НАУМ БЕЛОГ ● ПЕЛЬМЕНИКИ

В Одессе я обожал вареники, а, приехав в Австралию, пристрастился к пельменям. Новая жизнь – новая любовь. Если заглянуть в мой холодильник, то ничего кроме пельменей там не найдешь. Для такого занятого человека, как я, пельмени – это просто находка. Бросил их в кипяток и через пять минут набиваешь себе брюхо, так что тяжело дышать, а потом прямиком на диван к телевизору. Из всех моих родствеников только Кэвин, мой младший внук, любит пельмени. Он называет их почему-то пельмениками, и это третье русское слово, кроме «спасибо» и «будь здоров», которые он знает в свои шесть лет.

– Ничего страшного в этом нет, – сказал мой сын Гриша, – Кэвин говорит пельменики, ну так что? По-моему звучит неплохо.

Я с моим сыном из-за такой ерунды, как пельменики, спорить не собираюсь. Молодые живут по-новому. Вообще-то мой сын – большой оригинал. Приехав в Мелбурн, вместо того чтобы учить английский, он влюбился в молоденькую парикмахершу Наташу. Я готов был убить его, но моя невестка Люся сказала:

– Папа, не вмешивайтесь. Ему ведь только сорок. Почти – мальчик. Он побесится и через месяц успокоится.

И она была права. Парикмахерша неоднократно путала интернет и диабет, а также гугл и штрудл. Этого было достаточно, чтобы Гриша срочно вернулся к своей мудрой жене.

Затем к нему пришла вторая оригинальная идея. Мол, надо жить подальше от родителей и подальше от Балаклавы, знаменитого района, что–то вроде Привоза, где можно купить все. Даже Одесскую колбасу. Сколько я его ни упрашивал не делать этого, но он все-таки поселился в Карлтоне, где живут одни итальянцы и программисты.

Я живу в Элвуде, прибрежном районе, где еще есть с десяток наших эмигрантов. Лично я знаком только с двумя из них. Один – мой старый приятель еще по Одессе Буся Гринкойхер, который говорит, что без моря жизнь – не жизнь, а второй – Леня Зайчик, хотя из Тернополя, но очень любит полоскаться в натуральной морской воде. Я, честно говоря, на море бываю редко. Все пишу, пишу. А толку с этого никакого. Только расстройство. Сын сказал, что у меня депрессия и нужно идти к врачу, а доктор сказал, что это от нехватки витамина Д. Моя старенькая тетя Фрида на сто процентов согласна с моим сыном, но при этом она добавила к его диагнозу еще кое-что свое.

– Тебя, что привязали к этому компютеру? Ты день и ночь пишешь, пишешь и пишешь. А сколько тебе заплатили за твою писанину? Гроши! Стыдно сказать, сколько тебе заплатили. Ты молчишь, Ромочка! Иди проветри свою башку, пока не поздно…

В тот день, когда позвонил Буся, я чувствовал себя на удивление прекрасно. Дышалось легко, а писалось еще легче. Просидев за компютером несколько часов, я вспомнил мою тетю. Если бы она знала, что вытворяет ее племяник, она бы обязательно сказала.

– Ты, конечно, меня прости, но Лев Толстой из тебя все равно не получится, а инфаркт ты себе заработаешь. Ты хочешь моей смерти, так ты ее получишь.

Я не хотел тетиной смерти. Я оторвал свое легкое, как перышко, тело со стула и пошел подышать свежим воздухом. Я пошел к каналу, протекавшему недалеко от моего дома. Канал начинался где-то далеко за городом, прорезал Элвуд и впадал в море. Я шел по тропинке вдоль канала. В голубой воде, медленно текущей в сторону моря, отражались летящие в небе розовые облака и зеленая хвоя сосен. Весело жужжали комары и быстрые, как молнии, мухи. На душе было спокойно и хотелось улыбаться. Никакой депресии.

Когда стемнело, я отварил порцию мороженых пельменей и уселся на диван напротив телевизора. Только я раскрыл рот, чтобы проглотить пахнущий раем пельменик, как зазвонил телефон. Звонил Буся.

– Привет, Ромочка, как дела?

Он не дал мне ответить, как дела, и сразу перешел к своему делу.

– Значит, так. Ты у нас пишущий человек, а значит, тебе и карты в руки. Мы тут в комитете единогласно решили, что ты выступишь на собрании и скажешь пару слов за Одессу минут так на двадцать – тридцать. Окей? Конечно, окей.

У меня все еще сидел на вилке пельменик, который я не успел проглотить. Он сидел на ней, словно голова неверного на пике у турецкого янычара. Он остыл, божественный запах улетучился и осел жирным пятном на потолке, и у меня пропал всякий интерес положить его в рот.

– Почему я? Неужели ты не помнишь мое выступление на прошлогоднем собрании? Это – не для меня. У меня пересыхает во рту и начинают дрожать руки и ноги, когда я выхожу на сцену.

– Ромик, не бузи, будь мужчиной. Если ты очень захочешь, так ты сделаешь, – командирским тоном сказал Буся и повесил трубку.

Пельменики уже давно остыли. Вид у них, должен вам сказать, был довольно жалкий и они никак не лезли в горло. День, который начался так хорошо, был испорчен. Кряхтя, и проклиная все на свете, я направился на кухню. Только я открыл дверь холодильника, чтобы взять новую порцию пельменей, как снова зазвонил телефон. Неужели это Буся? От нервного шока у меня задергалось правое веко. Холодной, как у мертвеца, рукой я снял трубку. Голос тети Фриды звучал, как голос обвинителя на процессе по делу Бейлиса:

– Ромочка, почему ты так долго не брал трубку? Что, к тебе женщина случайно заскочила, или что?

– Никто ко мне не заскочил, тетя.

– Я же не сказала, что если порядочная женщина заскочила к тебе, так это – плохо. Совершенно наоборот. Только с одним условием, чтобы у нее не было внуков младше двадцати лет. Боже упаси…

– Какие женщины, какие внуки, тетя?

– Не придуривайся, Ромочка. Я знаю, что говорю. И вообще, хватит тебе валять дурака. Никто сейчас не живет так, как ты. Надо выходить на люди и пить красное вино. Оно прочищает мозги и сосуды. Писателям это надо, как воздух. Ты понял меня?

– Я понял.

– Ты очень тяжелый человек, Ромочка. Ты мне так заморочил голову, что я забыла, зачем я звонила. Ах, да. Ни в коем случае не поддавайся этому Бусе. Ты меня слышишь? Он бандит с большой дороги. Он из тебя всю душу вынемет. Не возражай мне! Я все знаю. Твоя тетя уже старая, но она знает жизнь лучше тебя. Все, я спешу, – сказала она и исчезла.

Я насыпал в кастрюлю новую порцию замерзших пельменей. Они застучали по дну, как град, падающий на жестяную крышу, а когда я утопил их в горячую воду, они зашипели, словно клубок потревоженных змей. К этому времени аппетит вернулся ко мне, и я в момент прикончил пельменики. С желудком полным мясного фарша и не совсем доваренного теста, я почувствовал себя намного лучше. Я подкрался к заветному шкафчику на кухне. Там хранилась неначатая плитка шоколада. О моей тайной страсти не знал никто. Даже тетя Фрида не знала. Я отломил один квадратик, и смоковал его во рту несколько минут. Мне захотелось еще, но я сказал себе:

– Ромочка, хватит. Ты забыл про свой диабет, – и ушел из кухни подальше от греха.

Уже лежа в кровати, я подумал: «А почему Буся решил поручить именно мне такое серьезное дело? Я ведь совсем не типичный одессит. Не балагурю, не пью, и к тому же – неразговорчивый. Легче вытянуть из моей челюсти два коренных зуба, чем вытянуть из моего рта два слова. А что касается анекдотов, то они входят в меня через правое ухо и тут же улетучиваются через левое. Правда, один похабный анекдот я все же помню. Его рассказал мне еще в шестом классе Яша Гурвиц, мой сосед по парте».

На этом месте мысли в моей голове закрутились, словно я сидел не на диване, а на карусели в луна-парке. И так, даже не успев почистить зубы, я заснул.

Целых две недели я писал свой доклад. Из Интернета я выудил много интересных вещей. Больше всего поразило меня то, что дюк де Решилье, который стоит уже почти двести лет на пьедестале над потемкинской лестницей, был трижды женат, и что его первые две жены, как я и предполагал, были француженки, а его третья и последняя жена, красавица Роза, родилась в еврейском местечке Балта под Одессой. Ее отца, купца первой гильдии, звали Рувим Гурвиц. Вот какие на белом свете бывают чудеса. Яша Гурвиц и Рувим Гурвиц. Не родственики ли они? Надо будет проверить. И еще. Я не мог поверить своим глазам. Будто прадед Пушкина был не эфиоп, а караим из Ялты.

Когда я кончил писать и прочитал написанное, то не зарыдал от восторга. Наоборот, я снова захандрил и снова сел за компьютер. Я переделывал свой доклад еще два раза, а потом, совершенно обессилевший, сказал себе «баста».

Пробежавшие две недели отобрали у меня хороший кусок жизни. Я похудел еще больше, как, не дай Бог, после тяжелой болезни, и заработал непрекращающийся днем и ночью тик правого глаза. Наконец наступил день собрания. Я опоздал на пять минут. Когда я открыл дверь, в меня ударил запах селедки и лука, вымоченных в уксусе и постном масле. В зале за столиками сидели бывшие одесситы. В основном это были старики. Они сидели, низко наклонив головы над бумажными тарелками, уплетали за обе щеки и запивали диетической кока-колой. Я стал искать Бусю. Оказалось, что он и весь комитет сидели не в зале, а за длиным столом на сцене. На фоне задника с изображением кенгуру, отдыхающих на зеленой полянке с желтыми ромашками, начальство выпивало и закусывало. Раскрасневшийся Буся заметил меня и помахал рукой:

– Чего ты стоишь у дверей, как бедный родственник. Ты сегодня – именинник. Проходи прямо сюда на сцену.

Буся начал трясти мою руку так, будто хотел вырвать ее из плечевого сустава. Потом с места в карьер, ни здрасьте тебе, ни до свидания, взял в руки микрофон и торжественно, четко произнося каждое слово, как произносят в военном строю присягу, закричал в зал:

– Прошу всех оторваться от селедки и прочего на пару минут. Перед вами выступит всеми уважаемый писатель Рома Красовкер, и он скажет вам пару слов за нашу дорогую красавицу Одессу. Похлопаем, друзья мои! Ура!

Старики неохотно подняли головы от тарелок.

– Чего вдруг, ура? Лучше бы поставили на стол что-нибудь покрепче кока-колы. Что, мы не люди? Сами, небось, жлекают виски на сцене! Безобразие, – зашумели старики.

Недовольство стариков длилось минут пять, а когда шум улегся Буся взял меня нежно под руку, подвел к стойке микрофона и оставил одного. Я стоял перед пропастью. Впереди был недовольный зал, не суливший мне ничего хорошего.

Я глубоко вдохнул и выдохнул весь кислород из моих прокуренных легких и полез в правый боковой карман пиджака. Я точно помнил, что положил туда техт моего выступления. Но карман был пуст. Трясущейся рукой я полез в левый боковой карман. Но и там, к моему ужасу, текста не оказалось. Тогда я перешел к брюкам. Моим любимым, кремового цвета в синюю полоску. Я начал шарить по всем карманам. Их было четыре и один потайной, вшитый в подкладку где-то в области колена. Нигде не было и намека на проклятый текст. Вы даже не можете себе представить, в какую депрессию я впал за две минуты. Паралич, не дай Бог, подумал я. Только этого мне не хватало. Буся, видя, что со мной что-то не так, плавно подъехал ко мне и шепотом сказал:

– Ты белый, как эта белая стена. Что случилось, Ромик?

– Пропал техт.

Буся был решительный человек. Недаром он прослужил майором в артиллерии двадцать пять лет. Он задумался всего лишь на пару секунд, а потом сказал мне:

– Да, ну его к едреной матери, твой текст. Валяй из головы. У тебя же есть голова. Правда лысая, но ничего, сойдет. Комитет верит в тебя!

И, как только он сказал это, я вспомнил о Яше Гурвице, моем однокласснике, о том, который когда-то рассказал мне похабный анекдот. А что, если я заплету историю, где Яша и Рувим из Балты – дальние родственники. А там уже Дюк и его красавица жена Розочка пойдут в ход. Вот такая идея пришла в мою лысую голову. И тут же кровь из пяток потекла вверх к голове, и из бледного, как стена, мое лицо приняло цвет живого человека. Все порозовело и нос, и щеки, и даже подбородок. Только лысина по-прежнему белела, как белая с золотыми разводами ярмолка, которуя я одеваю в синагогу по праздникам.

Я кашлянул два раза и сказал в зал.

– Дорогие господа одесситы.

– Громче! Ничего не слышно! – закричал зал.

– Говори в микрофон, – подсказал мне Буся.

На всякий случай я ухватился покрепче за стойку, на которой был укреплен микрофон, потом снова прокашлялся на этот раз в черную пасть микрофона, очутившегося перед моими губами, и начал. Я начал издалека:

– Все вы, господа, конечно, помните Марка Бернеса, нашего замечательного артиста. И, конечно, вы все помните фильм «Два бойца», где он пел песенку про Костю моряка. Так в ней, в этой песенке, между прочим, Бернес пел, что не может, к сожалению, сказать за всю Одессу, потому что вся Одесса очень велика. Помните?

Я сделал паузу, и зал простонал:

– Чего жилы тянешь, господин писатель?

А Буся крикнул:

– Валяй дальше, Ромочка!

И я повалил:

– Рассказать вам за всю Одессу – это совершенно невозможно. Это все равно, что пуститься вплавь из Мелбурна в Тасманию без спасательного круга и без капсулы с валидолом. Кто нибудь из вас сможет переплыть пролив? Я например, не смог бы.

Старики перестали лязгать вставными челюстями и в зале повисла угрюмая тишина.

– Так вот, – продолжал я, придумывая на ходу, – я вам расскажу про моего соседа по парте, когда я занимался с ним в шестом и седьмом классе. Имя его – Яша Гурвиц. Отчества я, к сожалению, не помню.

В зале послышались возмущенные голоса:

– При чем здесь Гурвиц? При чем здесь старые калоши?

– Тише, господа. Вы не даете сосредоточиться! – скомандовал со своего места Буся.

Я пытался раскрутить Гурвицов, как можно быстрее, а уже потом плавно перейти к Дюку, самому знаменитому одесситу.

– Яша Гурвиц сидел со мной за одной партой и списывал у меня все подряд. И арифметику с геометрией, и русский, и даже зоологию. Дальше седьмого класса он не пошел. Он устроился помогать своему дяде Илюше Гурвицу в рыбной лавке на Привозе. Дядю знала вся Молдаванка, Пересипь и даже знаменитый толчок. А кличка у дяди была очень оригинальной – Бычок.

Как только я упомянул слово «бычок» в зале поднялся невообразимый шум. Кричали все. И старики, и старухи и даже члены комитета.

– Что он несет, этот писатель? Бычок! Толчок! За кого он нас принимает? Что мы все идиоты?

А бывший директор гастронома на Дерибасовской угол Преображенской Миша Брейтман, славящийся своим буйным нравом и громовым басом, заорал:

– Держите меня, господа, или я за себя не ручаюсь! Я ему расскажу за всю Одессу!

Я стоял, крепко держась за стойку микрофона. Все мои внутренние органы вдруг рухнули вниз. Еще минута – и они вывалятся наружу, и мне – конец. Холодный пот падал водопадом с кончика носа за пазуху и ниже. Меня качало из стороны в сторону, как бывает при десятибальной качке у Батуми.

Я уже не помню, когда подбежал Буся. Он оторвал меня от стойки микрофона и, мягко толкая в спину, через запасной ход выпихнул на улицу. Я прислонился к стене, боясь упасть. Сквозь шум в ушах, как будто с небес Бусиным голосом, мне послышалось.

– Ромчик, ты таки был прав. Тебя нельзя выпускать на сцену. Держись подальше от наших стариков…

Что было дальше, я не помню. Очнулся я в госпитале. Рядом на койке кто-то храпел. Я повернул голову. Старик с мученичесой гримасой на лице с шипеньем ритмично выпускал булькающий воздух изо рта. Живот его при этом подпрыгивал вверх, а затем резко нырял в бездну под белоснежной простыней. Насмотревшись вдоволь на старика, я посмотрел в окно. Голубое небо и пухлые, как младенцы облака, убедили меня, что я все-таки живой. Слава Богу, – произнес я шопотом, чтобы не разбудить соседа. Заглянула медсестра и принесла мне бутерброд с туной и с сыром и плитку шоколада. Я, жадно глотая, в момент слопал бутерброды, а потом, несмотря на диабет, прикончил шоколад. Почувствовав тяжесть в желудке, я заснул.

Снилась мне Одесса. Потемкинская площадь, Соборка и Гамбринус. В подвальчике, пахнущем жигулевским пивом и сушеной таранькой, за одним столиком сидели рядом Дюк де Решилье, Куприн и Бабель. Они говорили о чем-то возвышенном, когда к ним подошла моя тетя Фрида.

– Что будете есть, господа? – спросила она с очаровательной улыбкой на лице.

Бабель и Куприн продолжали говорить, не обращая на нее внимания, а Дюк повернулся к Фриде и сказал:

– Нам бы горячих пельмеников с мясом.

Мелбурн, 2014.