ЕФИМ БЕРШИН ● Я – НЕ СТОРОЖ СЕБЕ…

Россия заходилась матерно

и кровь струила по сусалам,

но в день Казанской Богоматери,

сойдя с осины, воскресала

и выбирала, богоданная,

вздымаясь из озерной сини,

кому – Владимирская, дальняя,

кому – ближайшие осины.

* * *

Осколки быта, словно бисер,

зажав в пылающей руке,

в бутылках по Москве-реке.

Газетный плавает обрывок.

Сплошной метелью замело

усопший двор,

раскисший рынок

и грязных нищих у метро,

и Яузы неслышный лепет,

и дом, закрытый, как Сезам,

где вечный скульптор вечно лепит

свой вечный кукиш небесам.

Стою, пока не понимая,

куда меня смела метла,

куда меня моя прямая,

моя кривая занесла.

Как и положено поэту,

по ту ли сторону, по эту

безмолвной пропасти стою.

Стою расстрелянной мишенью

во всей расстрелянной красе.

И кто бы знал, что воскрешенье

страшней, чем пытка на кресте.

* * *

отрешенно и прямо.

И суровую нитку в иглу

сквозь ушко продеваешь упрямо.

Может, что и сошьется. А нет –

побредем подобру-поздорову.

Долгожданный, провидческий снег

уничтожил дорогу.

И не скажешь: вот – Бог, вот – порог.

За метелью не видно порога.

Рождество.

Новогодний пирог.

Ни дороги, ни Бога.

* * *

Пространственная форма пустоты –

дыра в заборе

застывшие солдатские кресты,

свистящие из снежной панорамы,

звезда в ночи,

огонь из блиндажа,

самоубийство – как побег из плена,

фигура бесприютного бомжа –

как сгорбленная формула вселенной.

Вселенная бездомна, как огонь,

кочующий по воющим каминам,

как осень,

как отцепленный вагон,

как запах облетевшего жасмина.

За пустотой поникшего куста

сплошной пустыней

обреченно стынет

иная жизнь,

иная пустота,

иных пустот бесплодней и пустынней.

Давай с тобой уйдем через забор,

через дыру.

И станем переулком.

И станем ветром.

И закончим спор

на перекрестке суетном и гулком.

Так дерево становится золой,

так грешница становится невинной,

трава – стерней,

развалины – землей,

а роща – переливом соловьиным.

Так талый снег становится водой.

Так звездной ночью, распуская космы,

ты станешь ослепительной звездой,

перечеркнувшей падающий космос.

Нам выпала забавная игра –

щекочущий сквозняк далеких странствий.

Пространства нет!

Есть вечная дыра

в окаменевшем облике пространства.

Уйти из дома – как взойти на крест.

И стать крестом,

как злаку – коркой хлеба.

Так свищет над планетой Эверест,

смиренно принимая форму неба.

Мы вмертвую держались за скобу

родного дома.

Но скрипит со стоном

гнилая дверь.

Не обмануть судьбу.

Ты чувствуешь? Уносит!

Вместе с домом.

* * *

Стальные тучи нянчили стерню,

Ты – мой билет в далекую страну,

которой больше нет на белом свете.

Но есть река.

Но есть еще огонь

иных костров.

И – памяти осколки.

Давай войдем в отцепленный вагон

и тронемся, свисая с верхней полки.

И даже не спохватимся со сна

и не поймем, что память – вид недуга.

За окнами завоет тишина,

изображая грохот виадука.

* * *

Еще темно.

И замысел не явлен.

Шумит вдали Богоявленский бор.

И сладкий запах августовских яблонь

клубится и уходит за забор.

Скупой фонарь ведет до поворота,

а там – уже неразличима суть.

Пойдешь направо – топи да болота,

пойдешь налево – голову снесут.

Смотрю из туч, как из коровьих ясель –

ни месяца, ни года, ни числа.

Еще не явлен замысел,

не ясен,

и книга жизни девственно чиста.

Ни шороха, ни возгласа, ни слова.

Поселок дремлет, звездами ведом.

И мир безмолвен.

Так безмолвен, словно

еще на русский не переведен.

* * *

Крик – от улицы.

Плач – от младенца.

След – от шины.

От ветра – трава.

Никуда уже больше не деться

от измены и воровства.

Здравствуй, Авель!

Ни бога, ни храма

не бывало у нас никогда.

Лишь столбы, как ночная охрана,

по ночам стерегут города.

Стерегут от навета и сглаза,

от любовей, волшбы, белены.

Стерегут от циклопьего глаза

бесполезной луны.

Надлежало в эпоху распада

не разбрасывать камни, а брать.

Только мне почему-то – не надо.

Я не друг себе.

Я себе – брат.

Здравствуй, Авель!

С печальным укором

не гляди.

Повинуясь судьбе,

удаляюсь непойманным вором.

Я – не сторож себе.

Россия заходилась матерно

и кровь струила по сусалам,

но в день Казанской Богоматери,

сойдя с осины, воскресала

и выбирала, богоданная,

вздымаясь из озерной сини,

кому – Владимирская, дальняя,

кому – ближайшие осины.

* * *

Осколки быта, словно бисер,

зажав в пылающей руке,

в бутылках по Москве-реке.

Газетный плавает обрывок.

Сплошной метелью замело

усопший двор,

раскисший рынок

и грязных нищих у метро,

и Яузы неслышный лепет,

и дом, закрытый, как Сезам,

где вечный скульптор вечно лепит

свой вечный кукиш небесам.

Стою, пока не понимая,

куда меня смела метла,

куда меня моя прямая,

моя кривая занесла.

Как и положено поэту,

по ту ли сторону, по эту

безмолвной пропасти стою.

Стою расстрелянной мишенью

во всей расстрелянной красе.

И кто бы знал, что воскрешенье

страшней, чем пытка на кресте.

* * *

отрешенно и прямо.

И суровую нитку в иглу

сквозь ушко продеваешь упрямо.

Может, что и сошьется. А нет –

побредем подобру-поздорову.

Долгожданный, провидческий снег

уничтожил дорогу.

И не скажешь: вот – Бог, вот – порог.

За метелью не видно порога.

Рождество.

Новогодний пирог.

Ни дороги, ни Бога.

* * *

Пространственная форма пустоты –

дыра в заборе

застывшие солдатские кресты,

свистящие из снежной панорамы,

звезда в ночи,

огонь из блиндажа,

самоубийство – как побег из плена,

фигура бесприютного бомжа –

как сгорбленная формула вселенной.

Вселенная бездомна, как огонь,

кочующий по воющим каминам,

как осень,

как отцепленный вагон,

как запах облетевшего жасмина.

За пустотой поникшего куста

сплошной пустыней

обреченно стынет

иная жизнь,

иная пустота,

иных пустот бесплодней и пустынней.

Давай с тобой уйдем через забор,

через дыру.

И станем переулком.

И станем ветром.

И закончим спор

на перекрестке суетном и гулком.

Так дерево становится золой,

так грешница становится невинной,

трава – стерней,

развалины – землей,

а роща – переливом соловьиным.

Так талый снег становится водой.

Так звездной ночью, распуская космы,

ты станешь ослепительной звездой,

перечеркнувшей падающий космос.

Нам выпала забавная игра –

щекочущий сквозняк далеких странствий.

Пространства нет!

Есть вечная дыра

в окаменевшем облике пространства.

Уйти из дома – как взойти на крест.

И стать крестом,

как злаку – коркой хлеба.

Так свищет над планетой Эверест,

смиренно принимая форму неба.

Мы вмертвую держались за скобу

родного дома.

Но скрипит со стоном

гнилая дверь.

Не обмануть судьбу.

Ты чувствуешь? Уносит!

Вместе с домом.

* * *

Стальные тучи нянчили стерню,

Ты – мой билет в далекую страну,

которой больше нет на белом свете.

Но есть река.

Но есть еще огонь

иных костров.

И – памяти осколки.

Давай войдем в отцепленный вагон

и тронемся, свисая с верхней полки.

И даже не спохватимся со сна

и не поймем, что память – вид недуга.

За окнами завоет тишина,

изображая грохот виадука.

* * *

Еще темно.

И замысел не явлен.

Шумит вдали Богоявленский бор.

И сладкий запах августовских яблонь

клубится и уходит за забор.

Скупой фонарь ведет до поворота,

а там – уже неразличима суть.

Пойдешь направо – топи да болота,

пойдешь налево – голову снесут.

Смотрю из туч, как из коровьих ясель –

ни месяца, ни года, ни числа.

Еще не явлен замысел,

не ясен,

и книга жизни девственно чиста.

Ни шороха, ни возгласа, ни слова.

Поселок дремлет, звездами ведом.

И мир безмолвен.

Так безмолвен, словно

еще на русский не переведен.

* * *

Крик – от улицы.

Плач – от младенца.

След – от шины.

От ветра – трава.

Никуда уже больше не деться

от измены и воровства.

Здравствуй, Авель!

Ни бога, ни храма

не бывало у нас никогда.

Лишь столбы, как ночная охрана,

по ночам стерегут города.

Стерегут от навета и сглаза,

от любовей, волшбы, белены.

Стерегут от циклопьего глаза

бесполезной луны.

Надлежало в эпоху распада

не разбрасывать камни, а брать.

Только мне почему-то – не надо.

Я не друг себе.

Я себе – брат.

Здравствуй, Авель!

С печальным укором

не гляди.

Повинуясь судьбе,

удаляюсь непойманным вором.

Я – не сторож себе.