Ирина ЕВСА ● Сквозь меня

* * *

 

В непросохших предместьях побагровели склоны.

Эшелоны, колонны. Смутные времена.

Как десантники, вдоль дорог затаились клены,

маскируясь под осень,—  это ее война.

 

И хотя небеса уже не палят из пушки,

не плюются шрапнелью и не рычат «виват!», –

городских тополей обглоданные макушки

говорят нам о том, что произошел захват.

 

Оголив провода, пернатые дали дёру.

А на площади, выполняя чужой заказ,

в желтых бронежилетах мрачные мародеры

выметают, сгребают, жгут золотой запас.

 

Ты представить не можешь, сколько уже народу

безтаможенно и безвизово утекло

в тот спасительный край, где зим не бывало сроду,

где не платят властям за воду и за тепло.

 

Там на правом холме поют, а молчат – на левом.

Но и те, и другие в курсе, что всяк любим.

Там ягненок и лев под вечнозеленым древом

спят в обнимку,  а после – дружно жуют люпин.

 

И, когда я рвану туда, побросав манатки, – 

перекатная голь в облезлом товарняке, –

сдаст меня пограничник в плохонькой плащ-палатке

небожителю с полосатым жезлом в руке.

 

Я, наверно, примкну к молчальникам, ибо в школе

к  хору близко не подпускали меня… А ты

не кури натощак, не пей в одиночку, что ли.

И, пожалуйста, раз в три дня поливай цветы.

 

 

* * *

                                         Памяти брата

 

Ночью, когда скребущий по днищу бака

дождик впадает в оторопь темноты,

хочется верить в то, что твоя собака,

рыжая Веста, там же теперь, где ты.

 

Сонная, неуклюжая «азиатка»,

меж кучевых и перистых облаков

мордой уткнувшись в лапы, зевает сладко,

вздрагивает подпалинами боков.

 

Тянешься по привычке за сигаретой,

шаришь в карманах тесного пиджака, – 

не положили, черти; а в тундре этой

глухо, как в танке: ни одного ларька.

 

«Веста, ищи!» И псина трусит покорно –

грузной своей беспомощности стыдясь –

по островкам раздувшегося попкорна,

где ни следов, ни запахов – отродясь.

 

…Спать бы и спать, угревшись. Но прямо в ухо,

словно глухому: внятно и по складам,

ты говоришь: «Проснись. Выручай, сеструха.

Дай мне своих. Когда разживусь, –  отдам».

 

Я выползаю из дому. За ночь выстыл

сад, но уже из тучи сочится свет.

Тут, на столе, вчера я забыла «Winston”.

Вот зажигалка. Чайник. А пачки нет.

 

Только промокший, путаный след собачий

к ветхой калитке тянется от стола.

Все хорошо. И разве могло – иначе?

Ты ведь сказал: «Ищи!» И она нашла.

 

 

* * *

 

Ну и что с того, что это Колька?

Вместе мяч гоняли по двору.

Расшибался в кровь. – Болит?

                                – Нисколько.

Сопли детства: мам, а я умру?

 

– Нет. И чашку долго вытирала.

– Опоздаем в школу. Ты одет?

Сперли ордена у ветерана.

Но не сдал нас. Правильный был дед.

 

Что еще? В учительской разбили

два окна, сорвав шестой урок.

До сих пор висит в моей мобиле

немудреный колькин номерок

 

Всякий раз, придурок, шел на красный, –

мол, у смерти руки коротки.

Но сейчас он каску снял напрасно

со своей отчаянной башки.

 

А заядлым был! – не переспоришь.

Подавал мне с лёта угловой.

Ты прости, но я на службе, кореш.

Плавно пальцем жму на спусковой.

 

* * *

 

Речь на паузы дробил. Чистил ножиком ранет.

Человеков не любил, говорил: хороших нет.

Взгляд его – брезгливо пуст – проходя меня насквозь,

упирался прямо в куст ежевики или в гроздь

изабеллы. На плече света ерзало пятно.

Наплывало время «ч», в коем честно и черно.

Там никто уже не брат никому, не свят, не прав.

Там наводит автомат на иакова исав.

Смерти беглый аудит. В раскуроченном дворе

кукла страшная сидит: муха роется в дыре

балаклавы. Шаг назад – и на линии огня

я узнаю этот взгляд – неизменно сквозь меня –

в неподвижности зрачка отразивший, как в стекле,

каплю красного жука на расколотом стволе.

 

 

* * *

 

Я за тебя спокойна: ты-то уж точно там,

где не достанут хвори. Рай – это вечный бонус,

яркий рисунок детский: некто, прильнув к цветам,

спит, – голова, как репа с грядки, а тело – конус.

Ты на меня оттуда часто глядишь в просвет

меж облаками синий, думая: «Вот дурёха.

Как мы над ней ни бились в детстве, а толку нет:

даже теперь не знает, что хорошо, что плохо».

«Брось, –  говорю, – опять ты линию гнешь свою.

Я со стола рукою всё ж не сметаю крошек,

чисто посуду мою и ничего не бью:

видишь, цела покуда чашка твоя в горошек.

Я утепляю окна к снежному декабрю,

не выбегаю, здравым смыслом руководима,

в лютый мороз без шапки.  Ну, извини, курю.

Впрочем, и ты пускала в небо колечки дыма.

Нынче же, рыжей пчелкой над цветником жужжа

В хоре иных крылатых, служишь Творцу ретиво.

А вечерами смотришь с горнего этажа

все мои мелодрамы, триллеры, детективы.

…Я на глупцов не трачу времени. Я ловцов

радости мимолетной не привечаю в доме.

Ты же сама учила: надо держать лицо.

Вот и держу, аж сводит судорогой ладони».

 

 

 

 

* * *

 

В непросохших предместьях побагровели склоны.

Эшелоны, колонны. Смутные времена.

Как десантники, вдоль дорог затаились клены,

маскируясь под осень,—  это ее война.

 

И хотя небеса уже не палят из пушки,

не плюются шрапнелью и не рычат «виват!», –

городских тополей обглоданные макушки

говорят нам о том, что произошел захват.

 

Оголив провода, пернатые дали дёру.

А на площади, выполняя чужой заказ,

в желтых бронежилетах мрачные мародеры

выметают, сгребают, жгут золотой запас.

 

Ты представить не можешь, сколько уже народу

безтаможенно и безвизово утекло

в тот спасительный край, где зим не бывало сроду,

где не платят властям за воду и за тепло.

 

Там на правом холме поют, а молчат – на левом.

Но и те, и другие в курсе, что всяк любим.

Там ягненок и лев под вечнозеленым древом

спят в обнимку,  а после – дружно жуют люпин.

 

И, когда я рвану туда, побросав манатки, – 

перекатная голь в облезлом товарняке, –

сдаст меня пограничник в плохонькой плащ-палатке

небожителю с полосатым жезлом в руке.

 

Я, наверно, примкну к молчальникам, ибо в школе

к  хору близко не подпускали меня… А ты

не кури натощак, не пей в одиночку, что ли.

И, пожалуйста, раз в три дня поливай цветы.

 

 

* * *

                                         Памяти брата

 

Ночью, когда скребущий по днищу бака

дождик впадает в оторопь темноты,

хочется верить в то, что твоя собака,

рыжая Веста, там же теперь, где ты.

 

Сонная, неуклюжая «азиатка»,

меж кучевых и перистых облаков

мордой уткнувшись в лапы, зевает сладко,

вздрагивает подпалинами боков.

 

Тянешься по привычке за сигаретой,

шаришь в карманах тесного пиджака, – 

не положили, черти; а в тундре этой

глухо, как в танке: ни одного ларька.

 

«Веста, ищи!» И псина трусит покорно –

грузной своей беспомощности стыдясь –

по островкам раздувшегося попкорна,

где ни следов, ни запахов – отродясь.

 

…Спать бы и спать, угревшись. Но прямо в ухо,

словно глухому: внятно и по складам,

ты говоришь: «Проснись. Выручай, сеструха.

Дай мне своих. Когда разживусь, –  отдам».

 

Я выползаю из дому. За ночь выстыл

сад, но уже из тучи сочится свет.

Тут, на столе, вчера я забыла «Winston”.

Вот зажигалка. Чайник. А пачки нет.

 

Только промокший, путаный след собачий

к ветхой калитке тянется от стола.

Все хорошо. И разве могло – иначе?

Ты ведь сказал: «Ищи!» И она нашла.

 

 

* * *

 

Ну и что с того, что это Колька?

Вместе мяч гоняли по двору.

Расшибался в кровь. – Болит?

                                – Нисколько.

Сопли детства: мам, а я умру?

 

– Нет. И чашку долго вытирала.

– Опоздаем в школу. Ты одет?

Сперли ордена у ветерана.

Но не сдал нас. Правильный был дед.

 

Что еще? В учительской разбили

два окна, сорвав шестой урок.

До сих пор висит в моей мобиле

немудреный колькин номерок

 

Всякий раз, придурок, шел на красный, –

мол, у смерти руки коротки.

Но сейчас он каску снял напрасно

со своей отчаянной башки.

 

А заядлым был! – не переспоришь.

Подавал мне с лёта угловой.

Ты прости, но я на службе, кореш.

Плавно пальцем жму на спусковой.

 

* * *

 

Речь на паузы дробил. Чистил ножиком ранет.

Человеков не любил, говорил: хороших нет.

Взгляд его – брезгливо пуст – проходя меня насквозь,

упирался прямо в куст ежевики или в гроздь

изабеллы. На плече света ерзало пятно.

Наплывало время «ч», в коем честно и черно.

Там никто уже не брат никому, не свят, не прав.

Там наводит автомат на иакова исав.

Смерти беглый аудит. В раскуроченном дворе

кукла страшная сидит: муха роется в дыре

балаклавы. Шаг назад – и на линии огня

я узнаю этот взгляд – неизменно сквозь меня –

в неподвижности зрачка отразивший, как в стекле,

каплю красного жука на расколотом стволе.

 

 

* * *

 

Я за тебя спокойна: ты-то уж точно там,

где не достанут хвори. Рай – это вечный бонус,

яркий рисунок детский: некто, прильнув к цветам,

спит, – голова, как репа с грядки, а тело – конус.

Ты на меня оттуда часто глядишь в просвет

меж облаками синий, думая: «Вот дурёха.

Как мы над ней ни бились в детстве, а толку нет:

даже теперь не знает, что хорошо, что плохо».

«Брось, –  говорю, – опять ты линию гнешь свою.

Я со стола рукою всё ж не сметаю крошек,

чисто посуду мою и ничего не бью:

видишь, цела покуда чашка твоя в горошек.

Я утепляю окна к снежному декабрю,

не выбегаю, здравым смыслом руководима,

в лютый мороз без шапки.  Ну, извини, курю.

Впрочем, и ты пускала в небо колечки дыма.

Нынче же, рыжей пчелкой над цветником жужжа

В хоре иных крылатых, служишь Творцу ретиво.

А вечерами смотришь с горнего этажа

все мои мелодрамы, триллеры, детективы.

…Я на глупцов не трачу времени. Я ловцов

радости мимолетной не привечаю в доме.

Ты же сама учила: надо держать лицо.

Вот и держу, аж сводит судорогой ладони».