конечно, на читателя, чувствительного к иерархии военных чинов. Что же касается рассказа моей соученицы о роли ее любимого отца как авиатора и полководца, боюсь, что понимание этого нам с читателем, да и с авторшей заодно, не по уму.

Нелегко рассказать ей было и о характере человека, который, по ее признанию, дома- то почти не бывал. Остаeтся сообщать,что он «поднял с колен авиацию» и выиграл воздушную войну, «раздавив люфтваффе», но маршал об этом уже и сам написал в конце жизни. А нам трудно судить, тем более, что как известно, уже и англичане успели до нас посрамить заносчивое люфтваффе…

Дочь маршала обещает написать «портрет отца в интерьере времени». Боюсь, что в первых главках книги интерьер предстает перед нами узнаваемо мифический, знакомый по школьным урокам. Скажем, начало войны: советская страна была только и занята, что мирным созидательным трудом, когда на нее неожиданно, «внезапно», да еще и «вероломно» напал наш любимый фашист, еще вчера клявшийся в дружбе. Света так и пишет с добросовестностью вчерашней школьницы:

«22 июня 1941 года на СССР напал Гитлер. И это была прямая агрессия… Это есть такой же неоспоримый факт, как и то, что целое поколение молодежи – тридцать миллионов мальчиков было брошено Россией под немецкие танки».

О том, что и наша армия и ее папа лихорадочно подготовляли (да уже кое-где начали) «прямую агрессию», Света, похоже, не слыхала…

Так что «неоспоримые факты» из старого учебника не вносят правдоподобия в «интерьер», да еще исследовательница жалуется на оплошавший наш народ, на то, что не было у народа русского того «ясного эталона», который помог Светиной бабушке «пережить и Гражданскую войну, и надругательство над святынями и коллективизацию, и репрессии». Таким образом, в катастрофических неудачах начала войны виновны это самое отсутствие «эталона», а также ненадежные западные союзники, вроде Черчилля. Заодно виноват Версальский договор, унизительность которого для Германии как бы несколько оправдывает агрессию Гитлера, а также кое-какие неудавшиеся хитрости Сталина…

Впрочем, во второй части (написанного, видимо, намного позже) исследования тот же самый интерьер мирного труда претерпевает изменения, навеянные неким новым чтением:

«Раздавив крестьянство, Сталин раздавил Россию. На ее развалинах возникла могучая военизированная держава под названием СССР, нацеленная штыками на построение социализма во всем мире. В переводе на нормальный язык: нацеленная на мировое господство. Сталин мечтал об этом завуалированно, по-восточному лукавя. Гитлер – открыто и нагло.»

Говоря менее загадочно, Сталин сконцентрировал в те идиллические «дни мира» на своей западной границе гигантскую армию, технику, авиацию, в несколько раз превосходившие немецкую по числу самолетов, а также превосходящие танковые силы. Более того, на 23 июня заранее была назначена в СССР всеобщая мобилизация. Что это значит, знакомо любому…

И тут Гитлер опередил Сталина. Он рискнул начать войну, вовсе не подготовясь ни к зиме (надеясь до зимы с Россией покончить), ни к огромным русским расстояниям и резервам, ни к противостоянию американского союзника. В конечном итоге (несмотря на сокрушительные успехи в начале войны) Гитлер позорно просчитался. Но, надо признать, что просчитался в своих расчетах и Сталин. Вряд ли он ожидал, что его до зубов вооруженные дивизии будут сопротивляться столь неохотно, сдаваться в плен и разбегаться по домам и просто по лесам с такой готовностью, отступать со скоростью двадцати километров в день. Так что же он и правда не подозревал, что осатанелая любовь к его насильнической власти оставалась лишь в песнопеньях мифических акынов

(не переведенных даже, a заново написанных трудолюбивыми московскими подельщиками).

Любопытно, что один из вовсе не увенчанных титулами, зато и не ленивых российских историков, порывшись в открытых на время советских архивах, смог уточнить, чем занимались в эти последние дни «мирной жизни» (с 17 до 22 июня и в последующие три дня июня 1941 года) командование Ленинградского округа и его авиация, которой как раз и командовал А.А.Новиков. Они поспешили начать «прямую агрессию» против Финляндии, с которой был заключен мирный договор. Началась так никогда и не объявленная Вторая финская война 17 июня 1941 года, а 25 июня вступила в бой авиация А.А.Новикова. В своих воспоминаниях маршал откровенно рассказывал позднее, как его «воздушная армада из 263 бомбардировщиков… устремилась на18 наиболее важных аэродромов противника», и утверждал, что разбомбленный «враг потерял 41 боевую машину». Недавно работавший над архивами, историк Солонин довольно подробно (на шестиста страницах) рассказал о том, какой бедой обернулась эта бездарная авантюра для ленинградского населения и как мало соответствуют цифры из маршальских мемуаров реальным результатам операции. На девяти (а не 19) аэродромах противника, которые удалось отыскать нашим бомбардировщикам в лесу, был подбит всего один самолет (притом трофейный и неисправный). При этом, как нетрудно догадаться, потери «армады» были намного серьезней .

Конечно, должным образом составленный отчет о победоносной «массированной операции» должен было произвести на вождя отрадное впечатление в тогдашней атмосфере повального бегства войск на всех фронтах. Так что, может, именно тогда неброская фамилия будущего маршала и застряла в цепкой памяти вождя, еще до их первой встречи в 1942 году. Но без сомнения, перед встречей и досье Новикова доложили вождю: подавление кронштадтского мятежа, служба в Грузии, подавление меньшевистского мятежа, жена грузинка знатного рода Вачнадзе рано умерла …Так или иначе, после «массированного налета» карьера генерала Новикова круто пошла вверх, и когда в феврале 1942 года Жуков предложил назначить Новикова командующим ВВС, Сталин не возражал. Что до знаменитой операции 17 июня 1941 года, то предлогом для этой безрассудной акции послужила, скорей всего, дезинформация (ибо никаких немецких самолетов на финских аэродромах не обнаружилось). Пожалуй, в результате этой «Второй финской войны» и попал в блокаду город Ленинград, где перемерло в муках голода чуть не все население. Кстати, преуспевшее окружное военное руководство было все равно позднее великим вождем расстреляно.

Впрочем, Новиков уцелел, так что позднее с гордостью вспоминал о сомнительной операции:

«Эта первая в истории советской авиации многодневная операция убедила нас, что массированные удары по глубинным аэродромам – надежное средство борьбы с вражеской авиацией».

А потери что ж. Будущий маршал Новиков так же, как и его старший начальник маршал Жуков и все прочие военачальники, знал, что «мы за ценой не постоим». Так что о потерях он не писал. Зато вспомнила о них в старости дочь маршала, былая ленинградская школьница Светлана Новикова:

«…Почти все мои одноклассницы из 3-го «В» умерли от голода… Осталась подруга Дуся. В первую самую страшную зиму у нее один за другим умерли отец, мать, старший брат. Зашитые в одеяла они лежали на чердаке. Когда весной вышло распоряжение городских властей, она достала свои детские саночки и по одному свезла всех к указанному пункту. Положила в рядок на снегу, расшила им лица… Там ее и подобрали в почти безумном состоянии…»

Померла в Ленинграде и семья дяди Вани, брата Светиного дедушки. Племянник-генерал «конечно, чем мог, помогал, отрывая от своего скудного пайка», но в феврале, когда отца Светланы перевели в Москву, почти всех добил голод.

Переехав в Москву, Новиков встал во главе всей советской авиации и смог усилить «массовость» своих акций. Когда по приказу Сталина он должен был остановить колонну немецких танков под Корсунью, он ввел в бой 91 самолет. А против группы немцев в многократно уже разбомбленном союзниками Кенигсберге Новиков послал аж две с половиной тысячи самолетов.

Рассуждения военачальников были простыми: если на одного немца мы уложим пять или семь русских, вдобавок сколько угодно самолетов и летчиков, то история нас оправдает. Если не История, то во всяком случае послушные историки…

В 1945 году пришла щедро оплаченная Победа, «одна на всех».

Не все поняли, почему Хозяин не пошел принимать парад этой Победы. Победа в долгожданной наступательной войне должна была принести ему всю Европу: он рассчитывал выйти на берег Атлантики. А тут была прозаическая немецкая речка, за ней американцы… Даже всей Германии ему не дали! Ни Франции, ни Испании, ни Португалии…Он даже не вошел в Париж (о чем печаловался потом в беседе с Морисом Торезом)…

А толпы всех этих «винтиков» ликовали 9 мая! Им лишь бы стрельба прекратилась…

В тот славный год подросток Светлана была принцессой Победы. Дочь второго по сиянию маршала, Главного маршала, главномаршальская дочь…Скоро она подрастет и станет Главной Невестой Победы. Воистину это был пик ее девчачьей жизни. На него так сладко и больно было оглядываться на закате дней …

В начале 1946 года Главный маршал авиации Новиков был вдруг уволен с военной службы.. Унижение, увольнение и последующий арест знаменитого маршала, скорей всего, не были связаны с какими ни на есть военными ошибками, зато были связаны с «опасными» послевоенными веяньями. Близ сиявшей в российских небесах ослепительной звезды генералиссимуса появились в конце войны новые светила, горевшие хоть и отраженным, а все же заметным светом. Это были новые «народные любимцы», маршалы Победы. Однако в империи полубога не было места для других любимцев. Их всех ждала участь «любимца Кирова», «любимца Бухарина» или «любимца Ежова». Такой порядок установил еще первый «народный любимец» Ленин, так что его лучший ученик, проливший уже реки крови для утверждения своего «одиночества» на вершине власти, вовсе не собирался терпеть никаких новых «любимцев». Так что по окончании войны пришла очередь избавляться от маршала Жукова и других более или менее заметных. Начальник легендарного смерша Абакумов получил указание поставить на подслушку квартиры всех маршалов. Тайная полиция отметила, что не только вернувшиеся с полей Европы солдаты, но и офицеры, даже генералы или маршалы осмелели, впервые повидав Европу. Пора было возвращать леденящий довоенный страх, и нужны были новые назидательные процессы и казни.

Досье на маршала Жукова также, как и на всех холуев, было давно готово, но для впечатляющего судебного спектакля нужно было представить зрителю крупного свидетеля обвинения. В такие свидетели годился заместитель Жукова и его протеже Главный маршал авиации А.А.Новиков. Вдобавок, на несчастье Новикова, в подчинении у него оказался летчик Василий Сталин, сын самого Хозяина. Этот недоучка и пьяница, которого Светлана Новикова называет «шелопаем» и «пакостником», в 21 год уже был полковником и начальником инспекции всех военно-воздушных сил. Его разгильдяйство, пьянство и беспорядочный образ жизни, по свидетельству С.Новиковой, не раз приводили в ярость его грозного отца-вождя. Можно предположить, что сам Сталин и попросил Новикова, который слыл строгим воспитателем, приструнить сына. Возможно, гордясь доверием, маршал подошел к выполнению этой щепетильной задачи с неосторожным рвением («он потребовал от Василия неукоснительного соблюдения …» – пишет С.Новикова) и без тонкости, столь необходимой для опытного царедворца. Новиков позволил себе срамить и обижать на людях царевича-наследника, и рвение это могло не понравиться Сталину. Василий Сталин был, что ни говори, «принцем царской крови». В педагогическом рвении маршала вождю мог почудиться некий недостаток преданности. К тому же Василий при случае жаловался отцу на Главного маршала авиации. Светлана Новикова сообщает в своей книге, что «Васька капал на отца». Что кто-то якобы науськивал Ваську на его кляузы в тонком соответствии с сюжетом сталинской интриги против Жукова. С другой стороны, отчего было сыну генералиссимуса, умевшему управлять самолетом, не мечтать в скорости порулить страной? Так или иначе, в Потсдаме, где Василий встретился с отцом, произошло семейное примирение, и двадцатичетырехлетнему сыну был обещан отцом генеральский чин. Сталин позвонил домой Новикову по поводу представления… И вот тут честный служака Новиков оплошал. Он, так послушно наблюдавший кровавые реки (расстреляны были чуть не все его друзья и покровители), вдруг дерзнул робко возразить против производства царевича в генералы… Уже через два дня после объявления о производстве царственного пьянчуги в новый чин, Главный Маршал ВВС великой страны был снят со своей должности и теперь денно и нощно ждал ареста. Через полтора месяца, по весне, Главный Маршал А.А.Новиков был арестован. На самом деле глава смерша Абакумов еще в феврале запросил у Сталина санкцию на арест Новикова по «делу авиаторов», якобы поставлявших стране в войну бракованные самолеты.

Впоследствии Василий Сталин (уже и сам попавший в беду) нехотя объяснялся по поводу своих доносов: «если на снятие и арест Новикова повлиял мой доклад отцу о технике нашей… и о технике немецкой, то Новиков сам в этом виноват. Он все знал раньше меня. Ведь доложить об этом было его обязанностью как главкома ВВС»

Для поддержания в стране атмосферы постоянного испуга советская карательная юстиция предпочитала отдельным судебным делам групповые процессы и расправы. Новикова подвели под два дела – под «дело авиаторов» и под «трофейное дело». Что высшие чины армии сильно попользовались «трофеями», это, помнится, ни от кого не было тайной. Но кто поверит, что что авиационная промышленность не просто допускала недоделки и ошибки при сумасшедшей гонке вооружения в годы войны, а занималась вредительством: «войдя в сговор» с Главным маршалом, она «увязала в болоте преступлений». Именно в таких словах описал свою деятельность сам Новиков в выбитых из него «признаниях». А выбитые пыткой признания и считались, по теории ученого прокурора Вышинского, «королевой доказательств». Но самыми важными для следователей были показания Новикова против его благодетеля маршала Жукова. Подписанные маршалом показания утверждали, что Жуков считал себя лично руководителем всех главных сражений минувшей войны, что он неуважительно отзывался о самом товарище Сталине. Подпись под этим, понятное дело, следователем написанным и отредактированным в верхах многостраничным доносом на Жукова, на авиастроителей и на самого себя лично лубянским специалистам удалось выбить из Дважды героя Советского Союза всего за неделю. «Страна героев» уже и до войны была страной повального страха и лжи, руководимой «успешным менеджером» убийств и пыток .

Позднее маршал авиации сам винил себя в «малодушии», но его дочь в своей книге старается взглянуть шире на проблему малодушия:

«Нация вся целиком не может состоять из одних трусов. Когда в обществе проявление простых человеческих чувств, таких как искренность и сострадание, становятся уголовно- наказуемыми, когда за них тебя могут расстрелять, а детей отправить за решетку в тюремный детский сад, то тут следует глубоко задуматься, прежде, чем обвинять и судить» .

Что ж, не одни герои и маршалы жили тогда в ожидании момента, когда подойдут люди в штатском и скажут вполголоса: «Пройдемте…»

И вот для Главного маршала авиации этот момент настал. В последнюю минуту он успел позвонить по телефону неглавному маршалу Вершинину и попросить, чтобы тот не оставил в беде его детей. Однако людей настолько храбрых, чтобы высовываться, не нашлось ни среди друзей-летчиков ни среди друзей-маршалов. Светлана Новикова вспоминает, что ни один из сослуживцев ее отца или его «боевых друзей» за все годы маршальской опалы не набрался смелости или щедрости поделиться с его семьей крохами своего обильного маршальского, генеральского или партийного пайка. Семья Новикова жила, как вспоминает Света, в скудости и бедности. Впрочем, жила, наверное, как вся страна, не хуже и не лучше. Конечно, и в те времена «равенства» шиковали «более равные», процветали пуганые сталинские маршалы, министры, партийные боссы… Светлана, впрочем, утверждает в своей книге, что процветали также некие «ударники» и стахановцы», и с удовольствием цитирует публичное выступление какой-то, как она ее называет, «ударницы-безбрачницы»:

«Выполняя указания Ленина и Сталина, мы улучшили свою жизнь. В доме у меня гардероб, стол, три кровати, трюмо даже. Живу теперь по-новому, по-советски, и поэтому на фабрике и дома громлю оппортунистов»

Что касается мебели маршала Новикова,то имущество в его доме было скрупулезно «описано» и конфисковано после вынесения приговора… Был пущен слух о том, что маршал вывез из Германии много трофеев. Трофеи, конечно, вывозили тогда все победители, чем выше чином, тем свободнее и обильнее, а вот присоединение к политическому обвинению маршала уголовной статьи и одновременное распространение рассчитанной на массы населения дезинформации, этот прием органы всегда считали очень продуктивным. Бесправный человек, попавший в руки судебной машины, был вдобавок, как правило, оболган и оплеван. И сам он и его потомки долго и, чаще всего, напрасно пытались опровергнуть навет. Этим попыткам отдала десятилетия своей жизни и дочь маршала Новикова, им посвящена в значительной степени и ее книга об отце..

Новиков проходил по «делу авиаторов». Судили его вместе с крупными авиастроителями, обвиняя в тайном сговоре, по существу, во вредительстве. За такое давали в ту пору высшую меру. На сей раз интрига этого не предусматривала. Нужно было другое. Показания против Жукова.

Главный маршал Новиков получил всего пять лет. Эти пять лет как раз и пришлись на наши со Светой студенческие годы (1948-1953).

В 1946 году маршала Жукова, уже снятого с высокого поста и переведенного на работу в Одессу, вызвали в Москву на заседание политбюро, где ему зачитали подписанные маршалом Новиковым страшные обвинения в его адрес. Выслушав их, Жуков якобы сказал, что надо еще проверить, каким способом были добыты эти наветы. Понятно, способ, каким выбивали показания, не был ни для кого из членов политбюро тайной: выбивали «методом физического воздействия». Впрочем, подробностей о том, как пытали Новикова, мы до сих пор не знаем. В пору «гласности» разрешено было сообщить, что маршала пытали непрерывными допросами и бессоницей. Вполне вероятно…

В ходе заседания пленума, на котором маршалу Жукову зачитали донос, подписанный Новиковым, членам политбюро стало, вероятно, мало-помалу ясно, что Сталин решил пока оставить в покое бывшего героя Жукова, теперь царствовавшего в Одессе. Как мне рассказывал во времена моей военной службы мой начальник-одессит, грозный Жуков сеял в своем новом окружении тот же ужас, что в армейских штабах, зато он больше никак не мог больше похитить ни лучика сияющей славы великого вождя, поскольку широкой публикой он был уже вообще изрядно забыт.

Маршал Новиков все свои пять лет отсидел на Лубянке…

В последний раз я встретил Свету Новикову на вечеринке нашей былой факультетской группы. Она сказала мне, что вышла замуж и что они с мужем пишут «научную фантастику», даже ее печатают. Я сказал, что конечно завидую, а Света в прежней насмешливой манере махнула рукой:

– Да ну, скучища, дома сидеть, писать, писать…

Позднее я слышал, что она поступила на радиостанцию «Юность», где и проработала до самой пенсии. Рассказывали, что радиовещание она не любила, но зато грамотно «редактировала» тексты выступлений (как раз то, чему нас учили на редакционно-издательском отделении сервильный проф. Былинский, гениальный Розенталь, милый проф. Бельчиков, проф. Крючков, Трубнов, Мамонов… Орфоэпия, синтаксис, морфология, фонемы, трандскрибция…). Ее поправки были полезны, ибо тогда не «говорили по радио», а лишь зачитывали заранее написанный, отредактированный и подписанный начальниками текст, из-за чего, может все и звучало так занудно-грамотно и скучно.

Уйдя на пенсию, Светлана выполнила дочерний долг и написала о былой воинской славе отца, после войны оклеветанного, арестованного, потом выпущенного на свободу, выпустившего мемуары и давно забытого.

При чтении Светиной книги без удивления отмечаешь атмосферу леденящего ужаса, в которой прожил всю свою жизнь ее отец. Главный маршал авиации. Начать с того, что его крестьяне-родители были объявлены кулаками. На счастье, им удалось, бросив дом, во-время сбежать от расправы. Бабушку Светланы хотели арестовать, обнаружив у нее газетный кулек, где в тексте упоминалось имя Троцкого. Молодая Светина мама-грузинка из знаменитого княжеского рода умерла, когда девочке было четыре года. В середине тридцатых годов командир эскадрильи Новиков со второй женой и детьми жил в военном городке. Светлана вспоминает:

«ареста в те долгие месяцы ждали все в нашем военном городке. Не проходило ночи, чтобы кого-нибудь не забрали… Каждую ночь бесследно исчезали наши соседи, знакомые, дети…»

Новиков любезно подвез однажды от городка до вокзала какого-то человека, гостившего у его соседей по дому. А вскоре бдительные чекисты приписали этого случайного пассажира к троцкистам, и Новикова решили исключить из партии. Он был на грани самоубийства. Но выжил, потому что вскорости началась война. И еще, вероятно, потому, что вел себя послушно, как все, громил на партсобраниях вчерашних друзей, отрекался от вчерашних своих благодетелей (и расстрелянного Уборевича, и расстрелянного Птухина). Этот военный летчик, не боявшийся летать на самолете ( правда с сопровождением), смертельно боялся исключения из партии, боялся, конечно, ареста, пыток, боялся бранчливого ленинградского начальника Ворошилова, но больше всего боялся встречи с товарищем Сталиным. Но похоже, с первой встречи Новиков понравился Сталину. Может, Сталину то и понравилось, что этот летчик его так боится. Сталин это чувствовал. У него, по сообщению автора, было «чутье хищного зверя». Светлана рассказывает, как трусили в кабинете Сталина на ковре самые прославленные герои войны, и она полемически обращается к нынешнему «непуганому» читателю:

– «Вас бы туда, на тот персидский ковер!»

Товарищу Сталину унизительный ужас, который он внушал военным героям, вероятно, льстил. Вот ведь, летать не боится, а меня боится. Любимой шуткой Сталина был невинный вопрос: «А вас разве еще не посадили?» Или шутливая угроза: «Тогда мы вас повесим». Шутливые эти угрозы кончались, как правило, не повешением, а тривиальным расстрелом …

В общем, товарищ Сталин в книжке маршальской дочери предстает как нормальный людоед. По свидетельству Светланы, ее отец товарища Сталина не любил, а товарищ Сталин ее отца ненавидел. Допускаю, что в суждениях этих нет тонкости. Вообще, публицистическая проза Светочки оказалась слабее ее «детских» стилизаций, ее инфантильных шуток сороковых годов, оставшихся в моей памяти. Звучала в ней и почти неизбежная старческая ностальгия по лагерно-твердому «порядку» (слово это выделено у нее в книге жирным шрифтом).

И все же мне показалось, что Света отчасти сохраняла знакомую мне по годам учебы любовь к поддразнивании, к провокации. Вот и в двутысячном году, издав на свои сбережения тыщу экземпляров заветной «книги долга» и щедро раздарив ее экземпляры родным и друзьям, Светлана послала вдруг экземпляр с дарственной надписью известному русскому прозаику Виктору Астафьеву, доживавшему последние годы своей жизни в родной деревне Овсянка, в глуши Красноярской области. Это был талантливый писатель, и Светлана не раз отмечала редкую честность сибиряка. Конечно, тогдашняя критика в первую очередь отмечала как его достоинство то, что он любит свою родину. Достоинство это, хотя и не редкое у русских писателей, очень высоко ценится (и даже высоко оплачивается) в России. Правда, выражается это чувство любви чаще всего по-большевистски, по-ленински: в осатанелой ненависти. Ненависть питает и прозу Астафьева. Астафьев ненавидел города, цивилизацию, заводы, фабрики, умников, начальников, войну, полицию, простую и тайную, генералов с лампасами, маршалов с золотом орденов и звезд на груди, инородцев, черных, рыжих, косоглазых, грузин, алжирцев, евреев… Короче, почти все и всех, кроме родной сибирской деревни Овсянка и некого особого племени овсянцев. Ну, может, еще и себя самого, исконного представителя этого племени и писателя, жадно читаемого россиянами, по большей инородцами. Инородцы-читатели любили писателя за глубокое и бесстрашное вскрытие правды-матки, за его дерзкие письменные и устные высказывания, редкие по своей смелости в стране, похоронившей к тому времени несколько диктаторов, зато сохранившей в целости все виды полиции.

Астафьева щедро печатали при жизни, труд его высоко оплачивали, а литературная критика его ласкала. Однако, если он на какое-то время затихал в своей далекой Овсянке, его окликали читатели, теребили, вдохновляли на новые подвиги добра и зла, но иногда также увещевали, болезненно реагируя на самые отчаянные проявления его ксенофобской ненависти. Именно так подступил мой добрый приятель, талантливый историк Натан Эйдельман, написавший Астафьеву письмо по поводу появившегося в печати рассказа Астафьева о ловле пескарей. Сами пескари могли заинтересовать лишь читателей-удильщиков (помнится, даже сидя на берегу речки Вори, я с трудом дочитал аксаковские «Заметки об ужении рыбы», а ведь какой был мастер слова Аксаков!), но дело в том, что для Астафьева главными в рассказе были вовсе даже не пескари, а грузины. Выяснилось, что сибиряку Астафьеву ненавистны были все грузинские племена, тоже, кстати, претендующие на глубокую древность. Писателя мучило подозрение, что эти уродливые грузины и их худосочные дети только и мечтают обогатиться за счет бедных, но благовидных сибиряков-овсянцев, продавая им не произрастающие в холодных овсянских краях южные фрукты. Эти отвратительно непохожие на благообразных овсянцев пришлые инородцы-грузины занимались презренной рыночной торговлей и слишком дорого продавали фрукты, обирая фруктолюбивых (но малопроизводительных) сибиряков. Подумать только, что эти грузины, торгующие на рынке, были некогда так возвышенно описаны русскими писателями-романтиками, не обращавшими внимания на цену фруктов! Но вот, наконец, появился талантливый писатель, который сумел (еще и до прихода рыночной экономики, погнавшей на презренную торговую стезю даже исконных сибиряков) вложить в свою прозу всю силу ненависти и презрения благородного великоросса-овсянца к инородцам-грузинам и розничной торговле в целом!

Вот в связи с этим рыболовным рассказиком историк Эйдельман и написал свое знаменитое письмо писателю Виктору Астафьеву. Пока Астафьев по поводу и без повода пинал старых и молодых евреев («еврейчат»), Эйдельман молчал (может, даже притерпелся), но теперь, когда Астафьев с такой яростью обрушился на грузинов, Эйдельман решил написать ему увещевающее письмо. Думаю, Эйдельман написал его в один присест, не посоветовавшись ни с другом своим Чудаковым, которого видел очень часто, ни с его женой Мариэттой,ни со мной, которого он встречал почти ежемесячно в редакции ЖЗЛ (где он печатал книгу про Лунина, а я про Швейцера). Как старый руссофил и славянофил я бы его непременно остерег: «Не тронь – завоняет!» Но Эйдельман, не спросив ни у кого совета, поступил необдуманно и своенравно. Он не смог добиться от Астафьева какого ни то политкорректного объяснения тому, отчего в мирной Овсянке, где некогда так преданно любили жестокого, рябого и сухорукого грузина, вдруг возненавидели всех красавцев-грузин. Бедный Эйдельман не получил никакого объяснения, он лишь неосторожно вскрыл гнойную рану и получил струю ненависти в лицо. Ответ Астафьева был не антигрузинским, но исступленно антисемитским. Писатель обвинял евреев в том, что это именно они убили царя и, что было еще предосудительней, притязали на знание русского языка, что они неотвязно писали по-русски стихи и прозу (Фет, Пастернак, далее везде), что они заполонили литературную критику.

Эйдельман был, похоже, ошарашен таким ответом. Непонятно, впрочем, на что он надеялся. Текст переписки Эйдельмана и Астафьева разошелся мгновенно по всей стране в машинописи. Даже те люди, которые никогда не читали книг Астафьева и даже не слышали его имени, поняли, кто у нас тут самый честный и талантливый писатель. Можно было криво улыбаться и мямлить что-то о ксенофобии темного населения, однако нельзя было не признать, что ксенофобия победила в споре с политкорректностью. Признав это, чуткий Эйдельман помаялся сколько-то времени, совсем недолго, и тихо помер. А через несколько лет после этой знаменитой «дискуссии» писатель Виктор Астафьев вдруг получил у себя в Овсянке присланную из Москвы книгу с портретом маршала на обложке и с лестным автографом автора. Это была книга Светланы Новиковой о роли ее отца-маршала в достижении победы, которая так дорого стоила победителям, но, похоже, не принесла им обещанного счастья.

Почему маршальская дочь грузинских кровей избрала себе такого судью, сказать нелегко. Похоже, что и к грузинской семье бедной Светиной матери сохранились у девочки с детства какие ни то претензии. Ведь у детей, оставленных родителями (пусть даже по причине их смерти), живет в раненой душе неизгладимое чувство обиды. Мне почудилось, что нечто вроде этой детской обиды звучит и в кратких строках воспоминаний Светланы о ее матери и грузинской родне вообще, в нежелании писать о матери и ее семье. Светлана, как говорят, «папина дочь», и она с оттенком обиды сообщает в книге, что неудачная первая жена ее несчастного папы (то-бишь ее мама) оказалась на поверку «смертельно больна туберкулезом». Претензии к бедной матери не слишком понятны: «она заразила меня, мой младший брат Игорек полтора года умирал в мучениях». А Светиному отцу при этом «приходилось содержать эту большую семью». Значит, была грузинская семья. Но заботы по дому отчего-то ложились на отца, хотя жила с семьей не старая еще грузинская бабушка. А потом (после маминой смерти) все пошло еще хуже:

«Когда мне было четыре года, мама умерла. Бабушка Варвара, ее мать, сразу уехала от нас в Грузию. Она по рождению принадлежала к роду князей Вачнадзе. Ее сын погиб в Белой гвардии. А ее зять (т.е. А.Новиков) был красный командир… Так что я очень рано познала горькие плоды воспетой Лениным «классовой ненависти». Но здесь не место об этом говорить.»

Мы никогда не слышали в годы учебы, что Света грузинка. Здесь есть над чем подумать психологу. Скажем над неотступностью детской обиды.

В те годы раннего детства Светланы отец ее был постоянно занят на службе, редко бывал дома, мало занимался детьми, и все же:

« бывало, одно его ласковое слово, сказанное мимоходом, одаривало меня на весь день радостью, без которой и не может жить ребенок. Я это хорошо помню – сердцем»

Это понятно. Чем еще можно помнить семьдесят лет спустя, как не сердцем?

Так что, и с грузинской кровью, и с яростной ксенофобией Астафьева у Светланы Новиковой могли быть и свои особые отношения. Тут все не просто, да Светланины поступки и не казались простыми. Как сказал мне однажды мой друг-однокурсник, она была девушкой из другого времени и другого круга. Ну да, она считала себя принцессой в изгнании, уже лет с пятнадцати…

Впрочем, если по выходе ее книги ей просто важно было услышать слово одобрения и утешения от маститого писателя, она не ошиблась адресом. Писатель-душевед Астафьев знал, что «и богатые тоже плачут».

Книжечка Светланы дошла до села Овсянка в сохранности и разбередила память доживающего свои последние годы писателя. Астафьев тут же отдарил Светлану новой своей солдатской книжкой («Веселый солдат»), сделав на ней смиренную в своей гордости надпись:

«Светлане Александровне Новиковой из Сибири поклон и самые добрые пожелания здоровья, всевозможных радостей на этом свете и всего самого, самого доброго. Спасибо за книгу об отце, за память богатую, за то, что и нас, солдатиков, помните и не презираете, хотя и маршальская дочь. Храни Вас и внуков Ваших Господь. В.Астафьев. 26 июня 2000 с. Овсянка».

Еще интереснее, чем посвящение, было письмо, приложенное Астафьевым к его книге. Вот оно, это письмо:

«Книжку-документ, пусть и тысячным тиражом, вы бросили в будущие времена, как увесистый булыжник… Конечно, кто бегают или уже ковыляют с портретиком Сталина по площадям и улицам (Светлана упоминала в своей книге сталинистов, которые бегают по улицам с портретом усатого Гуталина – Б.Н.), никаких книжков не читают и читать уже не будут, но через два-три поколения потребуется духовное воскресение, иначе России гибель… этот сатана, за что-то в наказание России посланный, выпил из них кровь, укоротил век.

Я был рядовым солдатиком, генералов видел издали… однажды, во судьба! Совсем близко под городом Проскуровом видел и слышал Жукова. Лучше б мне никогда его не видеть и не слышать. И с авиацией мне не везло. Я начинал на Брянском фронте… и первый самолет сбитый увидел, увы, не немецкий, а нашего «лавочкина», упал неподалеку от нашей кухни в весенний березняк, а как-то так неловко упал, что кишки летчика, вывалившегося из кабины, растянуло по всей белой березе, еще жидко окропленной листом. И после я почему-то видел, как чаще сбивают наших…»

Мог показаться неуважительным рассказ писателя о кишках одного-единственного летчика после изложения маршалом авиации его ценной теории «массированного авиационного наступления». Ведь сколько их, своих самолетов и своих летчиков, уложили в «массированном» ударе над давно раскуроченным англичанами Кенигсбергом… Известно, что большевики любили все «массированное» и «массовидное». Такая даже сохранилась записочка Ленина на заседании: «усилить массовидность террора». Населения было в России много, надо было его разредить, чтобы легче расчистить было уцелевшим путь к счастью.

По-стариковски вздыхая, овсянский анахорет-писатель Астафьев так продолжал свое письмо маршальской дочери:

«… О-ох как много мне хотелось бы вам сказать, но на большое письмо меня уже не хватает, и я просто целую ваши руки и прикладываю ладошку к тому месту, где сердце Ваше, столько вынесшее невзгод и выдержавшее такую работу».

Без труда понял семидесятишестилетний писатель, где больное место у маршальской сироты, где ее рана и скольких трудов потребовала эта ее бесконечно откладываемая книга про великого, обожаемого и обиженного отца …

И написал растревоженный воспоминаньями сибирский писатель Астафьев:

«Да, конечно, все войны на земле заканчивались смутой и победителей наказывали. Как было не бояться сатане, восседающему на русском троне, за которым был обобранный обнищавший народ и вояки, явившиеся из Европы и увидевшие, что живем мы не лучше, а хуже всех. Негодование копилось и кто-то подсказал сатане, что это может плохо кончиться для него, и он загнал в лагеря спасителей его шкуры и не только маршалов и генералов, но тучи солдат, офицеров, и они полегли в этом беспощадном сражении. Но никуда не делись, все они лежат в вечной мерзлоте с биркой на ноге, и многие с вырезанными ягодицами, пущенными на еду, ели даже и свежемороженые, где нельзя было развести огонь.

О-ох, мамочки мои, и еще хотят, требуют, чтобы наш народ умел жить свободно, распоряжаться собой и своим умом. Да все забито, заглушено и истреблено, и уничтожено…

Почитайте книгу, которую я вам посылаю, и увидите, каково-то там было и рядовым… И простите за почерк, пишу из родной деревни, а Марья с машинкой в городе, я и печатать-то не умею.

Низко Вам кланяюсь, Бог с нами и Бог с Вами, как писал Карамзин в конце писем. Ваш В.Астафьев.»

Вот такое письмо получила Света Новикова из Сибири, и незадолго до своей смерти она отдала его в журнал «Новый мир»…

Вдобавок к письму, как я уже упоминал, была приложена Астафьевым книжечка «Веселый солдат» с трогательным посвящением и, прочитав эту книжечку, может, узнала Светлана, выросшая в офицерской семье, кое-что для нее новое и о минувшей войне и о солдатской жизни – o съедаемых вшами юных оборванцах-солдатиках из запасного полка, страдавших голоду и рывшихся в помойных ящиках, первую нормальную гимнастерку срезавших для себя с трупов… Вряд ли о таком могла она слышать в генеральском застолье или на бодрой радиостанции «Юность».

Прочитав эту книжечку, не содержащую нежных слов о красных генеральских лампасах, и преодолев шок, ответила маршальская дочь израненному солдату- писателю вполне смиренно: «…Вам нет судьи на земле. Вам судья только Бог»…

…А мне вот довелось как-то бродить по городу Калининграду, некогда старинному Кенигсбергу, где жили великие философы и простые булочники. В сороковые годы прошлого века по вине мегаломана Гитлера и мегаломана Сталина превратился прекрасный старинный город в полигон смерти, в жертву могучей бомбардировочной авиации двух союзных стран – Великобритании и СССР. Первый налет бомбардировщиков был советский. Вполне безобидный и бесполезный. Позднее советский бомбардировщик удостоил Кенигсберг самой большой советской бомбы весом в 11000 тонн, то-бишь, в одиннадцать миллионов килограмов. А потом уж британская авиация в два налета раздолбала и сожгла город, чуть не половину всех его домов уничтожила. Мудрецы из английских и американских штабов думали, что городское население, испугавшись этого ада, взбесится, побежит в Берлин и скинет Гитлера. Но испуганное население воюющих стран ни словом не попрекнуло тогда ни злодея Гитлера, ни злодея Сталина. Люди зарывались с семьями в землю, кричали от боли, от страха и гибли… Это и был «воздушный терроризм».

Советские войска осадили Кенигсберг перед самым концом войны. Можно было идти дальше и брать Берлин. Но командование решило показать миру, сколько у нас самолетов. Ибо слухи о новых видах летающей смерти, появившейся в арсенале союзников, уже дошли до Москвы… Вот тут мы и покажем на живом (уже чуть живом) примере, что нет предела человеческой силе и жестокости. И тогда эти, у которых теперь есть новое оружие, увидят и содрогнутся… Впрочем это только моя гипотеза… Просто маршал Новиков, получив приказ или заручившись одобрением полубога, послал в небо над Кенигсбергом две с половиной тысячи самолетов. Знай наших.. Мы за ценой не постоим.

… И вот после войны, изумленный и испуганный, бродил я по развалинам бывшего Кенигсберга, повторяя хулиганский стишок русского народного поэта Николая Алексеевича Некрасова:

Вот наконец из Кенигсберга
Подъехал я к родной стране,
Где не читают Гутенберга,
Но понимают ток в г…

Мне думалось на этой грустной прогулке по городу имени «старосты Калинина», что такой же изуродованной пустыней должны были стать в результате «массированных» (по две тыщи самолетов) ударов прославленного маршала и нынешний Стокгольм, и Лондон, и Париж, и Амстердам – если б мировая война началась в согласии с планами «сатаны-генералиссимуса». Уже и планы налетов, намеченных на первый день этой Великой войны, лежали в сейфах командиров авиаполков. Не сомневайтесь, что и в сейфе у А.А. Новикова был такой план (да ведь и Финляндию он двинулся бомбить еще до 22 июня!) Были, наверно, у него в сейфе графики первоочередных налетов на все чудные города Европы… Господь уберег.

image_printПросмотр для печати
avatar

Об Авторе: Борис Носик

Борис Михайлович Носик (10 марта 1931, Москва, СССР — 21 февраля 2015, Ницца, Франция) - известный русский писатель. Окончил факультет журналистики МГУ и Институт иностранных языков. Наиболее известные произведения писателя — биографические: книга «Альберт Швейцер», в серии «Жизнь замечательных людей» (Москва, 1971) была восемь раз переиздана на немецком языке, «Мир и Дар Владимира Набокова». Писал также рассказы, пьесы («Ваше мнение доктор?») и повести. В советское время наряду с официальными произведениями много писал «в стол» (знаменитая повесть «Коктебель»). Занимался также переводами, в том числе «Пнин» В. В. Набокова. В настоящее время проживает в Париже.

Оставьте комментарий