Елена ДУБРОВИНА. «Песнь времени»: Владимир Дукельский, поэт и композитор
В прошлом номере журнала «Гостиная» мы рассказали о трагической судьбе Бориса Поплавского. Однако судьбы поэтов первой волны эмиграции сложились по-разному:
В дурмане песни ресторанной,
в огне, что трудно пережить,
одни – погибли смертью странной,
другие – научились жить…
Евгения Маркова
И, действительно, война унесла много жизней – одни поэты погибли в немецких концлагерях, другие вернулись в Россию и погибли в сталинских лагерях. Судьба некоторых из них так и осталась неизвестной. Многим удалось избежать страшной участи. Революция, а затем война разбросали русскую интеллигенцию по разным странам и континентам, включая Америку, Африку, Австралию, Ближний Восток. «В США русская поэзия проявилась многообразнее, чем в других странах рассеяния… Броское отличие, как от европейской панорамы, так и от дальневосточной, видится в многоголосии, в разнообразии творческих путей и судеб», – пишет Вадим Крейд.
Разные судьбы, разные страны, разные поэтические голоса… К некоторым поэтов первой волны эмиграции, попавших после войны в Америку, судьба была снисходительна, среди них были выдающиеся музыканты, такие как известный американский пианист Всеволод Пастухов, «бывший петербуржец, завороженный до конца своих дней атмосферой Серебряного века и лично знавший в годы юности М. Кузмина, Н. Гумилева, Г. Иванова» (В. Крейд); поэт и пианист Иван Умов, живший в Египте; американские музыканты Игорь Астров, композиторы – Александр Корона и Владимир Дукельский, писавший под псевдонимом Вернон Дюк.
Сливаясь, поэзия и музыка дают нам фон будущего поэтического или музыкального произведения. Близкие по духу и воплощению, по настроенности души, они, как бы, не могут существовать друг без друга. В нотной грамоте музыкального произведения мы читаем поэму души композитора, а в поэтических строчках поэта мы слышим музыку его волнений, его чувств, его души. Белинский писал: «Музыка – душа поэзии, проясняет и открывает ее. Она делает поэтическое слово более глубоким по смыслу и более легким по восприятию. Дух музыки в эмоциональном аспекте – творческая воля, побуждающая одаренных людей создавать состояние звучаний и оформлять их как свое мировоззрение».
Порой для поэта не столь важна суть сказанного, сколь звучание его души, музыка его эмоций, ибо музыка придает глубину поэтическому произведению: «Есть стихи, тему которых вообще трудно определить, поскольку они исходят из звучания, а не из значения…», – пишет В. Крейд в предисловии к книге «Русские поэты Америки». Поэту дано услышать таинственное звучание мира, его музыкальные звуки и отразить услышанное словами, передать с их помощью ритм и музыку природы, ее дыхание.
В ночи, когда уснет тревога,
И город скроется во мгле –
О, сколько музыки у Бога!
Какие звуки на земле!
Александр Блок
Или:
Я слышал музыку миров!..
Луна янтарная сияла
Над тучным бархатом лугов;
Качаясь, роща засыпала…..
Ф. Глинка
Для поэтов Серебряного века – музыкальный фон был волнительным инструментом, который создавал эмоциональный и поэтический настрой стихотворения. Традиции Серебряного века продолжили многие поэты первой волны эмиграции. Не удивительно, что среди них были известные музыканты, которые остались в забвении как поэты.
И опять возвращаясь к судьбе Бориса Поплавского, так и не успевшего дописать и дотворить, приходит на ум выписка из его дневника: «…Я могу еще прибавить несколько слов о согласии или вражде человека с духом музыки, делающим его поэтом. Кажется мне, что музыка в мире есть начало чистого движения, чистого становления и превращения, которое для единичного, законченного и временного раньше всего предстоит как смерть. Принятие музыки есть принятие смерти, оно, как мне кажется, посвящает человека в поэты… И иногда слагается первая строчка, то есть с каким-то особенным распевом сами собой располагаются слова, причем они становятся как бы магическим сигналом к воспоминаниям; как иногда в музыкальной фразе запечатлевается целая какая-нибудь мертвая весна, или для меня в запахе мандаринной кожуры целое Рождество в снегах, в России; или же – все мое довоенное детство в вальсе из “Веселой вдовы”», – такую запись оставил в своем дневнике Поплавский в марте 1929 года. Для Бориса Поплавского музыка была олицетворением смерти, для Владимира Дукельского – музыка была олицетворением жизни.
Музыка всегда жила в душе русского поэта, та музыка России, которую слышали они с детства в шуме морской волны или в шелесте ветвей русских берез. Поэзия, музыка, искусство помогали им выжить в трудные годы скитаний по чужим дорогам. В поэзии Поплавского музыка и живопись стали ее главным фоном. Музыка его стиха минорна, хаотична, пронзительна, беспредметна, «мы видим в ней смену странных, не логикой, а настроением соединённых образов» (М. Цетлин). Интересно, что цикл стихов, посвященных любимой женщине (Наталье Столяровой) Поплавский назвал «Над солнечною музыкой воды». И если у Поплавского музыка была фоном его поэзии, то у Дукельского поэзия была фоном его музыки, так как музыка была для него первостепенна.
Именно музыка стала основной частью жизни Владимира Дукельского. Еще в 11-летнем возрасте он поступил в Киевскую консерваторию. Ему посчастливилось учиться у самого Р. Глиера и Б. Яворского. Владимир Дукельский был одним из немногих поэтов, сделавших блестящую карьеру в музыкальном мире.
Так случилось, что судьба его каким-то странным образом переплелась с судьбой Бориса Поплавского. Встретились и познакомились они в Турции, в Константинополе, в 1920 году и подружились – двое молодых, необыкновенно талантливых юношей, двое мечтателей и фантазеров. Двое таких близких по духу молодых людей, но с такими разными судьбами.
После революции русская интеллигенция покидала Россию самыми всевозможными путями. Константинополь превратился в те главные ворота, через которые уходили из России остатки белогвардейцев и беженцы из центральных, и южных районов страны. В начале 20-х годов в Константинополе находилась обширная русская диаспора со своими ресторанами, школами, магазинами. Экзотический, живописный город – золотые купола византийского собора Святой Софии, пышный дворец последнего султана, богатые красочные сады, все это могло произвести на них неизгладимое впечатление. Русские беженцы селились в основном в Европейской части города, где находилась большая русская колония. Условия жизни были невероятно тяжелыми, работы практически не было. И, тем не менее, К. Зайцев так описывает жизнь беженцев в Турции: «Спросите эмигранта прошедшего через Константинополь! Как ни тяжело ему было там, но он все-таки радостно улыбается при охвативших его воспоминаниях. Какая-то печать легкости, беззаботности, красоты лежит на них вопреки всем трудностям, всем заботам, всему безобразию, которые там пережиты. Загадка? Может быть. Впрочем – лучше спросите сами любого, прошедшего через Константинополь. Но в константинопольском этапе русской эмиграции было еще нечто глубоко памятное всем его участникам: несмотря на всю будничную грязь, налипшую на константинопольскую жизнь, в ней были черты подлинного духовного величия и величественности… Когда-нибудь пытливый историк с живым интересом, а, может быть, почти с благоговением остановится перед этим сейчас психологически малопонятным для иностранца явлением “Зарубежной России”. Основным узлом истории русской эмиграции является Константинополь. Уже от него, как от последнего этапа русского “исхода” расходятся нити по всему миру».
Однако люди томились в безызвестности по поводу своей судьбы. В парижской газете «Возрождение» за 1925 год указывается, что к тому времени в Турции находилось более 6000 беженцев из России. Чрезвычайно тяжелым было правовое положение, так как изданные турецким правительством правила передвижения по стране, создавали для русских невыносимые условия существования. «Будучи прикрепленным к определенному месту жительства, беженец не может ни оставить его, ни поехать на работу в другое место», – писал автор той же статьи.
Вот в такой обстановке и повстречались Борис Поплавский и Владимир Дукельский. Им обоим было тогда по 17 лет. Кроме поэзии у друзей были и другие увлечения. Борис прекрасно рисовал и мечтал стать художником. Мечта Владимира была – стать композитором. Короткая встреча, казалось, будет залогом вечной дружбы, но судьба распорядилась иначе. Свое первое впечатление от встречи с Поплавским Борис Дукельский описывает так:
Однажды я, в гостиной, вечером,
Увидел гнувшегося вбок
Молодчика широкоплечего –
Не то атлет, не то дьячок.
Пиджак, пробор и галстук бантиком.
«Напрасно просишься на холст», –
Подумал я. «Одет романтиком,
А нос, как луковица, толст».
А дальше он замечает: «Мой франт – беднейший был бедняк».
Разговорились. Оба – юные:
Плели немало чепухи.
Потом прочел он сладкострунные
Гнусавым голосом стихи.
Стихи нелепые, неровные –
Из них сочился странный яд;
Стихи беспомощно любовные,
Как пенье грешных ангелят.
Но было что-то в них чудесное,
Волшебный запах шел от них;
Окном, открытым в неизвестное,
Мне показался каждый стих.
Стихи Бориса завораживают юного музыканта. В них была магия, музыка каких-то других миров. Да, и сам он писал стихи, были это стихи-рассказы, стихи-впечатления от виденного. Поплавский жил в своем мире, оторванным от всего земного, постоянно погружаясь в глубину своего «я», Дукельский шел твердо по земле, обозревая то, что было вокруг него. Но музыка поэзии была той общей струной, которая звучала в сердцах обоих поэтов. Позже Борис Поплавский напишет об эмигрантской поэзии: «Я чувствую в этой эмиграции согласие с духом музыки».
Несмотря на нищенское существование, в Константинополе русская интеллигенция живет своей культурной жизнью. Выходит русская газета, печатаются небольшие книжки стихов, открываются книжные магазины и т.д. Вместе с Б. Поплавским В. Дукельский основывает Царьградский цех поэтов.
Владимир Дукельский прожил с семьей в Константинополе 18 месяцев. Но вскоре семье удается достать визу, и на пароходе «Король Александр» они отплывают в Америку, а Борис Поплавский с отцом… уезжают в Париж. Здесь их дороги расходятся.
Что нас связало? Не Европа ли?
О, нет, – мы вскоре разошлись.
Но в золотом Константинополе
Мы в дружбе вечной поклялись.
Путь Дукельских лежит через известный Ellis Island в Нью-Йорк. Устроились быстро. Владимир производил на людей впечатление очень приятное – доброе, симпатичное лицо с мягкой улыбкой на губах, аристократичные манеры (мать была княжеского происхождения), умение быстро заводить друзей. Здесь в Нью-Йорке раскрывается талант юного композитора с особой силой. В возрасте 19 лет Владимир знакомится с Жоржем Гершвиным (George Gershwin), таким же эмигрантом, как и он сам, настоящее имя которого было Яков Гершович. Ко времени их встречи Гершвин был уже известным американским композитором. В 1924 году он прославился своей композицией «Rapsody in blue» (Голубая рапсодия), «Порги и Бес» и др. Его новый друг предложил Дукельскому сменить его русскую фамилию и имя на псевдоним Вернон Дюк (Vernon Duke). По совету друга свою первую песню Владимир написал под псевдонимом, но вплоть до 1955 года продолжал подписывать произведения классической музыки и стихи своим настоящим именем. В Нью-Йорке Дукельский продолжает сочинять музыку (увертюра к драме Гумилёва «Гондла» была исполнена 31 января 1923 в Карнеги-Холле), а также пробует силы в жанре популярных песен,
В 1924 году Вернон Дюк решает отправиться в Европу, в Париж, центр культурной жизни русской эмиграции. Успех русских музыкантов в Париже был в это время триумфальным. Именно с Парижем и русским балетом был связан небывалый взлёт молодого композитора Игоря Стравинского. Парижан буквально покорил в его произведениях синтез новейших музыкальных достижений и фольклорных традиций русской музыки. На сцене с огромным успехом пел Шаляпин, камерная певица Н. Плевицкая, выступал с концертами духовной музыки хор Н. Афонского. В июне 1925 года возвращается после месячных гастролей по Америке театр Балиева, в театре «Фемина» проходят с успехом гастроли «Летучей мыши». В том же году в июне проводятся дни русской культуры, концерт-бал под покровительством Великой Княгини Марии Павловны. Выступает известная певица О. Преображенская, проходят русские исторические концерты классической музыки. В программе – Стравинский, Скрябин, Прокофьев, Черепнин.
В Париже В. Дукельскому сказочно везет – он получает заказ от самого Дягилева на музыку к своему первому балету «Зефир и Флора», который был поставлен в Париже в 1925 году хореографом Леонидом Мясиным и художником декоратором Жоржем Браком. Музыка молодого композитора была высоко оценена не только Дягилевым, но и самим Прокофьевым. Дукельский и Прокофьев стали часто видеться, вплоть до 1939 года (до отъезда Прокофьева в Россию), но переписка продолжалась до 1946 года. 6 июня в газете «Возрождение» за 1925 год появилось первое объявление о продаже билетов на балет «Зефир и Флора».
Наряду с сочинениями музыкальными Владимир Дукельский продолжает писать стихи в подражание акмеистам и футуристам, и музыковедческие статьи. За время его жизни вышло более ста публикаций о музыке. В 1929 году он возвращается в Америку и пишет ряд популярных джазовых песен для Голливуда. Позже он написал еще три балета, оперу «Барышня-крестьянка», множество музыкальных комедий и ревю, кантату «Конец Санкт-Петербурга»; писал симфонии, камерную музыку, романсы. Премьерой первой симфонии Дукельского дирижировал Сергей Кусевицкий, в то время уже известный американский музыкант и главный дирижер Бостонского симфонического оркестра.
В 1955 выходит в свет книга его английских мемуаров «Паспорт в Париж» («Passport to Paris», Boston, 1955). Другая его английская книга – «Listen Here» «Слушай» – сборник эссе о музыке выходит в 1964 году. И хотя стихи он писал с детства, его первый сборник «Послания» вышел в свет, когда автору было 59 лет. В том же году (1962) выходит и вторая книга стихов – «Страдания немолодого Вертера». В 1965 в Калифорнии издан его сборник «Картинная галерея». Последняя книга «Поездка куда-то» опубликована незадолго до смерти поэта. Дукельский включал в свои сборники также и переводы из английских и американских поэтов – Эзры Паунда, Роберта Фроста, Дороти Паркер. Стихи Владимира Дукельского были включены в различные русские антологии, в частности, в недавно вышедшую антологию Вадима Крейда «Русские поэты Америки», 2013). Умер Владимир Дукельский в возрасте 65 лет от рака горла.
Борис Поплавский, чья жизнь оборвалась раньше, чем умолкла музыка Дукельского, однажды записал в своем дневнике: «Поэзия, кажется нам, есть песнь времени. Только одним удалось допеть ее до конца, у других нить времени оборвалась вместе с неоконченной песней».
Владимир Дукельский
ПАМЯТИ ПОПЛАВСКОГО
Я знал его в Константинополе,
На Бруссе, в Русском Маяке*,
Где беженцы прилежно хлопали
Певцу в облезлом парике;
Где дамы, вежливо грассируя,
Кормили бывших богачей,
Где композиторскую лиру я
Сменил на виршевый ручей.
Распорядители в усладу нам
Порой устраивали бал,
Где «Ваши пальцы пахнут ладаном»
Вертинский, жмурясь, распевал,
Где, тешась вальсами свирельными,
Порхали феи средь толпы
И веерами самодельными
Свои обмахивали лбы.
В американской сей обители
Шнырял голодный спекулянт:
«Вот, мистер Джаксон, не хотите ли –
Пятикаратовый брильянт!»
Приходом красных в море выкинут,
Там плакал жирный журналист,
Приспешник некогда Деникина –
Труслив, развратен и речист;
Священник, детский сад, гимназия,
Завет бой скаутов: Будь готов…
К спокойствию, однообразию –
Удел детей и стариков.
Однажды я, в гостиной, вечером,
Увидел гнувшегося вбок
Молодчика широкоплечего –
Не то атлет, не то дьячок.
Пиджак, пробор и галстук бантиком.
«Напрасно просишься на холст», –
Подумал я. «Одет романтиком,
А нос, как луковица, толст».
В шестнадцать лет мы все завистливы –
Меня кольнул его пиджак,
Для бедняка наряд немыслимый;
Мой франт – беднейший был бедняк.
Он, не найдя библиотекаря,
Сказал: «Поплавский. Есть Ренан?»
Но предпочел бы, видно, пекаря
И разогретый круассан.
Разговорились. Оба – юные:
Плели немало чепухи.
Потом прочел он сладкострунные
Гнусавым голосом стихи.
Стихи нелепые, неровные –
Из них сочился странный яд;
Стихи беспомощно любовные,
Как пенье грешных ангелят.
Но было что-то в них чудесное,
Волшебный запах шел от них;
Окном, открытым в неизвестное,
Мне показался каждый стих.
И тогой юного Горация
Мне померещился пиджак –
Божественная трансформация!
Из ада в рай – потом в кабак.
Лакали приторное дузико
(Союз аниса и огня);
Стихов пленительная музыка
Опять наполнила меня.
…………………..
Носил берет. Слегка сутулился.
Был некрасив, зато силен;
Любил Рэмбо, футбол и улицу,
Всегда в кого-то был влюблен.
Уже тогда умел скандалами
Взъерошить скучное житье;
Бесцеремонен с генералами,
Пленял Галатское жулье.
Грандилоквентными причудами
Уже тогда смущал народ,
Но с девушками полногрудыми
Робел сей русский Дон-Кихот.
За декорацией намеренной,
Под романтической броней,
Таился жалостный, растерянный,
Негероический герой.
Что нас связало? Не Европа ли?
О, нет, – мы вскоре разошлись.
Но в золотом Константинополе
Мы в дружбе вечной поклялись.
1961
* «Русский Маяк» был основан YMCA.
ПАРИЖСКАЯ НОТА
Русский был Монпарнасс –
В нем – поэтов артель
Пробавлялась Парижскою нотою:
Злоключений запас,
Кавардак, карусель,
Примиренье с голодной икотою.
Дружно жили они –
Бедняки беднякам
Не завидуют: скучно, без ругани
Их карабкались дни –
Но зато по ночам
Собирались поэты с подругами.
Пели все об одном –
Непременной тоской
Были все, как венцом, коронованы;
Каждым крепким стихом,
Каждой круглой строфой,
Как подругой своей, очарованы.
Но похлебка похвал –
Несъедобный трофей!
Для кормежки друзьям миннезингерам
Бог иль дьявол послал
Кружку пива в кафе,
За беседой с Поплавским иль Гингером.
Кое-кто уцелел;
Перебрался сюда,
Кто в Нью-Йорке, а иной в Калифорнию.
Всяк из нас отучнел –
Изобильна еда –
И одежду завел попросторнее.
Но наш ментор – Париж:
«Принимайте совет,
вы, поэты, что за океанами.
Нет спасенья – шалишь!
Под манишкой – скелет;
Все подохнем с пустыми карманами.
А поэзия? Что ж,
Ты под мой камертон
Поскули (развлеченье лунатика) –
Поскулишь и поймешь,
Что не пенье, а стон –
Стихотворцу одна лишь тематика.
Ловко поданый вой –
В рифмах вой на луну.
Фер-то ке? Жить хочу до зарезу я!
Холодок гробовой
Мне поможет уснуть –
Вот какая в Париже поэзия.
Всем приятнее жить,
Нелегко умирать,
Умирать почему-то приходится.
Нам Руси не забыть –
Стала мачехой мать;
Ну, поплачем об этом, как водится.
О любви пару слов,
Ничего не любя,
Проскандировать нам полагается;
Но счастливых стихов
Не пишите, друзья –
Критик скажет: «Дурак, забавляется!»
Мне знакомы и те,
Что поверили в жизнь,
Это все – молодняк, разночинцы, я
Им велю: «Ты потей,
Но за ноту держись:
Остальное – глухая провинция».
Улетучился пыл,
Луч парижский померк, –
Ментор наш манифестами хлесткими
Зашипел, зазвездил,
Как в саду фейерверк, –
И рассыпался мелкими блестками.
Все затихло. Затих
И Поплавского стон;
Но по-старому дышится в мире нам.
Кто остался в живых,
Смертью тот упоен, –
А Набоков в восторге от Сирина.
1961
КОННЕТИКУТ
Патриархален старый штат Коннектикут,
И не в почете праздные субъекты тут:
На них с презреньем смотрят старожилы
Из дачников искусно тянут жилы,
Прилежно копят дачниковы денежки.
Ничем Коннетикута не заменишь ты:
Дома там белокрасны, как редиски,
Крепчайший сидр, зловоннейшее виски.
Там церкви мятные напоминают пряники,
Отсутствие сумятицы и паники,
Присутствие девчонок загорелых,
Наивных, но по-своему умелых.
По пляжу ходят вольными оленями,
Всем улыбаясь голыми коленями,
Наследницы ветхозаветных янки:
Коннетикута барышни-крестьянки.
В них много женственного и жестокого,
Как в малолетней нимфе у Набокова.
И в барах, и в танцульках, и в аллеях
Нет недостатка в смуглых Лорелеях:
Лишь в мыслях, Казанова, ты лелей их,
Интриги виртуозные и наглые
Преследуются строго в Новой Англии.
Патриархален старый Коннетикут,
Где реки в живописном полусне текут.
Суров народ, кусаются лангусты –
И это намотай себе на ус ты.
БРОДВЕЙ
Я жил семнадцать долгих лет в Нью-Йорке,
К нему привык, в нем друга не узнал.
Воинственно широкоскулый Горький
Нью-Йорк в суконной прозе проклинал,
И лишний раз проклятием прославил
Доллара дар. Но, Горького бедней,
Я разбросал, шутя, червонцы дней –
Безденежным не страшен желтый дьявол.
Открой глаза: всех дьяволов страшней,
Артерий, разъедаемых гангреной
Большого города – Бродвей, Бродвей,
Неизмеримый, наглый, неизменный,
Всех безобразней. До второй войны
Он робких восхищал провинциалов,
И странников бесхитростные сны
Своим волшебным шумом наполнял он.
Остались: рык рокочущих реклам,
Мяуканье котов-автомобилей,
Кликушество клише, беды Бедлам
И воркованье фильмовых идиллий.
Но сгорбился Бродвей, беззубый шут:
На тротуаре корки и окурки,
А на углу, с бедой играя в жмурки,
Слепцы слепцам газеты продают.
Июнь 1963
АРИЗОНА
Если верите озону
И покорны кислороду,
Поезжайте в Аризону,
Как пристало сумасброду.
Меднорожие ковбои
В Гэри-Куперовых шляпах
Там гнусавят, как гобои,
И от них медвежий запах.
Ноги в сапоги обуты
Исполинского размера.
Визитеры – лилипуты,
А ковбои – Гулливеры.
Зарабатывают бойней
На экранах телевизий,
Но в песчаном парадизе,
В Аризоне им покойней,
В Аризоне take it easy.
Престарелые богачки,
Эротической подачки
Ожидая тщетно – что им? –
Не выплевывая жвачки,
Восхищаются ковбоем.
Главный город – это Финикс,
Монотонный, сонный; даже
Все дома одноэтажны,
На одно лицо. «Вы циник-с»! –
Мне читатель в скобках скажет.
До-ре-ми иль си-ля-соль-фа –
В кабаках трещат гитары.
По утрам, устав от гольфа,
Сядет люд скупой и старый
В Мерседесы, ягуары.
В полдень в Финиксе пустынном
Все, как по команде, стонут,
От жары спасаясь джином.
Пальмы пахнут нафталином:
Поезжайте в Аризону.
Июнь 1963
МОНТАНА
Резвый ручей серебристее Терека,
Озера блеск в обрамленьи сосновом.
Это – простая, незлая Америка;
Нам суждено познакомиться снова.
Шесть долгих лет, и шестые каникулы.
Тощей коровы тяжелое вымя;
Скрипка шмеля, веселясь, запиликала.
Овцы; небесные овцы над ними.
Вишни. Затишье. Вне жизни, вне времени.
Мух отгоняет оранжевой гривой
Сонная лошадь; все жены беременны.
Хлещут индейцы дешевое пиво.
Твой городок, где живут анекдотами,
Дагерротипами; спят неустанно
Люди. Забудем забавы, заботы мы.
Здесь – молоко, монотонность, Монтана.
Сентябрь 1964
(Стихи из антологии Вадима Крейда «Русские поэты Америки)
В прошлом номере журнала «Гостиная» мы рассказали о трагической судьбе Бориса Поплавского. Однако судьбы поэтов первой волны эмиграции сложились по-разному:
В дурмане песни ресторанной,
в огне, что трудно пережить,
одни – погибли смертью странной,
другие – научились жить…
Евгения Маркова
И, действительно, война унесла много жизней – одни поэты погибли в немецких концлагерях, другие вернулись в Россию и погибли в сталинских лагерях. Судьба некоторых из них так и осталась неизвестной. Многим удалось избежать страшной участи. Революция, а затем война разбросали русскую интеллигенцию по разным странам и континентам, включая Америку, Африку, Австралию, Ближний Восток. «В США русская поэзия проявилась многообразнее, чем в других странах рассеяния… Броское отличие, как от европейской панорамы, так и от дальневосточной, видится в многоголосии, в разнообразии творческих путей и судеб», – пишет Вадим Крейд.
Разные судьбы, разные страны, разные поэтические голоса… К некоторым поэтов первой волны эмиграции, попавших после войны в Америку, судьба была снисходительна, среди них были выдающиеся музыканты, такие как известный американский пианист Всеволод Пастухов, «бывший петербуржец, завороженный до конца своих дней атмосферой Серебряного века и лично знавший в годы юности М. Кузмина, Н. Гумилева, Г. Иванова» (В. Крейд); поэт и пианист Иван Умов, живший в Египте; американские музыканты Игорь Астров, композиторы – Александр Корона и Владимир Дукельский, писавший под псевдонимом Вернон Дюк.
Сливаясь, поэзия и музыка дают нам фон будущего поэтического или музыкального произведения. Близкие по духу и воплощению, по настроенности души, они, как бы, не могут существовать друг без друга. В нотной грамоте музыкального произведения мы читаем поэму души композитора, а в поэтических строчках поэта мы слышим музыку его волнений, его чувств, его души. Белинский писал: «Музыка – душа поэзии, проясняет и открывает ее. Она делает поэтическое слово более глубоким по смыслу и более легким по восприятию. Дух музыки в эмоциональном аспекте – творческая воля, побуждающая одаренных людей создавать состояние звучаний и оформлять их как свое мировоззрение».
Порой для поэта не столь важна суть сказанного, сколь звучание его души, музыка его эмоций, ибо музыка придает глубину поэтическому произведению: «Есть стихи, тему которых вообще трудно определить, поскольку они исходят из звучания, а не из значения…», – пишет В. Крейд в предисловии к книге «Русские поэты Америки». Поэту дано услышать таинственное звучание мира, его музыкальные звуки и отразить услышанное словами, передать с их помощью ритм и музыку природы, ее дыхание.
В ночи, когда уснет тревога,
И город скроется во мгле –
О, сколько музыки у Бога!
Какие звуки на земле!
Александр Блок
Или:
Я слышал музыку миров!..
Луна янтарная сияла
Над тучным бархатом лугов;
Качаясь, роща засыпала…..
Ф. Глинка
Для поэтов Серебряного века – музыкальный фон был волнительным инструментом, который создавал эмоциональный и поэтический настрой стихотворения. Традиции Серебряного века продолжили многие поэты первой волны эмиграции. Не удивительно, что среди них были известные музыканты, которые остались в забвении как поэты.
И опять возвращаясь к судьбе Бориса Поплавского, так и не успевшего дописать и дотворить, приходит на ум выписка из его дневника: «…Я могу еще прибавить несколько слов о согласии или вражде человека с духом музыки, делающим его поэтом. Кажется мне, что музыка в мире есть начало чистого движения, чистого становления и превращения, которое для единичного, законченного и временного раньше всего предстоит как смерть. Принятие музыки есть принятие смерти, оно, как мне кажется, посвящает человека в поэты… И иногда слагается первая строчка, то есть с каким-то особенным распевом сами собой располагаются слова, причем они становятся как бы магическим сигналом к воспоминаниям; как иногда в музыкальной фразе запечатлевается целая какая-нибудь мертвая весна, или для меня в запахе мандаринной кожуры целое Рождество в снегах, в России; или же – все мое довоенное детство в вальсе из “Веселой вдовы”», – такую запись оставил в своем дневнике Поплавский в марте 1929 года. Для Бориса Поплавского музыка была олицетворением смерти, для Владимира Дукельского – музыка была олицетворением жизни.
Музыка всегда жила в душе русского поэта, та музыка России, которую слышали они с детства в шуме морской волны или в шелесте ветвей русских берез. Поэзия, музыка, искусство помогали им выжить в трудные годы скитаний по чужим дорогам. В поэзии Поплавского музыка и живопись стали ее главным фоном. Музыка его стиха минорна, хаотична, пронзительна, беспредметна, «мы видим в ней смену странных, не логикой, а настроением соединённых образов» (М. Цетлин). Интересно, что цикл стихов, посвященных любимой женщине (Наталье Столяровой) Поплавский назвал «Над солнечною музыкой воды». И если у Поплавского музыка была фоном его поэзии, то у Дукельского поэзия была фоном его музыки, так как музыка была для него первостепенна.
Именно музыка стала основной частью жизни Владимира Дукельского. Еще в 11-летнем возрасте он поступил в Киевскую консерваторию. Ему посчастливилось учиться у самого Р. Глиера и Б. Яворского. Владимир Дукельский был одним из немногих поэтов, сделавших блестящую карьеру в музыкальном мире.
Так случилось, что судьба его каким-то странным образом переплелась с судьбой Бориса Поплавского. Встретились и познакомились они в Турции, в Константинополе, в 1920 году и подружились – двое молодых, необыкновенно талантливых юношей, двое мечтателей и фантазеров. Двое таких близких по духу молодых людей, но с такими разными судьбами.
После революции русская интеллигенция покидала Россию самыми всевозможными путями. Константинополь превратился в те главные ворота, через которые уходили из России остатки белогвардейцев и беженцы из центральных, и южных районов страны. В начале 20-х годов в Константинополе находилась обширная русская диаспора со своими ресторанами, школами, магазинами. Экзотический, живописный город – золотые купола византийского собора Святой Софии, пышный дворец последнего султана, богатые красочные сады, все это могло произвести на них неизгладимое впечатление. Русские беженцы селились в основном в Европейской части города, где находилась большая русская колония. Условия жизни были невероятно тяжелыми, работы практически не было. И, тем не менее, К. Зайцев так описывает жизнь беженцев в Турции: «Спросите эмигранта прошедшего через Константинополь! Как ни тяжело ему было там, но он все-таки радостно улыбается при охвативших его воспоминаниях. Какая-то печать легкости, беззаботности, красоты лежит на них вопреки всем трудностям, всем заботам, всему безобразию, которые там пережиты. Загадка? Может быть. Впрочем – лучше спросите сами любого, прошедшего через Константинополь. Но в константинопольском этапе русской эмиграции было еще нечто глубоко памятное всем его участникам: несмотря на всю будничную грязь, налипшую на константинопольскую жизнь, в ней были черты подлинного духовного величия и величественности… Когда-нибудь пытливый историк с живым интересом, а, может быть, почти с благоговением остановится перед этим сейчас психологически малопонятным для иностранца явлением “Зарубежной России”. Основным узлом истории русской эмиграции является Константинополь. Уже от него, как от последнего этапа русского “исхода” расходятся нити по всему миру».
Однако люди томились в безызвестности по поводу своей судьбы. В парижской газете «Возрождение» за 1925 год указывается, что к тому времени в Турции находилось более 6000 беженцев из России. Чрезвычайно тяжелым было правовое положение, так как изданные турецким правительством правила передвижения по стране, создавали для русских невыносимые условия существования. «Будучи прикрепленным к определенному месту жительства, беженец не может ни оставить его, ни поехать на работу в другое место», – писал автор той же статьи.
Вот в такой обстановке и повстречались Борис Поплавский и Владимир Дукельский. Им обоим было тогда по 17 лет. Кроме поэзии у друзей были и другие увлечения. Борис прекрасно рисовал и мечтал стать художником. Мечта Владимира была – стать композитором. Короткая встреча, казалось, будет залогом вечной дружбы, но судьба распорядилась иначе. Свое первое впечатление от встречи с Поплавским Борис Дукельский описывает так:
Однажды я, в гостиной, вечером,
Увидел гнувшегося вбок
Молодчика широкоплечего –
Не то атлет, не то дьячок.
Пиджак, пробор и галстук бантиком.
«Напрасно просишься на холст», –
Подумал я. «Одет романтиком,
А нос, как луковица, толст».
А дальше он замечает: «Мой франт – беднейший был бедняк».
Разговорились. Оба – юные:
Плели немало чепухи.
Потом прочел он сладкострунные
Гнусавым голосом стихи.
Стихи нелепые, неровные –
Из них сочился странный яд;
Стихи беспомощно любовные,
Как пенье грешных ангелят.
Но было что-то в них чудесное,
Волшебный запах шел от них;
Окном, открытым в неизвестное,
Мне показался каждый стих.
Стихи Бориса завораживают юного музыканта. В них была магия, музыка каких-то других миров. Да, и сам он писал стихи, были это стихи-рассказы, стихи-впечатления от виденного. Поплавский жил в своем мире, оторванным от всего земного, постоянно погружаясь в глубину своего «я», Дукельский шел твердо по земле, обозревая то, что было вокруг него. Но музыка поэзии была той общей струной, которая звучала в сердцах обоих поэтов. Позже Борис Поплавский напишет об эмигрантской поэзии: «Я чувствую в этой эмиграции согласие с духом музыки».
Несмотря на нищенское существование, в Константинополе русская интеллигенция живет своей культурной жизнью. Выходит русская газета, печатаются небольшие книжки стихов, открываются книжные магазины и т.д. Вместе с Б. Поплавским В. Дукельский основывает Царьградский цех поэтов.
Владимир Дукельский прожил с семьей в Константинополе 18 месяцев. Но вскоре семье удается достать визу, и на пароходе «Король Александр» они отплывают в Америку, а Борис Поплавский с отцом… уезжают в Париж. Здесь их дороги расходятся.
Что нас связало? Не Европа ли?
О, нет, – мы вскоре разошлись.
Но в золотом Константинополе
Мы в дружбе вечной поклялись.
Путь Дукельских лежит через известный Ellis Island в Нью-Йорк. Устроились быстро. Владимир производил на людей впечатление очень приятное – доброе, симпатичное лицо с мягкой улыбкой на губах, аристократичные манеры (мать была княжеского происхождения), умение быстро заводить друзей. Здесь в Нью-Йорке раскрывается талант юного композитора с особой силой. В возрасте 19 лет Владимир знакомится с Жоржем Гершвиным (George Gershwin), таким же эмигрантом, как и он сам, настоящее имя которого было Яков Гершович. Ко времени их встречи Гершвин был уже известным американским композитором. В 1924 году он прославился своей композицией «Rapsody in blue» (Голубая рапсодия), «Порги и Бес» и др. Его новый друг предложил Дукельскому сменить его русскую фамилию и имя на псевдоним Вернон Дюк (Vernon Duke). По совету друга свою первую песню Владимир написал под псевдонимом, но вплоть до 1955 года продолжал подписывать произведения классической музыки и стихи своим настоящим именем. В Нью-Йорке Дукельский продолжает сочинять музыку (увертюра к драме Гумилёва «Гондла» была исполнена 31 января 1923 в Карнеги-Холле), а также пробует силы в жанре популярных песен,
В 1924 году Вернон Дюк решает отправиться в Европу, в Париж, центр культурной жизни русской эмиграции. Успех русских музыкантов в Париже был в это время триумфальным. Именно с Парижем и русским балетом был связан небывалый взлёт молодого композитора Игоря Стравинского. Парижан буквально покорил в его произведениях синтез новейших музыкальных достижений и фольклорных традиций русской музыки. На сцене с огромным успехом пел Шаляпин, камерная певица Н. Плевицкая, выступал с концертами духовной музыки хор Н. Афонского. В июне 1925 года возвращается после месячных гастролей по Америке театр Балиева, в театре «Фемина» проходят с успехом гастроли «Летучей мыши». В том же году в июне проводятся дни русской культуры, концерт-бал под покровительством Великой Княгини Марии Павловны. Выступает известная певица О. Преображенская, проходят русские исторические концерты классической музыки. В программе – Стравинский, Скрябин, Прокофьев, Черепнин.
В Париже В. Дукельскому сказочно везет – он получает заказ от самого Дягилева на музыку к своему первому балету «Зефир и Флора», который был поставлен в Париже в 1925 году хореографом Леонидом Мясиным и художником декоратором Жоржем Браком. Музыка молодого композитора была высоко оценена не только Дягилевым, но и самим Прокофьевым. Дукельский и Прокофьев стали часто видеться, вплоть до 1939 года (до отъезда Прокофьева в Россию), но переписка продолжалась до 1946 года. 6 июня в газете «Возрождение» за 1925 год появилось первое объявление о продаже билетов на балет «Зефир и Флора».
Наряду с сочинениями музыкальными Владимир Дукельский продолжает писать стихи в подражание акмеистам и футуристам, и музыковедческие статьи. За время его жизни вышло более ста публикаций о музыке. В 1929 году он возвращается в Америку и пишет ряд популярных джазовых песен для Голливуда. Позже он написал еще три балета, оперу «Барышня-крестьянка», множество музыкальных комедий и ревю, кантату «Конец Санкт-Петербурга»; писал симфонии, камерную музыку, романсы. Премьерой первой симфонии Дукельского дирижировал Сергей Кусевицкий, в то время уже известный американский музыкант и главный дирижер Бостонского симфонического оркестра.
В 1955 выходит в свет книга его английских мемуаров «Паспорт в Париж» («Passport to Paris», Boston, 1955). Другая его английская книга – «Listen Here» «Слушай» – сборник эссе о музыке выходит в 1964 году. И хотя стихи он писал с детства, его первый сборник «Послания» вышел в свет, когда автору было 59 лет. В том же году (1962) выходит и вторая книга стихов – «Страдания немолодого Вертера». В 1965 в Калифорнии издан его сборник «Картинная галерея». Последняя книга «Поездка куда-то» опубликована незадолго до смерти поэта. Дукельский включал в свои сборники также и переводы из английских и американских поэтов – Эзры Паунда, Роберта Фроста, Дороти Паркер. Стихи Владимира Дукельского были включены в различные русские антологии, в частности, в недавно вышедшую антологию Вадима Крейда «Русские поэты Америки», 2013). Умер Владимир Дукельский в возрасте 65 лет от рака горла.
Борис Поплавский, чья жизнь оборвалась раньше, чем умолкла музыка Дукельского, однажды записал в своем дневнике: «Поэзия, кажется нам, есть песнь времени. Только одним удалось допеть ее до конца, у других нить времени оборвалась вместе с неоконченной песней».
Владимир Дукельский
ПАМЯТИ ПОПЛАВСКОГО
Я знал его в Константинополе,
На Бруссе, в Русском Маяке*,
Где беженцы прилежно хлопали
Певцу в облезлом парике;
Где дамы, вежливо грассируя,
Кормили бывших богачей,
Где композиторскую лиру я
Сменил на виршевый ручей.
Распорядители в усладу нам
Порой устраивали бал,
Где «Ваши пальцы пахнут ладаном»
Вертинский, жмурясь, распевал,
Где, тешась вальсами свирельными,
Порхали феи средь толпы
И веерами самодельными
Свои обмахивали лбы.
В американской сей обители
Шнырял голодный спекулянт:
«Вот, мистер Джаксон, не хотите ли –
Пятикаратовый брильянт!»
Приходом красных в море выкинут,
Там плакал жирный журналист,
Приспешник некогда Деникина –
Труслив, развратен и речист;
Священник, детский сад, гимназия,
Завет бой скаутов: Будь готов…
К спокойствию, однообразию –
Удел детей и стариков.
Однажды я, в гостиной, вечером,
Увидел гнувшегося вбок
Молодчика широкоплечего –
Не то атлет, не то дьячок.
Пиджак, пробор и галстук бантиком.
«Напрасно просишься на холст», –
Подумал я. «Одет романтиком,
А нос, как луковица, толст».
В шестнадцать лет мы все завистливы –
Меня кольнул его пиджак,
Для бедняка наряд немыслимый;
Мой франт – беднейший был бедняк.
Он, не найдя библиотекаря,
Сказал: «Поплавский. Есть Ренан?»
Но предпочел бы, видно, пекаря
И разогретый круассан.
Разговорились. Оба – юные:
Плели немало чепухи.
Потом прочел он сладкострунные
Гнусавым голосом стихи.
Стихи нелепые, неровные –
Из них сочился странный яд;
Стихи беспомощно любовные,
Как пенье грешных ангелят.
Но было что-то в них чудесное,
Волшебный запах шел от них;
Окном, открытым в неизвестное,
Мне показался каждый стих.
И тогой юного Горация
Мне померещился пиджак –
Божественная трансформация!
Из ада в рай – потом в кабак.
Лакали приторное дузико
(Союз аниса и огня);
Стихов пленительная музыка
Опять наполнила меня.
…………………..
Носил берет. Слегка сутулился.
Был некрасив, зато силен;
Любил Рэмбо, футбол и улицу,
Всегда в кого-то был влюблен.
Уже тогда умел скандалами
Взъерошить скучное житье;
Бесцеремонен с генералами,
Пленял Галатское жулье.
Грандилоквентными причудами
Уже тогда смущал народ,
Но с девушками полногрудыми
Робел сей русский Дон-Кихот.
За декорацией намеренной,
Под романтической броней,
Таился жалостный, растерянный,
Негероический герой.
Что нас связало? Не Европа ли?
О, нет, – мы вскоре разошлись.
Но в золотом Константинополе
Мы в дружбе вечной поклялись.
1961
* «Русский Маяк» был основан YMCA.
ПАРИЖСКАЯ НОТА
Русский был Монпарнасс –
В нем – поэтов артель
Пробавлялась Парижскою нотою:
Злоключений запас,
Кавардак, карусель,
Примиренье с голодной икотою.
Дружно жили они –
Бедняки беднякам
Не завидуют: скучно, без ругани
Их карабкались дни –
Но зато по ночам
Собирались поэты с подругами.
Пели все об одном –
Непременной тоской
Были все, как венцом, коронованы;
Каждым крепким стихом,
Каждой круглой строфой,
Как подругой своей, очарованы.
Но похлебка похвал –
Несъедобный трофей!
Для кормежки друзьям миннезингерам
Бог иль дьявол послал
Кружку пива в кафе,
За беседой с Поплавским иль Гингером.
Кое-кто уцелел;
Перебрался сюда,
Кто в Нью-Йорке, а иной в Калифорнию.
Всяк из нас отучнел –
Изобильна еда –
И одежду завел попросторнее.
Но наш ментор – Париж:
«Принимайте совет,
вы, поэты, что за океанами.
Нет спасенья – шалишь!
Под манишкой – скелет;
Все подохнем с пустыми карманами.
А поэзия? Что ж,
Ты под мой камертон
Поскули (развлеченье лунатика) –
Поскулишь и поймешь,
Что не пенье, а стон –
Стихотворцу одна лишь тематика.
Ловко поданый вой –
В рифмах вой на луну.
Фер-то ке? Жить хочу до зарезу я!
Холодок гробовой
Мне поможет уснуть –
Вот какая в Париже поэзия.
Всем приятнее жить,
Нелегко умирать,
Умирать почему-то приходится.
Нам Руси не забыть –
Стала мачехой мать;
Ну, поплачем об этом, как водится.
О любви пару слов,
Ничего не любя,
Проскандировать нам полагается;
Но счастливых стихов
Не пишите, друзья –
Критик скажет: «Дурак, забавляется!»
Мне знакомы и те,
Что поверили в жизнь,
Это все – молодняк, разночинцы, я
Им велю: «Ты потей,
Но за ноту держись:
Остальное – глухая провинция».
Улетучился пыл,
Луч парижский померк, –
Ментор наш манифестами хлесткими
Зашипел, зазвездил,
Как в саду фейерверк, –
И рассыпался мелкими блестками.
Все затихло. Затих
И Поплавского стон;
Но по-старому дышится в мире нам.
Кто остался в живых,
Смертью тот упоен, –
А Набоков в восторге от Сирина.
1961
КОННЕТИКУТ
Патриархален старый штат Коннектикут,
И не в почете праздные субъекты тут:
На них с презреньем смотрят старожилы
Из дачников искусно тянут жилы,
Прилежно копят дачниковы денежки.
Ничем Коннетикута не заменишь ты:
Дома там белокрасны, как редиски,
Крепчайший сидр, зловоннейшее виски.
Там церкви мятные напоминают пряники,
Отсутствие сумятицы и паники,
Присутствие девчонок загорелых,
Наивных, но по-своему умелых.
По пляжу ходят вольными оленями,
Всем улыбаясь голыми коленями,
Наследницы ветхозаветных янки:
Коннетикута барышни-крестьянки.
В них много женственного и жестокого,
Как в малолетней нимфе у Набокова.
И в барах, и в танцульках, и в аллеях
Нет недостатка в смуглых Лорелеях:
Лишь в мыслях, Казанова, ты лелей их,
Интриги виртуозные и наглые
Преследуются строго в Новой Англии.
Патриархален старый Коннетикут,
Где реки в живописном полусне текут.
Суров народ, кусаются лангусты –
И это намотай себе на ус ты.
БРОДВЕЙ
Я жил семнадцать долгих лет в Нью-Йорке,
К нему привык, в нем друга не узнал.
Воинственно широкоскулый Горький
Нью-Йорк в суконной прозе проклинал,
И лишний раз проклятием прославил
Доллара дар. Но, Горького бедней,
Я разбросал, шутя, червонцы дней –
Безденежным не страшен желтый дьявол.
Открой глаза: всех дьяволов страшней,
Артерий, разъедаемых гангреной
Большого города – Бродвей, Бродвей,
Неизмеримый, наглый, неизменный,
Всех безобразней. До второй войны
Он робких восхищал провинциалов,
И странников бесхитростные сны
Своим волшебным шумом наполнял он.
Остались: рык рокочущих реклам,
Мяуканье котов-автомобилей,
Кликушество клише, беды Бедлам
И воркованье фильмовых идиллий.
Но сгорбился Бродвей, беззубый шут:
На тротуаре корки и окурки,
А на углу, с бедой играя в жмурки,
Слепцы слепцам газеты продают.
Июнь 1963
АРИЗОНА
Если верите озону
И покорны кислороду,
Поезжайте в Аризону,
Как пристало сумасброду.
Меднорожие ковбои
В Гэри-Куперовых шляпах
Там гнусавят, как гобои,
И от них медвежий запах.
Ноги в сапоги обуты
Исполинского размера.
Визитеры – лилипуты,
А ковбои – Гулливеры.
Зарабатывают бойней
На экранах телевизий,
Но в песчаном парадизе,
В Аризоне им покойней,
В Аризоне take it easy.
Престарелые богачки,
Эротической подачки
Ожидая тщетно – что им? –
Не выплевывая жвачки,
Восхищаются ковбоем.
Главный город – это Финикс,
Монотонный, сонный; даже
Все дома одноэтажны,
На одно лицо. «Вы циник-с»! –
Мне читатель в скобках скажет.
До-ре-ми иль си-ля-соль-фа –
В кабаках трещат гитары.
По утрам, устав от гольфа,
Сядет люд скупой и старый
В Мерседесы, ягуары.
В полдень в Финиксе пустынном
Все, как по команде, стонут,
От жары спасаясь джином.
Пальмы пахнут нафталином:
Поезжайте в Аризону.
Июнь 1963
МОНТАНА
Резвый ручей серебристее Терека,
Озера блеск в обрамленьи сосновом.
Это – простая, незлая Америка;
Нам суждено познакомиться снова.
Шесть долгих лет, и шестые каникулы.
Тощей коровы тяжелое вымя;
Скрипка шмеля, веселясь, запиликала.
Овцы; небесные овцы над ними.
Вишни. Затишье. Вне жизни, вне времени.
Мух отгоняет оранжевой гривой
Сонная лошадь; все жены беременны.
Хлещут индейцы дешевое пиво.
Твой городок, где живут анекдотами,
Дагерротипами; спят неустанно
Люди. Забудем забавы, заботы мы.
Здесь – молоко, монотонность, Монтана.
Сентябрь 1964
(Стихи из антологии Вадима Крейда «Русские поэты Америки)