Римма НУЖДЕНКО. Остановиться у черты. Опыт прочтения прозы

О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

 

«После спектакля подходит Саша. Гладит меня по плечу:

– Устала?

– Да, – признаюсь я ему.

– Ты в том году была Баба Яга. Я узнал тебя, по глазам. Ты Аня!

Бабой была, Саша прав. Но Аней, конечно же, нет. Говорю:

– Я не Аня.

– Аня! – настаивает он.

Спорим. Саша грустнеет, потом переходит на «вы». И это чертовски больно. Я уезжаю домой и клянусь, что буду хоть Аней, хоть Петей, хоть кошечкой Муркой. Лишь бы он через год снова сказал мне “ты”.»

 

Но вернемся к рассказу. «Маха» берет своей правдивостью, мы видим со всей ясностью боль и уязвимость детей-сирот. Писать о боли трудно, но автору удалось главное: рассказ отвечает потребности читателя в  добре и милосердии, в тех нравственных ценностях, которых нам так не хватает в жизни.

Елена показывает нам «обычного» героя, пишет обо всех нас и той обыденности, в которой мы живем. Хочется разгадать, в чем секрет ее сильной психологической прозы, почему текст так близок читателю и никого не оставляет равнодушным. Возможно, в том, что автор словно выворачивает своего героя наизнанку, или в том, что мысль «ничто в этой жизни не стоит слезы ребенка» обретает в рассказе свой изначальный, сакральный смысл.

Из интервью Елены Шумара.

 

Вопрос. Что особенно ценно для вас в творчестве, в частности в литературе?

Ответ. Образ, наверное. Честный, живой, берущий за жабры. Чтобы картинки видеть настоящие. И чувствовать вместе с героем. Да, пусть это не со мной происходит, но теперь я знаю, как оно бывает.

 

Вот о том, «как оно бывает» и рассказала нам автор.

 

«Тощая, бледная, с плохо заплетенными косичками, Маха вгрызалась в бургер, и соус рисовал на ее лице улыбку Гуинплена.»

 

Так начинается рассказ – с портрета девочки. Без всяких предисловий, одной фразой, Елена Шумара вводит нас в трагическую историю. Сильный авторский ход – улыбка Гуинплена, главного героя знаменитого романа Виктора Гюго «Человек, который смеется». Вечная улыбка лорда Фермена, юноши с обезображенным лицом, стала символом трагической судьбы и контрастом между внешним видом и добротой сердца.

Героиня повести, девятилетняя девочка с необычным именем Маха, навсегда запомнит этот день. Словно в старом оконном стекле видит Маха свою судьбу: и лицо давно бросившей ее матери, и умершую бабушку, и незнакомого мужчину, что сидит сейчас напротив – дядя Артем, приехавший хоронить мать, и кот Морфей, который жмется к Махе, пытаясь ее защитить. С момента смерти бабушки девочка не сказала ни слова.

Такова геометрия сцены, дом, в котором Артем не был восемь лет.  Символика вещей в рассказе используется автором мощно: каждая вещь живет своей жизнью и дополняет образы героев. На стене – часы, они как символ вплетены в канву рассказа. Часы из детства Артема, который в семь лет запустил в них пластмассовой пулькой. Часы из тех времен, до рождения Махи, когда ее мама, шестнадцатилетняя Олеся, отдала себя пьяному Темычу, другу Артема. Темыч видится здесь типичным героем беспросветного пацанского детства, так сильно прозвучавшего в нашумевшей книге Павла Селукова «Добыть Тарковского». «В тот год, когда Маха случилась в Олесином животе, было особенно много яблок.» Внимательный читатель может увидеть в истории Олеси аллегорию искушения и греха. Любила ли Олеся Темыча, или это был протест, попытка вырваться на свободу, отведать запретного плода?

Часы перешли из прошлого Артема в его настоящее, в тот момент, когда время остановилось: он приехал хоронить свою мать. Артем обнаружил город, в котором ничего не изменилось со времен «пацанского я». Все те же покосившиеся дома, пыль и крапива – символы его малой родины. Перемещение во времени на десять лет с остановкой в реальном настоящем – один из главных приемов, примененных автором. Здесь, в настоящем, бывшему пацану из беспросветного детства приходится принимать тяжелое решение. В постоянном тик-так слышится: «Чем же обернется “сегодня” для наших героев?»

 

«Мать схоронили позавчера. И я бы вчера уехал, но Маха… Что делать с ней, я не знал. Старая баба Нина сказала: “Пусть у меня побудет, пока опека не заберет”. Но я все медлил.»

 

Маха смотрела Артему в душу своими голубыми недетскими глазами. В них было прозрение будущего и ощущение дома, пахнущего бедой. Артему становилось страшно. В то же время тревожное чувство вины перед девочкой, смутное, неопределенное, держало его, не позволяло уехать. Мысль о Махе не отпускала.

Мир Махи мы видим разделенным на две части: светлый мир мечты, где есть счастливая семья, и мир безрадостной реальности, где в одночасье поселился страх. Маха знает, что не нужна матери, и она надеется быть нужной отцу. На этом разделении возникает магия текста, страшная в своей правдивости, позволяющая читателю прикоснуться к двум мирам, казалось бы, не имеющим возможности пересечься.

 

Важным в рассказе, помимо взаимоотношений героев, видится авторский метод: диалог с читателем ведется не только от лица взрослого человека, но и от лица ребенка. Меняя точку зрения, писатель показывает жизнь девочки с разных сторон, и таким образом трагедия девятилетней души становится более выпуклой и понятной.

Маха принимает своего дядю за отца, которого никогда не видела. Размахивая украденным у Артема паспортом, она пишет в тетрадке – поскольку не может говорить:

 

«АРТЕМОВНА Я

ТЫ МОЙ ПАПА»

 

Писатель выбирает особую диалоговую форму как средство художественной выразительности для лучшего раскрытия образов. В этих диалогах сила слов Махи поразительна, а односложность ее ответов – особая находка автора.

 

«– Послушай-ка, Маха! Я тебе дядя. Видишь, я Конев? Бабушка – Конева тоже. Если бы я был папа, как бы у нас фамилии совпадали?

БЫВАЕТ

– Вот что бабушка говорила про папу?

В МОСКВЕ

ТЫ ИЗ МОСКВЫ»

 

Она не верит или не хочет верить? Не хочет разрушить хрустальный шар своей мечты. И в душе Артема происходит надлом, что-то мешает ему прекратить этот диалог, сделать решительный шаг в сторону. Увидев «ТЫ НЕ ДЯДЯ», он понимает, что потерпел поражение. Разговаривая с Махой, Артем чувствует нечто новое и сложное, необъяснимое словами. Ему тоже горько: он перестал быть сыном, и теперь единственное, что связывает его с прошлым, – это девочка с ее сиротством.

Может ли маленький ребенок поднять взрослого человека на новую большую высоту? Елена не отвечает на этот вопрос, но показывает, как мужчина открывает в себе жалость и нежность, спрятанные глубоко внутри. Затерянные в неприкаянности, в недоданной ему самому любви, в той провинциальной бесприютности, из которой не всем удается вырваться. Пожалуй, главная особенность рассказа состоит в том, что его герой, пробиваясь сквозь собственные страх и неуверенность, не позволяет зачахнуть тем самым росткам нежности. Может быть, и не будет сильным преувеличением сказать, что в этом случае мой читательский слух улавливает биение сердца романтика.

 

Перед нами многосмысловой рассказ, к которому нельзя подойти с обычными мерками. В нем использован принцип «качелей», которые то поднимаются вверх, достигая пика трагедии, то опускаются вниз, позволяя читателю обдумать прочитанное и выдохнуть. Герою предстоит принять решение у самого края, у черты, и с самой первой строчки читатель понимает, каким непростым будет это решение.

 

«Я шел – высокий, новый, с ярко-оранжевым рюкзаком. Трезвый и бритый. Шел не такой, каким был. Шел хоронить свою мать.»

 

Город в рассказе обезличен, это просто город детства – Артема, его сестры Олеси и другана Темыча, погибшего по пьянке под колесами грузовика, но успевшего оставить о себе память – маленькую дочь. Мать отказалась от Махи: вышла замуж и уехала в Прибалтику, не взяв ее с собой. Чудовищно, да. Но что видела Олеся в своей жизни, ей даже куклу «неваляшку» не разрешали брать в руки, чтобы не разбила. Одна эта деталь – метафора безрадостного существования семьи. Нелюбовь, душевная пустота – вот Олесино детство. Она вырвалась на свободу, бросив ребенка, не способная испытывать чувства, не связанные с собственным комфортом. Не в радости был воспитан и Артем, колосок, все же вырванный из высохшей земли. Был ли он готов к переменам, ведь до встречи с Махой его жизнь как-то устроилась. Он успел забыть неменяющийся пейзаж за окном родного дома. Забыл или… хотел забыть. Здесь благодаря схожести детских воспоминаний героев снова возникает ощущение переклички с книгой «Добыть Тарковского», хотя к «пацанской прозе» рассказ Елены Шумара не отнесешь. Тем не менее детство главного героя нашего рассказа так же беспросветно, как и жителей Пролетарки из книги Селукова.

 

«И вот теперь Махе девять. Она пьет кока-колу из батиной кружки, плетет дурные косички и молчит, уже пятый сиротский день.»

 

Из этих строчек рождается образность, которая обнажает все: и страх девочки, и колебания Артема. Рождается та самая высшая духовность, которая подталкивает читателя к собственной интуитивной аллюзии, уводит в свое нравственное пространство. Единство контрастов, диссонирующих начал делают рассказ совсем «своим» для читателя. Здесь все – о нас, о нашей реальности, о непростых решениях, которые приходится принимать, чтобы остаться человеком. Горечь, иллюзии и прозрение, утраты и находки – не каждый писатель рискнет так обнажить душу. Остается только один вопрос: как удалось автору создать миры двух разных людей с такой высокой степенью психологической достоверности?

Артем бьется за то, чтобы доказать Махе: он ей не отец. Маха не верит. Автор же в это время как будто приостанавливается. Впереди – точка невозврата, и Елена Шумара умело подводит к ней читателя. Будто в замедленном кино смотрит Артем историю своей жизни, и уже непонятно, с кем он ведет диалог – с Махой или самим собой. Писатель словно берет героя за руку и проходит с ним по самому краю. А читатель, проживая все вместе с героем, уже не может отделаться от чувства сопричастности чему-то очень большому.

Маха рыдает, ее хрустальный шар треснул. Артем был плохим сыном, но Маху он услышал. Почему? Рождается мысль, что в Махе он видит самого себя, мальчика из прошлого, верящего в чудеса. Но есть ли мотив чуда в сюжете? Ответ: скорее нет. Главным в сюжете является мотив перерождения героя. Встреча с Махой – спасение от равнодушия, от той пропасти, из которой ему чудом удается вырваться. Остановиться у черты не только ради спасения девочки, но и для обретения себя. Дать то, что было недодано ему, вот этой, с двумя косичками. Не надо больше жертв, нельзя допустить, чтобы выросла вторая Олеся.

Артему становится жаль, что он не отец Махи, что он не может реализовать ее мечту.

 

«– Прости, Маха, прости, пожалуйста, что не папа.

– Сд-дашь меня, а М-морфея в помойку… Он ум-мрет там, и я ум-мру.

– Дура ты, Маха! Никто не умрет…

Тик-тик-тик – часы в гостиной икали хором с зареванной Махой.»

 

Здесь, в сцене плача Махи, такая степень художественной правды, что ты уже не понимаешь, где грань между автором, героями и читателем, и есть ли она вообще. Автор открывает всю боль героя, оставляя его беззащитным перед реальностью, но делает это с нежностью. Как ни странно, в суровой жесткости прозы, отражающей нашу жизнь, похоже, только нежность и любовь помогают найти выход из тупика. И тогда обыденность может стать волшебной, главное – суметь это увидеть.

 

«Утром Артем купил бургер, колу и переноску для кота.»

В жизни и творчестве нашего автора есть то, что читатель не может не оценить. Мы видим, как он старается через свою прозу снизить синдром сиротства, и способствует этому не только в тексте, но и в жизни. Не каждый писатель мог бы на такое решиться.

Казалось бы, все уже сказано, но уйти от рассказа никак не получается. Внутри остается нечто, мешающее забыть девочку и ее две косички, похожие на серые хвостики. Может, это переноска для кота сыграла такую роль? Или кукла «неваляшка», что первой пошла в старый чемодан? Если бы бабушка Махи когда-то разрешала играть с ней другой маленькой девочке, все могло бы сложиться иначе.

Маха – она сильная и гордая, женщины с таким именем не позволят судьбе управлять собой. Главное, не расставаться со своей «неваляшкой», своим котом и новым Большим Другом. Благодаря ему она не столкнется больше с горем потери и страхом одиночества. Автор держит в руках ключик, о котором мечтают все. Имя ему «нежность», и так хочется, чтобы он не был обронен. Чтобы в жизни Махи теперь случалось только хорошее. Ведь переноска уже куплена, а значит есть Надежда.

Закончить разговор о рассказе можно словами героя знаменитого  романа Виктора Гюго «Человек, который смеется»: «Судьба никогда не отворяет одной двери, не захлопнув прежде другой».

О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Евгений ГОЛУБЕНКО «Я обязательно вернусь». Стихи

По говору мой город узнаваем,
Ни с чем его не спутаешь жаргон.
Я по маршруту пятого трамвая
Отправлю в детство старенький вагон.

Ступай вагон своей походкой шаткой,
За рельсы понадежнее возьмись…
Как сладко, в память заглянув украдкой,
Повторно просмотреть былую жизнь.

Я еду к морю в современной конке,
Счастливый заказав себе билет.
А где-то сзади шум от Староконки,
К которому возврата больше нет.

Ценнее жизнь становится с годами.
Лишь после начинаешь дорожить
Общением с обычными друзьями,
Сумевшими до мудрости дожить.

Кати вагон вдоль вечного «Привоза»,
Затем вокзал и к морю плавный спуск.
Мой город, я к тебе, пока не поздно,
За прошлым обязательно вернусь.

Конечная. Аркадия и берег.
Волна чужую пыль с меня сотрёт.
Вновь уезжать отсюда не намерен
И погасить разлук хотел бы счёт.


* * *
Потрёпанный одесский старый двор,
Мелодию нащупывая скрипом,
Семи ветрам объятья распростёр:
Шальным, залётным, бесшабашным, сиплым.
И тает незатейливый мотив
По-доброму, по-свойски, по-житейски,
Разумно, с тактом, с чувством совместив
Мелодию Успенской и Еврейской.
Мой старый двор, который век поёт
Тепло, светло, знакомо, колыбельно.
И сердце тихо ёкает моё,
Скрипучей потревоженное дверью.

 

ЭТЮД ГРУСТИ

Свернув гастроли, бархатный сезон
Уходит за осенние кулисы,
Где, радуясь своей окраске лисьей,
В янтарь природы город погружён.

На дальнем пляже нынче ни души.
Закончилось нашествие народов.
Лишь волны хором из морской глуши
Пригнали пену сероводорода.

Как близок мне осенний этот мир.
И чем-то я сродни одесским пляжам.
Присев у кромки, нежно волны глажу,
Седых кудрей набрав у них взаймы.

 

* * *
По лестнице с Приморского бульвара,
Стеснительность стараясь превозмочь,
В объятья мостовых и тротуаров
Спускалась удивительная ночь.

Шла мягко, осторожно, еле слышно,
Шикарными шифонами шурша,
А сверху, замирающие крыши,
Антеннами ловили каждый шаг.

И в небе над Одессой плыли чары,
Заворожив окрестности до дна.
И море бархатистость излучало,
Мелодией прибрежности пьяня.

Другие города возможно краше,
Их не пришлось мне вдоволь повидать.
Не знаю, как у вас на Патриарших,
Зато у нас не ночь, а благодать.

 

СУББОТА. ЮГ. ДЕКАБРЬ

У вас за минус холода
И снега вволю.
А тут вода, кругом вода
И даже с солью.

Здесь море пенится, бурлит.
В природе ругань.
Пляж устилающий гранит
И тот напуган.

А чайки носятся, крича,
Над цветом хаки.
И волны рвутся на причал.
Вперёд! В атаку!

И ветер в клочья пену рвёт,
На берег мечет.
Волна назад, волна вперёд.
Не сдержишь. Нечем.

У нас вода, кругом вода
И даже с солью.
А нам бы ваши холода
И снега вволю.

 

О ГОРОДЕ И ТОЛЬКО

Дождался я, пришёл и мой черёд
Спеть об Одессе лучшую из песен,
Чтоб и тому, кто чёрте-где живёт,
Вдруг захотелось побывать в Одессе.

Здесь жизнь течёт со вкусом, не спеша.
Здесь море лучше пенится, чем пиво.
Здесь каждая одесская душа
И гармонична, и чуть-чуть строптива.

Акаций белоснежных аромат
Толпится в подворотнях и в аллеях.
И всякий встречный вам безмерно рад,
От воздуха подобного хмелея.

Живём не в суете, не впопыхах.
И со всего имеем понемногу.
Мечеть от синагоги в двух шагах…
И всё у них спокойно, слава Богу.

У нас уже полмира земляков.
И отыскать их можно где – угодно…
Одесса всех вас ждёт. У нас легко,
Радушно и пока ещё свободно.

 

ОСЕННЕЕ

Краски рассвета и краски заката
Осень сумела свести воедино,
Чтоб желтизною айвовой цукатной
Выкрасить листья, добавив кармина.
Красным, оранжевым, бурым, медовым,
Сотней нюансов и сотней оттенков
Осень стремилась раскрасить портовый
Город и пригород, крыши и стены.
Мир канифолевый, мир золочёный
Переплелись, дополняя друг друга.
И по брусчатке, в том веке мощёной,
Ветер проносит из листьев хоругви.
Ширилась осень, звала, разрасталась
Неудержимо, объёмно, вулканно.
И на мгновение всем показалось –
Это надолго, на постоянно.

 

ОДЕССКИЙ ФЕВРАЛЬ

Ни зги, ни просвета, ни черни –
Небесный бульон бело-матов.
К земле седовласый кочевник
Ведёт снежных братьев лохматых.

Несутся стремглав альбиносы,
Доспехами колко сверкая.
В заносы, в заносы, в заносы
Без продыху, стая за стаей.

И слева всё то же, и справа:
В снегу и одежды, и лица.
Облава! Облава! Облава!
Ни выпасть из снега, ни скрыться.

Отпелось пурге, отплясалось.
И тихость сошла в надземелье.
Какая же всё-таки жалость,
Что длится зима лишь неделю.

 

ОДЕССА

Который век всё нипочём
Тебе, любимая Одесса.
Здесь предприимчивость ключом
Бьёт в недрах каждого процесса.

Имея всех всегда ввиду,
Своё ни в чём не упуская,
Жила со всеми ты в ладу
Неповторимая такая.

Смеялась, ластилась шутя,
Ажурной пеной украшала…
Одесса – вечное дитя
Вселенной и Земного Шара.

 

ПОДСЛУШАННОЕ

Разбирая каракулей бред,
Что оставила чаячья стая,
Море птичий бесхитростный след
По слогам шепеляво читает.
И просеяв сквозь волны песок,
Одичавших в бездействии пляжей,
Море ищет отточенный слог,
Что проймёт, осенит, взбудоражит.
Не беда, что зелёный прибой
Обновит интонацию к маю,
Всё равно за губастой волной,
Будто школьник, слова повторяю.

 

ГЛУБИННОЕ

Мы с тобой остаёмся один на один
Мой с годами стареющий праведный Отче,
Проживающий в недрах душевных глубин
У истоков сердечных моих кровоточий.

Пусть спокойней и хлебней за краем земли
И ночами не воют сирены по-волчьи,
Только здесь наши корни, мои и твои,
Терпеливый мой труженик, денный и ношный.

Здесь, на улице, с полу торгуем тряпьём,
Недоносками в будни, а в праздник нетленкой.
Всё, что нажито прежде, за хлеб отдаём
В Украине, в Одессе, в посёлке Шевченко.

Мы с тобой остаёмся один на один.
Остальные давно тратят кэш в заграницах.
Город стих, город выцвел и стал нелюдим,
Ни намёка от прежней весёлой столицы.

Мне хватает тебя целиком, с головой.
И со мною тебе до сих пор не морока.
Собеседник мой вечный, бессребреник мой,
Мой духовник, мой праведный пращур далёкий.

 О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Владислав КИТИК «Опять зарделась осень каннами». Стихи

ГОРОД

В моём пространстве слышен консонанс
Аллей и пляжей, с перебором гальки,
Щеглы, что перещеголяли нас,
И от забот нахохленные галки.

И узкий, словно горлышко бутылки,
Проулок, в тень ушедший с головой,
От удивленья с кепкой на затылке.
Ты с ним пройдёшь по ссылке мостовой,

Он может жить, соизмеряя шаг
С шуршанием листвы, с бульварным трэшем,
Здесь близко всё: картавый шум в ушах,
Субтильный дождь, с которым вечер смешан,

Упрямство крыш, не признающих туч,
Случайных слов не поднятые перлы,
В кармане потайном заветный ключ
От преданных сенсациям гипербол,

С привычкой к возвращению домой
Смурной матрос, покинувший пивную…
Есть город тысяч лиц, есть только мой!
Быть на ветру в признаньях поцелуем

Согретым разве кто-то запретит?
И дерзкий, как спектакль без репетиций,
Он с губ, уже прозревших, отлетит
И превратится в городскую птицу.

 

* * *
То на глазах растёт, то тает за кормой.
Он закадычный друг ─ и в стельку свой, и в доску.
Каштаны воспарят над будкой с шаурмой.
А ты не можешь жить без этих парадоксов.

Миганье фонаря и вспышки афоризм,
Рассудок и порыв, желание и воля.
Пусть в прениях сторон сплошной антагонизм:
В себе их примирить ─ и надобность, и доля.

Но как у яхты нет движения назад,
Так не найдёт восход причин для антипатий.
И алых парусов на всех нашьёт закат,
И свяжут строп и луч узлы-рукопожатья.

 

* * *
Здесь не шумит камыш, над водой дрожа,
Как над дитятей няня. Ряской и сплином
Затканное, это озеро для куража
Кто-то назвал по Чайковскому – лебединым.

Жабы, кряканье уток, и карусель
Мостика, сточной канавки, ярмарки птичьей.
Лебедь, в полёте задумавшись, на воду сел.
Молча, плывёт, излучая любовь и величье.

Лапы кленовые, чистый крахмал пера,
Трубный изгиб привнесённого обертона…
Под изумлённым взглядом всего двора
Гадкий утёнок становится белой вороной.

 

* * *
Всё от сумятицы в умах.
Вот сумерки идут, сутулясь,
Печаль висит на проводах.
Ты видишь, как они прогнулись.

От птиц? Не каждый воробей
И ласточка найдут здесь отдых.
Нет, ─ от потока новостей,
От ожиданий их голодных,

От клятв, которым веры нет,
Риторик неподъемной массы.
А по ночам кровавый свет
На твердь степную льется с Марса.

И, устрашив, во все концы
Расходится, и друг за другом
Расставлены, как в ряд стрельцы,
Столбы, пронзившие округу.

А ласточки летят, летят,
И кажется в разливах зноя,
Что время движется назад
Под посвист палочного строя.

Я еле вышел из сетей,
Из их страстей и крошек смысла.
Я воздуха хочу, степей,
Но там… Там провода провисли.

 

* * *
Я узнаю август по движенью
Желтизны, крадущейся по кромке
Стойкого листа, по наблюденью,
Как поздней расходятся потёмки.

Я сентябрь узнаю по смешенью
Красок и теней, по антитезе
Света и дождя с его вторженьем
В млечный мир неоновых гортензий.

Я узнаю по качанью ветки,
Как ритмична амплитуда лета,
Сентябрей моих тепло и ветры.
…Вместе с ними улетит и этот.

Глянешь вслед, ладонь ко лбу приложишь.
А душа субстанция иная.
Есть она? Насколько в осень вложишь
Ты её, настолько и узнаешь.

 

* * *
Святцев грамота охранная,
Родословная числа.
Вновь зарделась осень каннами:
По-другому – не могла.

Паруса в колечках люверсов
Даль морская забрала.
Желторотый луч проклюнулся
Из фонарного стекла.

Ты ушла, как в воду канула,
Одой сделалась вода,
Вновь зарделась осень каннами,
И с рассеянным: «Да-да…»,

Замедляя стресс качанием
На ветру, каштан-шатен
Сохранил по умолчанию
Криптограмму перемен.

Но не оттого, что кружится, ─
Или только потому, ─
Осень, отразившись в лужице,
Не обяжет ни к чему.

 

* * *
Прихлынувший чувством бесплотным
Сентябрь с головой вовлечёт,
Как облако птиц, в предотлётный
Небесный свой водоворот.

Иду мимо лиственной прошвы
В обход всепогодных доктрин
С тоской инфантильной о прошлых,
В преддверье грядущих руин.

Так строчки бегут в караоке,
И жизнь, изменяя покрой,
Бесплатно даёт мне уроки,
Что дорого стоят порой.

Но зиждется камень на камне,
И символ заложен в число.
И время, что дали пока мне,
Сакральную суть обрело.

 

* * *
Отразился от тучи простуженный звон
Колоколен и ─ стих. И не боле.
Мир гуманен по сути своей, только он
Нелюбовию к ближнему болен.

Только б ягодный иммунитет не подвел,
Плодородием лета привитый.
Пожалел ли себя, за душой ли побрел?
Или осень твоя очевидна?

И дождем твердолобый уклад кирпичей,
Оцифрованных тенью, подмочен?
Или к правде своей не находишь ключей,
Жить желая не скорбно, не молча?

А стоять, как матросы в аврал, по местам,
С верой на` слово: без доказательств.
И не нужно микстур, лицемерья реклам
Или вымыслов книгоиздательств.

Невербальная речь в пониманье верней.
Вот скамья… Ты забыл неужели,
Что заботливо ива склонилась над ней,
Как сиделка у белой постели?

 

* * *

Заговори, чтоб я тебя увидел
Сократ

Перекрыли фонтан – видно, дело к зиме,
Действо осени сыграно в лицах,
И слова, будто пчёлы, роятся в уме,
А на улицах листья да листья.

Расскажи мне, как время бежит по пятам,
Как ты времени дышишь в затылок.
Ты ли слышишь, едва угадав по губам,
Голос тёплый, как птичий подкрылок?

Я ведь мог быть на той челобитной земле,
В той толпе фарисеев и голи?
И мудрец не в шелках, а верхом на осле.
Как увидеть, о чём он глаголет?

Да, увидеть, узнав по внезапным словам,
Да, узнать до того, как увидел,
По наитию ранее, чем по делам,
По лучам, виноградом увитым.

Да, по осени. Хватит с лихвою на всех,
Предлагаемых ею прочтений:
В круглой чаше фонтана разбрызганный смех,
Ржавый кран, усыпанье растений.

 О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Тамара КОЛЕНКО «Смешно и серьезно». Миниатюра

Одесса. Середина 1960 годов. Залитая летним солнцем нарядная Дерибасовская. Посередине улицы собралась толпа прохожих, плотным кольцом окружив небольшой кусочек тротуара. Судя по тому, что с каждой минутой  прохожих собирается всё больше и больше, я понимаю, что в центре плотного людского кольца происходит что-то весьма значительное. Главное, что усиливает интригу, это то, что толпа молчит. А это совсем не по-одесски!

Мы с мамой подходим к группе собравшихся. Мама остаётся возле витрины магазина, а я вслед за юрким мальчиком моего возраста медленно, но уверенно протискиваюсь сквозь кольцо молчаливых людей. И что я вижу? В центре площадки находится дерево, вокруг которого должна бы лежать массивная чугунная решётка из таких, которые в те годы окружали все деревья в центре города. Но решётки почему-то нет, а под деревом спит мужчина. Он в дорогом светлом костюме, под головой у него лежит шляпа. «Что тут такого интересного? Почему собрался народ?», – думаю я. Но уже через пару минут, вглядевшись в лицо отдыхающего, понимаю, чем вызван интерес прохожих. Это спит  известный артист кино, который был очень популярен, которого, я уверена, знали  все жители Советского Союза.

Лицо у спящего столь безмятежное, что никто не рискует потревожить его сладкий сон. Количество зевак  меняется с каждой  минутой. Одни, не дождавшись развития событий, уходят по своим делам. Другие занимают их места. Я по-детски растеряна: «Почему взрослые ничего не делают? Почему не  разбудят и не уведут знаменитого артиста?». И вдруг раздаётся свисток милиционера, толпа расступается, и к спящему подходят два служителя правопорядка. Один пытается разгонять толпу зрителей, сначала спокойно и вежливо, а через несколько минут по-одесски бойко и громко. Второй милиционер пытается разбудить артиста, но безрезультатно. Некоторые зрители без сопротивления расходятся в разные стороны, но небольшая группка пытается дождаться финала столь редкого зрелища. Одна дама громко объясняет стражу порядка, что она имеет право, что она пришла сюда первая. Так у нас в Одессе принято – первые, последние, «вас здесь не стояло».

Артист наконец проснулся, и его под руки уводят с места происшествия. Я спешу к маме, понимая, что она заждалась меня. Мы отправляемся по своим делам. Бурно, задыхаясь от эмоций, рассказываю маме, что мне удалось увидеть. Кстати, об этом комедийном актёре всегда говорили, что он человек пьющий. Мама успокаивает меня, ребёнка: «Может быть, артист очень устал и вовсе не пьян. Трудные съёмки, вот и перепутал дерево с парком, нечаянно задремал». Я прошу маму не разговаривать со мной, как с маленькой, пытаюсь убедить, что многие люди устают на работе, но никто и никогда не ложится спать на Дерибасовской. Мы с мамой заходим в гастроном на углу Дерибасовской и Советской Армии, занимаем очередь – мама в отдел, я в кассу. Но мои яркие впечатления не улеглись, и я мысленно в голове «прокручиваю» увиденное.

Прошли годы и десятилетия. В кинотеатрах и на экране телевизора я очень часто видела знакомое лицо и всегда вспоминала случай на Дерибасовской. Недавно, посмотрев одну за одной  несколько старых кинолент с участием этого замечательного и очень знаменитого  комедийного артиста, заливаясь от смеха от его  потрясающей игры, подумала, что всякое в жизни бывает. Смешное и серьёзное нередко ходят рядом.

 О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Элеонора МАЗУРЕНКО Мой август короток, но ярок.

* * *
Переживи моё свеченье,
Мой август короток, но ярок.
Все перезрелые сомненья
Тебе достанутся в подарок.

Найди же прелесть в терпком соке.
Ведь иногда врачуют ядом.
А лето на последнем сроке
Должно пролиться звездопадом.

 

* * *
Куда уходим, на Восток? –
Намного дальше…
За рубежи времён, эпох,
Вражды и фальши.
Теряя память и слова,
И облик ложный.
Мчим невесомыми туда,
Где все ничтожны.
Там зреет общая душа
В едином тесте.
Там ты – не ты, там я – не я.
Но всё же ─ вместе.

 

* * *
Я не успела им отдать долги
Нет, не деньгами, просто добрым словом.
А их уж нет ─ есть только бугорки
На кладбище за каменным забором.

Я не успела мысли их понять
И боль, в себя приняв, собой измерить,
Я не успела сердцем зарыдать,
Я не успела даже в смерть поверить.

Я не успела… Как и в свой черед.
Другими будет кубок не пригублен.
Так повелось: всегда живой живет
Недолюбив, равно как недолюблен.

 

* * *
Премудростью и горечью земной
Я прихожу. Ты слышишь и не слышишь,
Как бьется сердце, полное тобой,
И боль поёт, ниспосланная свыше.

Как повторяют робкие глаза,
От выстрелов зрачков твоих ранимы:
Все это ─ ложь, мне без тебя нельзя,
Вернее можно, но невыносимо.

 

* * *
Давай перевернем с тобою мир,
И точки нам не надо для опоры.
Мы создавались гением одним
Для творчества, Адам, а не для спора.

Когда ж поймешь, что мы с тобой равны,
Что без меня твои ничтожны силы,
Что жертвенностью Евиной любви
И гордостью Лилит я победила?

 

РАЗЛУКА
Но это ещё не разлука,
Пока есть надежда на встречу,
Пока мы готовим друг другу
Свои запоздалые речи.

А та, что придёт без стука
Безжалостной и пустою –
Вот это и будет разлука.
Разлука с самим собою.

 

ОТЧАЯНЬЕ
Вновь сердце ─ прохудившийся сосуд.
Откуда кровью вытекает время.
В рассветный миг часы упрямо бьют
Нелепицей в просверленное темя.

Всегда не совместимы полюса.
Желанья и возможности ─ причуды.
И, не поверив в простоту Христа,
Легко поверить в правоту Иуды.

 

* * *
Пела женщина песню без слов.
Так, наверное, пели в начале:
До понятий, до мыслей, стихов,
Такт ногой отбивая, мычали.

Но была так понятно проста
Вся ее колыбельная нежность,
Что в мычанье журчала вода
И полей расстилалась безбрежность.

И казалось, что нет языков,
Ни границ, ни религий, ни власти…
Пела женщина песню без слов,
Безыскусную песню о счастье.

 

* * *
Все вернется на круги своя,
Пусть круги даже сменят квадраты,
Где найдется четыре угла,
Обязательно сыщется пятый.

Есть в пространстве загадки кривизн,
Неэвклидово ─ тайной нависло.
И в той точке, где кончится жизнь,
Начинается линия смысла.

О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Галина СЕМЫКИНА (КАШИРИНА). Уроки литературы. Памяти Флоры Абрамовны Ушан

В этом году у моих бывших одноклассников знаменательная дата – 60 лет со дня окончания школы. Годы обучения в школе навсегда остаются в памяти каждого человека и оказывают на него огромное влияние.

Я до сих пор удивляюсь, когда порой слышу от подростков, что они не любят школу. Мы свою 105-ю школу любили.

Наша школа находилась (и сейчас там находится) в центре города, на улице Пастера, 17, в типичном для старой Одессы здании. На праздничную 1-сентябрьскую линейку мы выстраивались во внутреннем дворе, где в глубине стоял старинный мраморный колодец/цистерна без воды. Такие колодцы, да еще небольшие гроты-фонтаны посреди мраморного бассейна, были тогда почти в каждом старом одесском дворе.

Мы годами учились в одном и том же классном помещении и привыкали к своему классу, деревянным партам, к теплой печке, выложенной белым кафелем почти до потолка. Это была наша домашняя, привычная школа.

Впрочем, школа наша была не совсем обычной. Говорили, что до революции здесь была мужская гимназия.

Мы не застали этого странного времени, – обучение у нас было совместным. Наши мальчишки были нашими друзьями: красавец Леня Рабинович, усердный математик Марик Беленкис, невысокий, черный как смоль танцор Эдик Шакарьян, влюбчивый Сережа Кричун, загадочный Женя Ушан, светловолосый шаловливый Коля Макеев. (Тот самый, что однажды, отпросившись на минутку выйти из класса, долго где-то бродил и вернулся в класс с восторженным воплем: «Наши полетели на луну!». Мы выскочили из-за парт и, сгрудившись у открытых окон, слушали чей-то репродуктор с торжественным голосом Левитана о первом космическом полете Юрия Гагарина).

Со времен старой гимназии в нашей школе сохранилась огромная библиотека, где попадались книги с «ятями». Миниатюрная, вечно шмыгающая носом (аллергия на книжную старину) школьный библиотекарь Марья Исааковна позволяла нам рыться в книгах и даже залезать по лесенке под высокий потолок, к верхним книжным полкам.

 

В этом школьном здании было свое обаяние, свой уют, своя интеллигентность. И позже я как данность восприняла рассказ Олега Иосифовича Губаря о том, что в этом здании, до его перестройки, в гостях у графа А.Д. Гурьева часто бывал А.С. Пушкин во время южной ссылки.

У нас были замечательные учителя, в меру строгие и взыскательные, достойные самых добрых слов, но мой рассказ будет об учительнице, к которой у нас было особое отношение – это учительница  русского языка и литературы Флора Абрамовна Ушан.

В памяти невольно всплывают картинки-воспоминания о любимой учительнице.

Она входила в класс слегка вперевалку, грузная высокая женщина, немного похожая на Анну Ахматову последних лет жизни. У нее было слабое сердце, и она слегка задыхалась.

Открывала журнал, рассеянно просматривала списки, потом поднимала голову и спрашивала у нас: «Кто уже прочитал последний номер «Юности»? Там напечатана замечательная поэма Евгения Евтушенко «Братская ГЭС»!

Наши двоечники преувеличенно заинтересованно начинали расспрашивать о поэте и его стихах. Флора Абрамовна «заводилась», и мы, забыв о школьной программе, весь урок читали революционную по тем временам поэму. Несомненно, кто-то облегченно переводил дыхание, пряча скучный учебник литературы под парту и доставая детектив или карты, но большинство одноклассников поднимали головы и, как завороженные, слушали пламенное громогласное чтение (у учительницы был низкий музыкальный голос):

 

О, дай мне, Блок, туманность вещую
и два кренящихся крыла,
чтобы, тая загадку вечную,
сквозь тело музыка текла.
Дай, Пастернак, смещенье дней,
смущенье веток,
сращенье запахов, теней
с мученьем века,
чтоб слово, садом бормоча,
цвело и зрело,
чтобы вовек твоя свеча
во мне горела…

 

Ее уроки часто были такими уроками-импровизациями.

Иногда они не клеились. Флора Абрамовна выслушивала наши заученные из учебников ответы, долго печально и укоризненно молчала. Порой капризничала, увидев модные прически-начесы у девочек и подкрашенные черным карандашом глаза. («Мы вас не для того учим, чтобы вы часами просиживали в парикмахерских!»). Иногда, погруженная в свои переживания, говорила об отвлеченном – о вещах, казалось бы, далеких от литературы.

Однажды чуть ли не весь урок Флора Абрамовна говорила о поведении человека в минуты скорбные. («Запомните, ребята, человек не всегда громко рыдает и демонстрирует свое горе, когда, например, теряет близких людей. Он может через несколько дней после похорон пойти в цирк, сидеть на представлении и смотреть на клоунов. Но кто знает, что происходит у него в душе …»).

Один из уроков (в ущерб программе) был посвящен рассказу Ильи Зверева «Второе апреля» («День без вранья»). Такие уроки запоминались на всю жизнь. Флора Абрамовна ненавидела лицемерие, учила нас прямодушию, искренности и благородству.

Впрочем, это была первая половина 1960-х годов, полная надежд.

И как сияли ее прекрасные глаза, когда мы, увлеченные ее страстными рассуждениями о классических и современных литературных героях, загорались и начинали спорить: об Онегине и Печорине, героях Толстого, Чехова и Паустовского. Как триумфально шествовала Флора Абрамовна по всем классам школы с ярким и талантливым, по ее мнению, ученическим сочинением и зачитывала его притихшим ученикам и даже учителям в учительской!

Организованные Флорой Абрамовной литературные вечера собирали полные залы, мы также выпускали литературные альбомы, оформленные собственными рисунками.

Была у Флоры Абрамовны слабость – восторженная любовь к поэзии Анны Ахматовой, чьи стихи в это время были под негласным запретом и почти не издавались. Но мы знали это имя и иногда слушали на уроках стихи Ахматовой в исполнении учителя.

Как сейчас помню: я во время урока, по просьбе Флоры Абрамовны, бегу с зажатыми в кулаке рублями на Дерибасовскую в большой книжный магазин покупать только что вышедшую книгу «Голоса поэтов: Стихи зарубежных поэтов в переводе Анны Ахматовой» (М., 1965). Это была одна из последних прижизненных книг великого поэта.

Одну из купленных книг Флора Абрамовна подарила мне. И лишь позже за подвернутым шмуц-титулом я обнаружила переписанные ее рукой стихи Вадима Шефнера:

Бывает – жизнь поранит и обманет,
Но ты преодолей свою печаль.
Пусть светится окно твое в тумане –
Назло судьбе ты свет не выключай.

Ты верь в свою удачу-недотрогу.
На твой огонь она придет в свой час.
Чтобы для счастья проторить дорогу,
Порой невзгоды посещают нас.

Флора Абрамовна, чей век был (увы!) недолог, всегда успевала говорить о самом главном в жизни.

У нас была очень хорошая, любимая школа. У нас был очень хороший 11-А класс. Почти все получили высшее образование: стали врачами, инженерами, учителями, бизнесменами; многие (как я позже узнала) разлетелись по всему свету. Вот только одного я так и не удосужилась выяснить за 11 лет учебы: кто какой был национальности. Мне это просто никогда не приходило в голову. Да и сейчас особо не интересует. А вот на хороших людей мне в жизни всегда везло. Главное, научиться их отличать от «прочих».

И в этом тоже мне помогли Уроки Литературы.

 О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Владислав КИТИК. Летописцы Одессы

Я вам не скажу за всю Одессу
Вся Одесса очень велика…
Песня из к/ф «Два бойца»

 

Та или не та сегодня Одесса? Учитывая, что коренные горожане любят поговорить, обмен мнениями необходим. Но споры – неуместны! Одесса была задумана как свободный город, гостеприимный для людей разных народов. И осталась верна этой идее, рожденной просторами Причерноморских степей и улыбчивым взглядом бескрайнего моря. Поэтому с первых дней ее отличал особый демократический характер, позволяющий гордится несходством с другими городами. Это своеобразие сохранилось даже в потоке нескончаемых социальных перемен. И если Одесса сейчас не такая, как, например, полвека назад, это не значит, что она затерялась на перекрестках истории, – просто сейчас открылась новая грань ее самобытности.

Чтобы проследить возрастные интерпретации города, стоит обратиться к его славным летописцам, подарившим потомкам его описания и впечатления от общения с ним.

Первооткрывателем этой тематической плеяды стал Павел Иванович Сумароков из рода писателя А. П. Сумарокова, в миру действительный статский советник, по духу же – литератор и путешественник, к которому приложимы слова поэта Д. Самойлова: «в чинах, да разумом велик».

 

Павел Сумароков получил высочайшее задание совершить вояж по южным землям империи, о чем составить подробную записку. Путевой дневник стал основой книги «Путешествие по всему Крыму и Бессарабии в 1799 году», оказавшейся первым печатным упоминанием Одессы. Ей едва исполнилось 5 лет, но это не помешало автору оценить оборотистость горожан, так как здесь «можно не только быстро заработать деньги, но и потратить их», а следом аттестовать город «надежным для Империи сокровищем» и углядеть в нем задатки будущего конкурента порту Санкт-Петербург.

Сумароков замолвил доброе слово об учебных заведениях, других учреждениях города. Позже ему пришлось по душе и здание театра, а также любовь горожан к итальянской опере. Его приятно удивило, что на свадьбе, где он побывал, никто не напился, а на улицах даже очень редко можно встретить пьяного извозчика. Наконец, не будучи чужд изысков десерта, он оценил местное «прекрасное мороженое из абрикосов».

К наблюдениям Павла Ивановича о том, что в Одессе изначально уважалась образованность и острый ум, не лишне добавить, что первое печатное издание здесь увидело свет менее чем через два десятка лет после ее основания, то есть в 1814 году. Это была книга «Начертание правил воспитания в обоих Одесских Благородных институтах», принадлежащая перу аббата Николя. Речь в ней шла о правилах поведения в «девичьем» и мужском учебных заведениях и науках, которые обязаны изучать ученики. «Начертание» подпитывало идею генерал-губернатора Одессы де Ришелье о создании университета. На роль его директора аббат с его недюжинными способностями подошел как нельзя более.

Итак, важнейшей заботой юного города с несколькими десятками домов стало печатание книг. Естественно, из расчета на читателей. Их спрос оказался так высок, что смекалистые купцы Ширяев и Рубо открыли в городе книжные лавки. С их почина здесь вскоре появилась первая публичная библиотека, открытая равно и для имущих, и для бедных слоев населения.

При этом, или под влиянием этого, словесность не дает покоя также почтенному негоцианту и коммерции советнику Шарлю Сикару. Не зная, как преодолеть творческий зуд иначе, чем за письменным столом, он в 1811 году завершает книгу «Письма об Одессе». Многие краеведы считают, что это памятник экономической мысли XIX века, особенно благодаря развитию темы порто-франко. Но сколь высока эмоциональность изложения, вызванная лицезрением города как «чуда посреди степи» и восхищением тем, как на пустынном и диком берегу Черного моря благодаря воле и труду вырос великолепный, полный жизни порт. Посему автор провозглашает Одессу самым свободным городом империи.

 

Откуда столько пыла у предприимчивого чиновника, открывшего банк и одну из первых в городе гостиниц? Возможно, его красноречие вскормлено любовью к поэзии и пишущей «пернатой» братии. Не способствовало ли особому расцвету этой второй натуры мсье Шарля то, что в 1823 году в его номерах жил Александр Пушкин, с которым Сикар познакомился во время земельных гешефтов в Бессарабии. Поэт любил у него обедать, перебивая беседы о литературе пенистым шампанским. Не исключено, что тогда же делился с хлебосольным другом первыми двумя главами «Евгения Онегина»

 

Кроме «Писем об Одессе», Сикар оставил воспоминания о городе в период правления Ришелье.

Известно также, что по поручению самого Ришелье барон де Габриэль де Кастельно д’Орос (проще – маркиз де Кастельно) собирал материалы по Новороссийскому краю. Благодаря добросовестно исполненному долгу «История Одессы», включенная в монументальный труд в трех томах, появилась в 1820 году в Париже.

По этому французскому городу скучал Иван Долгоруков (Долгорукий) тайный советник, бригадир в отставке, а сверх того литератор и мемуарист, пока не оказался в нашем городе. По его признанию, «уехал бы в Париж, потому что люблю шум, гам, театр, роскошь… а где всего этого более, как не здесь?», то есть – в Одессе, которую автор охотно сравнил с европейскими столичными городами. Ему тоже довелось взять в руки эстафетное перо историографа, когда он трудился над книгой с причудливым названием «Славны бубны за горами, или путешествие мое кое-куда 1810 года». Она хранится в Литературном музее. Под гриф «кое-куда», помимо южных городов империи, попала и Одесса.

Кроме местных пылевых бурь, этот исследователь был поражен каретами-купальнями, которую лошади завозили прямо в море, избавляя пляжника от необходимости раздеваться и одеваться на виду у других. Как деталь отметил хороший заработок биндюжников, возивших пшеницу в порт. А также немалые доходы владельцев складов зерна. К демократичности одесситов отнес тот факт, что в городе мирно сосуществуют церкви всех конфессий.

После этого совсем легко согласиться, что писатель и путешественник Лоренс Олифант поверил одесситам, которые утверждали, что в Одессе абсолютно все лучше, чем в других российских городах, и так описывали свой город, словно «это рай на земле».

Первые три десятка лет Одессы стали материалом для книги директора Статистического комитета Новороссийского края Аполлона Скальковского «Первое тридцатилетие истории города Одессы». Он выступил настоящим знатоком древностей Причерноморья, раскрыв историческую панораму от зарождения и становления города от турецкого Хаджибея до расцвета при Дюке де Ришелье.  Труд содержит уникальные статистические данные, документы, свидетельства очевидцев и рассказы о первых строителях и градоначальниках города.

 

Эта книга до сих пор является ценным источником для последующих исследователей и авторов исторических очерков об Одессе. Данная фундаментальная монография интересна и тем, что является первым печатным трудом о городе, изданная там же в 1837 году.

 

Но справедливость требует перехода из прошлого в наши дни, сделав хронологический шаг протяженностью лет примерно в сто с небольшим, чтобы не треснули штаны. Ведь история – не только ретро, она пишется сегодня.

 

Только задержимся в 1935 году. Сядем на лавочку в полутемном зале, где в черно-белом мерцании cinema идет показ документального фильма «Одесса». Он снят по сценарию Бабеля, давно переросшего из одесского классика в писателя мировых масштабов. Приятно послушать голос самого Исаака Эммануиловича, читающего закадровый текст. Естественно, что такое историографическое задание поручили автору «Одесских рассказов», которые тоже являются художественным документом специфической жизни Молдаванки, воровского шарма налетчиков, привередливого быта неугомонных одесских предместий.

 

Бабель по праву считается создателем одесского юмора в литературе. Так же, как русский и еврейский прозаик, поэт и переводчик Владимир Жаботинский – законодателем и провозвестником одесского языка. Колорит города передан им в автобиографическом романе «Пятеро», а его убеждение, что  Дерибасовская является «королевой всех улиц мира сего» так никто и не оспорил.

 

Жаботинский умер от разрыва сердца, Бабеля расстреляли. Остался их оптимизм, пытливый взгляд на любимый город, заверение, что «в Одессе ясно жить».

 

Именно так ясно, светло, увлеченно, плодотворно прожил свои 76 лет краевед Ростислав Александров. Точнее – Александр Розенбойм, вынужденный принять такой редакционный псевдоним, чтобы работать в газете «Комсомольская искра». Содержанием более 20 своих книг и бесчисленного множества статей он вопреки молчаливым памятникам и пыльным залежам архивов продолжил живую историю города. С каждой страницей его очерков оживают старые дворы и дворики, улицы и парки, интимные закутки и поцелуйные скамейки с уравнениями любви, вырезанные перочинным ножиком. Образ жизни коренных горожан показан хотя бы через рекомендацию спросить любого встречного: «Как пройти…», – и он станет вашим путеводителем.

 

Важно и то, что одновременно делается респект культурным основам и традициям Одессы, талантам южан. К одесситам Розенбойм причислял всех, кто любит этот город, кто понимает его дух, суть и смысл, независимо от фактического места рождения. И отмечал с сожалением, что есть люди, называющие себя одесситами только потому, что появились на свет здесь, хотя «лучше бы они этого не делали».

 

Считается, что это ответ на остроту Утесова (тоже, кстати, ставшего певческим голосом Одессы) о том, что родиться в Одессе — это удача, для которой нужно было всего лишь вовремя привезти туда родителей (из кн. «Спасибо, сердце»). Шутки шутками, а Розенбойм, чьи произведения переросли из хроник в разряд художественной литературы – явление и событие культурной жизни города. А потомкам – память о людях, создавших столь самобытный психологический портрет Одессы.

Он же как зоркий наблюдатель, соглашаясь, что «вся Одесса очень велика», заметил, что «авторы… в описаниях ограничивались каким-то одним районом.  К примеру, Бабель писал о Молдаванке, Катаев – об Отраде, Куприн – о Большом Фонтане, Олеша – об округе Строгановского моста. А Паустовский – о Черноморской улице». (из кн. «Исхоженные детством»).

Зато Олег Губарь – исследователь такого размаха, что сказал-таки «за всю Одессу». Ну пусть не за всю, но за добрую её часть. Он говорил надо «работать не только на себя, но еще на друзей и таланты. Ибо сколько себя не реализуй, там еще останется».

 

Историк, знаток и комментатор судьбоносных событий, выносящих город на гребень известности, автор более 30 краеведческих и художественных книг, он «раскопал» редчайшие факты биографии города, которые без его трудолюбия и внимания так и остались бы тлеть в безвестности. «Старая Одесса в курьезах и анекдотах», «Энциклопедия забытых одесситов», «Веса и меры старой Одессы», «Автографы Одессы», – научные исследования читаются как хиты сезона. Читатель получает сведения не только о деятельности Воронцова, но и о тонкостях карточной игры, алкогольных кругах Одессы, этапах становления Черноморского пароходства, устройстве мостовых, узнает, что сюда приезжал Стивенсон, автор «Острова сокровищ», или сколь велики были пожертвования на воздвижение памятника Пушкину.

 

Первая книга Олега Губаря называлась «Одесса. Пушкин. Театр». Он досконально изучил все, что  связано с жизнью Поэта во дни его одесской ссылки, много нового изложено в двухтомном фолианте «Топография пушкинской Одессы». К слову, в тему: знаменитый краевед выяснил, что первый путеводитель по Одессе написал Александр Пушкин.

Наконец, Губарь и сам стал хроникальной личностью, следуя своему правилу: ищи там, где светло!

 

Общую боль утраты, когда в 2021 году в возрасте 67 лет ушел из жизни Олег Губарь, выразил в стихах поэт Евгений Голубенко:

 

Одесса,
я не ухожу,
я в почву города врастаю.
Тебе служил и вновь служу,
на составные распадаясь…

Возьми меня, всего возьми…
Ведь мы до йоты совместимы.
А прегрешения мои
прими, как мама,
и прости мне…

К сожалению, обзор не в силах охватить все времена и все имена. Так, заслуживает упоминания сотрудник Литмузея Елена Каракина, доказавшая наличие в литературе сложившейся здесь Южно-русской школы. Врач-фтизиатр Леонид Авербух, интригующе раскрывший совершенно неожиданную тему о женщинах, живших в Одессе, которые вдохновляли прекрасных поэтов, в книге «Одесские музы поэтов».

Но все же надо найти место для слова об еще одном человеке – Евгении Голубовском. Три года назад он завершал путь длиною в жизнь, но продолжен в газетных статьях, предисловиях к книгам, самих книгах, составленных из статей о городе и связанным с ним памятных событиях. Исследования отмечены остротой и актуальностью, ясностью изложения и выверенностью факта. И глубоким чувством к городу, который он никогда не покинул, который поднял на уровень символа.

Так, «Мои 192 ступени» вместо обычного авторского предисловия открывает «Объяснение в любви»:

– Мне хотелось, чтоб название не было «затасканным». 192 ступени, – пишет он, – это, конечно, наша гигантская лестница, но это некая перспектива – от моря к небу, от порта к простертой руке Дюка де Ришелье.

Кто-то зачитал у меня его книгу «Глядя с Большой Арнаутской». Тем пуще храню другую книгу с его автографом «И море, и Гомер – все движется любовью…».

Едва литературный и культурологический дар привел его в газету, Евгений Михайлович первым делом создал рубрику, назвав ее так же, как Александр Дерибас, «Одессика». Она сконцентрировала мысли и познания всех ведущих краеведов Одессы. Кто захочет прочесть статьи Голубовского, может войти на его страницу в Фейсбуке, – она открыта для всех.  Плодов труда этого человека хватит на долгие годы. Время не сладит с его творческой энергией.

Накануне 232-го дня рождения города появилось решение о размещении его имени на Аллее звезд. Что и произошло 2 сентября в торжественной обстановке.

И все же, каким бы он ни был строгим ценителем слова, как бы ни парализовал графоманов тонким художественным вкусом, как бы ни смущал оппонентов умением деликатно и остроумно делать точные замечания по поводу прочитанных стихов и прозы, он для знавших его остается просто Женей. Дорогим, незабываемым…

Так что одесситам есть, что читать, что вспоминать, чем гордиться. А споры та или не та Одесса нужно отложить как бесполезные. Потому что… Одесса – она та ещё!

О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Вера ЗУБАРЕВА. Тяжёлые сны

1.
снятся тяжёлые сны
от города до страны
и дальше – до той стороны,
до этой уже стороны…

полнится ими земля
небо вода, и я
вышла из берегов
нет мне пути назад.

2.
Снова в городе отключили день.
В тетради – темень, всё вповалку,
Слово на слове… Мир обалдел.
Ему бы сделать редакторскую правку.
Телевизор включает в розетку хвост,
Возвращается к жизни привидение-время
И шарит по ящикам, перетряхивая мозг
И циферблатами глаз наблюдая за всеми.
Только по ним и распознаёшь
Расположение клюва в дремучем пространстве.
Но толку что? Оно – филин, ты – ёж.
Ещё никто не увернулся, не спасся.
Снова ухает.
Колебания масс.
В воздухе носятся
Вирусы бессонниц.
Тревожно ворочаются
Личинки дремоты
В кавернах пней,
В болотных перинах.
По ним, пугая осоловевших лягушек,
Хлюпают мысли барсуков и ежей.

3.

Словно кто-то к родине отвык.
С. Есенин

Спит ребёнок в чугунной ванне.
Пули свистят в ранней рани,
В рваной ране
Мира, который на грани.

Время горевать Ярославне.

Вот она
Тоскует в Путивле.
Между нею и суженным
стену воздвигли,
Чтобы к родине бывшей отвыкли.

Скачет Игорь к своей Ярославне.
Змей Горыныч множится головами.
Спит ребёнок в чугунной ванне.

Снится ему адская домна.
Клятва ворога вероломна.
Чудище обло, озорно, огромно,
стозевно и лаяй.

Лают сирены
С адской арены,
Лают служители Мельпомены
С передовиц мировой авансцены,
Водят свой каравай.

Под них подстраивается массовка.
Они словами жонглируют ловко.
Время пришло. Выбирай!

4.
Это – война,
оскал её жуткий,
С целью в конце,
с тобой в промежутке.
Баста! Закончены шутки.

Каждый боится быть на заметке.
И заострился слух у соседки.
Кто там на лестничной клетке?

Время овчарок. Рявкают: Хайль!
Не отзывайся, не открывай.

5.

У меня зазвонил телефон.
Корней Чуковский. «Телефон»

Нас проверяли. Всех. Со всех сторон.
На нервной почве сбрендил телефон.
То кашлял, то сморкался, то смеялся,
Потом ещё полночи извинялся,
То суржик подключая, то жаргон.

За что мне это всё на склоне дней?
Ведь я не Мандельштам, и не Корней,
Не Вера Инбер я.
Я просто Вера.
Но за окном уже другая эра.
И воздаётся всем, увы, по ней…

6.
Тетрадь под надзором. Сны в опале.
Они теперь только в самиздате,
В тайной расщелине у Лукоморья.
За них дают пожизненную бессонницу.
Население спит с открытыми веками
На случай обыска или проверки.
Самым примерным жалуют га-шиш
Сладкой премии гоголя-нобеля.

7.
Ставят на Рейх.
Мир – ипподром.
Ходишь по струнке.
Славишь погром.
Скачешь под дьявольский метроном.
Это
Стокгольмский
Синдром.

Тьма беспросветная вышла в дозор.
Что было свято, отныне – позор.
Стонет
Навуходоносор.

Снится ему гигант-истукан,
Завоеватель, гроза всех стран.
Он простёрся за океан.

Тело его – разнородная смесь:
Золото, глина, железо и медь.
Глядишь, и обрушится весь.

Всё, что останется – поле могил.
Выстоять больше не хватит сил.
Что там пророчит Даниил?

Стонет Навуходоносор во сне.
Плачет Ярославна в Путивле на стене.
Спит ребёнок на чугунном дне.

8.
…Кажется, мы потерялись в пространстве.
Или во времени. Или в том и другом.
Трудно сказать наверняка, пока
Пространство и время сосуществуют,
Как тело и душа. Пространство – тело.
Время – душа. Оно беспокойно,
Оно разъедает жилы пространства,
Заставляет его пульсировать, болеть,
Сохнуть, обрушиваться, истекать потопами.
Без него пространство окоченеет,
Покроется коррозией, перестанет быть.
Быть или не быть – вопрос пространства.
Это оно, безутешный Гамлет,
Ловит знаки привидения-времени,
Верит в его допотопные россказни.
Время катится по нему, полыхает,
Как шаровая молния по полю жизни.
Кто перешёл его – тот погиб.

9.
Снимает время фильм на Оскара.
Мелькают эпизоды разные.
По улицам ведут Чайковского,
У дирижёра руки связаны.
Всё громче лейтмотив нашествия,
Устроен самосуд в Милане –
Приговорили Достоевского
Без преступленья к наказанию.
Они давно глаза мозолили.
На них аншлаги бесконечные.
В ГУЛАГе мировой истории
За то барак им обеспечили.
И дяди Вани, и щелкунчики,
И даже маленькие лебеди
Предстанут как великомученики
В полуразрушенном наследии.
У помрачения – агония:
То мнятся мальчики кровавые,
То Ленинградская симфония
В большом концертном зале в Кракове.

10.
В полночь, когда замирает всё в дуплах,
Коре, подземельях, запруженных водоёмах,
Филин выходит на лунную охоту –
Каждую ночь он охотится на сны.
Они бросаются врассыпную, как мыши,
Чтоб слиться с теменью, превратиться в тени.
Клюв его стрелок остро отточен,
Два циферблата его глаз
Крутят стрелки в зеркальном направлении,
И всё живое прижимается к земле.
Колышутся рыбы на блюде водоёмов,
Вязнут птицы в болотах воздуха,
Звери зажмуриваются, и ночной страх
Их погружает в топи оцепенения.
Звери боятся превращений пространства,
Звери читают на языке тьмы.
На нём написаны все инстинкты,
И все стихии разговаривают на нём.

11.
Историю прибрала свора.
Её оскал знаком донельзя,
Уже в Лузановке минёры,
Повсюду воющая песня.
Ребёнок, не ходи на берег.
Тебе ещё не сообщили…
Ты можешь стать одним из первых…
Мы все в языческом засилье.

Дни окаянные, лихие.
Прощай, свободная стихия.

12.
Откуда мы? Говорят, из микробов.
И в них же вернёмся, распавшись на множество
Быстрых невидимых поедателей материи.
Они прожигают воздух, как сигареты,
А на месте дыр образуются штопки
Седой паутины, латающей пространство.
Ею опутаны все просветы
В нашем лесу. Иногда на заре
В ней мигают изумрудные мухи,
Как броши в жабо обтрёпанных елей,
Задумчиво качаются мумии комаров.
Лес полон тайн непролазных, косматых.
Жижу его распирают бактерии,
Пучат тяжёлое брюхо болот
Дети вечного брожения и распада.

13.
Лес – на подступах к городским улицам,
Стиснуто горло домов и площадей,
Кляпами заткнуты колокольни,
Мычат купола в подушку облаков,
Лежат небоскрёбы с поломанными хребтами,
По ним разгуливают стада свиней –
Любителей сладких даров Цирцеи.
И только чёрный дом из пепла,
Высится, словно зловещий обелиск.
Всякий раз, как отключают день,
В нём резвится чёрное пламя,
Мнёт бумажные фигурки узников,
И они изгибаются, корёжатся, трещат.
Если бы звери умели смеяться,
Они бы ощерились в диком хохоте,
Они бы катались в бурьяне до изнеможения,
Глядя на этот театр теней.

14.
Вчера весь мир встревожено чирикал,
Гугукал, квакал. Что-то происходит,
Но мы не в силах понять, что именно.
И это обидно и стыдно, в особенности,
Когда и червяк смышлено кивает
На речи товарищей. Как же быть?
Бобры начинают строить плотины,
Кукушки подбрасывают
Яйца в чужие гнёзда.
Мы же бродим по лесу в отчаянии
И спотыкаемся о квазимоды стволов.
Мы самые презренные,
Недоразвитые и неловкие
В этом лесу. И зачем мы — люди?

15.
Мы все на прицеле
У конечной цели.
Но и стрелку не избежать конца.
И выход один лишь на самом деле –
Остаться, чего бы от тебя ни хотели,
Если колоколом, то на пределе,
Если глиной – то в руках Творца.

О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Галина КЛИМОВА. Из цикла «Как вы там в Ногинске… »

* * *
Бежали хором – как ручьи в марте –
из коммуналок, бараков, из детской,
услыхав про восстание в Спарте…
Нас полстраны –
мы с улицы Советской,
мы росли в любую погоду
на свежем воздухе, на разведённом супе,
мы играли в разрывные цепи,
крича что есть сил: на свободу!

 

* * *
На углу Совнархозной
и улицы Советской Конституции,
скучной, как правовая статья,
играли в революцию настурции
ячейкой инобытия.
Упёртые,
на клумбе пламенели –
они расти иначе не умели.

А мы с Советской,
нам веселей
вдали от улицы Текстилей,
там казармы ткачей и кладбище ближе,
чем рукою подать до Парижа.

А на 3-го Интернационала –
почти анкета,
краснокирпичные дома Советов,
сквер и Ленин,
и напротив – тюрьма.
Каждый год по УДО выходила оттуда зима,
хоть ждали до востребованья лета.

И в хронотопе местного сюжета
не на виду – на тяге сквозняка
воздух, не доживший до рассвета,
здесь, на Рогожской, в доме Пильняка.

 

* * *
Клязьма,
щавелевая река,
зелёных щей с верхом тарелка,
варёное солнце крутого желтка
нарублено мелко.
Досыта щавелевая река,
оскома сводила твои берега:
и высокий, он всегда – правый,
а на левом зато – заливные луга,
левые цветы и травы.

Когда тебе не больше десяти,
на коровий брод не след набрести,
и первопроходцем вести друзей
в подводный краеведческий музей,
где скользкие троны,
на них – тритоны,
в лучах – лягушачьи короны
и тонны икры развесной
на стеблях рогоза весной,
грозящего расцвести.

Нас рыбаки успели спасти.

 

2-Й ДЕКАБРЬСКИЙ ПЕРЕУЛОК

Памяти писателя Михаила Письменного,
моего друга

1.
Пришлые варяги – ушлые как греки –
облака в полнеба,
тучи знатные
шли на дело ратное,
в форменные ватные,
в новые одеты телогрейки
не заморского армейского сукна,
серо-синие,
но красная цена,
шли в затылок,
и макушка лета
брита-стрижена под ноль
того же цвета.

Помнишь,
звёзды в телогрейках и луна?
Помнишь,
как мы взапуски с ветрами
зимними слетались вечерами
в лёгких куртках на стакан вина?

И стихи бубнили, как молитвы,
веруя безбожно все подряд,
в пресный рай,
в остросюжетный ад,
где военный театр и сцены битвы…

Телогрейки по небу летят,
рукавами ангельскими машут.
– Никакие не варяги.
Наши!

 

2.
От комнаты смеха до стены Плача
дух не перевести – и всё бегом.
Жизнь – безответная задача –
решилась навзничь и молчком.

Ответ приуготовила природа,
2-й Декабрьский переулок в адресах.
– Служивый, как тебе на небесах?
В архангелах твой тёзка воевода –
он с пламенным мечом,
с весами и зерцалом,
а ты ему – как свой –
с глаголом над вокзалом,
над городом и Клязьмой, и мостом.
Тебя услышит сад, узнает отчий дом
сквозь строй готового к налёту снегопада,
сквозь ангельскую рать.
Родившись в декабре, сподручней умирать
в таком же декабре…
Солнцеворот – награда.
И ты на глас архангельской трубы –
как день,
прибывающий в нас за труды.

 

ХРАМУ ТИХВИНСКОЙ БОГОМАТЕРИ

1.
Сорваться с физики на «Пепел и алмаз»,
надышаться за 20 копеек западным ветром свободы.
Любая война — изнанка природы,
и жертва — из народных масс.
К подлой смерти готовься в финале
в этом плюшевом Синем зале,
не предполагая,
что ты в приделе
Чудотворца Николая.

«Дьявол и десять заповедей» крутили всё лето,
лишнего ни за какие коврижки билета,
и жуть, и хохот на две серии,
но в первой тебя поймали, связали,
нервы уже на пределе —
в этом плюшевом Красном зале,
в приделе
Преподобного Сергия.
В софитах эстрада (где был алтарь),
певица, и шлягер на пару куплетов.
Дед Мороз в запое. На исходе январь
салютует тёплым пивком из буфета.

Задолго до кинотеатра «Юность»,
когда над Богородском колокола гуляли в небе по утрам,
здесь был Богоматери Тихвинской храм,
здесь молилась великомученица Елисавета.

 

2.
В комсомольском красном клубе,
в бывшем храме
белый голубь с веткой в клюве,
Богоматерь в раме.

В новом клубе,
в старом храме
жарко до озноба.
— Гармонист, рвани, зазноба,
чтоб не кисла кровь!
— Вжарь, товарищ Маша,
зажигай, до гроба
наша пролетарская напролёт любовь!

Руки ловки, ноги ходки,
так оттрёпывала дробь
и глазищами стреляла —
в бровь, в бровь!
Так плясала — как писала
кренделями на ковре,
и кадрили эскадрильей
разлетались в алтаре.

— Богородица Мария,
не страшусь гореть в огне!
Не спасай, не надрывайся,
не кручинься обо мне!

Разгулялись комсомольцы,
щёки — кумачом.
Нипочем им богомольцы,
даже Царские ворота нипочем.
Горе!
Заживо во сне,
как травинка на стерне,
на заре сгорела Маша…
— Где ж теперь ткачиха наша,
лучшая в стране?

 

ТРИ ВЯЗА

Как вы там в Ногинске без меня,
ребятня, дворовая родня?
И Клязьма,
тормозная на мели,
и тощий лес, на кладбище кивая?
А рельсы ни гу-гу –
лишь стон из-под земли
злодейски убиенного последнего трамвая.

Как вы там соседи, кореша,
три отвязных на Советской вяза?
Дупло на вылет, на вырост душа.
Жесть –
эти медные трубы местного джаза,
их вьюжный заезженный фьюжен!

Кто там в валенках? И на лыжах…
Девочка Сольвейг?
Песня всё ближе.
И другой рай в райцентре не нужен.

Широколиственна память крон,
майских жуков готова на вылет стая.
Вязы шершаво шумят с трёх сторон,
а с четвёртой – кто?
Отпрыском к ним прирастая…

О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Елена ЛИТИНСКАЯ. Я катаюсь по Москве , или О том, как наша семья расширяла жилплощадь. Ироническая поэма

 Хотела я коротенький сонет

О прошлом написать, о той эпохе,

О юной романтической дурехе,

Которая жила в Москве. Ан нет!

Поэма вышла. Черт возьми! Ведь я бы

Могла ее облечь в модерн. Но к ямбу

 

Приучено упрямое перо.

Меня простят великие поэты

И яростные их апологеты!

Так прочно въелось классики тавро.

Пишу простым я стилем, старым слогом.

Читатели поймут. И слава Богу!

Я родилась в далекие года,

Когда Санкт-Петербург был Ленинградом,

Гремели первомайские парады

И те, кто были раньше господа,

Исчезли иль товарищами стали.

И жив еще был вождь товарищ Сталин.

 

Мне лицезреть его не привелось.

Но ясно помню бабушкины стоны,

Что скоро нас погрузят всех в вагоны

И …Все ж была надежда на «авось..».

Народ и партия кричали “Prosit”,

А вождь возьми да и почивши в Бозе.

 

Мне Родина – престольная Москва.

И в пору ту она звалась Москвою.

И не посмел название иное

Придумать ей КПСС глава.

И Кремль и Площадь Красная осталась,

Хотя вокруг все круто поменялось.

 

Мы жили в самом центре. Дом наш был

На улице Толстого Алексея,

«Хождения по мукам» эпопею,

Который в трех частях отобразил.

И тем снискал он МОССОВЕТА милость.

Так Спиридоновки Москва лишилась.

 

Вон Пионерские пруды вдали

(Иль Патриаршие). Чрез двор под арку.

Меж пионерами и патриархом,

Возможно, что-то общее нашли.

А мне до церкви дела было мало.

Я в пионерах больше понимала.

 

Я и не знала, что Властитель зла,

Профессор черной магии в романе

Булгакова. Здесь вел беседу с Ваней

О том, что Аннушка уж пролила

У парапета роковое масло.

И скоро Берлиоза жизнь угасла.

 

(Давно уже не ходит здесь трамвай.

И МАССОЛИТ был переименован.

А сами гении пера и слова

На улице Воровского пьют чай.

Мелькают плеши, брови и седины

На фоне шашлыка из осетрины.

 

И я там буду, только свистнет рак,

Волною поэтической прибита,

Читать стихи. Но не вольюсь в элиту

Сынов и дщерей признанных писак.

Так покручусь немного – только возле.

Моя звезда взойдет… Об этом после.)

 

Булгакова я двадцать лет спустя

Прочла и веру обрела не скоро.

Ну а пока – что мне такие споры!

Ведь я, как все, советское дитя.

Однако из семьи интеллигентной –

Читала Куна «Мифы и легенды».

 

Я знала всех богов. Олимпа твердь

Испещрена была бессмертной рознью.

Сулили же божественные козни

Кому-то подвиги, кому-то смерть.

В семь лет пришлось мне волею фортуны

Раскрыть букварь, захлопнув с грустью Куна.

 

 

О изощренность мысли, господа!

Делить с товарищами коммуналку,

Когда ваш банный день – одна среда.

А пропустили – так на гвоздь мочалку.

Другие дни соседям отданы.

Сходите в баню. Рядом Сандуны.

 

Я, тетя, бабушка, «любимый» зять.

Мы жили всем кагалом. Мама с папой

Любовью занимались тихой сапой.

И странно, что смогли меня зачать.

Не дай-то Боже, чтобы страсти пылом

За стенкою родню перебудило.

 

В конце концов нам как-то удалось

Сменить шестиметровую каморку

На большую, особого восторга

Не испытав. Пожертвовать пришлось

Районом. Вспоминаю, не тоскуя,

Мажоров и Электрозаводскую.

 

Смердило. Мыловаренный завод

Минор навел на целую округу.

И Люська, моя школьная подруга –

Из лимиты – увидев наш комод,

Трюмо и винограда гроздь на блюде,

В сердцах сказала: «Вот, живут же люди!»

 

А что при этом думала она,

Гротескно-незатейливая гостья,

Когда на стол плевала рыбьи кости!

Ну, этим все уж сказано сполна.

Здесь – полка с книгами, а дома – водка.

Лефортово. Рабочая слободка.

 

На сайте odnoklassniki.(dot) ru

Я Люську не нашла. Прошло полвека.

Неумолимо-тягостная веха.

А, может быть, уж нет ее в миру…

Но лучше я закрою эту тему.

Ведь вовсе не о том моя поэма.

 

Через дорогу клуб был «Шерсть-сукно»

(Его мы называли «Шерстью суки»)

В Медовом переулке. И от скуки

Туда ходили изредка в кино.

И в этих же краях царь Петр когда-то

Рукою щедрой мед дарил солдатам.

 

Мы продолжали площадь расширять.

Сбылась мечта – отдельная квартира.

И не беда, что ванная с сортиром

И лифта нет. Какая благодать!

До Краснопресненской – трамвай, автобус.

Я еду по Кольцу. Кружится глобус.

Вон там Ваганьково, а здесь пруды.

В Москве прудов – хоть пруд пруди, не в меру.

У Пресненских  влюбилась я в Валеру.

Скамейка, парк – любви моей следы.

Дом буквой «П» на Литвина-Седого.

Литвин-Седой? –  Не знаете такого?

 

Борец за счастье. – Чье? – Не в этом суть.

Я тут жила. Тринадцать лет Джульетте.

Мы не Монтекки и не Капулетти.

Никто и никому кинжалом грудь

Не проколол. Нам «пятый пункт» мешал.

Он, словно пограничный столб, стоял.

 

Мне повезло. В гуманитарный класс,

На программиста провалив экзамен,

Попала я. Ну посудите сами:

Была бы прогаммистом я сейчас –

Давно свои мозги бы иссушила.

И утаился бы талант, как шило,

 

Наперекор пословице,  в мешке.

А может, так оно и лучше, впрочем.

Мы в суете судьбу себе пророчим.

Она возьмет  – ударит по башке.

Кто программистом был, в поэты вышел.

А у поэта –  ямбом сносит крышу.

 

Шесть лет прошло – и снова переезд –

В Измайлово, где парковая зона.

Двухкомнатной квартирой окрыленны,

Летели мы. Здесь кислород окрест.

Зимой на лыжах. В лесо-тени – летом.

И, помнится, здесь стала я поэтом.

 

 

Сей горько-радостный нежданный дар

Слова слагая в строки обнаружив,

Блуждала я. И, выстланный из кружев

Листвы, шептал Измайловский бульвар

О доблестях, о подвигах, о славе…

О юность в позолоченной оправе!

 

Очередной отобразив роман

С печального и радостного бока,

Кося под Маяковского и Блока,

Рыдала я, уткнув лицо в диван.

Послушно он раскладывался книжкой

Терпя мои любови и страстишки.

 

Сквозь юдофобов строй – я на филфак,

В процентную укладываясь норму,

Протиснулась. Соблюдена проформа.

И все же мне в лицо: «Мать вашу так!»

Комиссии приемной председатель:

«Вас приняли? С какой же это стати?»

 

На зло ему и с пользой для себя,

Я МГУ окончила с успехом.

Филолог-богемист! Ну как без смеха

Искать работу, «кадры» теребя!

По паспорту встречали – не по роже.

Платили рубль в час и не дороже.

 

Почасовик! Что это: должность, чин?

Ведь, вроде, не ругательное слово.

Но сколько в нем презрения людского

К тому, кто совокупностью причин

Изгоем был. (Не перепутать с «геем»

И «гоем»).  Три строфы до апогея…

 

Последний переезд. Густая тьма

Бескудникова. Блочная высотка.

Грязь непролазная. – «Эй ты, красотка,

Взять на руки или дойдешь сама?» –

Солдатик юный предложил галантно. –

«Давай неси!» – сказала я. – «Ну, ладно»!

 

Он нес меня и горд сей ношей был.

В грязи по щиколодку увязая.

Стройбата вся компания лихая

Застыла. Только бы не уронил!

О новостройке думая без гнева,

Над грязью я плыла, как королева.

Ну вот сценарий прямо хоть куда!

И для Мосфильма и для Голливуда:

«Солдат и девушка». Томить не буду

Читателя надеждой. Череда

Обычных дней не прервалась. И пришлый

Герой исчез. Я за другого вышла…

 

Из центра – да в Бескудникова глушь.

Ирония судьбы. Здесь точку ставлю.

Навечно заколачиваю ставни –

И в дальний путь. Багаж, ребенок, муж.

Прощай Москва! Увидимся, родная,

Не скоро. Вот придет пора иная…

 

 

 

 

 О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




София МАКСИМЫЧЕВА. Оставит осень абрисы листвы… Венок сонетов

I.
Оставит осень абрисы листвы
В своих садах: усталых и печальных.
Окутаны глубины синевы
И таинством причастия, и тайной.

Врождёнными чудачествами лет,
Неисчислимых в медленной природе.
Где мотылёк трепещущий на свет
Из темноты и кокона выходит.

Являя красоту ажурных крыл
От первого изнеженного вздоха.
И я натуру ту боготворил!

Где сумеречный дух чертополоха
Своими семенами окормил
Без сердцевины и без яркой охры.

 

II.
Без сердцевины и без яркой охры
Скворешня остывает на ветвях.
Боярышник и жимолость усохли,
Чья осень наступает второпях.

Прохладно растекаясь по-хозяйски,
Наводит свой порядок тут и там,
А с розы увядающей китайской
Восходит дым к высоким небесам.

Где таволги движения тревожны,
Мы осени не противостоим,
Но лезвие, блеснув, покинет ножны.

Стригут листву, бросаясь золотым,
И ветер обрывает жизнь безбожно,
Легко гоняя шлак по мостовым.

 

III.
Легко гоняя шлак по мостовым
Вороний царь не выглядит беспечным.
Здесь ведомство избыточных мздоимств
Готово насыщать мешок заплечный.

Орехи, семена – вот провиант
Оголодавших паркового братства.
В границах окультуренных пространств
Довольно ли крылом земли касаться?

Движение светила стороной
Считает охоложенных по вздохам,
Но кажется и это – не впервой.

Пусть зимнее подменит суматоху,
Природу заполняя тишиной
До ливня порождающего грохот.

 

IV.
До ливня порождающего грохот
Останутся минуты и часы.
Трепещет лист душистого гороха
Под лёгким грузом медленной осы.

По-птичьи разговорчивые скверы
Сворачивают экстренно траву.
Почудится – хватило б только веры,
И с осенью я в мире проживу.

Всё это заставляет без причины
Походкой заблудившегося пса,
Идти по тропке узенькой звериной.

Прощение за прошлое прося,
Пока есть силы, вглядываясь в спины,
До скорых сборов – рваться в небеса.

 

V.
До скорых сборов – рваться в небеса,
Удел сновидцев отженивших осень.
Качаются скрипучие леса
Среди опустошённых ветром просек.

Взлетает ввысь паучий самострой,
Как зыбок мир бескровного заката!
Где слышится холодных дудок вой,
Чья волчья пасть до времени зажата.

Запасливая мышь почует свет –
Последний колосок среди бороздок,
Как отголосок сытых долгих лет.

Подёрнут синевой белёсый воздух,
С насиженных своих сорвётся мест,
Покинув в одночасье птичьи гнёзда.

 

VI.
Покинув в одночасье птичьи гнёзда,
За клином клин уходит в небеса.
Как много их – крылатых белохвостых
По зеркалу лазурному скользят.

В объёмах голубиных ноосферы
Живая осень пробует на вкус:
Рябиновые вина из фужеров,
Из блюдечка – смородиновый мусс.

Старательно выискивая смыслы
Пора такая, что не описать.
Глотаешь влажный воздух, словно рислинг.

Не изморось, медвяная роса,
Где ранняя луна легко повисла,
Но в поздней – всё такая же краса.

 

VII.
Но в поздней – всё такая же краса:
Дымы и перезрелая сморода.
Захочется природу описать,
Подуешь на ослабленные воды.

Они дрожат под небом изо льда,
Готовясь к причащению и сроку.
А мне бы эту осень оправдать,
Смотря на очумелую сороку.

Как много в ней горчащей суеты,
Предчувствием – предзимний грозный роздых
На фоне оперившейся листвы.

Мерцают в стаю сбившиеся звёзды,
Озвучен птичий гвалт до хрипоты,
В чьи лёгкие скользит прохладный воздух.

 

VIII.
В чьи лёгкие скользит прохладный воздух,
Наверное, мне не остановить.
А так хотелось греть живые гнёзда,
Привязывая к сердцу крепко нить.

Вот ветер, налетев, листы срывает,
И киноварь смешав, и браунрот.
Небесная лазурь блестит по краю,
Но скоро из глубин её рванёт.

Подобные разогнанному раю,
Мне снятся или видятся круги
В которые со страхом я вступаю.

Пора наступит чествовать долги,
Где я молчу, но силясь, выдыхаю:
– О, памятное время, не беги!

 

IX.
О, памятное время, не беги!
Не множь во мне осеннюю докуку.
Разнузданные ливни так строги,
Что предрекают с птицами разлуку.

А хочется запомнить звонкий гвалт
И травы шелковистые на взгорье,
Где всякий, не печалясь, ночевал,
И лился звук цикад в полночном хоре.

Полощется тяжёлое бельё,
А влажный луг в пределах каменистых.
Уже затихло пенье соловьёв.

Но слышен глас отъявленных статистов.
Голодное горланит вороньё:
– Лови на поплавок ершей лучистых!

 

X.
Лови на поплавок ершей лучистых,
На солнечную яркую блесну.
Половник выливается со свистом,
Как выдохнувший яростно волну.

Пусть пением наполнится пространство,
Воде под эту музыку лететь!
Расслабленные дни не постоянство,
Чьё время продолжаемое – треть.

Умолкнут – птичий рот и шелест листьев,
Где яблочный закат необратим.
И крикнуть бы: “Верни назад и выставь!”

Да только позади кудлатый дым
Становится темней под строгой кистью,
Пропев бельканто – гибельного гимн.

 

XI.
Пропев бельканто – гибельного гимн,
За осенью является дорога
С гримасами, где смертный нетерпим,
Но как же эта мимика убога.

Холодное движение снегов
За паперть, обезвоженную летом.
Здесь нищий к покаянию готов,
приняв за веру вербный запах веток.

Тяжёлая распутица в умах
С молитвами всевышнего лингвиста.
Кадильной взвесью чахнущий пропах.

Но с каждым часом чище, шелковистей
Становится, пока стоит в дымах,
Пока не приключился зимний приступ.

 

XII.
Пока не приключился зимний приступ,
Погода распускает рукава.
Гладь зеркала становится ребристой,
Под ней плывет осмысленно плотва.

Чуть выше водомерка быстрым шагом
Скользит легко, как будто на коньках.
Левее, за оврагом столько ягод,
Луч ящеркой пригрелся на камнях.

О, дивная пора густого лета!
Чей оптимизм с моим соизмерим,
Запомнить бы льняное чудо это.

Но время притворяется глухим
И падает, сражённое дуплетом,
Где стриж летящий с выстрелом сравним.

 

XIII.
Где стриж летящий с выстрелом сравним,
Горячий порох ляжет на страницы.
С пером упавшим слог сопоставим,
Прозревшим не пристало торопиться.

Стряхни с бумаги ржавую пыльцу,
Наполни звук густеющей гуашью.
Поэту все метания к лицу,
И не сказать, что это вот – не наше!

Скользит легко рука, ссыпая соль,
Из розового рта евангелиста.
Чьим голосом дозволено: “Глаголь,

Псалтыри и акафист сценариста!”
С усердием, и поперёк, и вдоль
В преддверии остуженного свиста.

 

XIV.
В преддверии остуженного свиста,
В отличие от явной суеты,
В небесной выси облако повисло,
Накрыв собой распластанный пустырь.

Сменив одну облатку на другую,
Заставив рассмотреть себя в упор,
Мне кажется оно уже тоскует
По яблочному запаху “апорт”.

С деревьями уже не сговориться,
Их ветви обескровлены, черствы.
А сорванные гнёзда жмутся к птицам.

Где души птах почти полумертвы,
Припав к размытым ливнями границам,
Оставит осень абрисы листвы.

 

МАГИСТРАЛ.

Оставит осень абрисы листвы
Без сердцевины и без яркой охры.
Легко гоняя шлак по мостовым
До ливня порождающего грохот.

До скорых сборов – рваться в небеса,
Покинув в одночасье птичьи гнёзда.
Но в поздней – всё такая же краса,
В чьи лёгкие скользит прохладный воздух.

О, памятное время, не беги!
Лови на поплавок ершей лучистых,
Пропев бельканто – гибельного гимн.

Пока не приключился зимний приступ,
Где стриж летящий с выстрелом сравним
В преддверии остуженного свиста.

О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Пётр ЧЕЙГИН. Времена жизни

Сломлена пятница
солнечной прытью
поёт
липами в паузах
ветром задушенных пашен
Всхлипами пашен упавших
трудится утро
растёт
маточный список
солнечных скважин

Нагородила рука
нет на жару утюга
гладок июля забор
у огородниц в горохах

Скован билет на NYc
мне рассказала река
и выжигая страницу
правит на Сохо

 

* * *
Что я себе позволяю?
О, что я себе позволяю…
Выгнув диктанты лугов
и диктаты прудов,
чтиво небес растворяю.
Пригоршню небес усмиряю.

Что я себе позволяю.

Увитый землёй обмираю,
корнями плутаю,
подземную свадьбу играю.
Гефестом на молоте таю.

Что я себе позволяю.

 

* * *
Я целую подросшую каплю дождя.
На кулисе весны
молчит несусветная птица.
Кто ко мне на исходе звезды возвратится?
Всех прикончит весна
занемогшею плетью вождя.

Это сон серебра
и рессоры лицейского рая
я в кавычках отнёс
мёртвой стае лихих голубей.
Кувырком по глаголам
к ворчливой земле припадая
где безумная вставочка
кормит прахом ручей.

Он городит Неву
волоокий и чопорный зверик
Я его обручил
с чёрной клавишей ледника
На ненастной скамье
он меня в нелюбови заверит
и сольёт белый свет
с моего парика.

 

* * *
Варится лес
на коленях глубокие ели
и раздевая поляну
лучами прибрежного лета
опухоль мая
клубится в восточной кудели
знамо меня
надоумит узнать
очертанья портрета.

Я не люблю пешеходов
носки их и деньги
вот засверкает число
и сорока вонзится в сады
брат леденеет
заря засыпает в яранге
но не умрёт
а ты умираешь? А ты …

Ты обезлюдел
чернел карандаш и заноза
пылкой Луны
натянув постромки четверга
следом кровью прошла
сверив слёзы
матриц моря и медного из-верга

Пой младенчество текста
висячей воды переливы
выбрав птицу ствола
нацеди ей небес на крыло
-Он- проступает
перекатным Солнцем палимый
дверь отвори
или пальцы
от счастья свело?

 

* * *
Почему непросохшего неба трюмо
мелочится и ждёт от меня погребенья
полновесного леса сюртук и трепло
утлой чайки плашмя конопатит мгновенья
обтирает года а зачинщик чудес
обделённую твердь запирает кореньем
двух Галактик что на спор явились с колёс.

 

* * *
Смерти полный рот набрал
и трудам земли поверил
В медных касках глохнут звери
трезв межрёберный оскал

Сонная погаснет водка
я ли ей не наследил?
Всхлипы кованых светил
фонарями околотка

льются на мою тетрадь
швами осени дотошной
Лезет ветер заполошный
мне мазурку наиграть.

 

* * *
Поросло скрипками звёзд
время холма и лазейки холма
точит столбняк слёз
казнимое облако сна

Распушив веники снов
чиркни звездой о волну
я поверить готов —
я тебя не пойму.

 

* * *
Рецепт февраля
на осколочной ране просох.
Больше — не меньше шагов
до природы ворчливой.
Сердце моё опрокинуло ветви в песок.
Мячик бормочет о море любовнице сливе.

Не до коленей ли марта
ступенями сна доползу?
Вишь — на окошке
зарежется месяц картавый.
Радость укола — направь на ладони осу.
Вот задрожала простуда
и левый висок мой и правый.

 

* * *
Учительской звезды запруда за окном.
Немая ветка тянется удавкой.
Медлителен Сочельник, белой кровкой
замучен вечер, месяц рвёт крыло.

Восход звезды, её змеиный взгляд
мой кот душил на побережьях мая,
соломенною курочкой играя,
влетал остряк в наш произвольный сад.

И небеса закрыл еловою винтовкой,
когда дыханье инеем свело.
Без памяти танцует «не своё»,
«но ловкое» на подлежащем «ловком».

Тучнел закат набросками наяд,
в тетрадь дышала пыточная стая.
Ночь выуди и тень свою рифмуя,
молчи, дружок, пока колосья спят.

 

* * *
Ручей поминальный
ушедший из леса в народ
вымывает слова
из кабацких семян.
Где ты пьян, дорогой,
как ты пьян…
Жизнь вернёшь ты с лихвой
грех верстая тщетой.

И в седло ветер сел
ожидая тебя.
Над Невой занемог
у салюта зачах.
И глазами трамвая
за рассветом следя
он разносит слова
в прах и пух,
в пух и прах.

 

* * *
Я — весло Харона.
Раскатистого дерева слои.
Невозможная воркует рана.
Небеса осыпались свои.

Как мне быть на небесах покорных?
Сгорбленных тетрадях равновесий?
Ветер дорогой плетёт валторну.
Сердце Смерть баюкает упрямо…

Слышу выступы причастных песен
Новогодней тины и хвои.

* * *
Валится крест на груди
Направо и влево.
Ночь образует мой день
Аркой посева.

Прянет, лучом наследит,
смоется кляксой.
Птицею день говорит.
Бровью Аякса.

 

* * *
Дом политкаторжан. Бесноватая твердь
набекрень, на панаму героя,
где на свадьбу осины отправлена снедь —
с грушей зяблик и … руки умою.

И сирени качели шипели в углу
Петропавловкой рот затыкая.
Одеяло навырост и полночь-колун
лижет окна, чертей затирая.

 

НА СМЕРТЬ КОТА СЕРАФИМА

Вот и усни до Смерти.
Не умирай до Смерти.
Время — подросток Смерти.
Кот мне укажет Путь.

Майская удочка Смерти
искрой зелёной метит.
Время — портной у Смерти.
Иглы согреют грудь.

Мы — пешеходы Смерти.

О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Алина ЧЕРЕДНИЧЕНКО. «И лета кончен срок…»

ПРОСВЕТ

Шёлк неба в ночь по вытачкам
перетекает рвано.
Само себе избыточно,
само себе неравно.

Темнеет настороженно,
как будто бы с оглядкой
на каждого прохожего,
играющего в прятки.

До буквы «эс» схуднувшая
Луна — не гид, лишь спутник —
сама себе ненужная,
свет фонарю уступит.

Фонарь продлит пол-улицы,
он — ночи верный стряпчий.
Укрыться не получится,
район очнётся зрячим.

На миг поверишь в Высшее
провиденье сильнее —
чудак, случайно вышедший
на свет в конце тоннеля.

 

НЕВОД

Здесь берег невысокий и покатый.
Старик покорно носит к морю небо.
Всё ровно, как заведено когда-то.
Он, как всегда, забрасывает невод.
И толку, что старухи нет лет десять,
и дом пустой, до дома свет неближний.
Улов привычный сноровисто взвесит —
весы покажут стоимость всей жизни.
А в тех местах, где море прохудилось,
расставить сети — дело пустяково.
В таком обличье знает божью милость —
неважно, что вначале было слово.
Покамест кто-то помогает сверху,
старик опять забрасывает невод.
А где-то грека едет через реку,
где лгут по мелочам, но ежедневно.

И где страшнее нет — застать молчание.
Им чуждо человеческое, что ли?
И боже мой, каких же сил им стоит
насущное избавить от случайного.

 

ТРЫН-ТРАВА

Тело в теплом флисе бережно покоя,
выйти за заборчик — трын-трава-дрова.
Тихо происходит, бог весть что такое,
то, что не измерить, с клумбы не сорвать.

Прошлая неделя помнит летний гогот,
невпопад гудящий, а теперь он здесь:
засвистел на букве, не достигнув слога —
тссс — чуть надорвался да и вышел весь.

Тень кладёт длиннее сизый отпечаток,
времени и счастья замедляя ход.
Под шумок нетрудно стать невольной частью,
символом в шифровке, как незримый код.

За калиткой тот же ежегодный фокус:
об овраг споткнулась улица не в такт.
А во двор вернёшься — бархатцы и флоксы
землю утверждают на больших китах.

Коврик выбивалкой выпорот, взъерошен,
на часок оставлен октябрём дышать.
Сонное светило выглянет горошком —
вроде с нас и хватит, да обратно — шасть.

Выдумал прогулку ленно, по-мещански.
— Слово-то какое! Было начеку. —
Может, эта леность — разновидность счастья?
Может, и названье вовсе ни к чему?

 

* * *
Поймав вращение земли,
стремиться в ритм, не покачнувшись.
Тотальный май зазеленит,
но даже это нам наскучит.

Горячий воздух не поит —
он поражён в правах на лето.
Отзнойничает, отболит.
Нам предстоит прожить об этом.

Искать спасенье между строк,
черпая свежесть дум напёрстком.
А там и лета кончен срок,
а там и томик мыслей свёрстан.

 

* * *
Приходи, посидим и поокаем:
время ранить — не то, чтоб убить.
Выльем правду свою однобокую
друг на друга и — let it be.

Это как ковырнуть боль застрявшую,
что гвоздком притаилась внутри.
Не достать, а поправить. Не спрашивай,
что там дальше и — let it bе.

Приходи, посидим, покумекаем
без политики и без обид.
Вот представь, что окажется некого
обвинить нам и — let it be.

 

ВЫХОД

Осень написана так, что по признакам автор – бот.
Спамит туманом, в котором темно и тесно.
Почерк знакомый, да кто ж его разберёт..
Нагугливая аппетит, блукаешь по лесу.
Там где дорога заботливо тащит вниз –
Спуск по шаблонам и прост, и на диво закручен.
Спросит прохожий дорогу до пункта икс
И по совету дойдет в аккурат до ручки.
Дождь занимается, косит мимо лица.
Срывает, укладывает листья-мины.
Отсюда в новую зиму выход с торца.
Осень написана анонимно.

 

МА

Из детской «МА» помножено на три.
Сливается в один протяжный крик.
Примерно так звучит в тебе усталость.
Там драка за картон и пластилин
Всего-то. Разберись пойди, Алин,
Но сил на это вовсе не осталось.

А в детстве мы придумывали жизнь:
Качели, торт – медовые коржи,
И маленького, чтоб ручным был, Бога.
И вроде бы придуман по себе,
По образу, подобию, но все…
Желанья исполняет очень долго.

Сегодня я – и дед мороз, и бог,
И бабка, что слепила колобок,
И ежедневно риск есть стать лисою…
Минут на пять. Чуть-чуть набраться сил
И исполнять желанья, кто просил?

Ведь я как бог ещё чего-то стою.

 

РЕПКА

Он по вере раздаст — за здрасьте.
Но дарёные скалят пасти.
Кони-мышки подарятся кошкам.
Кошкам в радость, иным — не то чтоб.
Развопится грызунья матка:
– «Отче, ты поступаешь гадко.
А могло бы быть — мышка за кошку.
А могло быть — за внучку ложку,
Там где бабка всегда за дедку.
Но пока мы тут тянем репку,
Ты нас скармливаешь друг дружке.
Появляешься крайне редко,
Хоть зовут из каждой избушки.
Мы скучаем и сбились в кучки.
Кошка плачет от сучки-жучки.
Говорят ты всё видишь сверху.
Просто мы не прошли проверку».

О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Владимир АЛЕЙНИКОВ. Акимыч. Воспоминания 

…Две Натальи – Горбаневская, стихи которой так я любил в молодости, да и теперь, в зрелых летах своих, искренне их люблю, и Светлова, ещё не ставшая Солженицыной, – были в шестидесятых очень со мной дружны.

Обе подруги, Натальи – Горбаневская и Светлова – в меру своих возможностей, по тем временам немалых, всячески, дружно, способствовали росту моей известности.

Они охотно знакомили меня со своими друзьями и просто с людьми хорошими. Встречи, всегда интересные, шли сплошной чередой.

Да и сам я обычно в долгу перед ними не оставался – и знакомил их с теми людьми, которых знал я тогда.

Общение постоянное, которое, как ни пытайся, ничем никогда не заменишь, было в шестидесятых необходимостью жизненной, такой же нужной и важной, как воздух или вода.

Все мы жили – в тоталитарном, как сейчас любят это подчёркивать, всё сойдёт, мол, и всё сгодится, и зачем церемониться с этим, если ясно и так, что к чему, и зачем, и почём, – государстве.

Да, так. Но внутри вот этого пресловутого, распроклятого тоталитаризма – кипела полноценная, светлая жизнь.

Это была другая, вовсе не государственная, подспудная, не испоганенная казёнщиной, официальщиной, если хотите – свободная, так я считаю, жизнь.

Наша жизнь – вопреки бесчасью.

Победившая зло, по счастью.

Наша собственная, родная, дорогая навеки – жизнь.

В ней, полнокровной, подлинной, насыщенной до предела событиями различными, нашей, творческой, жизни, литература была – нашей, искусство – нашим.

Теми, которые мы сами – тогда – создавали.

Такими, какими их мы сами – всегда – создавали.

Со всеми их, оптом, достоинствами и, бывало и так, недостатками.

С их открытиями и прозрениями.

С их судьбою, общей, для всех.

И с их судьбами, разветвлёнными, но зато – от единого, общего, в почву вросшего, к небу вознёсшего стебель свой и цветы свои корня.

 

В годы прежние наше общение было в чём-то сродни причащению.

Или, может быть, даже крещению.

Потом уже было – прощание.

И – для всех ли, не знаю, – прощение.

У меня вот сейчас – возвращение.

Неизбежное. Вроде бы – вспять.

А на самом-то деле – как знать?

Завиток спирали опять повернётся – и, может, окажешься не в былом, а в грядущем. Всё ведь может быть у нас. И бывает, мне поверьте. Не столь уж и редко.

На опыте собственном знаю: бывает. С одним лишь условием: если всё, чем ты жив, – от Бога.

Если судьба твоя, горькая, пусть и так, но зато и прекрасная, горним пронизана светом.

 

Подруги мои, Натальи, Горбаневская и Светлова, решили меня познакомить с интереснейшим человеком, легендарным поэтом, Аркадием Акимовичем Штейнбергом.

В те годы он, бывший зэк, переводчик серьёзный, известный, но в отечестве не издаваемый долго, многие годы, поэт, а ещё и отличный художник, а ещё и впрямь колоритнейший человек, уникальный, личность, ничего тут не возразишь, человек, в поступках своих, в особенностях мышления, в самом своём образе жизни, смело скажу – очень крупный, подчёркнуто независимый, от писательского начальства и от властей, всегда, где бы ни жил он, в любых, даже самых сложных условиях, возвышающийся над бытом, преображающий всё разом вокруг себя, создающий, день ото дня, годами, десятилетиями, свой собственный мир, наполняющий вокруг себя всё абсолютно, да ещё и пространство, и время, дорогое, земное, – творчеством, изобретатель, по Хлебникову, творец, фантазёр, аналитик, реалист трезвейший, и всё-таки неисправимый мечтатель, человек созидающий, светлый, живущий здесь, в настоящем, но глядящий уже и в грядущее, и шагающий в это грядущее то с усилием, трудно, медленно, а то и стремительно, словно шагами и впрямь семимильными, это уж как получалось, как складывалось по судьбе, и вовсе не от него зачастую это зависело, человек закалённый, привыкший упрямо преодолевать непрерывные, вечные трудности, которых было с избытком на пути его, куда больше, нежели у других, по природе своей – боец, стремящийся побеждать, крепкий, тёртый мужик с огромным, уникальным жизненным опытом, да к тому же ещё наделённый магнетическим обаянием, неотразимо действующим на сердца нежнейшие женские, да к тому же ещё и знающий цену дружбе мужской, и притягивающий к себе настоящих друзей, вообще – хороших, достойных, интересных, ярких людей, создающий – свой круг, живущий широко, но не на поверхности пресловутой официальщины, а внутри своего круга, своего, хранимого бережно, дорогого, личного, собственного, благодатного, щедрого мира, человек – легенда, и – притча, был он в должной мере когда-то несомненным олицетворением вольнолюбия, свободомыслия, человеческого бесстрашия и служения правде, везде и во всём, неизменной верности призванию своему, был порядочен, артистичен, прям, открыт молодым, благороден, чист душою, сердцем широк, был отзывчив, поэзию знал – как немногие, весь был в искусстве, – все любили его – и, любя, уважая его, восхищаясь им, поражаясь его выживаемости, нет, живучести, полнокровию, воле, мужеству, крепости, стойкости, меж своих называли – Акимыч.

Я давно уже знал о нём. Только встретиться с ним – не пришлось ещё.

Мог бы, наверное, сам проявить, как делали некоторые знакомые, инициативу.

>Но срабатывало – моё вечное и совершенно правильное нежелание – людям навязываться. Не в моих это было правилах.

Я считал – и считаю доселе – что всё должно происходить само собою, всё складываться должно лишь естественным образом.

Иначе в том, что с тобою происходит, в разумном течении и в естественном, закономерном, без излишеств, чередовании всех событий и разных встреч, в особенном, органичном звучании полифоничной, достаточно сложной музыки человеческой, личной судьбы, – так я скажу об этом, – возникают, как из-под земли,   элементы досадной мирской торопливости, намеренных корректив, чуть ли не нарочитости, словно этакие, на поверку псевдоволевые, условные, незнамо зачем какими-то подозрительно скучными, вымученными, совершенно неубедительными, налипающими слоями рябящих в глазах. и, хоть тресни, вовсе не запоминающихся, ненужных, лишних, невзрачных, пустых, чужеродных ноток вписанные поверх уже на месте имеющихся, на нотном стане записанных, необходимых знаков, образующих – только верное звучание, образующих – неизменно единое целое, – и прочие, диссонирующие, дающие сбои в гармонии, вызывающие досаду, а нередко и возмущение, фигуристые штуковины, которые лучше всего просто не допускать к себе, в своё бытиё.

 

Судьба сама разберётся во всём, раз уж ты поэт, и что-то, глядишь, отодвинет от тебя подальше, поскольку так надо, хотя бы на время, а что-то придвинет к тебе, откроет его тебе вовремя, именно в нужный день, в нужный час, тогда, когда надо, не раньше, но и и не позже, не больше, но и не меньше.

 

Судьба – это путь к совершенству, это ведь тоже борьба, гармонии – с дисгармонией, полифонии – с противной примитивщиной легковесной, поверхностной голосовой, зачем-то затверженной партии и простенького, как шорох бумаги, сопровождения, в три аккорда, аккомпанемента.

 

Судьба – это та, магическая, серебряная труба, из феллиниевской «Дороги», та самая, вещая, вечная, которую вновь и вновь подносит к сжатым губам Джельсомина – Джульетта Мазина, чтобы услышать – зов, дабы почуять – путь.

 

Судьба – это прядь со лба, в молодости – рыжеватая, упругая, чуть волнистая, в зрелости – сохранившая упрямство своё, но уже сединою снежной затронутая, ковыльная, серебристая, – и здесь, ввечеру, в Киммерии, где стоишь на ветру, сощурясь, и вглядываешься в пространство, путешествуя сквозь времена, взлетающая, незаметно и неизменно, поскольку так надо, в звёздное небо, туда, где совсем высоко, и так далеко, и вроде бы рядом, близко, протянут в безграничном, извечном, седом наваждении мироздания, во вселенском дивном видении, в ожидании чуда, наискось и вдоль, назад и вперёд, расплёснут влево и вправо, и в глубь, совсем не колодезную, не речную и не морскую, но – ту, что свыше, ту самую, ту, что есть искони – высь и весть, и натянут, настроен свыше мириадами чутких струн, и незримых нитей, и связей, неустанно звучащих, поющих, и вытянут, весь, устремлён, как бессчётные взгляды, людские ли, ангельские ли, любые, из былого в грядущее, сквозь настоящее, в доли секунды уже былым становящееся, мерцающий вечным светом, наполненный силой нетленной, всей мощью и радостью мира, с его чередой превращений, сцеплениями, узлами, на память ли, для надёжности ли, скрепляющими, связующими всё разом в единое целое, в живую всеобщую ткань, в сплошное, во веки веков, единство и таинство, празднество, творчество, действо, сияющий, плещущий кровью живою, и явью, и правью, торжественный в великолепье своём и прекрасный в своей золотой простоте, Млечный Путь – или, как говорят в наших древних степях, и по всем побережьям исконных морей наших, да и по всем берегам наших рек, отражающих в водах своих наши лица и светлое, неизъяснимо родное лицо всей истории нашей древнейшей, Чумацкий Шлях, – и на этом пути ты волен быть самим собою – всегда.

 

И судьбе твоей нет предела на вселенском вечном пути: ведь живую душу вселяет неустанно, светло и осознанно в животворных трудах своих, созидательных и целительных, и спасительных для бытия, где любовь расцвела твоя, в мирозданье живое Господь, и по воле Творца мы живы, и поддержаны, певчие, творчеством, и ведомы – звучащим словом, и хранимы – небесным светом, и едины – вселенским родством.

 

Надо сказать, что Штейнберг тоже знал обо мне.

От друга своей довоенной молодости Арсения Тарковского, человека, державшегося в стороне от литературной жизни, независимого в суждениях, сдержанного в общении с поэтами молодыми, чутьём отменным, вернейшим, на поэзию, наделённого, скупого на похвалы, внимательного и отзывчивого отшельника благородного, почти земляка моего, с которым был я знаком и который, как все уже знали в Москве, стихи мои ранние всегда высоко ценил.

От бесчисленных общих знакомых, разносивших в ту давнюю пору молву обо мне по Москве, да и не только по ней.

От самых разных людей, литераторов или художников, музыкантов или же просто любителей и ценителей всего, что в нашей кипучей, подпольной, неофициальной среде отличалось от прочего богемного пёстрого творчества, выделялось, своей непохожестью на другое, и новизной.

И так далее. Вестников было в годы прежние – хоть отбавляй.

Да к тому же ещё и громкая, взбудоражившая не только Москву, но и всю страну, а впридачу и заграницу, история с нашумевшим неслыханным образом СМОГом возымела, конечно же, действие.

Уж о смогистах-то – все поголовно, в те годы, знали.

Ну а кто – говорю для историков новейшей литературы, дабы их просветить, покуда есть у них возможность спросить у меня о том, что действительно было в эпоху минувшую, – главными смогистами? Мы с Губановым. СМОГ – это я и Губанов. А все остальные – потом.

Знать-то Штейнберг знал обо мне, но, думаю, как и я сам, тоже хотел, чтобы всё сложилось разумно и просто, как-то само собою.

Это предположение моё оказалось верным.

Позже Аркадий Акимович мне об этом так и сказал.

Словом, обе подруги, Натальи, Горбаневская и Светлова, да ещё и Ляля Островская, объединившись, твёрдо решили нас познакомить.

Было это весною, всё в том же, обильном на встречи и дружбы, возникавшие, вслед за встречами, иногда, шестьдесят шестом.

 

Встречу назначили там, где лучше всего, – у Ляли, всё там же, в её деревянном старом доме-скворешнике, где любили мы все тогда вечерами порой собираться.

Почему? Потому что Ляля была бесконечно добра и неизменно приветлива с нами, своими гостями.

Потому что в её обиталище было всем хорошо. Атмосфера была там особая. Аура, как обычно теперь говорят.

И ещё потому, что сердечным теплом и душевным светом наделена была сама хозяйка, худющая, симпатичная, рыжая Ляля, настолько щедро, действительно, что хватало его, полагаю, на добрую половину тогдашней московской богемы, а уж для хороших, избранных, любимых друзей – и подавно.

 

Потому что не где-нибудь, а именно здесь, у Ляли, предложили прекрасные дамы нам увидеться и познакомиться, наконец, Аркадий Акимович согласился весьма охотно.

Здесь, у неё, – всем было радостно и спокойно.

Здесь – все чувствовали себя уверенно и свободно.

Здесь, наконец, с гарантией, все были – только свои.

По той же причине, уже уставший тогда от всех этих обязательных, ритуальных, непрерывных чтений стихов, сознательно избегавший неприятного для меня, опасного общества некоторых, и даже многих, смогистов, и особенно тех, которые почему-то себя таковыми считали и шумно трезвонили от этом на всех углах, а на деле-то ровным счётом никакого к содружеству нашему отношения не имели, сторонившийся, всё решительнее, всяческой псевдобогемной, расхристанной суеты, всё более уходящий в творчество, постоянно пишущий новые книги стихов, одну за другой, то есть, по существу, непрерывно, серьёзно работающий, несмотря на то, что, по странной для меня, нелепой инерции, продолжал я всё ж обрастать легендами разнообразными и домыслами, в которых было вдосталь всяческой путаницы, а уж слухов невероятных обо мне, как об этаком гении молодом, с поведением, ясно, соответствующим, и сопутствующими приключениями, расползалось тогда, ходило, разлеталось, дробясь и множась без конца, несусветное множество, и всё это оптом, тогда уже, просто страшно мне надоело, хотя понимал я, конечно: что делать, это – Москва, хлебом её не корми, только дай подольше посплетничать, вволю повосторгаться, избрать для себя, пускай и на время, кумира, героя, – так вот, всё по той же причине, что на вечер у Ляли Островской соберутся только свои, повидаться со Штейнбергом сразу же согласился, конечно, и я.

О чём и было ему напрямую вскорости сказано.

И что ему, из-за нежданного совпадения наших линий поведения и тогдашних твёрдых позиций жизненных, заранее, до знакомства нашего, очень понравилось.

О чём, понятное дело, сказано было и мне.

Таковы были прежние нравы и привычки прежние наши – ничего от друзей хороших в нашем славном кругу не скрывать.

 

Встреча была назначена – и вот она состоялась.

Мы – Штейнберг, почётный, серьёзный гость, три Натальи и я – собрались вечерком у Ляли.

Произошло знакомство.

И так всё естественно получилось, что показалось мне, будто знаком я с Аркадием Акимовичем давным-давно.

Мне полагалось – читать стихи.

Для того, собственно, и собрались.

Штейнберг очень хотел меня послушать.

Мы все сидели за столом, в комнате, той, что побольше.

На столе, по традиции, – несколько бутылок сухого вина, приготовленная Лялей лёгкая закуска.

На одном торце стола – восседал колоритнейший, ведь и не крупный вовсе, а просто – крепкий, жилистый, но производивший монументальное впечатление Аркадий Акимович.

На другом торце стола – сидел я.

По бокам – расположились дамы.

Начали мы с того, что немного выпили. Причём Акимыч и выпивал-то не банально, а по-особенному, очень по-своему, радостно, артистично, красиво.

Появилось у всех и настроение – слушать стихи.

Пришлось мне читать.

 

Я читал, как и почти всегда в те годы, не заглядывая в тексты, читал – что в голову придёт, совершенно переключившись на звучащую речь, прикрыв глаза и заново каждый раз переживая, будто сызнова его, прямо сейчас, по ходу чтения, сочиняя, каждое стихотворение, разволновавшись, настроившись на звук, незаметно войдя в состояние своеобразного транса, поющего, ритмически насыщенного, завораживающего и подчиняющего себе, всей этой непостижимым образом изливавшейся когда-то из меня, изнутри, из души, из сердца, свободной, светящейся музыке, воспроизвести которую, наверное, уже невозможно, во всяком случае – сложно, вовлекающее в это поющее, шепчущее, бормочущее, кличущее действо, тут же, на месте, мною создаваемое – непонятно как, по чутью, по наитию, на одном бесконечно долгом, широком, глубоком дыхании, – всех окружающих.

Я читал – не помню уж, сколько времени, да и неважно это, но читал, наверное, довольно долго, покуда, выплеснув из себя эту музыку, измученный неминуемым напряжением, внутренним своим сосредоточением, не перестал вдруг читать и не открыл, словно пробудившись, глаза.

 

Я запомнил невероятную, удивившую меня тишину, стоявшую в комнате.

И запомнил ещё – зрительно ощутимое, потому что сам я это увидел, – присутствие здесь, в сжатом четырьмя стенами пространстве, клубящихся, свивающихся, светящихся, постепенно успокаивающихся и становящихся всё прозрачнее, всё невесомее, призрачнее, а потом и вовсе редеющих, сквозящих, лишь чуть искрящихся, потрескивающих, будто бы разрядами электрического тока, видений, очертаний, форм, сгустков, слоёв, нитей этой странной, живой ткани, этого созданного мною на протяжении чтения особого поля, – моей звучащей, вот таким образом, выходит, материализовавшейся речи, – уж не знаю, как и выразиться поточнее.

Но я это – сам видел. Да и не только я.

Все молчали. Пока что – молчали.

Я присел на скрипнувший стул, выпил глоток вина, закурил.

 

И тогда Аркадий Акимович, несколько изумлённо глядя на меня из-под очков невероятно широко раскрытыми глазами, заговорил.

– Да, – сказал он, одним глотком опорожнив хлюпнувший стакан вина, тут же закурив и окружив себя клубами дыма. – Да, – сказал он, всё более пристально глядя на меня, – почему мы, все мы, не умеем говорить так, как говорят растения, животные, птицы, рыбы, вообще – всё живое, вся природа? А вот Володя Алейников, – он, обращаясь к дамам, вытянул обе руки, ладонями вверх, и простёр их ко мне, – а вот Володя – умеет так говорить! Он этот язык – знает! Боже ж ты мой! – покачал он из стороны в сторону взлохмаченной головой, – он знает язык природы! Язык естества! – Акимыч выпрямился, поднял вверх обе руки и торжественно, патетически, воскликнул: – Он знает язык бытия!

Дамы внимали Штейнбергу.

Он обратился уже  ко мне:

– Володя! Как это? Как это может быть? Получается – это бывает. Это – возможно. Я только что, сам, здесь, лично, я, поверьте, кое-что знающий в жизни, слышал от вас – речь сущего! Вы умеете выразить – единство всего сущего! Вы умеете – самое главное.

Он смотрел на меня в упор – и видно было, что он волнуется.

 

Слова его поразили меня абсолютно точной формулировкой того, что старался я, в меру сил своих и возможностей, делать в поэзии.

Слова эти – я запомнил.

Они предельно выразительны.

Лучше не скажешь.

Вот оно, знаменитое Акимычево чутьё на поэзию.

Конечно, для меня было более чем важно – такое услышать.

 

Однако молодость, да и смущение  в те годы сказывавшиеся постоянно и теперь никуда от меня не ушедшие, потому что это свойства характера, да ещё и вечное, сознательное моё нежелание носиться с собой, как с писаной торбой, и вдобавок чтобы ещё и другие носились, и стремление моё не больно-то поддаваться на похвалы, и многое другое, говорящее, полагаю, об отсутствии во мне заносчивости и эгоизма, говорящее также о присутствии здравого смысла, о том, что никогда я не терял голову, что бы обо мне ни говорили, как бы меня ни хвалили, поскольку это – не моё, главное для меня – работа, созидание, творчество, а говорят хорошо – значит, считают так, а мне надо просто работать, и потом, когда-нибудь, всё равно разберутся с моими писаниями, а теперь надо просто жить и работать, вот и всё, вечная моя присказка, – молодость, повторяю, и смущение, и, конечно же, здравый смысл брали своё, – и я, выслушав Штейнберга и запомнив его слова, постарался как-то исподволь снять общее возбуждение, общее волнение.

Мы заговорили о простом, о житейском.

 

Впечатление от чтения долго ещё, конечно, держалось, – это видно было по лицам.

Но такое – тогда – было закономерностью.

Дамы, слышавшие меня много раз, прекрасно знали об этом.

Оставалось только принимать это как должное.

Ну что ж со мною поделать?

Так – пишу стихи. Так – читаю стихи.

Уж такой, какой есть. Алейников.

И всё этим сказано.

Славный получился вечер.

И хорошо мы поговорили с Акимычем.

Я видел, что он испытал сильнейшее потрясение.

Но он и сам был поэт. Отличный поэт.

И я постарался сказать ему хорошие слова о его стихах.

О каких? Да о той же, единственной из напечатанного, поэме Штейнберга – в «Тарусских страницах», знаменитом альманахе, изданном в Калуге, с помощью Паустовского.

Я постарался найти точные слова – о высочайшем его реализме.

Об умении выразить – явь.

О поразительной собранности, дисциплине его поэзии.

О верности слову.

О присутствии духа в строгих, внешне сдержанных, но полных энергии строках.

О голосе его – всегда различимом, для меня, среди голосов других поэтов.

О честности перед поэзией.

О воинском прямо чувстве ответственности за каждое написанное слово.

О верно взятом и безукоризненно точно выдержанном тоне.

О том, что, казалось бы, полярная, поэзия Штейнберга – близка мне.

Неистовой человечностью, которая есть в ней.

Душой, раскрывающейся тому, кто – поймёт.

И, конечно, – жизненной, созидательной силой, огромной, которая, выжив, уцелев посреди испытаний, рождает речь и надолго останется –  сквозь времена.

Он слушал меня.

И я увидел просиявшую радость в его глазах – оттого, что и я его понимаю.

 

В последующие годы мы, бывало, виделись с Аркадием Акимовичем.

Не единожды разговаривали. И на людях, и с глазу на глаз.

Говорил Аркадий Акимович иногда:

– Поэзия русская – это такая армия, где взводами генералы командуют.

Он был – прав.

Общаться со Штейнбергом было всегда интересно.

И полезно. И важно.

Здравый человек. Щедрый. Сильный.

И к тому же – такой талантливый.

Жизнелюбец. Воитель духа.

 

Помню, году в семьдесят четвёртом, когда он завёл себе избу в деревне, когда была у него совсем ещё молодая, много младше его, красивая и всё понимающая жена, когда вовсю шла его переводческая работа, рассказывал он:

– Побываю в Москве – и не то. Ну всё здесь не то. Сразу тянет к себе, в деревню. Наберу провизии, тащу на себе. С электрички сойду, на своей станции, – а там дождь хлещет. И ничего. Подумаешь, дождь! Провизию – на тачку загружу. Ботинки сниму. Штаны закатаю – и вперёд, босиком, по дождю, по грязи, по холоду, – к дому. Толкаю тачку с поклажей. Шлёпаю по лужам, по колено в воде, – и даже не чувствую, даже думать не хочу о том, что вода ледяная, что осень, холодрыга стоит. Мне так идти – интересно, весело! Доберусь домой, растоплю печку, хлопну чекушку водки – и всё, хоть бы хны. Никаких болезней. Здоров. У меня в деревне – красота! Приволье. Полная свобода. А ещё и река. И лодка есть. И дом. Все поместимся. Приезжайте ко мне, Володя!..

Не приехал. Не довелось.

Так уж вышло. Что делать!

Непростыми, увы, оказались мои семидесятые годы.

 

Когда бы я ни виделся в Москве со Штейнбергом, всегда в его глазах видел я память о том, самом первом вечере, у Ляли, первом и самом важном для обоих нас – так я это понимаю.

Тогда мы сказали друг другу – главное.

А всё остальное –  уж как-то приложится, образуется, – тоже само собою.

Всё остальное – давно приложилось, образовалось.

 

И если что-то и вспомнится, то тяготеет, пусть и яркое, интересное, – к той, самой первой встрече, с её откровениями, в доме у рыжей Ляли, на Трифоновской, где, рассыпая в вечернем, прохладном, но не зябком, сгустившемся в плотную полусферу столичном воздухе свои синие, словно с окалиной, трескучие, мелкими брызгами разлетающиеся искры, звенели на ровном отрезке пути и скрежетали тормозами на поворотах красные трамваи, где волшебный, нарисованный Сашей Харитоновым зверок создавал для гостей и хозяйки уют и покой, а по всей полудремлющей, полубодрствующей округе, деревянной и каменной, травянистой, дворовой, песчаной, привокзальной, асфальтовой, на деревьях вовсю распускались пахучие, клейкие почки, и бесшумно ходила вблизи, иногда и взлетая, как тихая птица ночная, поодаль, улыбаясь блаженно, светло и загадочно, чуть отрешённо, быть может, но всё же по-дружески, всё же по-свойски, весна…

 

 О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Александр Мелихов. Осень патриарха. Рассказ       

А в свое время наступила и осень, и Олег увидел с горы меж темными пятнами елей сияющие золотые коридоры, и — щедрой рукой по золоту — удары красным, и хотелось со счастливыми слезами, смеясь и захлебываясь, благодарить кого-то…

Пруды были полны до краев, как блюдца с чаем.

В них отражалась золотая-презолотая осень. Казалось, отражение было даже прекраснее, — закон искусства: красота мира видится ярче, отразившись в душе художника, всегда волнуемой какими-то страстями (кстати, и отражения — необыкновенно отчетливые, отчетливее самих деревьев — по краям были размыты рябью).

Олег неохотно усмехнулся своей высокопарности и всмотрелся в ближайший клен — золотой, подрумяненный багрянцем. Россыпью красных склеротических пятнышек на оранжевом он напоминал апельсин — но была в нем и зелень. Предзакатное солнце просвечивало листья насквозь, и они сияли как светофоры — красным, желтым, зеленым огнем.

И снова боль вошла под ложечку, что вся эта красота скоро снова исчезнет, а он всего-то второй раз за осень смотрит на нее по-настоящему. Кажется, можно было бы и примириться с гибелью этого великолепия, если знать, что ты вобрал его сколько возможно. А то отщипываешь от него самый малюсенький краешек — иначе ведь нашлись бы у тебя когда-нибудь слова для этого, чтобы ты и сам почувствовал: да, вот теперь они достойны того, о чем говорят. Тогда бы ты и близко не подпустил такой пустоты, как «красота» или «великолепие».

И все же давно его душа так не раскрывалась миру.

Он шел вдоль ручья, вытекающего из пруда через железную трубу, перед которой пузырьки заранее вытягивались, чтоб легче проскользнуть. Навстречу шли трое. Начинало темнеть, и он только вблизи разглядел их как следует. Один, необыкновенно худой и темный, непрестанно подергивался и крутил головой, словно вычерчивал носом восьмерку за восьмеркой. Другой шагал, с прометеевской гордостью вскинув к небу лицо, сведенное жуткой усмешкой над собственной надменностью. Он не мог двигать шеей и поэтому страдальчески косил, чтобы видеть дорогу. Он весь был скрученный, словно туго отжатая простыня, и неестественно длинные пальцы были сплетены друг с другом, как в электрическом шнуре. У третьего в рассеянно открытом рту лучами расходились как попало натыканные пугающе редкие зубы. Правая нога у него заканчивалась каким-то ортопедическим копытом и подламывалась в колене внутрь, когда он на нее ступал, и весь он тогда подламывался в ту же сторону.

Невольно напрягшись, Олег разминулся с ними и не без облегчения увидел шедших навстречу кротких старушек в светленьких платочках, похожих на фоне березок на какую-то рекламу для интуристов.

— Простите, этой дорогой можно пройти к станции? — спросил Олег.

Старушки, не глянув в его сторону, прошли мимо, тихие, как тени. Он почувствовал, как по лицу нарзаном побежали мурашки.

Показался покорно бредущий старик в длиннейшем черном пальто. Лицо его было белым как известка — промытой старческой белизной.

— Простите, я так выйду к станции? — спросил Олег, стараясь говорить спокойно и очень вежливо.

— Да, да, — покорно закивал старик, — идите прямо, а потом через поле и…

Он закашлялся, пытаясь договорить в каждую паузу между приступами, но не успевал. Но и тут он не сердился, а, покорно моргая, весь багровый, дожидался, пока уймется кашель.

— Я понял, спасибо, — поспешно сказал Олег, и старик, продолжая надрывно бухать, покорно побрел дальше, навстречу своей недалекой смерти. Из кармана его пальто покорно кивала Олегу половинка бублика.

Олега буквально скорчило от жалости. Да как же мы можем, как нам не стыдно жить, когда на свете бывает такое?!

— Но я-то за что должен мучиться?! — вдруг с отчаянием ударил он ногой по подвернувшейся консервной банке.

Вспомнилось, сколько беззаботных минут отравила ему проклятая жалость, а минут этих и самому ему отпущено не бог знает сколько! Со злостью и состраданием — частично уже к себе — он зашагал дальше, растравляя себя тем, что вот теперь он не воспринимает ни меркнущего золота деревьев, ни уже померкшей воды нового пруда.

Он вышел к зданию современной архитектуры с элегантно изогнутым фасадом. Здание было похоже на солидный НИИ — до третьего этажа по фасаду размахнулось мозаичное панно: упрощенно-мужественный профиль, с прометеевской гордостью вскинутый к небу, в которое уносилась стройная ракета. Плакат у входа издали выглядел не менее оптимистично — красным по белому:

 

Психоневрологическому интернату
требуется САНИТАРКА

 

Под САНИТАРКОЙ было приписано плохонькими черными буковками: санитарки. То есть требовалась одна САНИТАРКА и много маленьких санитарок.

Так вот они откуда, эти встречные… Тут Олег оценил и зарешеченные окна, и просматривающуюся сквозь них больничную белизну, и двухметровые перила на балконах, где выветривались полосатые матрацы. И вдруг с новой силой сжалось сердце: у нескольких окон виднелись припавшие к чистенькой белой решетке человеческие лица. На одном балконе, за перилами, надставленными шеренгой кроватных спинок, стояла неподвижная фигура, так ни разу и не шелохнувшаяся, пока он шел вдоль здания. Олег изо всех сил зажмурился и судорожно затряс головой, как будто хватил кипятку.

Но все-таки — неужели ему всю жизнь мучиться от этой бессмысленной жалости? Что это за напасть на него такая!

Привела его в чувство неожиданно выросшая перед ним фигура в пижаме и зимней шапке, целившаяся в него из детского пистолетика.

— Ба-бах! — крикнула фигура, и Олег нервно отпрянул.

Когда он шел обещанным полем, машинально прислушиваясь, не чавкает ли под ногами, уже совсем стемнело — только закат сверкал между черными деревьями, как раскаленные угли в золе. Вдруг ему явственно послышался тяжелый стон. Он прислушался. Стон повторился. Стонали как раз там, куда он направлялся. Подобравшись, он пошел медленнее, стараясь не шуметь. Стоны становились все громче и надрывнее, иногда переходя почти в вопли, сменявшиеся бессильным оханьем.

Стало ясно: кого-то пытают. Ясно чувствовалось: выворачивают руки, и он пронзительно мычит, уткнутый лицом в землю, и вдруг — бац! — пинком в печень, и мычание переходит в хрип.

Сколько бы их там могло быть? Может, просто попробовать их спугнуть? А может, они нарочно подманивают, а подойдешь помочь — и все вместе…

Олег поискал какую-нибудь палку или булыжник — ничего не было, — не шарить же в траве на четвереньках! Он медленно двинулся дальше, пытаясь пронзить взглядом темноту и прислушиваясь, не заходят ли сзади. Нервировал шум ветра в ушах и шорох жухлой травы под ногами.

Стоны слышались совсем рядом, и наконец зачернелось что-то похожее на человека в пальто, стоящего широко расставив ноги. Человек шатаясь сделал несколько шагов, остановился и душераздирающе застонал.

«Пьяный», — с облегчением понял Олег. А вдруг это все-таки приманка?

— Чего надо? Чего орешь? — отрывисто и грубо крикнул он, чтобы показать им, что не на таковского нарвались.

— Помогите! Помогите, если вы человек! — с патетическим надрывом воззвал пьяный.

— Что случилось? — начальственно крикнул Олег, окончательно уверившись, что это пьяный.

— Помогите мне добраться туда, вон, вон туда! — взывал пьяный, с необычной для простого пьяного театральностью указывая рукой за спину Олега, где еще светились окна интерната.

Пьяный оказался благообразным старичком с седыми чаплинскими усиками, которые когда-то назывались гитлеровскими. Он был совершенно трезвым, только чрезвычайно обвалявшимся, но Олег по инерции некоторое время обращался с ним как с пьяным — с начальственной грубоватостью. Однако постепенно Олег перешел к почтительности, а старик к раздражительности — и, как невольно показалось Олегу, тоже несколько театральной.

— О, как я страдаю! — почти рыдал старик. — У меня замерзли руки! О! О! — но когда Олег попытался идти чуть быстрее, волоча его под руку, он завопил: — Я не могу бежать! Ты хочешь загнать меня в могилу?! У меня может случиться инфаркт! Ты понимаешь это, легкомысленный человек?!

Олег поймал себя на том, что из какой-то постыдной брезгливости не хочет предложить старику свои перчатки, и в наказание себе натянул их на ледяные старческие руки, с готовностью подавшиеся навстречу теплу, и вдобавок перемотал ему шарф, шикарно распустившийся по моде двадцатых годов. Сам-то Олег уже успел взмокнуть.

— Кашне его интересует, — саркастически пожал плечами старик, — а то, что у меня брюки уже готовы упасть, — это ему безразлично. Удивительный человек!

Олег снова расстегнул ему пальто, нашарил на вялом волосатом животе ремень, расстегнул его, подтянул с ужаснувших скелетной худобой бедер байковые лыжные штаны с огромными наколенными пузырями, из-за которых человек всегда кажется полуприсевшим, заправил пачку белья и поверх всего прихватил ремнем.

— Слава  тебе  господи — догадался   наконец! — одобрил старик. Его лицо обесцвеченного Чаплина в лунном свете было странным, и Олега на миг оставило чувство реальности: неужто это он только что поэтически прогуливался вдоль прудов, а теперь подтягивает какие-то штаны?

Бицепс, на котором висел старик, начала сводить судорога, но когда Олег попытался перехватить руку поудобнее, старик закричал так, что Олег вздрогнул:

— Ты делаешь мне больно!! О, как я страдаю! Ой! Ой!

Может, это у него больничная привычка, мелькнуло у Олега в голове, — не будешь орать, так САНИТАРКА и вовсе не подойдет? Тем более, ее еще только ищут.

— Сядем, ты меня совсем загнал, — капризно хныкнул старик и со всего роста, будто кому-то назло, плюхнулся на травяную кочку.

— Вы не простудитесь? — осторожно спросил Олег, разминая руку.

— «Простудитесь»! Сначала доводит человека до инфаркта, а потом говорит «простудитесь»!

Но как будто смягчился, забормотал с трудными передыхами:

— Если бы тебе было девяносто шесть лет… да… меня сюда упаковал зять… Под-длецц! По так называемым бытовым показаниям… у меня память получше, чем у него… он сам забывает газ… молодой мужчина… я в шестьдесят три года еще как фотографировал, да… в двадцать четвертом году у меня была своя фотография, собственная!.. Я и тебе сделаю фотографию… если хочешь, могу на фарфоре… обязательно сделаю…

— Вам разрешают заниматься фотографией? — спросил Олег, вспомнив едва ли приспособленное для этого здание.

— Что значит «разрешают»? У меня собственная фотография… патент… налоги уплачены… ты завтра приходи ко мне в фотографию… хочешь — с женой…

Дальше они плелись уже совсем как черепахи, но старик, все больше обвисая, громко укорял Олега, что он, в угоду зятю, нарочно хочет довести его до инфаркта, и обещал снять с Олега фотографию неслыханной красоты, если Олег будет слушаться его, а не зятя. Олег успокаивал его как мог, пытался поддерживать его и так и эдак, но то у него задиралось пальто, и он одергивал его с нетерпеливой дамской стыдливостью, то сползали штаны, и Олег бесконечно подтягивал их, заправлял, казалось, с детства знакомое белье и перехватывал ремнем. Это уже получалось у него вполне профессионально.

Наконец старик съехал по Олегу на траву и объявил, что дальше идти не может и кровь его падет на головы его зятя и Олега. До интерната оставалось метров двести. Олег запросто дотащил бы его на себе, но старик начал брыкаться и обещал засыпать фотографиями, если Олег сбегает и позовет санитаров. Олег, однако, боялся потерять старика в темноте. Ориентиров не было никаких.

Делать, тем не менее, было нечего.

— Только вы, пожалуйста, никуда отсюда не двигайтесь, — предупредил Олег, и старик ответил очень резонно:

— Разумеется, ведь я должен сделать тебе фотографию. Если хочешь, могу на фарфоре. С женой. Только ради всего святого, сразу же возвращайтесь сюда! Если вы человек! — он вдруг вернулся к прежнему патетическому тону, служившему, вероятно, его официальной манерой.

Пухленькому доктору в приемном покое ничего не пришлось объяснять, он, не дослушав, набрал номер:

— Кого-нибудь… двоих… — и повернулся к Олегу: — Знаете анекдот: медведь спрашивает зайца…

— Простите, я боюсь его оставлять… пусть они покричат, — уже от дверей ответил Олег.

Старик не откликался.

— Эй, алло! — кричал Олег, не зная, как его назвать.

Был слышен только шум ветра  в ушах. Олег почувствовал, как по лицу нарзаном побежали мурашки.

— Эй!.. дедушка! — неожиданно для себя закричал Олег.

— Да, да, да, я здесь! — словно вырвавшись откуда-то, заголосил старик и принялся стонать на разные голоса. До него было метров двадцать.

— Зять… фотографию… девяносто шесть лет… на фарфоре… — бормотал старик, и Олегу очень хотелось поскорее увидеть нормальных людей, и он с большим удовольствием издали отвечал аукавшим санитарам: «Мы здесь, здесь!»

Он радостно шагнул навстречу темной фигуре, полубессознательно удивившись ее кукольно коротким оттопыренным рукам. В свете луны он увидел пижаму и зимнюю шапку, под ней мерцало круглое, чрезвычайно дружелюбное лицо идиота. Во второго Олег уже не решился всмотреться. На сегодня с него было достаточно.

— Вам я тоже сделаю фотографии, — бормотал старик, поддерживаемый под руки. — Могу на фарфоре. Приходите с женами.

— Мне нужна фотография, — радостно поделился с Олегом идиот. — Ведь я работаю в милиции.

Олег со всей доступной ему учтивостью раскланялся и зашагал прочь, отряхиваясь от объятий со стариковским изгвазданным пальто.

Услышав обманчиво близкий шум электрички, он напоследок оглянулся на огни интерната и остро почувствовал каждую клеточку своего замечательного организма. Он предельно отчетливо ощутил, что все это — и послушные мышцы, и ясный ум, и твердая память вверены ему только на время. Но ощутил без страха, а с какой-то необычной серьезностью. С ответственностью, что ли…

Вдруг он осознал, что всю дорогу, пока возился со стариком, он не испытывал к нему никакой такой особенно болезненной жалости — только вполне деловое сочувствие и беспокойство: не сползли ли штаны, не споткнется ли он, не простудится ли. Так вот как, оказывается, можно лечиться от жалости к людям: сделай для них что-нибудь — глядишь, и пройдет.О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Игорь МИХАЙЛОВ. Большой скачок. Рассказ

Это было однажды в сентябре. Серый дождик окропил меня, словно батюшка из кропила, покуда я шел из деревни на станцию.

Я шел мимо взъерошенных сороками елок и вязов, пестрые коровы с глазами богородиц смотрели на меня.

Я шел из деревни, как ходоки к Ленину, в театр на спектакль по Островскому. С купцами, поддевками, цыганами, разгулом и пьянством.

После спектакля я вспоминал сорок, суетливо чертивших хвостами зигзаги над болотом, красный пожар дикого винограда, коров с глазами богородиц и подумал, что совместить или свести воедино это можно только распив бутылочку коньяка после спектакля, а может и вместо спектакля.

Пьяной осенью в укромном местечке Москвы, которых все меньше.

Фонарь поздним вечером у Большого подмигивал подбитым глазом. Машины, словно утюг, выглаживали стрелки на мостовых, и режиссер этого спектакля Лева Яковлев, посмотрев на меня пронзительно, как апостол, сказал, что на Лубянке есть хорошее, недорогое кафе.

Как я люблю эти московские недорогие кафе с их нетривиальной и непритязательной публикой. Публика весело матерится, пьет дешевое пиво, закусывая его шавермой или слипшимися пельменями. И ты чувствуешь, что уже на дне, как какой-нибудь Сатин. Как какой-нибудь злосчастный Сатин или не Сатин, а, предположим, Татарин или крючник Кривой Зоб.

Но зато никто не смотрит на тебя свысока своего офисного снобизма, глядя на твои стоптанные, купленные на распродаже ботинки, никто не замечает тебя. То есть ты здесь почти свой. И писатель, и романтик, и подонок, потому что ни один порядочный человек в такую дыру не сунет свой нос, боясь потерять свою репутацию и заодно девственность.

Поэтому и мы со знакомыми драматургом и режиссером, срочно оставив за спиной Большой с колоннами, во тьме Большой был похож на слона в зоопарке, пошли туда, где есть дно.

Мы погружались на дно, как подводная лодка. Не сразу, а постепенно, открыв кингстоны, боясь кессонной болезни.

Потому как, ежели двигаешь мимо витрин ЦУМа, то тебе, отраженному в его блистающем зеркале, кажется, что ты – мажор. Ты живешь хорошо, и спишь на шелковых простынях, и живешь в большом кирпичном доме на Аэропорте близ ипподрома.

И мне, и даже Яковлеву, казалось, что, ежели пнуть ногой дверь Большого и Малого театра, то она легко поддастся и наконец откроется.

И даже наш приятель, Леня Краснов, мог пнуть ногой, если бы, как все хорошие режиссеры, не пил так много.

Быть в театре и болтать о театре – это почти одно и то же. И даже лучше болтать, ответственности никакой!

Впрочем, уже ежели на то пошло, то Большой слишком большой для меня. Он мне не по размеру, как кожаное пальто дядюшки моей жены, Александра Борисовича Махова, которое он мне однажды в приливе воодушевления подарил на дне своего рождения.

И я шел по Москве, шел по Аэропорту, пропитанному снобизмом понаехавших яппи, как комиссар, кажется, завернувшись в московский вечер, поскрипывая натуральной кожей, явно не своей, явно мне не по размеру. Не хватало мне деревянной кобуры и нагана!

А впрочем, был бы наган, я бы даже сходу взял торговый центр и объявил в отдельно взятом торговом центре коммунизм!

Или непременно попал бы в Большой, хотя бы из нагана!

А как еще и попасть в Большой, если не из нагана?

Ну а Малый все же слишком мал, хотя в кресле напротив входа уютно устроился как раз именно Островский, чью пьесу мы только что осилили.

Стало быть, и в Малом мне не бывать. Моя ненаписанная для Малого пьеса никогда не пойдет на его подмостках.

Поскольку я давно вырос из его коротких штанишек, а до Большого не дорос.

Ну да ладно. Все мы до чего-то не доросли. Что-то уже переросли. И еще почему-то живы.

Поэтому, идя мимо движущихся в танце звуковых витрин ЦУМа, я подумал: театр – это и есть вся моя жизнь. Только не всем же быть драматургами, кто-то должен об этом мечтать, но никогда не попасть в яблочко. Я из числа тех, из кого Феллини, как портной брюки, кроил свои фильмы, наводняя их странноватыми носатыми и молчаливыми типами.

Вот сейчас мы куда-то движемся, витрины поют и пляшут, возле одного из окон-экранов замерла парочка, как будто трафаретная картинка, выпавшая из витрины на асфальт.

Черная изнанка зеркала отпечатала их профили. А Яковлев идет впереди. И наш приятель Леня Краснов, как красное знамя, позади.

Драматурги и иже с ними крючник Кривой Зоб!

Мы погружаемся на дно московского осеннего вечера, на дно занесенного листвой сентября.

С Кузнецкого мы перепрыгнули на Неглинку и потом опять повернули на Рождественку. Московские кривые улочки вили из нас веревки.

В Москве, как в предбаннике, заплутать нельзя. Знакомые виды выведут тебя на большую воду судьбы.

На темной с пятнами света, купающимися в лужах, Рождественке сияла, словно прорубь в Рождество, Вареничная. То самое недорогое кафе, о котором говорил Яковлев.

И мы нырнули в эту дыру, как ныряют в прорубь. Яковлев, печальный и гордый, как Моисей, красный как знамя, Краснов и я.

Мы погрузились в 90-е, а может еще куда-то глубже. И люди из 90-х окружили нас или мы их.

Лихие 90-е. И мебель потертая, и песни. И люди какие-то что ли слегка или даже не слегка поношенные. И цыгане… или это мне привиделось. Или это слегка из другой пьесы.

Официантка с бейджиком «Оксана» с такими круглыми, как колонны Большого театра, ногами, что за ними захотелось немедленно укрыться.

Очень степенная, основательно врастающая в эту жизнь, как боровик.

Поблекшие и только пробуждающиеся к стопкам с огненной водой алкоголики, как сомы, шевелящие губами на дне жизни, сидели за столиками. Пили водку и отчаянно стучали вилками.

Всегда есть соблазн очутиться на дне, чтобы потом всплыть и вспылить.

В углу, чтобы нас никто не видел, как мы разливаем дешевый коньяк, за соседним столиком пили давно и серьезно два алкаша. Два сома, обросшие тиной, они, судя по всему, давно погрузились в ил.

Сентябрь, деревня, коровы с глазами богородиц, Малый, цыгане.

Оксана.

– Оксаночка, – сказал очень театрально, по-купечески, Краснов, плотоядно облизывая губы и облизываясь на Оксану, – принесите для начала нам графин водочки!

Оксана, как модель, выставляя сквозь разрез на показ колонну Большого театра, плотная, ладная, ушла.

Леня погрузился в свой гаджет, который не оставлял ни на минуту, Лева разлил коньячок, коньяк сверкнул закатным огнем, и мы заметили в меню  драники.

Драники! – сколько в этом слове низменной, ошпарившей память тяжелой крестьянской долей коннотации, какие-то неуместные намеки на стихотворение Маяковского «О дряни» и т.д. и т.п.

Картошка, бульба, Брест, бабульки на перроне с драниками!

Не любить драники – значит дразнить судьбу.

Холодный вечер, премьера, столик на троих, не помню, о чем мы говорили, но за соседним столиком, как будто у старого магнитофона притушили звук. А мы прислушались.

Мы прислушивались, возможно, к своему прошлому. Биению пульса в прошлом веке. Мы вгляделись в эти замшелые лица. И поняли, что прошлое никуда не ушло.

Двое мужиков, один постарше, в коричневом костюме такого размера и пошива, как для меня Большой. Первый мужичок с седыми бровями, лицом скептика, летящий на всех парах в салат, Евгений Иваныч, и моложе, в светлом, с глазами чекиста – Олежек.

У Олежека волосы торчком, как будто его долго возили по столу лицом. Глаза хитрые, как у всех чекистов.

Олежек в светлой льняной паре с галстуком, как будто купец, сошедший со сцены РАМТа.

Вот тебе твое прошлое: два пьющих и произносящих банальные тосты мужичка на Рождественке. Возможно, это – сцена из моего недалекого прошлого, не ставшего спектаклем. Или ненаписанная (недописанная) пьеса Островского, Феллини.

– А ведь вот и мы, наверное, так же банальны! – заметил захмелевший после первой Краснов, с удовольствием прислушиваясь к восторженным воплям Олежека.

Олежек орал:

– Ты гений, Женя!

Мы и не протестовали. Яковлев раскраснелся, яростно терзая брестский драник… А спустя пять минут мы уже были за столиком Евгения Иваныча и Олежки.

Дабы не упускать прошлое в отрыв, надо поймать его за фалды и подтянуть поближе. И отвесить ему безешку.

Два вдребезги разбитых осколка прошлого и настоящего, а также, возможно, и будущего совпали.

Мы чокнулись и с радостью включились в этот пьяный и бессмысленный, но шумный, почти цыганский спор скрипичных и смычковых.

Смысл, как я ни старался, я потерял тут же, но, глядя на лукавый взгляд Краснова, понял, что смысл именно в этом: в веселом и бессмысленном хороводе, банальных тостах, высокопарных словах о творческой интеллигенции, физиках и лириках, о том, что дружба не стареет, что Олежек готов стать на колени перед Евгением Ивановичем и т.д.

Да мы все, уж если на то пошло, готовы стать на колени, выстроившись в очередь вслед за Олежкой, перед Евгением Иванычем. И вообще просто встать, а повод позже обязательно найдется. Повод не может не найтись.

Ага, повод найдется! И он, конечно, нашелся.

Не все сразу понятно, и в пьесе, и на сцене, поначалу там угорело бегают люди, хватают друг друга за рукава, за лацканы двубортного пиджака, орут, и только потом, после первого акта, ты вдруг отчетливо понимаешь, что пьеса непоправимо пронзительна, безрассудно бессмысленна, хороша, как студень с горчицей. И бездарна.

Но все в конечном счете перетопчется. Мы найдем все эти нити и стропы, что связывают воздушный шар с корзиной, что нас всех связывают. Мы развяжем и снова завяжем узлы. И даже не важно, что там за пьеса идет. Черт с ней, с пьесой!

Хорошо, вот уже, значит, и пьеса.

Проблема в том, что мы сидим осенью в Вареничной и не понимаем, играем мы или не играем, и почему при этом нам так всем хорошо? И Евгению Иванычу. И, главное, Олежке?

Так вот вам всем повод!

Старый седой сом, Евгений Иваныч, оказывается, служит в северной авиации, испытывает самолеты, летает на Север, как Санька Григорьев, и придумывает летающий корабль.

Почти такой же летающий корабль, который появляется в финале фильма 1939 года «Золотой ключик».

Ага, это оттуда, из этого корабля на помощь Буратино с куклами спускается усатый Сталин в унтах.

Евгений Иваныч показал летающий корабль на своем смарте. И сказал, что мы победим всех врагов, но летающие корабли в нашем отечестве никому не нужны.

Ну да мы ведь тут еще попутно вечно с кем-то воюем!

Поскольку Рождественка соседствует с Лубянкой, то я подумал, что Евгений Иваныч выдал страшный государственный секрет, и Олежек посмотрел на меня своим пронзительным, как поцелуй, взглядом, просканировав меня до кишок. И я готов уже был сознаться во всем, в содеянном и еще не содеянном. Потому что всегда живу с виной, спрятанной глубоко за пазухой, как паспорт.

Ах, все же цыгане не помешали б, чтобы и самолеты, и Краснов, и Яковлев, и Иран, о нем давно и сбивчиво рассказывал Евгений Иваныч, все это смогли закольцевать.

Залакировать!

Должны закольцевать, иначе наша субмарина не всплывет со дна этой замшелой Вареничной.

Но самолет летал и летал, не желая приземляться, официанты, словно цыгане, высовывались из всех щелей, как тараканы, говоря, что через минуту мы закрываемся.

Оксанины ноги были везде, как колонны Большого.

Минута растянулась на целую вечность.

Москва погрузилась в сон, как Евгений Иваныч в воспоминания об Иране, о шахе, которого он так и не увидел. Все погрузилось в какой-то удивительно яркий и отчетливый солнцеворот и салат оливье. В карусель, как в детстве.

Мы все, оказывается, давно кружимся на каруселях. Какие-то военные, Евгений Иваныч, шах, Яковлев, Краснов и Олежек. И все очень трезвые, как дождливая осень…

Потом мы стояли ночью напротив Вареничной, сновали туда-сюда бомжи с картонками, вынося их магазина «Американские джинсы».

Асфальт змеился под ногами, как гюрза. Ночь летела, как Катерина у Островского с обрыва к звездам.

Евгений Иваныч, Олежек и самолеты, коровы, враги России, война и мир, – вертелись пропеллером в моей голове. И понял я, что это и есть Большой!

Большой скачок.

Тот самый Большой скачок, который, как утверждал Евгений Иваныч, мы должны совершить, чтобы, как куклы и Буратино, попасть в светлое будущее. Или же в рай!

Ага, сразу рай!

Жизнь, оказывается, и есть Большой скачок.

Из прошлого с песнями 90-х и магнитофонами, салатами, двубортными пиджаками, песней про кабриолет, с «машинами времени», вареными джинами. Куда-то вперед и вверх. Туда, где сияет, как рашпиль, Петр I на Москве-реке со своим золотым свитком.

Мы вот, стало быть, летим в ночи, летим над звездами и одиноко клюющим своим еврейским носом месяцем.

Мы улетели из прошлого, а будущее еще не принимает. Аэропорт закрыт.

Евгений Иваныч еще не выдумал механизм посадки летящего над сушами и водами самолета.

И в этом вся прелесть и загадочность.

А все же для острастки я говорю Евгению Иванычу, так, на всякий случай, а вдруг мы проснемся, а это уже не сон и не игра:

– Евгений Иваныч, если что, я ничего не знаю, меня здесь с вами никогда не было. Если Олежек завтра будет вгонять мне иголки под ногти и ставить утюги на спину, как белые Бонивуру, я честно во всем признаюсь, что я ничего не знаю про Большой скачок.

Ничего! Вы слышите?

Евгений Иваныч!

Ау!

Яковлеву что, он отвертится или сбежит в Израиль, Краснов тоже.  Он напьется, и ему все трын-трава. Но я вас не выдам.

Пусть мне Олежек олово в рот заливает. Вы – романтик и Большой скачок.

Евгений Иваныч, бегите!О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Владислав КИТИК. Думать о своей судьбе. Памяти Вероники Коваль (17 февраля 1939 – 17 сентября 2023)

Вероника Анатольевна Коваль

Как и у большинства писателей, жизнь Вероники Коваль едва ли протекала легко.  Она родилась в Ленинграде. Из университета вышла, осознав себя филологом не просто по образованию, но и по духу, по складу ума. Проявлению ее в этом качестве способствовали недолгое общение с Константином Паустовским. Позже знакомство с дочерью Арсения Тарковского – Мариной. Эти встречи были ее ярчайшими воспоминаниями и ее тайной гордостью.

После долгих жизненных мытарств и перемен, навсегда переехав в Одессу, она осознала себя прозаиком и оставила этому городу свое недюжинное литературное наследие. Ведь в писательской биографии важны не координаты географического нахождения, а место, где раскрылся творческий потенциал.

17 книг, переданных в библиотеку, Вероника Анатольевна в шутку назвала «отчетом о проделанной работе». Но в беседе с ней открывался другой подсчет. За 22 года, к тому времени связавших ее судьбу с Одессой, из-под ее пера вышло два десятка книг. Если предположить, что два года ей понадобилось на акклиматизацию в социальной атмосфере этого непростого города, порою придирчивого, как жюри, получается в среднем у Вероники Коваль в год выходило по книге. Причем преимущественно сборники художественных рассказов и повестей, хотя в общее «отчетное» число входила и очеркистика.

Сама автор определяет свой любимый жанр как «нон-фикшн». Но чувство вкуса и меры не позволило ей скатиться к публицистике. Насыщенность ее произведений живой образностью, метафорами отдаляло их от выверенного фактажа в пользу выстраданного контекста словесности.

Цитаты, выбранные на вскидку, тому примером. Так, героиня рассказа «Турецкий кофе с привкусом печали», когда «из-за портовых складов Стамбула выкатился оранжевый тюрбан солнца», пишет в дневнике: «Золотой Рог застыл в предчувствии светила. Разгорающееся сияние оставило ночь лишь в изломанном лабиринте улиц. Белые катера сшивали розовой тесьмой пены причалы на противоположных берегах Босфора».

Или – «военный, похожий на Дон Кихота», сцепленные ржавчиной «челюсти замков», «август с сентябрьским привкусом», «улица яркая, как праздник». Или маленькая героиня рассказа «Ищите шляпу», характеризует себя: «Я такого роста, что <…> рядом со мной любой мужчина выглядит орлом». Или такое оригинальное замечание-оксюморон, как «умная, но послушная жена».

Это придавало рассказам, часто драматического содержания, непринужденный оттенок легкой импровизации. Она умела выстраивать материал, экономить энергию слова, достигать выразительности минимальным количеством средств.

Интригующи названия выпущенных Вероникой Анатольевной книг: «Час птицы», «Последний выстрел Купидона», «Во всем виновата Мурасаки», «Ближе к небесам», заглавие да и сам роман «Из жизни Фейи». Помнится, как оживленно проходила презентация книг «Я притворилась кошкой» и сборника «Двойничество». Раскрытые в его новеллах факты из биографий личностей, многим известных, многими любимых – исключительно реальные события. Но присущая жизнеописаниям дуальность подана под собственным углом зрения.

Понятие «двойничество» выведено за рамки представлений о нем, как о простом наличии у человека внешней копии-дублера. Самозванцы – тоже двойники, пишет автор. Двойник прячется в портрете, его могут повторять тень, отражение в зеркале, социальная маска, просто слепок с лица.

Аспект исследования перенесен на alter ego, живущее, наверно, в каждом мыслящем человеке, обращая к проблеме его взаимоотношений со своим вторым – внутренним Я. Заметно проступает расположение В. Коваль к традициям довольно редкого жанра  пастиш (.фр. – pastiche). В отличие от пародии суть его – в додумывании того, что могло бы произойти в дальнейшем с героями уже написанного произведения, как, например, в попытке Брюсова создать продолжение пушкинских «Египетских ночей».

В. Коваль приглашает стать продолжателем нескончаемого спора, что же важнее для художественного произведения: правда или вымысел! И ставит на весы полемики цитату отнюдь не последнего выдумщика Эдгара По, что «правда всякой выдумки странней». Но при этом не забывает пушкинское: «Над вымыслом слезами обольюсь».

Именно в этой полярности открывается образ Черубины де Габриак, как результат розыгрыша, продолженного дуэлью между поэтами Волошиным и Гумилевым. В облике монаха Федора читается покаянный самодержец Александр I, жертвует отказом от женского естества «кавалерист-девица» Дурова ради борьбы за победу отечества. Мистически превращается в двух одинаковых людей писатель Евгений Катаев.

С внутренним Я может быть и конфликт, и резонансное совпадение. Но сердцу Вероники Коваль милее гармония, а ее alter ego более советчик и вдумчивый собеседник, нежели упрямый оппонент. Как автор она не позволяет по отношению к персонажам ни ноток иронии, ни насмешливых намеков или злорадства. Не знающее прагматики, наполненное тютчевским волнением «как сердцу высказать себя», «Двойничество» совпадает с особенностью южно-русской литературной школы, которую отличает любовь автора к своим героям.

Последней у Вероники была книга «Художники-евреи Парижской школы». Она писала ее, уже будучи больной. Тем рельефнее выведены персонажи ─ аристократы духа, чьи имена впечатаны в скрижали мировой культуры. Читатель получает возможность заглянуть в тесноту мастерских и вырваться оттуда на просторы мировых выставок и музеев. Из суетного забытья извлекаются биографии ярких личностей, чьи жизненные коллизии выглядят приключенческой повестью.

Живописцев Парижской школы, столь различных, в целом отличает смелость авангардных решений, поиск новых форм живописи, способов и техник самовыражения и… отменная незаурядность, вера в свою творческую исключительность. Да! Гении не без амбиций!

Но еще В. Коваль делает акцент на то, что судьбы художников одухотворены присутствием в их жизни женщин, без вдохновляющего начала которых сами творцы не мыслили своего творчества. Сиделки, секретари, поклонницы, натурщицы незримо давали побудительный импульс к творчеству и на много лет делались спутницами живописцев, их советчиками, законодателями тайны. Одной из муз, например, для Модильяни была Анна Ахматова. Даже Эйнштейн со своей гениальностью «вывел формулу Бога» благодаря любви к одной из представительниц прекрасной половины человечества («Формула любовного треугольника») – жены скульптора Коненкова.

Наконец, актуальным примером в нынешнее депрессивное время может служить то, что иудейские гены описываемых художников питали каждого жизнелюбием, наделяли стойкостью к невзгодам и непокорным характером, чуждым пессимизма и отчаяния.

Первый, о ком ведется рассказ, Марк Шагал («Прогулка над городом»). Его восприятие полета в картинах исходит из детского ощущения себя «между жизнью и смертью». Улочки родного Витебска продлены у него идеей создания еврейской национальной культуры.

…А вот по парижским мостовым прогуливается эстет и баловень судьбы Амедео Модильяни как «олицетворение  вольного союза художников» («Амедео»), чью судьбу Эренбург назвал «назидательной, как притча».

Нищета шла об руку с посмертной славой Хаима Сутина. Но художник не бежал от преследований нужды, а передавал в картинах страдания, вызванные ею, видя для себя «один фетиш: цвет».

В истории изобразительного искусства имя Леона Бакста (настоящее имя Лейб-Хаим Израилевич Розенберг) связано с эпитетом «блистательный» («Блистательный Бакст»). Неутомимый рисовальщик, вдумчивый поклонник и ярчайший представитель стиля «модерн», он как дизайнер стал законодателем европейской моды начала ХХ века.

Собранная в книге коллекция цветных иллюстраций позволяют ощутить отсвет их гениальности, проникнуться силой творческой интуиции. И – задуматься о цене, заплаченной за право быть знаменитым. Эквивалента ей нет, несмотря на космические взлеты ставок на аукционах. За картину платят долларами или гульденами, за работу над картинами – судьбой. Так ли велика потребность в самовыражении, чтобы жертвовать тем обычным человеческим счастьем, которое называется комфорт и благополучие, терпеть лишения и годы непризнания, чтобы подняться над стандартами жизни? По-моему, это главная мысль книги. Завидовать ли гению? Каждый решает сам…

Между тем, болезнь прогрессировала. Не помогали ни химия, ни забота близких. Последний день жизни Вероника попросила друга, навестившего ее в больнице, спеть «В горнице моей светло» Николая Рубцова.

Проникновенно слушала. Закрыла глаза. Наверное, просмотрела напоследок свою жизнь и стала, как в песне «думать о своей судьбе». О непростой творческой судьбе!

Утром по городу разнеслась печальная весть…

 

Публикации и видеозаписи авторских программ Вероники Коваль

 О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Наталья ЛЯСКОВСКАЯ. Не прощание, а подношение любви.

О книге Максима Земнова и Игоря Михайлова «Герои нашей юности» (М.: У Никитских ворот, 2025)

Удивительные вещи происходят в нашем прекрасном и яростном мире! Удивительны они потому, что всё ещё есть здесь место любви, добрым делам, благодарной памяти…

Вот, например, получил человек грант — и не поспешил пропить, проесть, прогулять с друзьями. И даже не стал издавать свои выстраданные и для автора бесценные стихи или прозу, свои мемуары или поучения чему бы то ни было, а вместе с товарищем издал книгу «Герои нашей юности». Книгу, посвящённую людям, чей талант и личное обаяние осветили жизнь, оставили яркий след в судьбе авторов: Максима Земнова и Игоря Михайлова.

Это не сборник биографий и не альбом фотографий, хотя и то, и другое имеет место, собственно, из них она и состоит. Авторам удалось то, что редко удаётся мемуаристам: они не стали делить героев на «своих» и «чужих», не впали ни в бронзовую апологетику, ни в ядовитое разоблачение, ни в сентиментальные сюсю-ляля. И никакой политики! Однако – о чудо! – в целом, неровные по стилю и жанру рассказики о людях вдруг сами собой сложились в живую мозаику, исполненную яркости и душевной теплоты.

Книгу открывает большой очерк Андрея Яхонтова о культовом для Москвы живом огне, вспыхнувшем в стенах любимого тогда всеми журнала «Юность», – этот огонь горел в литературной студии «Зелёная лампа». В 2026 году студии исполняется 50 лет и книга, я думаю, призвана напомнить нескольким литературным поколениям нашей страны о том кипящем страстями времени. Напомнить, как в здании на улице Горького, над рестораном «София», однажды вечером Виктор Шкловский зажёг в редакции «Юности» зелёную лампу, на свет которой, как мотыльки, многие годы слеталась талантливая одарённая молодёжь столицы и её гости из разных уголков нашей Родины. В просторной комнате, почти всегда битком набитой людьми, тогда дышала эпоха: Левитанский, Битов, Чухонцев, Евтушенко, Фазиль Искандер, Евгений Винокуров, Андрей Вознесенский, Василий Аксёнов…

Особенно по душе мне пришлись в этой книге очерки Игоря Михайлова – в них обитает его дыхание, интонация, их легко узнать «по перу», это я как постоянный читатель художественной прозы Михайлова говорю. Вот что он пишет с присущей ему честностью о поэте Владимире Кострове: «Не стану говорить о нем, как о человеке. Я его не знал, слишком в разных мирах мы вращались, вернее он, я в эту орбиту попадал изредка, пару раз совершенно случайно оказался около, то ли в жюри, то ли ещё как-то сбоку и случайно. Все эти мероприятия мне не очень нравились, и он был скорее здесь не своим, а «свадебным генералом». И сам к этому относился, видимо, с усмешкой…

 

Будем тут, греша и каясь,
И вставать, и погибать,
С перцем, с кровью, обжигаясь,
Кашу русскую хлебать

 

Это стихи 1988 года, страна стремительно летела в пропасть. Тогда, как и сейчас, часть соотечественников бросилась за благословенный бугор. Я заканчивал филфак и готовился пополнить толпу никому ненужных учителей. Чуть позже, напомню, на зарплату учителя можно было купить один билет в…зоопарк. Но за эти строки я ему и благодарен».  И далее: «Он уже достиг того, чего хотел или не хотел. Но Россия – это не страна, это – судьба.

Стало быть, и в беде и радости надо быть здесь. Особенно в беде! Спасибо, Владимир Андреевич за то, что никуда не убежали. Вы были с нами, молчаливо, но надежно, как опора моста. Это дорогого стоит. А дальше… а дальше мы как-нибудь сами…»

Пронзительна, до слёз, зарисовка Игоря о Новелле Матвеевой: «Последняя её книга – «Жасмин» – в бумажной обложке с чёрной ретушью, в помощь потугам памяти, чтобы её обладатель мог не без труда проявить из прошлого негатив знакомого овала. Чёрные линии исправлений в тексте, словно струи дождя, вымывающие изображение. Штрихи – небольшой частокол бурелома, сквозь который робко выглядывают окна её дачи на Сходне. Дачи с глухим подвалом, чердаком, яблонями, кустами малины, лилией, сараем и верандой, на которой она, попивая чай из зелёной с золотым окоёмом чашки, пишет «Песенку фарфорового китайца», и про бумажный кораблик, о ситцевых ветрах, парусах, океанах, любви и смерти, ромашках и васильках. Она в матерчатой капитанской кепочке сидит за кухонным столом. Гитара в руках. Она напевает, наигрывает, пробует на вкус, на цвет новую песню. Рядом, прядя ушами, сидит Репка – трёхцветная от счастья кошка – первая слушательница многих её стихов и песен. Собственно, и голос у Новеллы тихий и высокий, словно мяуканье. Или вот ещё один эпитет – детский. Да, детский, наивный, чистый, потому что умные вещи с умным видом говорят одни дураки. А она никого никогда не учила. Никуда и ни к чему не призывала. Кроме доброты, но так робко и мягко, словно молитва. Она всегда, словно нашёптывала молитву, только под гитару. То есть пыталась говорить с веком и своими современниками не на языке этого века, а на чужом, малопонятном – языке кельтских преданий, баллад, солнечного лепета, языке ветра, листьев, цветов. А ещё звук её голоса похож на струну. Возможно, поэтому так естественно и просто звучит он в тишине дачных комнат с притихшей кошкой, старым диваном, угрюмым рукомойником и ведром с водой, в котором отражается небо. Небо Новеллы Матвеевой – поэта, который забыл об окружающих, а те, в свою очередь, забыли о нём».

А литературный портрет Нины Красновой – «доброго сердца нашей литературы» – написан Михайловым с такой любовью и деликатностью, что становится камертоном всей книги…

Для меня оказалось приятной неожиданностью то, что среди знаковых личностей – Виктор Шкловский, Фазиль Искандер, Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко, Новелла Матвеева, Марина Кудимова (её милое лицо сияет на обложке между двух знаменитых бородачей), Светлана Василенко и других, оказалась и я. Благодарю за это обоих авторов от всего сердца! А Игоря Михайлова ещё и за те тёплые слова, которые он написал о мои стихах…

Жаль только, что под моим фото не стоит имя известного фотохудожника, штатного фотографа театра на Таганке Маши Рябковой – это она сделала много выразительных снимков, когда однажды залетела в гости в составе супербригады спасения меня от уныния. Организовала этот прекрасный налёт замечательная актриса, которую я очень люблю, Елена Габец – помню и люблю вас, дорогие девочки!
Игорю и Максиму – низкий поклон! Думаю, ко мне присоединятся и другие герои, кто ещё жив. Книга их – не прощание с людьми, а даже не прощание с тем осознанным и неосознанным, что называлось «юность». Книга Земнова и Михайлова – благодарный дар: и журналу, и поколению, и людям, и стране.

Несколько слов хочу добавить об издательстве «У Никитских ворот», где вышла книга: было создано в 2004 году, но его основатели работают в отрасли с далёкого 1993 года. За это время мы приобрели не только бесценный опыт, но и завоевали репутацию одного из самых надёжных, честных, высокопрофессиональных и культурных издательств Москвы, выпустившее много хороших книг, мою («Евангельская соль») в том числе. «У Никитских ворот» регулярно принимает участие в международных книжных выставках и ярмарках в России и за рубежом, является постоянным участником региональных и федеральных издательских программ, сотрудничает с ведущими литературными изданиями Москвы. В 2014 г. «за издательскую и просветительскую деятельность и заинтересованное внимание к творчеству писателей-современников» издательство награждено Дипломом Всероссийской литературной премии «Золотой Дельвиг».

О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Елена СЕВРЮГИНА. Миры Учарова.

Эдуард Учаров. Думать как вода: сборник стихотворений –Волгоград : Перископ-Волга, 2026. – 88 с.

Человек родился. С какой целью он пришел в этот мир? Неужели только для того, чтобы «построить дом, засеять пашню, завести скот, приютить собаку»? Автор этой книги сомневается в основательности подобного предназначения и по-дружески предостерегает: «Бойся берега. В нем можно увязнуть навсегда». Суша ненадежна, обманчива, даже губительна для маленького хрупкого человечка. Поэтому лучше думать «как вода», продлевать себя в глубинном, нематериальном, выстраивая свою жизнь на «фундаменте пыльцы» (сколько раз уже вспомнились эти чудесные строки Ани Маркиной).

Поэзия Эдуарда Учарова – это миры, которым нет числа. И в каждом из них – залог вечности, потому что «колючей прорубью в иное» становятся «раскрытые настежь стихи». А обессмертить себя и свое имя, оправдать свое существование на земле можно только с помощью творчества. Особенно если в его основе лежит слово – субстанция настолько же духовная, насколько и материальная. Ведь все, окружающее нас в быту, однажды исчезнет вместе с нами – а слово останется. И станет мостиком, по которому человек перейдет «по ту сторону» жизни – туда, где он умереть уже не сможет:

Лучшее стихотворение сам он и есть
зачтёт его до последней точки
кто попало
кому не хватало любви
колыханья души
последней лжи
а будут цитировать значит он ещё жив

«Язык» в контексте учаровской философии, даже мифологии – это то же самое, что и Бог. Только этому Божеству автор книги и поклоняется, превращая его в главного героя лирического высказывания, всецело на него уповая и ему уподобляясь. Если бы потребовалось составить частотный словарь на основе поэзии Эдуарда Учарова, то в нем, безусловно, самыми популярными стали бы слова «язык», «звук», «слово» и все их однокоренные образования.

Все учаровские тексты – в сущности, о том, что к каждому явлению, объекту, предмету можно подобрать устойчивую словесную ассоциацию. Взять, например, посвящение казанскому поэту Геннадию Капранову, где сам автор превращается в сплошной лексикон, материал для прочтения: «я неряшлив и короток, как надписи на заборах», «тексты мои стынут у Камы в жилах» и т.д.

В итоге «все превращается в стихи и все засыпает на полу». Читатель, сам того не замечая, целиком погружается в это словесное зазеркалье, в бездонную кроличью нору с кучей загадок и удивительных открытий. Здесь все кажется иным, но в то же время и знакомым, узнаваемым на каком-то интуитивно-подсознательном уровне. Огненный сазан мелькает «нелепой буквой», стихи закипают в крови, «воздух хватая рукой бумажной», окно становится «прорехой во мрачной квартире словес», «окаменевшее слово бьет в затылок… под Новгородской стеною»…

А потом и вовсе начинается вакханалия – обезумевший язык спрыгивает с изрядно надоевшей ему традиционной грамматической платформы на платформу постмодернистскую. Ему уже и сам автор в тягость, и он начинает жить по своим законам, писать сам себя. И никто ему не указ. Так и появляются упомянутые Борисом Кутенковым в предисловии блистательные очепятки, тонкие синтаксические сдвиги, обэриутские игры. И здесь, как и в случае с детскими оговорками, правды оказывается больше, чем в любой пресловутой аксиоме. По крайней мере, становится не скучно, не банально и весьма созидательно. И совсем не кажется странным, что маг и журналист на самом деле оказывается гамом и журавлистом. А как же иначе? И первая луна на человеке кажется настолько же органичной, как и человек на луне. И уж совсем не удивляет, что в нынешнее время распятый на кресте человек может вознестись «до седьмого айфона на тайском пляже», крича не традиционное «Oh my gad», а вполне себе актуально-востребованное «Оh my gadget».

Люди меняются, и боги меняются вместе с ними.

Однако Учарова как будто не до конца устраивает подобное положение вещей. Ему важно, чтобы слово сохраняло свой исконный, сакральный смысл и не удаляло человека от первоначальной цели – говорить истину, учить добру. Оттого иные мертвые слова важнее живых:

 

Мёртвым словом вытяни созвучья
к нёбу воспалённому, и чтоб
трепетала радостью паучьей
паутинка голоса взахлёб.
<…>
Засипит латынь во славу Бога:
выспренно, таинственно, черно –
эта мёртвость значит очень много,
а живое слово – ничего.

 «Засипит латынь во славу Бога» – строка, очевидно отсылающая к библейскому первоисточнику: «Вначале было Слово, и это Слово было Бог». Когда этот принцип нарушается, из слова как будто уходит жизнь, а вместе с ней и возможность вочеловечивания – восхождения людей к образу Божию. Эту идею, по сути апокалиптическую, автор книги «Думать как вода» высказывает неоднократно. Таков текст «Библиотека 01». Здесь явный отсыл к Национальной электронной библиотеке. Это крупная государственная цифровая библиотека, где можно читать и скачивать книги, диссертации, учебные пособия и другие материалы.

Казалось бы, передовые технологии призваны облегчить жизнь читателю, но в этой универсальной среде не остается места для общения. Есть книга как продукт потребления, есть цифровой каталог, а слово как явление высшего порядка становится вторичным – и это порождает истину, прямо противоположную божьей заповеди:

Вначале – (в 9:00) была книга, слово было потом.
Читали его шёпотом.
Нашептали на том.
В этом вся соль.
В этом-то вся и боль.
И когда настало 20:00
Кончились люди. Начались сентябрьские звёзды.

Прогресс не может одержать победу над человеком и человеческим разумом, язык не должен умереть, став универсальной средой для выполнения стандартного набора задач, а бездушная машина не в состоянии заменить творца. Таков справедливый приговор, который Учаров выносит Искусственному Интеллекту:

 

Ай да я ай да сукина дось
воскликнула нейросеть
а потом подумала
успокоилась
/прошёл озноб/
скомкала и выбросила написанное
в корзину для старых мышек

на рабочем столе
столько иконок
столько иконок
столько иконок
но бог её опять не услышал

 

Быть услышанным Богом – это цель, к которой автор книги стремится неустанно. Он всегда пытается наладить с ним связь путем перехода на «запретный язык», существующий с незапамятных времен и подвластный только творцам. Поэтому учаровский язык столь универсален – он невероятно современен, насыщен постмодернистскими приемами, но при этом всегда опирается на традицию, оставаясь чувствительным к просодии и звуку. Отсюда, как уже отмечал Борис Кутенков, переклички с хрестоматийными сюжетам (например, романом «Анна Каренина»), с Велимиром Хлебниковым и Осипом Мандельштамом. В то же время всплывают и строки Тарковского, и поздние тексты Гандлевского, что говорит о широте авторского кругозора и вполне комфортном пребывании в культурном контексте и прошлого, и настоящего.

Впрочем, уверенности в себе автору это добавляет далеко не всегда. Часто он терзается сомнениями по поводу своего предназначения, боится утратить поэтический дар, а вместе с ним и смысл существования:

Ветрено, обыденно, легко
я отстал от собственных стихов.
Вон они не пишутся вдали –
радуясь, что от меня ушли,
светятся в обугленных ночах
и в чужих шевелятся речах…

Даже если автор этой книги не напишет больше ни строчки – уже все не зря, и его голос будет услышан. Потому что искренность и честность всегда подкупает, а хорошая поэзия – это откровение. Так что добро пожаловать в миры Учарова! Путь к ним не такой уж и сложный, если любить поэзию и уметь читать между строк.

 О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Ольга ЕФИМОВА. Некоторые аспекты лирики Н. С. Гумилёва в свете духовных и эстетических поисков автора. К 140-летию со дня рождения поэта

После трудов М. М. Бахтина и М. Бубера в современной гуманитарной науке сформировалось понимание того, что личность наиболее полно способна реализовать своё стремление к подлинности бытия в ситуации встречи с другим, «найти себя в другом, найдя другого в себе» [2, 312]. Именно в диалоге возможно раскрытие внутреннего мира говорящего, утверждение уникальных личностных смыслов.

Николай Гумилёв начал осмыслять круг вопросов, связанных с диалогичностью творческого сознания, в 1910-е годы. Теоретическое осознание коммуникативного аспекта поэтического творчества нашло отражение в статье «Читатель», в которую вошли размышления нескольких лет. Эта работа стала итоговой (1919–1921 гг., опубликована в 1922 году). Открыто заявляя о потребности в диалоге, описав тип «читателя-друга», с которым его объединял бы некий общий контекст понимания, Гумилёв пишет: «Выражая себя в слове, поэт всегда обращается к кому-то, к какому-то слушателю» [6 – С.22]. В роли слушателя может выступать кто угодно, вплоть до Бога, Природы, Народа.  Стихотворение – это поэтическое высказывание, нацеленное на диалог сознаний.

У Гумилёва устремлённость к диалогичности органично вырастает из творчества, и при этом постепенно, а теоретическое осознание приходит позже. Так, на раннем этапе (1905–1910 гг.) предпочтение отдавалось ролевой лирике и внесубъектным формам повествования. В качестве лирического субъекта мог выступать женский образ («Невеста льва», «Семирамида») или герой иной исторической и культурной эпохи («Императору», «Одиссей у Лаэрта»).  Композиционные приемы здесь способствуют сугубо внешней драматизации лирики. Нередко эксплицируются чужие голоса-реплики, в то время как авторское сознание в диалог не включается («Помпей у пиратов», «Он поклялся в строгом храме…» и др.).  Иногда целое стихотворение состоит из  обмена репликами, как драматическая сцена, при этом авторское начало сводится к драматургической функции совмещения чужих голосов. Так, например, строится стихотворение «Основатели», в котором реплики двух ролевых субъектов предваряются ремарками от автора-повествователя: «Ромул и Рем взошли на гору»; «Ромул сказал»; «Рем отвечал» и т. д. Это внешняя диалогизация. Внутренняя намечена лишь в нескольких стихотворениях, развиваясь со временем в тот глубинный драматизм, который отличает зрелое творчество поэта. Его первым поэтическим книгам свойствен не столько драматизм, сколько театральность, бутафорское начало, о чём в своё время справедливо писал  И. Анненский в рецензии на «Романтические цветы» [1]. Театральность этого периода создаёт дистанцию между автором и лирическим субъектом, и, следовательно, между автором и читателем.

Изменение авторской позиции к началу 1910-х годов знаменуется выдвижением лирического героя как основной субъектной формы. В первых 3-х книгах число произведений с лирическим героем минимально, если же он появляется, то исключительно в маске, это масочная фигура. Так, уже в 1-ом стихотворении «Пути конквистадоров» была создана главная маска поэта, одна из её функций – суггестивная.  «Я конквистадор в панцире железном, // Я весело преследую звезду, // Я прохожу по пропастям и безднам// И отдыхаю в радостном саду». Автор ослепляет читателя гипертрофированной яркостью, демонстративностью образа и оглушает бравурностью интонаций, – пользуясь формулой М. М. Бахтина, полностью завладевает им. Подобная творческая стратегия оставляет за читателем сугубо пассивную роль.

Предпочтительность маски для раннего Гумилёва состоит в том, что определенные черты героя оказываются выпуклыми, нарочито яркими (его мужественность, бесстрашие, идеализм взглядов, преданность даме сердца), в то время как целостный образ личности не разрабатывается.

И всё же, в нескольких ранних стихотворениях, например, в легендарном «Жирафе» (сб. «Романтические цветы»), Гумилёв великолепно демонстрирует возможности непрямого психологизма. Лирический герой наделяется в данном произведении не только голосом, но и сложным внутренним миром, отмеченным глубиной и драматизмом, а его точка зрения максимально приближается к авторской (это уже не маска). Внешние реалии, их близость или чуждость внутреннему миру лирического героя, способствуют раскрытию образа.

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд,
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далёко, далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.

Стихотворение насыщено внутренним драматизмом, который усложняется за счёт того, что один субъект речи раскрывает здесь две точки зрения и два разных сознания. Внутреннее, душевное движение героя – к диалогу, к согласию с возлюбленной. Её первоначальная закрытость для диалога, упорное молчание, каким встречается описание сказочных африканских картин, в конце стихотворения сменяется слезами. Финальный повтор, усиленный убаюкивающим ритмом амфибрахия, создает гипнотизирующий эффект.

Реакция лирического героя отражённо передает страдание героини. От интонации, с которой производится финальный повтор, зависит психологический подтекст. Если она останется той же, что и в первой строфе, образ героя предстанет более эгоистичным, замкнутым на своём воображаемом мире (несмотря на слёзы любимой, он обращается всё к тем же «весёлым сказкам»), а женский образ в стихотворении будет вызывать большее сочувствие читателя.  Если же изменить интонацию на сочувственно-успокаивающую (как, видимо, и предполагал автор), более глубокой покажется драма лирического героя, страдающего от непонимания и переживающего, помимо собственной боли, душевную боль героини.

И как я тебе расскажу про тропический сад,
Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав…
Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.

 

Финал произведения обнажает драму межличностных отношений. «Весёлые сказки таинственных стран», «изысканный жираф», далёкое озеро Чад – всё, что близко ему, оказывается чуждо той, что привыкла вдыхать лишь городской «тяжёлый туман». Внутренняя близость героя и его возлюбленной невозможна в силу их принадлежности разным смысловым пространствам, что тяжело переживается обоими. Словесный повтор, формирующий кольцевую композицию, задаёт в произведении бесконечную перспективу, подчёркивая потенциальную повторяемость ситуации бессчётное количество раз и усиливая драматизм.

Тема несостоявшегося диалога с возлюбленной фигурирует в ряде стихотворений Гумилёва. Для читательского восприятия важно, что драма героя подкрепляется биографическим контекстом. Выделим в этом ряду посвящённое Ахматовой стихотворение «Это было не раз» («Жемчуга»), где, как и в «Жирафе», подчеркивается сложность любовных отношений и циклический характер конфликта.

Однако, уже в «Жемчугах» начинает утверждаться диалогическая направленность авторского сознания, что для Гумилёва имело концептуальный характер. Особенно показателен в данном отношении пласт интимной лирики, для героя которой встреча с возлюбленной  представляется чаемым состоянием совместного бытия. Примером может служить цикл «Беатриче», в третьей части которого лирический субъект призывает возлюбленную к преодолению их разобщённости и вражды:

 Пощади, не довольно ли жалящей боли,

 Тёмной пытки отчаянья, пытки стыда!

 Я оставил соблазн роковых своеволий,
Усмирённый, покорный, я твой навсегда.

 

Об одном из путей преодоления этой драмы автор говорит в последних двух строках – это возможность единения в совместной молитве: «Если хочешь, мы выйдем для общей молитвы// На хрустящий песок золотых островов».

 

Потребность лирического субъекта в диалоге, его желание быть услышанным проявляется у Гумилёва не только на образном уровне, но и в самом построении дискурса: многие образцы интимной лирики поэта представляют собой не рассказ о возлюбленной, а обращение к ней, с преобладанием 2-го лица – «ты». Возможно также перетекание формы «ты» в «мы», что используется автором для передачи состояния совместно переживаемой полноты бытия, – некогда реализованного, но позже утраченного, живущего в воспоминаниях героя:

Ты помнишь дворец великанов,
В бассейне серебряных рыб,
Аллеи высоких платанов
И башни из каменных глыб?

……………………………….

Ты помнишь, у облачных впадин
С тобою нашли мы карниз,
Где звёзды, как горсть виноградин,
Стремительно падали вниз?

…………………………………..

И мы до сих пор не забыли,
Хоть нам и дано забывать,
То время, когда мы любили,
Когда мы умели летать.

 

Эти стихи отличаются ярко выраженной личностной интонацией, передающей не вымышленный, а реально пережитый жизненный и духовный опыт автора. В ахматовском цикле намечается кардинальный вектор дальнейшего творческого поиска. Для Гумилёва перспектива согласного бытия его лирического героя с возлюбленной была одним из способов утверждения сокровенной мысли о приятии Божьего мира. В настойчивой устремлённости лирического субъекта «Жемчугов» и «Чужого неба» к единению с другим ради достижения полноты бытия нам видится знак того коренного мировоззренческого перелома, который Гумилёв переживал в начале 1910-х годов.

Важным этапом личностной и творческой эволюции  поэта стала встреча с историей: в 1914 году началась мировая война, и Гумилёв отправился добровольцем на фронт. Получив опыт участия в войне, поэт глубоко проникся  темой исторической судьбы России, и в его творчестве полнокровно зазвучала русская тема,  что поддерживалось укоренением поэта в духовной традиции православия. Именно в православии им была открыта та высокая форма сознания, уникальность которой состоит в сочетании столь важной для него личностной целостности с идеей духовного единства людей, – соборность, которая и является самым высоким проявлением диалогичности. Поэт не нашел этого в иных духовных традициях – ни в суфизме, ни в буддизме, безусловно, привлекавших его, но внутренне всё-таки не принятых. Ярким свидетельством тому является стихотворение «Пятистопные ямбы» (занимающие центральное место в «русском цикле» стихов Гумилёва).

 

Первая редакция «Пятистопных ямбов» была создана в 1912 году и напечатана в журнале «Аполлон» (№ 3) за 1913 год; окончательный вариант произведения вошел в поэтический сборник «Колчан» (1915г.). Совпадают в обеих названных редакциях первые 7 строф.

Я помню ночь, как чёрную наяду,
В морях под знаком Южного Креста.
Я плыл на юг; могучих волн громаду
Взрывали мощно лопасти винта,
И встречные суда, очей отраду,
Брала почти мгновенно темнота.

 

Первую часть стихотворения открывает ключевой для Гумилёва мотив странствия, который перетекает затем в мотив потери возлюбленной, что и обеспечивает движение лирического сюжета. Динамика сюжета обусловлена сменой внутренних состояний лирического героя: от наслаждения плаванием в двух первых строфах, гордого самолюбования («Я молод был, был жаден и уверен»), усложнённого чувством усталости от мира («Презренье к миру и усталость снов») – к переживанию душевной драмы, вызванной осознанием собственной несостоятельности в отношениях с возлюбленной («Я знаю, жизнь не удалась»; «Я проиграл  тебя»; «Я сам себе был гадок, как паук»).

В этой части стихотворения формируется представление об экстравертном, динамическом типе личности героя, одержимого страстью к путешествиям, увлечённого познанием иных культур (о чём свидетельствуют многочисленные отсылки к текстам мировой литературы, топосы Южного Креста и Леванта, образный ряд, характеризующий привязанности лирического субъекта: «бухта необманная», «картины абиссинских мастеров», «меха пантер» и т.п.). Ему противопоставлен образ героини, чья пластическая («И ты ушла, в простом и темном платье, // Похожая на древнее Распятье») и речевая («Я верила, любила слишком много…») характеристики вводят в произведение тему христианской стойкости и смирения. Слова героини («ухожу не веря, не любя») выражают не разочарование в мире или  утрату веры в Бога, «перед лицом» которого и произносится это отречение, но разочарование в верности возлюбленного и отсутствие доверия к нему. Лирический герой предстает человеком, не сумевшим преодолеть дистанцию непонимания с любимой женщиной («Твоих волос не смел поцеловать я»); более того, в следующей строфе первой редакции, данный любовный сюжет осмысляется с позиции эгоистического, уверенного в своей правоте субъекта («Я не скорблю. Так было надо. Правый// Перед собой, не знаю я обид»).

В последующих четырех строфах этого варианта «Пятистопных ямбов» получает развитие масонская символика. Лирический субъект, приняв точку зрения одного из «каменщиков всех времен и стран», рассказывает о строительстве «торжественного и дивного храма», возводимого под руководством Мастера. Подобный переход обеспечивает снятие душевной драмы героя, поскольку  для этого нового субъекта сознания все любовные страсти и переживания превращаются в редкие напоминания о почти преодолённом «ветшающем Адаме»: конечно, неслучайно, в первых семи строфах произведения автор использует глаголы прошедшего времени, тогда как в последних пяти – настоящего. Так, переключение интенции субъекта в пространство общего дела, совместного строительства («Нас много здесь собралось с молотками,// И вместе нам работать веселей») способствует нейтрализации личного, интимного плана переживаний в этой редакции произведения.

Во вторую редакцию «Пятистопных ямбов» вошли впечатления  Гумилёва от участия в мировой войне, существенно повлиявшие на его отношение к русской культурной традиции; кажется, именно война возвращает поэту ощущение собственной национальной и религиозной идентичности. Принципиальная новизна  в авторском раскрытии «русской темы» в «Колчане» и «Костре» состояла в  её подчеркнуто православном звучании. Окончание «Пятистопных ямбов» было написано в тот же период, что «Андрей Рублёв», «Змей» и «Деревья» (октябрь–ноябрь 1915г.), и составило 7 строф (вместо предыдущих 5), так что композиция произведения приобрела недостающую ранее симметричность.

На первый взгляд, в окончательном варианте связь между двумя частями менее мотивирована: после строк об уходе возлюбленной звучит не реакция героя на это событие, а его впечатления о грозовом военном лете («То лето было грозами полно, // Жарой и духотою небывалой…»).  Однако это лишь при поверхностном взгляде. В этом месте первого варианта, как было сказано,  драматизм снимается, и более того, интимно-личное в круге интересов лирического субъекта отходит на второй план, так что и лирический герой трансформируется в 9–12 строфах в интерсубъектную форму лирического «я» – «мы». В окончательной редакции, напротив, личностное звучание сохраняется, но в то же время, в этих последних шести строфах лирический герой предстает носителем соборного сознания. Он оказывается участником военных событий потому, что услышал «песнь судьбы», «И побежал, куда бежали люди,// Покорно повторяя: буди, буди». Эта двойственная референция в молитвенном окончании строфы порождает неожиданный эстетический эффект: люди или сам герой повторял «буди, буди», невозможно, да и не следует разгадывать, потому что это их общее, соборное слово.  Мы учитываем, что интерсубъектное и соборное сознание принципиально различаются тем, что соборность предполагает органическое объединение личностей, а не массы людей, в соборном хоре важен каждый голос. Этот смысл, на наш взгляд, и является доминирующим в гумилёвском окончании «Пятистопных ямбов».

Так, мы видим, что в 1910-е годы, проживаемые Гумилёвым духовные и эстетические трансформации, находят проявление не только на тематическом и образном уровнях его поэзии, но и в организации субъектных отношений. В стихах открывается уже не маска, но лицо человека, который не стесняется говорить о боли, поражениях в любви, о своём участии в важных для России исторических событиях, а это в том числе свидетельствует и об изменении отношения к читателю. Преимущественное обращение Гумилёва к форме лирического героя в произведениях 1910-х годов говорит о большей открытости к диалогу. Неслучайно именно в этот период времени он приходит к теоретическому осмыслению проблемы читателя.

Возвращаясь к статье Гумилёва «Читатель», заметим, что в ней были названы разные типы читателей: «наивный», «сноб», «экзальтированный», «читатель-друг». При этом говорится, что лишь «читатель-друг» способен переживать «творческий миг во всей его сложности и остроте», поскольку прекрасное стихотворение входит в его сознание «как непреложный факт, меняет его, определяет его чувства и поступки» [6, 22–23].

Наиболее яркой иллюстрацией изменившегося отношения к читателю является стихотворение «Мои читатели», которое стало своего рода завещанием поэта (сб. «Огненный столп»). В нем утверждается мысль о возможности подлинного диалога с читателями, предполагающего живой отклик.

Старый бродяга в Аддис-Абебе,
Покоривший многие племена,
Прислал ко мне чёрного копьеносца
С приветом, составленным из моих стихов.
Лейтенант, водивший канонерки
Под огнём неприятельских батарей,
Целую ночь над южным морем
Читал мне на память мои стихи.

 

В зрелой лирике Гумилёва лирический герой отмечен сложным внутренним миром, не менее сложной судьбой и становится приоритетной формой выражения авторского сознания, трансформировавшего внешнюю театральность ранних произведений в подлинный лирический драматизм.

ЛИТЕРАТУРА

 

  1. Анненский И. О романтических цветах// Гумилев Н. С.: pro et contra. – СПб., РХГИ, 1995. – С. 347 – 349.
  2. Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. – М.,
  3. Бройтман С. Н. Лирический субъект// Ведение в литературоведение. Литературное произведение: Основные понятия и термины: Учеб. пособие. – М., 1999. – С. 141 – 153.
  4. Бройтман С. Н. Субъектная структура русской лирики ХIХ – начала ХХ  века в историческом освещении // Известия АН СССР. – Серия литературы и языка. – 1988. – Т. 47. – № 6. – С. 527 – 538.
  5. Гумилёв Н. С. Сочинения. В 3т. – М., 1991. – Т. 1.
  6. Гумилёв Н. С. Сочинения. В 3т. – М., 1991. – Т. 3.

 О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Лиза АЗВАЛИНСКАЯ. Дядя Сеня. Рассказ

Дядя Сеня на старости лет шикарно устроился. Всю жизнь он изобретал способы заработать, и иногда ему удавалось не только сводить концы с концами, но и создавать видимость, будто он жил с размахом. Но чтобы что-то одновременно приносило деньги и радовало душу – такого ещё не бывало. Или одно или другое. И только теперь, когда дети выросли, жена умерла, а сам он стал почти стариком, обнаружилось, что деньги можно зарабатывать под аплодисменты, с аншлагом и даже необязательно для этого быть артистом.

Жить дядя Сеня привык без затей, продвигаясь от завтрака к обеду, и разбираться с проблемами по мере их поступления. Да и давно уже, кроме них, ничего другого не поступало. С его везением оказаться в нужном месте в нужное время было сродни попаданию молнии. Но именно по счастливой случайности дядя Сеня стал гидом. Но не обычным гидом. Он водил по Одессе туристов, а это были не просто туристы.

Если бы дядя Сеня хоть чуть-чуть разбирался в высших материях, он бы знал, что случайностей не бывает. То, что в тот день он оказался в порту, было только верхушкой айсберга. Сколько должно было пересечься подводных течений и невидимых ниточек связаться в один узелок, он никогда бы не догадался.

Всё началось с Миши Каца.

Миша Кац когда-то жил в коммунальной квартире на Пушкинской, в Америке поселился в Бруклине, первые десять лет регулярно менял работы и прогорал в бизнесах, не так давно открыл симпатичную забегаловку, которая подавала надежды, и ещё не успел разругаться с партнёром. Из этого вытекало, что он, наконец, преуспел. За это же время его жена Софа освоила все премудрости маникюра, работала в неприметном салоне, но приглядела какой-то престижный, задумала увести за собой клиентуру и предвкушала новый карьерный взлёт. Она тоже была на подъёме. В свете открывшихся перспектив оба решили, что неплохо бы отдышаться и вообще пора бы уже взгянуть на мир. Тут на глаза попалась брошюра. Круиз выходил из Италии, затем Греция, Турция и Румыния с заходом на день в Одессу.

«Ах, Одесса! Жемчужина у моря», – в один голос пропели оба. Ведь бывших одесситов не бывает – и поставили точку. А тут и курс доллара так подскочил, словно на небесах захотели, чтобы, приехав в Одессу, Миша чувствовал себя меценатом и мог рассыпать миллион алых роз в каждом месте, где появлялся.

А дядя Сеня тем утром зачем-то побрился, накануне вычистил старые «Жигули» и как раз оказался в порту в тот час, когда с трапа круизного лайнера вереницей сходили туристы. По всему было видно, что иностранцы. Тут дядю Сеню что-то заставило приглядеться. Если рыбак рыбака видит издалека, то может ли одессит не узнать одессита? Для верности дядя Сеня приблизился и, наконец, до него донеслось:

– Миша, нужно срочно найти такси…

– Зачем же такси, если есть дядя Сеня?

Отсюда и понеслось…

Заход в Одессу для кого-то был просто экскурсией, но супруги Миша и Софа Кац в этот день возвращались домой. Дядя Сеня вспомнил былое и забыл о давлении – к нему нагрянули гости. Принимать их было непросто. До возвращения на корабль нужно было успеть почтить могилы, прогуляться по Дерибасовской, постоять у школы, у дома на Пушкинской и отыскать на Большом Фонтане ту самую дачу…

Софа смотрела на волны, как будто они её узнавали. Миша у школы влажным взглядом скользил по фасаду, словно увидел табличку: «Здесь учился троечник Миша Кац, который стал потом большим человеком».

Проголодавшись, зашли в ресторан. Пили за встречу и за знакомство. Впервые за много лет дядя Сеня оказался в центре внимания. На него смотрели, словно он представлял всю Одессу. Его растроганно слушали и вздыхали. К концу трапезы почти породнились. На прощание обнялись. Дядя Сеня оставил свой телефон и обещал присматривать за могилой. Когда с ним расплатились, дядя Сеня чуть не присвистнул. Выходило больше трёх его пенсий. Вернувшись домой, он пытался понять, что это было? С одной стороны, он работал, а с другой – отдыхал душой.

 

Через пару недель раздался звонок. Дядя Сеня сначала не понял, потом удивился, а потом просиял. Он опять отправлялся в порт, встречать новых туристов. И снова всё повторилось: кладбище, море, улицы, ресторан. Изменился только маршрут. Вместо Большого Фонтана посетили Аркадию, а потом бродили по Молдаванке. На Молдаванке в каком-то дворе дядя Сеня вспомнил историю:

– Вот здесь когда-то жили соседки Хая и Рая.

Хая во весь голос кричала в окно:

– Раечка, вы здоровы? А то рано утром от вас выходил-таки врач.

– Ой, не надо так волноваться. Когда от вас выходит военный, я же не кричу на всю Молдаванку, что началась война.

Это прошло на «ура», хотя, по правде сказать, дядя Сеня не знал, как там было на самом деле. Но так получилось к месту, что он сам восхитился и подумал, что это блюдо нужно включить в меню. К своему удивлению, он обнаружил в себе что-то актёрское и что-то от бизнесмена. Теперь дядя Сеня знал, что это не хобби, а бизнес. Вечером он прошёлся по комнате и ненадолго задумался. Для хранения капитала ему приглянулся старый носок.

Туристы остались довольны. А дядя Сеня был счастлив. По крайней мере, почти.

Когда он задумывался над тем, что ему привалило, откуда-то наплывали чувства, не оставляя места для мыслей. Он чувствовал благодарность жизни, признательность случаю, словно откуда-то сверху его заметили и напоследок позволили что-то ещё наверстать.

«Лучше позже, чем никогда», – так говорила когда-то жена. И мечтательно улыбался.

Для полного счастья ему не хватало немного. Всего чуть-чуть женской ласки. Раньше он гнал от себя эти мысли, но теперь в нём открылось второе дыхание.

К красивой жизни дядя Сеня привыкал постепенно. Из осторожности он ни с кем не делился и никому, кроме Додика, ничего не рассказывал. Додик – многолетний сосед и проверенный человек – был лохматым, угрюмым и обычно молчал. Выпивал он редко и только для храбрости. Но, расхрабрившись, становился красноречивым, вспоминал Сократа и сыпал цитатами Цезаря и царя Соломона. Дядя Сеня слушал вполуха и, слегка опъянев, заключал:

– Додик, женись. Что тебе до царя Соломона.

И мыслями уносился к Марусе.

 

Маруся жила в соседнем дворе, красила губы яркой помадой и перекатывала бёдрами, как море волнами, когда оно лениво сверкает на солнце. У Маруси была своя философия. Она считала, что мужчина без денег – это подруга. От такой постановки вопроса дядя Сеня робел, но мысленно пересчитывал свои доллары и становился храбрее.

 

Звонкам он больше не удивлялся, он их ждал. Он всё разузнал о круизах и, как актёр к выступлению, готовился к каждой встрече. А летом, в разгар сезона, следуя логике бизнесмена, он улучшил свой сервис сразу по трём направлениям.

Во-первых, за небольшую плату удалось нанять музыкантов. Теперь туристов на пристани встречал духовой оркестр. Иностранцы в недоумении переглядывались, они такого не видели, с оркестром их нигде не встречали. А у тех, кого высматривал дядя Сеня, от волнения щекотало в горле и начинали блестеть глаза.

Во-вторых, было замечено, что на посещение кладбища тратится много драгоценного времени, особенно когда приходилось долго искать могилу. Но дядя Сеня договорился в конторе, и теперь с их знанием дела поиски значительно упрощались.

А с обеденным перерывом дядя Сеня особенно постарался. В стратегически важных точках он приметил несколько ресторанов и предварительно изучил меню. Отбор проходили только те рестораны, где предлагали шедевры «одесской кухни», включая коронное блюдо – жареные бычки.

Освоившись в новой роли, он приоделся, каждое утро брился и стал чаще захаживать в парикмахерскую. Выйдя из парикмахерской, дядя Сеня сам себя нравился. Лысина мужественно блестела, а остатки обрамлявших её волос напоминали ухоженный палисадник.

Увидев Марусю, он больше не тушевался. Подмигнув ей лукаво при случае, он про себя приговаривал: «Ещё чуть-чуть, моя радость. Ещё чуть-чуть подожди».

Сезон закончился на мажорной ноте. Зима пролетела, как передышка, но дяде Сене она представлялась разбегом перед прыжком. Весной круизы возобновились. Дядя Сеня был в форме, он приготовился к наплыву туристов.

Но, к его удивлению, всё пошло не так, как он ожидал. Казалось бы, без причины, размаха не наблюдалось, словно в кране что-то усохло и вместо радужных струй монотонно падали капли. Туристов стало заметно меньше. Создавалось странное впечатление, будто все, кто мог и хотел, уже побывали в Одессе. Но не только количество, изменилось и качество. Как будто все уже знали про духовой оркестр и рестораны и принимали это спокойно, без удивления и восторга. Исчезло какое-то волшебство. Вглядываясь в их лица, дяде Сене мерещился Миша, готовый расцеловаться с Пушкиным на Приморском бульваре и обниматься с Оперным театром. Ему не хватало того ощущения, словно это был вкус какого-то блюда, который однажды запомнился в детстве, и никакие рецепты не могли его повторить.

Даже на пике сезона маятник не раскачался. Дядя Сеня пытался бодриться, но в конце концов приуныл. Бизнес опять превратился в хобби. В ресторанах для него уже не старались. Духовой оркестр пришлось отменить. А к осени всё прекратилось. И когда уже нечего было ждать, неожиданно поступил заказ. Дядя Сеня воспрянул духом, он подумал, что это знак.

С трапа сходили молодожёны Боря и Зоя. Они познакомились. Дядя Сеня закинул какую-то шутку, ожидая реакции – так он нащупывал верную ноту. Но вместо реакции прозвучало:

– Нам нужно на кладбище. Бэла Львовна сказала…

– А потом?

– Потом? Ну, не знаем… нам всё равно.

Молодожёны были не юного возраста. Глаза у обоих карие, взгляд у неё – хищный, у него – равнодушный. Он был программистом, она непонятно кем. Она родилась в Бобруйске, его увезли из Одессы ребёнком. Что-то свело их вместе, но какие-то мелочи наводили на мысль, что Купидон пожалел на них свои стрелы.

– Бэла Львовна хотела, чтобы цветы…

Из того, сколько раз прозвучало «Бэла Львовна сказала» и «Бэла Львовна хотела», было ясно, что она здесь была примадонной.

Наконец, дядя Сеня сложил два плюс два, и получилась такая картина…

Бэла Львовна, Борина мама, была бы рада сама приехать, но, отработав за Купидона, она теперь отдыхала и вместо себя снарядила молодожёнов. Это же их медовый месяц, а там заодно навестят тётю Голду. Пусть она тоже порадуется, как удалось пристроить их образованного шлимазла. Да, не так, как хотелось… зато в хорошие руки. Да, она не Венера, но Боренька тоже не Аполлон.

А когда из меню в ресторане оба выбрали салат «Цезарь», минеральную воду и яблочный сок, дядя Сеня подумал: «А что сказала бы Бэла Львовна?» И услышал суровую правду, что можно надеяться, но зачем же себя обманывать. Бэла Львовна знала, что говорит.

Он провёл их по Дерибасовской.

– Да, красиво…

– Красиво? И всё?

И тут у витрины какого-то магазина дядя Сеня всё понял. То, что он считал счастьем, оказалось всего лишь модой. А мода проходит, её нельзя удержать. А как дядя Сеня? А что дядя Сеня?

После полудня погода испортилась. Стало пасмурно. Пахло осенью и тоской.

В Городском саду Зоя пошла прогуляться, а они вдвоём пристроились на скамейке. Оба молчали. Программист витал в своих алгоритмах, дядя Сеня хотел разрядить обстановку, но не знал о чем говорить.

Он провёл рукой по скамейке, пытаясь вспомнить какую-то шутку, и неожиданно для себя, спросил:

– А вы знаете, молодой человек, что такое дефицит?

Ответа он не дождался, но остановиться уже не мог.

– Если вы думаете, молодой человек, что дефицит – это чёрная икра или заморские деликатесы, то я вам скажу, что нет. Дефицит это место на еврейском кладбище, где уже столько народу, что там почти не хоронят, потому что не осталось свободных мест. Но я расскажу вам историю с хорошим концом.

Когда-то на одной из из этих скамеек любила сидеть баба Маня. Здесь, в Городском саду, она узнавала последние новости и что происходит в мире. Достойная была женщина, её уважали. Не потому, что у неё была такая прекрасная жизнь, а потому, что она умела жить. А сколько к ней сваталось! Но из мужчин она любила только младшего сына, своего «мизинчика». Так она его называла.

И, словно набрав обороты, дядя Сеня заговорил о том, что у бабы Мани было ещё три дочки. Две дочки уехали, одна в Америку, другая в Австралию, а третья, средняя, умерла. И что баба Маня всегда умела себя обеспечить, у неё было всё, что нужно для жизни. А для «после жизни» – место на кладбище рядом с мужем и дочкой. Ей уже было за восемьдесят. И тут неожиданно умирает сын. Оказалось, аппендицит, вовремя не спохватились. И бабе Мане пришлось уступить ему своё место, чтобы он там… поближе к своим. Для любимого сына она ничего не могла пожалеть. А через месяц сама умерла. И встал вопрос, где её хоронить. Хороший вопрос! И тут всё совпало. Подключился внук, который на тот момент был крутым бизнесменом. Он дал какую-то баснословную взятку, и бабу Маню похоронили там, где она хотела. Недалеко от мужа и остальных. Как будто ей напоследок захотели сделать подарок. Вот такая история.

Дядя Сеня вздохнул и зачем-то добавил:

– Только баба Маня об этом уже не узнала. А бизнес внук потерял, ему начали угрожать… Выходит, швырнуть деньгами он успел только на кладбище. – Сказав это, он замолк. Он пытался понять и не понимал, почему в этом мире всё так запутано, и удивлялся всё больше, как бестолково устроена жизнь. Сначала дают, а потом отбирают. Находят там, где не ищут. Теряют то, чем больше всего дорожат.

– И что? – неожиданно отозвался Боря. – Где тут мораль?

Дядя Сеня помедлил с ответом.

– А какая у жизни мораль? Одна сплошная ирония.

Больше всего ему захотелось поскорее с ними расстаться. Распрощаться и больше не вспоминать. Опадая с деревьев, кружили в воздухе листья, слышались шорохи, словно в какой-то невидимой книге перелистывали страницы.

Дядя Сеня подумал, что завтра можно не бриться, и не почувствовал сожаления. Душу его переполняла невыразимая пустота. Но почему-то казалось, что как только он отвезёт их в порт, и это пройдёт.

И какая разница, кто это сказал – царь Соломон или Додик.

_______________________________________________

 

Рассказ “Дядя Сеня” является лауреатом международного конкурса “Одесссиада” 2026:

 

О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Вера ЗУБАРЕВА. Пушкин: признание и вдохновение. Колонка редактора

Болдинская осень, упоение, повторившееся трижды. Награда за упорство и многострадальность – шквал вдохновения и творческие прозрения. Это – свыше. Побивание камнями – это людское.

Свыше: 1830 –  «Повести Белкина», «Маленькие трагедии», завершительные главы «Онегина», «Домик в Коломне», «Сказка о попе и о работнике его Балде» и 32 стихотворения, рецензии. Готовил к публикации написанного ранее (1825) «Бориса Годунова».

Людское:

О «Домике в Коломне». «Когда в сокращенном виде напечатана она была в “Новоселье” 1833 года, то почти всеми принята была за признак конечного падения нашего поэта. Даже в обществах старались не упоминать об ней в присутствии автора, щадя его самолюбие и покрывая снисхождением печальный факт преждевременной потери таланта» [Анненков 1984: 271].

«К началу 30-х годов окончательно обозначился разрыв между Пушкиным и современным ему кругом читателей. Уже “Борис Годунов” был встречен полным непониманием. Ряд других величайших созданий Пушкина нашел самый холодный прием со стороны критики и общества. Все, даже молодой Белинский, говорили “об упадке пушкинского таланта” именно тогда, когда гений поэта вполне раскрылся. Пушкин понял, что должен оставить все попытки подойти к своему читателю, т. е. снизойти до него <…> “Домик в Коломне” в значительной степени недоступен широким кругам читателей и теперь и, вероятно, таким останется», – писал Брюсов, повествуя о неудачах, постигших произведения Пушкина этой поры [Брюсов 2014: 112].

А вот отзыв Баратынского, адресованный Киреевскому (1832), который не решались «перепечатывать советские издания Баратынского». Это письмо «опущено даже в специальном издании» [Бочаров 1985: 79]. Приведём его полностью.

Читал ли ты 8-ую главу «Онегина», и что ты думаешь о ней и вообще об «Онегине», конченном теперь Пушкиным? В разные времена я думал о нём разное. Иногда мне «Онегин казался лучшим произведением Пушкина, иногда напротив. Ежели б всё, что есть в «Онегине», было собственностью Пушкина, то, без сомнения, он ручался бы за гений писателя. Но форма принадлежит Байрону, тон тоже. Множество поэтических подробностей заимствовано у того и у другого. Пушкину принадлежат в «Онегине» характеры его героев и местные описания России. Характеры его бледны. Онегин развит не глубоко. Татьяна не имеет особенности. Ленский ничтожен. Местные описания прекрасны, но только там, где чистая пластика. Нет ничего такого, что бы решительно характеризовало наш русский быт. Вообще это произведение носит на себе печать первого опыта, хотя опыта человека с большим дарованием. Оно блестяще; но почти всё ученическое, потому что почти всё подражательное. Так пишут обыкновенно в первой молодости из любви к поэтическим формам, более, нежели из настоящей потребности выражаться. Вот тебе теперешнее моё мнение об Онегине.  Поверяю его тебе за тайну и надеюсь, что она останется между нами, ибо мне весьма некстати строго критиковать Пушкина. От тебя же утаить настоящий мой образ мыслей мне совестно» [Рачинский 1899: 41-42].

 

«Уж эти мне друзья, друзья! / Об них недаром вспомнил я…» (Пушкин V, 73) Увы, во многих случаях уровень осмысления и традиционный подход не позволяли литераторам подняться до новаторства Пушкина. «В 1833 году выход полного издания романа стал поводом для новых пасквилей. О Пушкине хулители говорили как о писателе “без мыслей, без великих философических и нравственных истин, без сильных ощущений, он “просто гударь”…14* Но и некоторые из тех журналов, которые раньше оценивали первые главы романа сочувственно, теперь писали о нем совершенно иначе, обнаруживая полную неспособность понять его новаторство.»  [Мейлах 1984: 79].

Пушкина это огорчало, но не удивляло. Он ставил перед собой новые задачи, чего не понимали его друзья и критики.

Трижды дана была Пушкину Болдинская осень, и трижды оправдал он ожидания свыше, не сойдя с пути, не заигрывая с читателем, а оставаясь собой. Пусть и непонятым.

 

Литература

Анненков П. В. Материалы для биографии А.С. Пушкина. — М., 1984

Брюсов В. Я. Собр. соч. в 7 тт. Т VII. М.: Директ -Медия, 2014.

Мейлах Б. С. Творчество А. С. Пушкина: Развитие художественной системы. Книга для учителя. М.: Просвещение, 1984.

Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 10 тт. / Сост. Б. В. Томашевский. 4-е изд. Л.: Наука, 1977–1979.

Рачинский С. А. Татевский сборник. СПб.: Общество ревнителей русского исторического просвещения, 1899.

 

 О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Марина Кудимова. Обнажённость и прозрачность. Бегущая строка

Осень… Важнейший рубеж Лета Господня. Открывающаяся перспектива – отнюдь не погодная, но фундаментально бытийная, когда нам дано знать, что нас ждет, но предстоящие перемены не страшны, хотя и неизбежны – особенно в нашем климате. Напрашивается вопрос: а с весной или зимой не так? Не совсем так! Как говорил Ортега-и-Гассет, «открытие бытия вещей в их полной обнаженности и прозрачности…» Это сказано о философии, но абсолютно идентично русской осени. Пусть даже и осени мировой – во всех смыслах, историческом и философском в том числе.

Эстетика и философия осени, когда «каждый лист – цветок» (Альберт Камю), полнее всего воплощается, конечно же, в поэзии. Для нас – в Пушкине, выведшем закон осеннего возрождения («И каждой осенью я расцветаю вновь!»). «Каждой» – то есть регулярно. А регулярность – главный признак закономерности.

Пушкинская осень для нас прежде всего связана с феноменом «Болдинского сидения». Точнее, Большеболдинского. Притом трехкратного! О второй «болдинской осени» как-то не особо упоминают, объединив небывалую творческую плодовитость в единый осенний праздник. Осенью 1833 года: здесь же за полтора месяца были написаны «Медный всадник» и «Анджело», «Пиковая дама», «Сказка о рыбаке и рыбке», «Сказка о мертвой царевне», завершена «История Пугачева». Да, была и 3-я болдинская, 1834-го года, не такая продуктивная – хлопоты по запутанным делам отцовского имения съеди почти три недели. Но «Сказка о золотом петушке» появилась на свет именно среди хлопот и беспокойств. Осень их пересилила!

В памяти потомков 1-я Болдинская осталась небывалой и неповторимой. Единичность ярче и полнее множества. 3 сентября 1830 г. Пушкин приехал в эти края выкупать Кистенёвку к свадьбе для невесты-бесприданницы. В Кистенёвке он потом поселит нижегородского помещика Андрея Гавриловича Дубровского в соответствующем романе. Не пропадать же такому топониму!  Настроение у жениха – хоть брось: «Осень подходит. Это любимое мое время – здоровье мое обыкновенно крепнет – пора моих литературных трудов настает – а я должен хлопотать о приданом да о свадьбе, которую сыграем Бог весть когда. Все это не очень утешно» (П. А. Плетневу, 31 августа 1830 г.). пушкин в дороге. Он еще не знает, какое чудо с ним произойдет!

Неутешность обернется беспрецедентным по краткости и результативности всплеском. Пушкину в сложившихся обстоятельствах просто ничего не оставалось, как выполнять поручение дарования своего 3 месяца кряду: траур по дяде перетёк в холерный карантин. К тому же великий книгочей остался практически без книг. Делать было нечего – пришлось сочинять 32 стихотворения, одну за другой «Повести Белкина» и «Маленькие трагедии», поэму «Домик в Коломне» и дописывать «Онегина» на фоне «пышного природы увяданья».

 

Эта «прощальная краса» – не главная ли причина подъема духа, превышающего возможности человеческой души? Не она ли, по Достоевскому, призванная спасти мир, спасла это благословенное место? Из всех имений семьи Пушкина только Болдино, словно заговоренное стихами, не пострадало от революций и войн. Да здравствует же «обнаженность и прозрачность»!

 

 О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Айгуль Ахметова. «На Луне небо всегда черно…»[1] Памяти Павла Мейлахса (26.12.1967 – 7.9.2021)

 Когда сгоришь, что станется с тобою:
Уйдешь ли дымом в небо голубое,
Золой ли станешь мертвой на ветру?
Что своего оставишь ты в миру?
Чем вспомнить нам тебя в юдоли ранней,
Зачем ты в мир пришел?
Что пепел скрыл от нас?
А вдруг из пепла нам блеснет алмаз,
Блеснет со дна своею чистой гранью…

Циприан Камиль Норвид
(в пер. Г. Андреевой)

Павел Мейлахс заговорил со мной тогда, когда те, кого он знал, перестали его слышать. «<…> приходите, пожалуйста, меня навестить. Я не знаю, о чем буду говорить – может быть, только воображаемые скопления, сосредоточения и перемещения тумана останутся? – но ведь это, наверно, основной инстинкт – желание, чтобы тебя услышали тебе подобные»[2]. Не раз во сне я бродила по петербургским дворам, желая найти тот, в котором из туманной густоты ничего выглянули бы дерево – последнее воспоминание о мире и тот, кому оно принадлежит, – вкопанный в землю по самую голову, вернее, по шею рассказчик, в окружении осенних листьев. Он хочет, ждет, чтобы ему поднесли их, как кислородную маску. Ему бы только надышаться, и слова вольными птицами вновь взовьются в небеса.

Помнить бы только дату рождения Павла – 26 декабря. Но (не напрасная перекличка) о дате его ухода – 7 сентября – напомнило событие, случившееся ровно за столетие и один месяц до того: смерть Александра Блока. На перекличку дат отзовутся и судьба, и сердца. Но устоим перед соблазном поиска поэтического двойничества: душа единственна, излучины ее неповторимы. Очевидны общность трагического мироощущения, эта вселенская тоска и неприкаянность – кто из поэтов сумел от них увернуться? В своем небольшом рассказе «Поезд» Павел Мейлахс обращается к строчкам из стихотворения Александра Блока «Через двенадцать лет»: «Жизнь давно сожжена и рассказана». У Блока примиряющая с жизнью безнадежность, у Мейлахса – отчаяние и глумление над ним.

Семь даже не любимая цифра Павлуши – героя «Избранника»… Впрочем, и это можно при желании себе растолковать: важные и страшные вещи происходят путем вычитания, зачастую единицы. Чет и нечет, бесконечность и предел.

В корейской кинокартине «Горько-сладкая жизнь» звучит такая фраза: «Ты так хочешь жить, что можешь ради этого умереть». Она обращена к главной героине, решившей покончить жизнь самоубийством. Ее произносит герой, который в конце концов кончает жизнь самоубийством. И у Владимира Дудинцева в «Белых одеждах»: «Желание смерти – не есть желание смерти. Это только поиск лучшего состояния. Что в конечном счете является крайним выражением желания жить».

Герой первой попавшей в мои руки книги Павла Мейлахса «Избранник» – Павлуша очень любил жизнь.

«Но в то же время он же любил жизнь! Обожал ее. Бескорыстно, бесцельно. Она же – единственное, единственное, как Солнце! Что любить, как не ее? Больше нечего».[3]

«Один раз Павлуша оказался на камнях один, друзья должны были вот-вот подойти. Он сидел на большом камне, свесив ноги, сунув руки в карманы. И вдруг как будто что-то обвалилось в нем, и он стал молиться, без слов, не издавая ни звука, весь в каком-то тихом экстазе; молиться за это заходящее солнце, на это поле, на этот лес неподалеку, на этот божественный вечерний воздух, на тронутый закатом квартал вдалеке, на друзей, чье отсутствие делало их как будто еще более зримыми, осязаемыми, близкими, на свою силу, молодость, красоту. И никак было не излить в молитве свою благодарность кому-то за посланную ему неизвестно за что прекрасную, роскошную, великую жизнь, и он клялся, клялся, клялся отплатить хоть как-то за этот дар».

И жизнь отвечала взаимностью.

«В садике Павлуша был лучшим, образцовым ребенком. Все воспитательницы его обожали, наверно, за послушность, за развитость; может быть, впрочем, и за что-то еще».

«На Новый год отец приносил елку, и Павлуша чуть ли не с визгом бросался ее смотреть. Потом участвовал в наряживании. Он не помнил себя от счастья».[4]

«Он сидит за столом и с упоением делит трехзначные числа столбиком. Он совсем недавно постиг секрет деления. Субботний вечер, в квартире все убрано, вымыто. Мать на кухне. Иногда слышен противный, но уютный визг открываемой-закрываемой духовки, мать готовит что-то вкусненькое. Он знает, что завтра не идти в школу – еще целая вечность блаженства!»

«В школе по математике у него были пятерки. По другим предметам – четверки-пятерки. Учителя относились к нему хорошо».

«Девочкам Павлуша нравился».

Обласкан, обласкан. Видятся и семейная идиллия, и социальное благополучие.

Что автор, что герой родились в интеллигентной семье, отец – физик, математик, писатель, большой художник и просто огромной души человек; цифра, буква, мысль, слово – все в его власти. Все, да не все: зерно отчаяния не сковырнуть.

Тех, кого любишь, ранишь больше всего. Вот и только что бывшая благосклонной жизнь начнет выворачиваться изнанкой, щетиниться, чего-то требовать. Скоро она показала, чего от нее стоит ожидать, рано обдала стойким дыханием смерти.

«Павлуша лежит на кровати в своей комнате. Новый год в разгаре, из другой комнаты доносятся разговоры, смех, сигаретный дым. На другой кровати, что напротив него, шубы навалены одна на другую, на вешалке всем места не хватило. Сейчас все что-то допьют там, доедят и выйдут в новогоднюю ночь. Но он останется здесь. Минут десять назад он сидел за столом, жег бенгальские огни, уплетал великолепный рыбный салат, участвовал вместе со всеми в новогоднем веселье, но потом вдруг стало как-то чернеть, чернеть, чернеть. Незаметно он выбрался из-за стола и теперь лежит на своей кровати, под большими ходиками, вывезенными еще из того дома, смотрит на эти шубы.

Посреди шумного веселья он внезапно вспомнил, что умрет».[5]

Это жизнь шепчет: шепчет, что они не навсегда, что кончатся они друг для друга. Вот мысль, сразившая юное создание. Что значит не навсегда? А тогда зачем?.. Зачем ты меня изъяла из океана небытия, заключила в свои объятия, явилась мне красивой, сильной, щедрой, зачем заигрывала, зачем влюбила в себя? Зачем дала почувствовать себя избранным, любимым, счастливым?

«Папа, мама, все, кого я люблю, неужели мы встретились в этом космосе, в пустоте, среди летящих камней, чтобы разлететься навсегда? Мы, такие теплые, живые; и только на миг нам предоставлено свидание, и больше мы не увидим друг друга никогда, никогда!»[6]

«…В нем поселилось глубокое неверие в жизнь. Обманувшая однажды может обмануть и дважды, и трижды, и сколько угодно. И его она точно не спросит».[7]

Если жизни нельзя доверять, то остается без конца ощупывать себя: есть ли он еще у себя, не отняли ли его? Жизнь у него, или его – у жизни? Да какая разница. Вопрос в том, как продолжать жить, зная, осознавая каждую минуту, что она может стать последней? Спешить, наполнять каждое мгновение собой, своими мыслями и чувствами, чтобы после тебя что-то осталось? Останется.

«Бессознательный ужас внушала ему одна могила: ограда почти цела, но креста нет, может, остался холмик, но туда он не заглядывал; и огромное старое разросшееся дерево растет из этой ограды, с обилием ветвей, уже стволов на главном стволе, с буйной, массивной кроной. Когда-то на могилу посадили деревце, но вот могилы уже нет, а деревце росло, разрасталось и превратилось в огромное деревище, продолжающее безобразно, безбожно разрастаться, как дикое мясо. Что-то в этом было ужасное для него».

Вот что от каждого из нас останется.

Плоть, одолевшая дух. Вот оно торжество жизни – издевка над смертью. То есть над собой.

«Иногда он прикрывал глаза и видел темное, воспаленное, интенсивно вибрирующее пространство, испещренное кляксами разных цветов – как помехи на цветном телевизоре, только цвета были тяжелее, мрачнее, с фиолетово-красным отливом, а изображение объемнее, иногда кляксы вспыхивали, так что он жмурился, даже с закрытыми глазами, и разлетались разноцветными осколками наподобие салюта, более или менее одна и та же картина удерживалась некоторое время, потом все смешивалось, уносилось, и возникала новая картина, тоже из пятен, но как-то по-другому расположенных. Иногда он приоткрывал глаза, медленным, ничего не узнающим взглядом обводил комнату; под шкафом, под столом, под кроватью на полу нескончаемо барабанил беззвучный дождь из синевато-белых искр, иногда вдруг вспыхивающих ослепительно, как искры от сварки, только они были неизмеримо меньше, вспыхивали и разлетались по полу фонтанчиком, как от бенгальского огня; на некоторое время сосредоточивался на этом дожде, и тогда мелькание синевато-белых искр становилось единственным, что он видел, в искрах ему начинали мерещиться крохотные однотипные фигурки – то слоники, то даже крохотные паруснички; потом дождь начинал казаться не дождем, а скорее маленьким снежным бураном из разноцветных снежинок, потом взгляд уставал, все это комкалось, уносилось, и он переводил взгляд на что-нибудь еще. Он уперся взглядом в обои, и они вдруг беззвучно отделились от стены, тронулись с места и поползли, поползли вверх, он как зачарованный провожал их глазами, пока они наконец не остановились где-то у самого потолка. Однако приоткрывать глаза становилось все труднее, и он все больше провалился в сон. Зрачки, как и было обещано, были во весь глаз, на миг ему показалось, что от них подымается пар, как от канализационного люка зимой».[8]

Только представьте глубину чувствования, глубину проникновения в ткань жизни того, у кого от глаз «подымается пар, как от канализационного люка зимой»! Предел человеческих переживаний, на износ, вот-вот будет переступлена граница выхода из строя.

Только тот, кто сам переживал, может понять этот состояние. Что его вызывает? Эйфория? Или, наоборот, разочарование? Может, отчаяние? Пожалуй. А точнее – ощущение обреченности. И одиночества в этой обреченности.

«Павлуша уже опросил почти всех своих знакомых, любого возраста, не бывает ли им страшно оттого, что они когда-нибудь умрут. Почти все отвечали, что бывает. Видно было, что эта проблема ни для кого не нова. Каждый раз в таких случаях он испытывал облегчение: если всем страшно, то, значит, мне не так уж страшно. Главное, я не один».

Но вполне понять не под силу понять и тому, кто уже пережил это состояние, оставил его позади. Сомнительно, что счастливчик сумеет дать верный рецепт выхода из него.

«Пятясь, он начал осторожно отступать от зеркала, уже предчувствуя, что так просто все это не кончится. Вдруг словно какой-то толчок заставил его резко взглянуть вверх. С потолка на него стремительно спускался огромный паук, таких он видел когда-то в Зоологическом музее, он в ужасе отпрянул, едва успев от него увернуться, потерял равновесие и грохнулся головой о шкаф, ноги пробуксовали по паркету, и он еле устоял на ногах. Потом стоял, сипло дыша, неуклюже навалившись боком на шкаф, и, задрав голову, во все глаза смотрел на белый, безжизненный потолок, где не было и не могло быть никаких пауков».[9]

Свидригайлов какой-то, не может сам с собой найти сладу! Липкая жизнь – чувствуешь, что вляпался, что просто так от нее не отделаешься. Жизнь, которая не дает жить. Жизнь ли это? Рок какой-то, наваждение! Что-то разгоняется и разгоняется, как во сне во время лихорадки, не дает сойти. Мчаться, мчаться, пока не разобьешься. Хоть бы научиться получать удовольствие от скорости. Но нет ведь – все противишься, цепляешься за борта невидимой дрезины.

Видением паука завершается «Придурок» Павла Мейлахса, пауком же начинается «Избранник». Стремительный, непредсказуемый, омерзительный паук – это воплощение предчувствия. Черное тельце вызывает брезгливость, но внушают ужас тонкие, преломляющиеся лапы, протыкающие пространство, раздувающие точку в упругий шар накаченного пульсирующего зла, готового проникнуть в живое существо, оплести его изнутри эластичной паутиной, затянуть в неразрывный кокон. А все же страшно уничтожить свой страх.

«На стене дома, где они жили, соседка Танька раздавила паука-косиножку, Павлуша изо всех сил старался ей помешать, но безуспешно, он был такой маленький, а Танька уже ходила в школу; она даже надругалась над косиножкой, оторвала ему ножки, и Павлуша смотрел, ревя, как эти слабые ножки-волосинки дергаются сами по себе; реветь в полный голос он начал только тогда, когда увидел, что косиножке уже ничем не помочь, а когда пихал, пытался оттащить Таньку, то только слезы были на глазах».[10]

Паук пересекает границу реальности и оказывается в пространстве подсознания.

«Ему иногда снились страшные сны про пауков. А еще был коричневый цвет и буква У и цифра 8. Это были его любимый цвет и любимая цифра. И не то чтобы самыми любимыми, но самыми почему-то важными, самыми глубоко ощущаемыми. И он почему-то чувствовал какую-то связь между ними».[11]

Быть может, у родителей Павлуши получилось бы и этого страшного паука усмирить, и паутину превратить в серебряную нить, если бы только им проникнуть в этот мир. Но нет: на обложке книги «Избранник» поверженная муха с торчащими вверх лапками, напоминающими вязь сплетенных букв; кажется, вот-вот и они зашевелятся, потрутся друг о друга и извлекут новые звуки – звуки жизни. Ведь все же от нее: хоботок напоминает вытянутые в поцелуе губки; само обездвиженное тельце будто из войлока; а с головки спадает капор; в полно сохранности тонкие прозрачные крылья. Но нельзя воспарить с тяжестью вопроса. Все уперлось в некий конечный вопрос: если что-то прекрасное недостижимо навсегда, то к чему тогда все? Бесконечность есть, но ее нет у тебя, ты лишь вскочивший на ее теле фурункул, от которого она стремится избавиться.

«Фонари светили как-то чуть-чуть маслянисто, как-то чуть-чуть масляно. С жуткой масляной ласковостью. И мрак вокруг был какой-то мягкий. Мягкий, медленно и нежно крадущийся, подкрадывающийся, как будто желающий нежно погладить. Он мягкий, нежный, но жуткий. Жуткий, страшный. Он добрался до дома и там лег на свою кровать, свернувшись. Люстра светила темно. Он повернулся лицом к стене. Темный, шевелящийся в глазах узор ковра. Так он лежал на самом дне.

Вдруг что-то взорвалось в нем, в голове. Гигантская рыбина ударила хвостом. Обезумев, он резко вскочил, сиганул зайцем с кровати, хотя миг назад сил не было. Он очутился на середине комнаты, прижав ладони к голове. Он ничего не понимал, не узнавал. Слепящий свет, знакомые предметы, но все равно непонятно откуда взявшиеся».

«Он вспомнил вчерашнее. Самым страшным был тот момент, когда он сорвался с дивана. Вышибающее напрочь мозги. Единое ощущение – вселенского отчаяния, вселенского ужаса, всего худшего, что есть, оно входит в тебя, оно сейчас и есть – ты.»

Павел не единственная жертва этого ужаса.

«Душевное состояние это выражалось для меня так: жизнь моя есть какая-то кем-то сыгранная надо мной глупая и злая шутка. Несмотря на то, что я не признавал никакого «кого-то», который бы меня сотворил, эта форма представления, что кто-то надо мной подшутил зло и глупо, произведя меня на свет, была самая естественная мне форма представления.

Невольно мне представлялось, что там где-то есть кто-то, который теперь потешается, глядя на меня, как я целые 30—40 лет жил, жил учась, развиваясь, возрастая телом и духом, и как я теперь, совсем окрепнув умом, дойдя до той вершины жизни, с которой открывается вся она, — как я дурак-дураком стою на этой вершине, ясно понимая, что ничего в жизни и нет, и не было, и не будет. «А ему смешно…»

Но есть ли, или нет этот кто-нибудь, который смеется надо мной, мне от этого не легче. Я не мог придать никакого разумного смысла ни одному поступку, ни всей моей жизни. Меня только удивляло то, как мог я не понимать этого в самом начале. Всё это так давно всем известно. Не нынче-завтра придут болезни, смерть (и приходили уже) на любимых людей, на меня, и ничего не останется, кроме смрада и червей. Дела мои, какие бы они ни были, все забудутся — раньше, позднее, да и меня не будет. Так из чего же хлопотать? Как может человек не видеть этого и жить — вот что удивительно! Можно жить только, покуда пьян жизнью; а как протрезвишься, то нельзя не видеть, что все это — только обман, и глупый обман! Вот именно, что ничего даже нет смешного и остроумного, а просто — жестоко и глупо».

Мученический надрыв звучит на один лад, не правда ли? Пробирает. А вот еще.

«Давно уже рассказана восточная басня про путника, застигнутого в степи разъяренным зверем. Спасаясь от зверя, путник вскакивает в безводный колодезь, но на дне колодца видит дракона, разинувшего пасть, чтобы пожрать его. И несчастный, не смея вылезть, чтобы не погибнуть от разъяренного зверя, не смея и спрыгнуть на дно колодца, чтобы не быть пожранным драконом, ухватывается за ветви растущего в расщелинах колодца дикого куста и держится на нем. Руки его ослабевают, и он чувствует, что скоро должен будет отдаться погибели, с обеих сторон ждущей его; но он всё держится, и пока он держится, он оглядывается и видит, что две мыши, одна черная, другая белая, равномерно обходя стволину куста, на котором он висит, подтачивают ее. Вот-вот сам собой обломится и оборвется куст, и он упадет в пасть дракону. Путник видит это и знает, что он неминуемо погибнет; но пока он висит, он ищет вокруг себя и находит на листьях куста капли меда, достает их языком и лижет их. Так и я держусь за ветки жизни, зная, что неминуемо ждет дракон смерти, готовый растерзать меня, и не могу понять, зачем я попал на это мучение. И я пытаюсь сосать тот мед, который прежде утешал меня; но этот мед уже не радует меня, а белая и черная мышь — день и ночь — подтачивают ветку, за которую я держусь. Я ясно вижу дракона, и мед уже не сладок мне. Я вижу одно — неизбежного дракона и мышей, — и не могу отвратить от них взор. И это не басня, а это истинная, неоспоримая и всякому понятная правда»[12].

Нельзя вглядываться в себя столь пристально: разберешь себя по атомам, размагнитишь их, обратно не соединишь.

«Принимай с благодарностью жизнь, за то, что она такая, какая хотя бы есть. Не претендуй, не требуй, не ерепенься – живи просто так. Вмести жизнь своей душой, мудростью своей души» (Павел Мейлахс. «Избранник»)..

Разумом проще уничтожить смысл, чем создать. Проще сомневаться, чем верить. Нужно было что-то, что уму неподвластно, – чувство. Только чувство умом не опровергнуть. Впрочем, и его ум может обесценить.

«Жизни не нужен смысл. Траве не нужен смысл. Да, это так. Но меня не устраивает это. Может, он ей и не нужен, но меня это не устраивает. Трава растет сама собой. А я не могу расти сам собой! Я не могу жить просто так, для себя. Мне нужно оправдание своей жизни. На знаю зачем, ни откуда это вытекает, но мне это надо. Я должен отчитываться перед кем-то, почему я живу. Почему я имею право жить. Я беру ответственность за то, что живу. И с этим я ничего не могу поделать. Другим, может, это и не надо. Может, правда, и надо, но хрен с ними. Я одно знаю, что мне, мне это надо!» (Павел Мейлахс. «Избранник»).

Вот у тебя его и нет. А у тех, кто его не ищет, похоже, что он есть, – ведь они живут! Они его выдумали и поверили. Сами себя вокруг пальца обвели. Вот так! А ему не нужен чужой смысл жизни, только свой. И выдуманный ему не нужен – в два счета его расщелкнет. Чужой он мог и сам выдумать, а свой в руки не давался. Может, ему его не выдали? Или выдали, но забыли наделить каким-то признаком, по которому его можно было бы узнать? Смысл, если взглянуть со стороны, есть, а ты его никак не можешь себе присвоить. Снова жизнь обманула, обделила?

Но Павлуша упорный, он не сдается и находит: саморазрушение становится смыслом его жизни. Цель достижима, ум может быть спокоен: фиаско ему терпеть не придется. Можно просто соответствовать замыслу: уничтожение. Полное разрушение непременно создает потенцию созидания. Чем удерживать грозящие распасться связи, лучше притяжение частиц, норовящих эти связи установить. Верно, не стоит ждать, когда все оборвется. Лучше оборвать первому.

«Жизни я говорю – НЕТ, НЕТ, НЕТ. Не хочешь быть такой, какой я тебя хочу, – так провались!»

«Кстати, а что это было – самое страшное, о чем боялся подумать во время приступа? Вот что – осознание того, что ты обречен, приговорен уже с самого момента твоего рождения, и то, что суждено, – то суждено, и ничего с этим поделать нельзя, а суждена тебе страшная, кошмарная жизнь и такая же смерть. Предельно ясное, непоколебимое осознание этого. Вдруг увидеть свою судьбу, свою участь – и понять, что это действительно твоя участь. Эта участь – твоя. Вот это и было самое страшное.

Чувствуешь, что жить в этом мире невозможно. Ты изгнан их него, прекрасного, с самого момента твоего рождения. И когда ты это чувствуешь, ты не видишь ничего, кроме своих страданий. Ничего не было в жизни кроме них и ничего не будет кроме них. За что? Ни за что. Хоть кому-то, чему-то это поможет? Нет, никому, ничему. Есть в них хоть какой-то смысл? Никакого. И тогда тебе ничего не остается, как наделить само страдание высшим смыслом. Потому что если ты и можешь выносить страдания, ты не можешь выносить бессмысленные страдания».

Всему придет конец. Муха, паук, человек – все обречены. Так, может, попробовать переждать? В осмысленном страдании, в бессмысленной борьбе с собой и со случайностями. Некуда спешить, цель непременно будет достигнута.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

[1] Павел Мейлахс. «Лунный алхимик»

[2] Павел Мейлахс. «Вкопанный»

[3] Павел Мейлахс. «Избранник»

[4] Павел Мейлахс. «Избранник»

[5] Павел Мейлахс. «Избранник»

[6] Павел Мейлахс. «Избранник»

[7] Павел Мейлахс. «Избранник»

[8] Павел Мейлахс. «Придурок»

[9] Павел Мейлахс. «Придурок»

[10] Павел Мейлахс. «Избранник»

[11] Павел Мейлахс. «Избранник»

[12] Л.Н. Толстой.

О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)




Татьяна БУРДАКОВА. «На крохотном фрагменте мирозданья…»

* * *

Моё окно так низко, что проходят
За ним почти со мною вровень люди,
И старики идут, и молодые,
И дети пробегают тоже вровень –
почти – со мной, стоящей за окном.

Окно так низко, но и небо близко –
Его не закрывает дом напротив,
Малоэтажный, давний, человечный.
У дома кто-то посадил тюльпаны,
Мне видно их, стоящей за окном.

Земля живая ближе всех, так близко.
Подтравленная зимним реагентом,
Но всё ещё живая. За грозою
Просеянное принимает солнце,
На ней трава и вековечный мох.

Она покрыта семенами клёна,
Подальше – ива, ясень, вяз и тополь.
Неслышно дышит, поднимая стебли
(пусть и не сплошь, всё больше островками),
Земля, не заточённая в асфальт.

И взгляду, и руке, и слуху близко
Всё это вместе в теплоте предлетней,
Доверчивое, сильное, родное
На крохотном фрагменте мирозданья
Доступно мне, стоящей за окном.

И разноцветье, и разноголосье –
От говора до зябликовой трели,
От лая до шмелиного камланья.
И всё б не странно так,
Когда бы это
Не всё ещё Москва.

 

* * *

Ко дню рождения сестры в октябре

Стойкого чувства завязь. Засекречивание темы.
Осени первая морозь. Сверкающие хризантемы.
Смешливый ребёнок, отважно приближающий йод к ранке,
Ранящий сам невольно. Самый суровый ангел.

Поверенный в тайны сердца – от невыразимых детских,
Связной и хранитель верный открытых дверей соседских,
Я помню тебя свёртком, а ты меня – выше башен,
Но я иногда забываю, кто же из нас старше.

Подвластны тебе ритмы стежков и воздушных петель,
Лугов живые палитры… о да! я была свидетель,
Как снялись с земли растенья – послушно пошли за тобою,
Платки, пелерины и платья собою они покроют.

Я – в диком лесу. Ты – фея просторного вольного сада.
Мы ходим друг к другу в гости, готовим разгадок клады,
Врачуем старые боли, справляемся с квестами рода
И часто вдвоём ступаем туда, где не знаем брода.

Когда ясным днём вешним, приоткрыв у окна створку,
Ароматных подобий солнца мы поставим на стол горку,
Отшагавшие пульс к пульсу непростые свои вёрсты,
С нами бабушки все,
завещавшие нам: сёстры.

 

Смерть белого пиона

Он не завял, поник всего лишь,
Не сморщился, не потемнел,
Он будто сам, по доброй воле,
Едва коснулись, облетел.

Упал к ногам барашком пены,
Лебяжьим пухом, конфетти,
Легко встречая перемены,
Готовясь к долгому пути.

Последнее преображенье,
Метаморфоза красоты –
Цветка густое оперенье,
Сорвавшееся с высоты.

 

* * *
Пыльца мотыльков, воздух солнечный, струны эфира.
И вся нежность мира, разлитая в дымке апреля.
Ей нужно так мало. Нет радостней тёплого утра,
Когда разбудили до срока волшебные флейты
В подвижных и гибких руках ее лиственных братьев.

И с чьих-то ресниц, как с трамплина над ласковым морем,
Она начинает свой день.
О, не бойтесь, подруги –
Они вам верны, те, кто ей улыбается тайно.

Гремучие реки кипели в крови –
Обошла все пороги.
С утра она легче тумана. А если сгорала –
Она забывает всё то, от чего умирала,
И помнит себя только заново новорождённой.

И словно не падало засветло небо на плечи,
И не собиралось по атомам звонкое сердце.
И словно от века – не снова и не из безмолвья –
И сны невесомы, и льется дыханье свободно.

Чем больше она открывает тебе свои тайны,
Тем реже тревожит тебя обветшалая правда.
Земли не касаясь, её провожает бажовская змейка…
Подумай,
может ли она быть
вообще чьей-то.

 

* * *
Жизнь тебя от многого отговорила:
Не маши рукавом – полетят далеко кости.
Не на том ты пиру и не те за столом гости,
Волшебства не всевластна, не повсеместна сила.

Всё равно прослывёшь неумехой среди эффективных
И дурнушкой по версии топовых приложений.
Будешь крылышки мастерить для чужой рутины,
Понесётся по будням твой неуловимый гений.

Ты полюбишь людей, несмотря на тупые стрелы –
Безнадёжней и злей не найти детей у природы.
Ты направишь свой взгляд за привычные их пределы,
На кого ты посмотришь – тот знает, что будто в воду.

От июльской земли набирайся тягучей силы,
Изучай кору, под которой взбегает к небу
Кровь твоих нелукавых и прямо глядящих предков,
Кто стихиями всеми по всем сторонам на страже.

Ожидай у родного ключа, отпусти волненье.
Всё изменится скоро. Поблизости волк и каурка.
Плена нет – значит, нет и освобожденья.
Да пребудет с тобою твоя лягушачья шкурка.

О рассказе Елены Шумара «Маха» (журнал «Изящная словесность», 2024 г.)

 

Никогда не поздно, или, в моем случае — никогда не рано, — стать тем, кем ты хочешь стать.
Ф. С. Фицджеральд, «Загадочная история Бенджамина Баттона»

 

Рассказ «Маха» петербургской писательницы Елены Шумара стал лауреатом литературной премии «Данко», которая была вручена в рамках IX Международного Литературного фестиваля им. Максима Горького (Нижний Новгород, октябрь 2025 года).

Прочитав рассказ, поймала себя на мысли, что, будучи членом жюри, отдала бы ему предпочтение сразу. Поводом для этого осознания стал не только безупречный текст, но также и личность Елены Шумара. Я поняла, что в разговоре о «Махе» не нужны слова о затекстовых смыслах. Рассказ вырос из живого, из большой беды детского сиротства.

Когда я изучала материалы о работе Елены с «особенными» детьми и детьми, оставшимися без родителей, вопрос, почему мокрые дорожки не уходили с лица во время прочтения рассказа, отпал сам собой. Мне хватило небольшой заметки, взятой из не-писательской, театральной жизни Елены Шумара, – диалога с мальчиком из детского дома.

  (more…)