Михаил ЮДСОН. Похвала провинции. Интервью с Дмитрием Быковым

BykovДмитрий Быков – человек пишущий, свободно распадающийся на поэта и прозаика, вольно соединяющий стихи с романами. Вдобавок Быков – записной книгочей, книгочерпий и книгодар. Благодаря ему мы впитываем лекции по мировой литературе, плавно переходя от Набокова на Быкова. Мне, безвылазно живущему в тельавинции у моря, он представляется поистине Вечным Странником по странам и страницам, сплавщиком папирусов по Ист-Истре и Усть-Заратустре. Дмитрий Львович в каком-то смысле нынешнее наше все и вся, коллективное бессознательное, передвижное Быковостатическое Мироздание. Тут уж кому как сподручней – на недельных главах иль на дальних поездах… Ну, послушаем приближение звука.

Насколько я знаю, ты сейчас живешь на два дома: преподаешь в США с заокеанскими наездами в Москву. Отсутствие родимой уличной, заоконной глоссалалии – не помеха языку?

— Так я жил в прошлом году. В этом я довольно часто наезжаю с лекциями в разные американские университеты, но большую часть времени провожу в России, где разъездов тоже хватает — и с лекциями, и с поэтическими вечерами. Так что с глоссолалией все в порядке, да и в Штатах русские не забывают язык, слава Богу.

— Цитирую тебя: "Атмосфера духовной провинции возникает от атмосферы запрета". Но взять Израиль… Запретов – точно нет. Духовная провинция – таки есть. Самоцензура заела? Вообще, доступно ли поколению, взросшему в советских вольерах, глядеть поверх? А в Америке встречается понятие литературной провинции (ясен Пнин, не в Принстоне, где ты трудоденствуешь)? Можно же вспомнить и Аксенова же: "Фолкнер в конце концов провинциальный американский писатель".

— Ну, едва ли в понимании Аксенова Фолкнер был именно провинциален в русском смысле. В Америке провинции нет. Есть пестрые, разные куски, у каждого штата свое лицо и свои правила, и Фолкнер провинциален лишь потому, что лучше знает жизнь Юга с его страстями: попытки отрываться от этого материала приводят к полуудачам вроде "Притчи". В остальном, пожалуй, более авангардного, актуального и сложного прозаика, чем Фолкнер, Америка не знала: столица местной прозы была там, где был он. Провинциальность в русском смысле — это отсталость, страх развития, а это и есть прямое следствие культуры запретов, в которой мы существуем. В этом смысле Москва сегодня провинциальнее Екатеринбурга и Новосибирска — там бессмысленных запретов меньше, протестов больше. В Москве "монстраций" нет, а в Новосибирске — есть, и организатор их, Лоскутов, слава Богу, отделывается штрафом.

— Ты неоднократно утверждал, что нужно переболеть каким-то отрицательным (в своем крайнем выражении) явлением, дабы это дело перебороть и разом выйти на следующую ступень развития. Но сегодня в западном мировосприятии агрессивно популярна толерантность, начиная с детского сада. Тогда возможна ли популяция, перешагнувшая "национализм", "тоталитаризм", не перехворав ими?

— Нет. Невозможна. Без этой прививки организм никогда не вырастет здоровым. Иногда эта прививка убивает — так случилось с Германией, которая никогда уже не будет прежней. Все попытки Томаса Манна проследить момент, когда германский поезд ушел в тупик, — оказались бесплодны: нация может пережить рак, а может умереть от него. У России, мне кажется, есть шанс выжить — именно потому, что здесь никто никогда ничему не верит до конца. Тут нет фашизма, есть терпимое отношение к нему и готовность поиграть в эти игры, но ироническая дистанция по отношению ко всем действиям власти сохраняется. Наше рабство — самое свободное в мире.

— Наличие веры, по слухам, есть функция некоего духовного органа, который по-разному развит у людей, а иной раз отсутствует. Как, по-твоему, можно веру воспитать или развить?

— Не знаю. Наверное, человека вообще можно воспитать только чудом. Не добром, не злом — именно чудом. Способность воспринимать чудеса — нечто вроде музыкального слуха: Искандер писал, что этот слух не зависит от морали. Если есть эстетическое чувство — есть и надежда, что человек начнет воспринимать чудеса мира, его музыкальный смысл. У меня давеча была дискуссия с одним любимым коллегой: я, говорит он, готов все отдать, только бы никогда больше не слышать музыку революции. Ведь все мы знаем, чем она кончается. А я говорю: да, все знаем. Но ведь этим все кончается. Просто одни перед смертью слышали музыку, а другие нет.

— Борис Пастернак страдал в московском письме конца двадцатых: "Кругом почти сплошь жидова перекашивается в ужимках – а ты нравственно отдувайся за ее крикливое существование!" Тебе жалко его – во многих смыслах?

— Почему? Напротив, он умел быть объективен к своим, умел чувствовать более своими тех, кто близок ему духовно, а не этнически. Пастернака нельзя жалеть — ему и завидовать, впрочем, не очень получается: скажем так, я бескорыстно восхищаюсь его догадками и прозрениями. И отвагой — потому что его апология ассимиляции уже тогда вызывала упреки в трусости, в отказе от национальной идентичности… Увы, национальная идентичность есть только у тех, кто отказался от культурной. Культурная, на мой взгляд, значительно выше и почетней. Оставим этнику тем, кто боится мировой конкуренции, кто не видит себя в контексте всемирной истории или культуры. Оставим им то, что Пастернак называет добровольной и никому не нужной жертвой. После прихода в мир христианства говорить о национальном духе как-то провинциально, употребляя твой же термин.

— Вот ты рекомендуешь: "Давайте увеличивать в мире долю доброжелательного, непрагматического". Как именно? Ведь за это безобразно мало платят…

— Только за непрагматическое и платят, как доказал еще Чуковский. Выгодно оказывается только то, что не рассчитано на прямую выгоду.

— Ты хорошо знаешь продвинутую молодежь, и не только российскую. Понятно, что мощное и устойчивое объединение особей возможно, если идея охватывает экзистенциальные вопросы. Что бы это могло быть сегодня? Откуда дует ветер (или волны его гасят)?

— Интересный вопрос. Если наблюдать именно за молодежью — мне кажется, их интересует идея сверхчеловечности, но в новом изводе. Обладать сверхспособностями. Как сказала одна моя студентка — меня интересует сложное. Им нравится знать пять языков, читать специальную литературу, изучать умирающие языки и делать на них доклады. Их интересует крайнее, предельное развитие личности. А насчет экзистенциальных вопросов… кажется, это вопрос о дальнейшей эволюции человека: для всех уже, по-моему, очевидно, что все произойдет именно по предсказанию Бромберга из повести "Волны гасят ветер". Человечество разделится на две части: одна быстро устремится вперед, другая медленно покатится назад. Задача продвинутой части общества в том, чтобы исчезнуть из поля зрения консервативного большинства и осторожно начать строить новый мир — так, чтобы никто не сумел помешать этому. Судя по тому, что некоторые продвинутые студенты ко мне тянутся, у меня есть шанс поучаствовать в этом процессе — в строительстве новой генерации, в формировании новой общности. Мою задачу я понимаю как их посильную защиту от тех опасностей, которые в свое время чуть не угробили меня. Чуть — но все-таки не угробили. А теперь уж поздно.

— Вячеслав Всеволодович Иванов ("Кома") когда-то заявлял, что XXI век будет или гуманитарным, или рискует "не быть". А ты б записался в эсхатологи, наблюдая нынешнее бешенство новшеств, рост снежного кома технологических революций?

— Что именно понимать под гуманитарностью? Если человечность, то Иванов прав, а если повышенный интерес к развитию литературы, философии, истории, — думаю, что век будет скорее биологическим, и главная его идея — скрещивание человека и машины, развитие "носимых" технологий, встроенных чипов, имплантирование айфона непосредственно в мозг и все такое. Я мало в этом понимаю, но много об этом мечтаю. Телепатия и абсолютная память — вот что даст нам такой интернет. Готов ли я заплатить за это абсолютной прозрачностью, проницаемостью? пожалуй, это интересный вызов.

— У грустного мудреца Губермана сказано: "Любым надеждам вопреки,/ плохой у времени прогноз,/ поскольку властвуют жуки,/ а им уютнее навоз". Не поверишь, но это я опять тебя пытаю про Америку – неужто такой ничтожный выбор вожаков свободной стаи, этак до микки-маусов довыбираются (а мы тут до скарабеев)?

— Америка получает ту прививку, которой у нее до сих пор не было: Грега Стилсона предсказал еще Кинг. Никакого Трампа не выберут, конечно, а если выберут — то исключительно ради прикола: только чтобы доказать, что институты сильнее личности, а инстинкт самосохранения нации мощней любого соблазна. Ну, выберут они Трампа, будут над ним потешаться четыре года — это не такая уж бездарная потеря времени. Но они не выберут. И я бы не хоронил Америку, хотя соблазн велик. Проблема у нее есть, и всем, кто занимается аимериканской прозой, она видна: технологии — в том числе нарративные, литературные, кинематографические, — развиваются быстрей, чем культура как таковая. Американские фильмы — да и романы — похожи иногда на феноменально оснащенных младенцев: изложение феноменальное, идеи скудные. Масштабные вопросы ставят перед собой единицы — даже Франзен, по-моему, в романе "Purity" делает шаг назад от трудного, но грандиозного обобщения, на которое он вышел в "Свободе". Не хватает бесстрашия, радикализма, остроты в постановке последних вопросов — тех, которая есть у Джармуша, у Копполы. У Дарденнов в Европе. Многое надо переформулировать. Но, может, Трамп затем и нужен, чтобы эти последние вопросы встали перед страной во всей остроте?

— Почему Светлане Алексиевич дали не "нобелевку мира", а премию по литературе – очередная шведская накладка, политкорректная промашка?

— Алексиевич интересна именно эстетически, просто "сверхлитературу" придумала не она, а Адамович. Но посмертно Нобеля не дают.

— Расскажи, если можно, о своей неизданной книге "Круг седьмой" – там есть параллели с такими фигурами, как Ленин, Сталин, Гитлер?

— Это конспект моего курса по компаративистике, который я уже частично читал в Штатах и планирую читать в 2017 году в Чепел-Хилле. Рассказывать пока не хочу — частично все это уже изложено в лекциях, статьях из книги "Хроники ближайшей войны", а частично я не хочу продавать свои ноу-хау. Ленину, по-моему, вполне соответствует Петр — а в нечетные века такой фигуры не видно. Именно поэтому своего 1917 года у нас тоже не будет, а будет, надеюсь, новая оттепель в духе Александра II. У Гитлера параллелей быть не может, ибо европейская история не циклична. В каждой избушке свои погремушки.

— Ты рассказываешь в своих выступлениях о таком, скажем, жанре как "послание власти": Пушкин "Анджело", Леонов "Нашествие", Булгаков "Мастер и Маргарита". Можно ли отнести сюда (увы, за вычетом дара) и получивший "Большую книгу" роман Прилепина "Обитель" (чуть не написал "Особняк")?

— Нет, конечно. Каково тут послание? О чем Прилепин хочет сказать власти? Сейчас вообще никто не хочет обратиться к власти с конкретным посланием. Никто не верит в ее способность услышать сигнал и что-то изменить. Какой смысл сейчас обращаться к тем, от кого давно ничего не зависит? Прилепин, конечно, очень желал бы влиять на умы и в особенности на мировые струны. Но и у него хватает трезвости понять, что сказать ему абсолютно нечего — он встал на сторону сил, у которых никакой позитивной программы нет по определению. И все это он понимает, и мы скоро увидим эволюцию в духе позднего Горького. Возможно, Нижний Новгород даже успеют опять переименовать — но, боюсь, 60 лет это переименование не продержится. Все как-то пошло быстрей.

— Есть ли у тебя критерии, по которым определяется будущность учеников?

— Что такое будущность? Чем талантливей ученик, тем ему трудней придется. Это я понимаю. Но на некоторых я вижу особый отсвет, знак исключительности. Моя задача только в том, чтобы внушить своим школьникам и студентам доверие к себе, твердость, готовность противостоять травле. Я этого навидался, бороться с этим умею, Впрочем, гениям и так не занимать сил. И процент гениев среди моих учеников исключительно велик. По крайней мере десяти российским и американским ученикам я готов предречь великое будущее. Хорошо, если они в расцвете славы вспомнят обо мне.

— В лекциях о творчестве Стругацких ты упомянул о нежелании давать свой комментарий к роману "Отягощенные злом". Может, сейчас сделаешь исключение? А когда-нибудь в принципе появится твое "Толкование Братьев"?

— Время не пришло. Подождем разгона Флоры. Потенциальных Носовых я вокруг вижу немало.

— Ты часто выступаешь вместе с замечательным актером Михаилом Ефремовым – он декламирует, а ты тут же сочиняешь стихи, аки пушкинский импровизатор. Не привезете эти "египетские ночи" в Израиль?

— Я не приеду в Израиль. Не потому, что кто-то мне там хамил или оказывал дурной прием — нет, напротив, основная масса моих читателей была, как всегда, доброжелательна, и я платил им взаимностью. Но мне неинтересно ехать туда, где торжествуют чуждые мне идеи. Менять культурную идентичность на национальную — этого я не понимаю в принципе. Так что уж лучше вы к нам.

— Ты чувствуешь разницу в стилях, языковых запахах, словесных замашках писателей российских и переместившихся в эмиграцию?

— Ну вот у тебя, например, язык страшно сгустился, в нем стало меньше воздуха и больше идиоматики. Случилось примерно то, что произошло в свое время и с Соколовым, и с Шишкиным — это нормальный этап, скорее экзистенциальный, чем возрастной. Некотореы, напротив, как Рубина, начинают писать жиже, беллетристичней, в буквальном смысле утрачивают понятие о реальности и не нуждаются в нем больше. Я не в претензии, всякому свое.

— Как, по-твоему, речь Каспарова в Фултоне – это перетряска кафкианской реальности, смена стеклышек или новый калейдоскоп?

— Я в таких категориях не мыслю. Это попытка напомнить о том, что были когда-то в мире люди принципиальные. При этом Фултонская речь Черчилля мне во многом не нравится — но, что поделать, старик умел вовремя назвать вещи своими именами.

— Что у тебя на рабочем столе экрана, какие тексты ждут обложки?

— Роман "Июнь", новая большая книга стихов, ЖЗЛ об Ахматовой, сборник колонок "Карманный оракул", а в отдаленном будущем — роман "Жалобная книга", глава из которого уже появилась в сборнике "Большая книга победителей".

— И напослед, пожелай, пожалуйста, что-нибудь читающим.

— Давайте уже избавимся наконец от когнитивного диссонанса, вызывающего страх смерти, и наберемся мужества понять, что смерти нет.

BykovДмитрий Быков – человек пишущий, свободно распадающийся на поэта и прозаика, вольно соединяющий стихи с романами. Вдобавок Быков – записной книгочей, книгочерпий и книгодар. Благодаря ему мы впитываем лекции по мировой литературе, плавно переходя от Набокова на Быкова. Мне, безвылазно живущему в тельавинции у моря, он представляется поистине Вечным Странником по странам и страницам, сплавщиком папирусов по Ист-Истре и Усть-Заратустре. Дмитрий Львович в каком-то смысле нынешнее наше все и вся, коллективное бессознательное, передвижное Быковостатическое Мироздание. Тут уж кому как сподручней – на недельных главах иль на дальних поездах… Ну, послушаем приближение звука.

Насколько я знаю, ты сейчас живешь на два дома: преподаешь в США с заокеанскими наездами в Москву. Отсутствие родимой уличной, заоконной глоссалалии – не помеха языку?

— Так я жил в прошлом году. В этом я довольно часто наезжаю с лекциями в разные американские университеты, но большую часть времени провожу в России, где разъездов тоже хватает — и с лекциями, и с поэтическими вечерами. Так что с глоссолалией все в порядке, да и в Штатах русские не забывают язык, слава Богу.

— Цитирую тебя: "Атмосфера духовной провинции возникает от атмосферы запрета". Но взять Израиль… Запретов – точно нет. Духовная провинция – таки есть. Самоцензура заела? Вообще, доступно ли поколению, взросшему в советских вольерах, глядеть поверх? А в Америке встречается понятие литературной провинции (ясен Пнин, не в Принстоне, где ты трудоденствуешь)? Можно же вспомнить и Аксенова же: "Фолкнер в конце концов провинциальный американский писатель".

— Ну, едва ли в понимании Аксенова Фолкнер был именно провинциален в русском смысле. В Америке провинции нет. Есть пестрые, разные куски, у каждого штата свое лицо и свои правила, и Фолкнер провинциален лишь потому, что лучше знает жизнь Юга с его страстями: попытки отрываться от этого материала приводят к полуудачам вроде "Притчи". В остальном, пожалуй, более авангардного, актуального и сложного прозаика, чем Фолкнер, Америка не знала: столица местной прозы была там, где был он. Провинциальность в русском смысле — это отсталость, страх развития, а это и есть прямое следствие культуры запретов, в которой мы существуем. В этом смысле Москва сегодня провинциальнее Екатеринбурга и Новосибирска — там бессмысленных запретов меньше, протестов больше. В Москве "монстраций" нет, а в Новосибирске — есть, и организатор их, Лоскутов, слава Богу, отделывается штрафом.

— Ты неоднократно утверждал, что нужно переболеть каким-то отрицательным (в своем крайнем выражении) явлением, дабы это дело перебороть и разом выйти на следующую ступень развития. Но сегодня в западном мировосприятии агрессивно популярна толерантность, начиная с детского сада. Тогда возможна ли популяция, перешагнувшая "национализм", "тоталитаризм", не перехворав ими?

— Нет. Невозможна. Без этой прививки организм никогда не вырастет здоровым. Иногда эта прививка убивает — так случилось с Германией, которая никогда уже не будет прежней. Все попытки Томаса Манна проследить момент, когда германский поезд ушел в тупик, — оказались бесплодны: нация может пережить рак, а может умереть от него. У России, мне кажется, есть шанс выжить — именно потому, что здесь никто никогда ничему не верит до конца. Тут нет фашизма, есть терпимое отношение к нему и готовность поиграть в эти игры, но ироническая дистанция по отношению ко всем действиям власти сохраняется. Наше рабство — самое свободное в мире.

— Наличие веры, по слухам, есть функция некоего духовного органа, который по-разному развит у людей, а иной раз отсутствует. Как, по-твоему, можно веру воспитать или развить?

— Не знаю. Наверное, человека вообще можно воспитать только чудом. Не добром, не злом — именно чудом. Способность воспринимать чудеса — нечто вроде музыкального слуха: Искандер писал, что этот слух не зависит от морали. Если есть эстетическое чувство — есть и надежда, что человек начнет воспринимать чудеса мира, его музыкальный смысл. У меня давеча была дискуссия с одним любимым коллегой: я, говорит он, готов все отдать, только бы никогда больше не слышать музыку революции. Ведь все мы знаем, чем она кончается. А я говорю: да, все знаем. Но ведь этим все кончается. Просто одни перед смертью слышали музыку, а другие нет.

— Борис Пастернак страдал в московском письме конца двадцатых: "Кругом почти сплошь жидова перекашивается в ужимках – а ты нравственно отдувайся за ее крикливое существование!" Тебе жалко его – во многих смыслах?

— Почему? Напротив, он умел быть объективен к своим, умел чувствовать более своими тех, кто близок ему духовно, а не этнически. Пастернака нельзя жалеть — ему и завидовать, впрочем, не очень получается: скажем так, я бескорыстно восхищаюсь его догадками и прозрениями. И отвагой — потому что его апология ассимиляции уже тогда вызывала упреки в трусости, в отказе от национальной идентичности… Увы, национальная идентичность есть только у тех, кто отказался от культурной. Культурная, на мой взгляд, значительно выше и почетней. Оставим этнику тем, кто боится мировой конкуренции, кто не видит себя в контексте всемирной истории или культуры. Оставим им то, что Пастернак называет добровольной и никому не нужной жертвой. После прихода в мир христианства говорить о национальном духе как-то провинциально, употребляя твой же термин.

— Вот ты рекомендуешь: "Давайте увеличивать в мире долю доброжелательного, непрагматического". Как именно? Ведь за это безобразно мало платят…

— Только за непрагматическое и платят, как доказал еще Чуковский. Выгодно оказывается только то, что не рассчитано на прямую выгоду.

— Ты хорошо знаешь продвинутую молодежь, и не только российскую. Понятно, что мощное и устойчивое объединение особей возможно, если идея охватывает экзистенциальные вопросы. Что бы это могло быть сегодня? Откуда дует ветер (или волны его гасят)?

— Интересный вопрос. Если наблюдать именно за молодежью — мне кажется, их интересует идея сверхчеловечности, но в новом изводе. Обладать сверхспособностями. Как сказала одна моя студентка — меня интересует сложное. Им нравится знать пять языков, читать специальную литературу, изучать умирающие языки и делать на них доклады. Их интересует крайнее, предельное развитие личности. А насчет экзистенциальных вопросов… кажется, это вопрос о дальнейшей эволюции человека: для всех уже, по-моему, очевидно, что все произойдет именно по предсказанию Бромберга из повести "Волны гасят ветер". Человечество разделится на две части: одна быстро устремится вперед, другая медленно покатится назад. Задача продвинутой части общества в том, чтобы исчезнуть из поля зрения консервативного большинства и осторожно начать строить новый мир — так, чтобы никто не сумел помешать этому. Судя по тому, что некоторые продвинутые студенты ко мне тянутся, у меня есть шанс поучаствовать в этом процессе — в строительстве новой генерации, в формировании новой общности. Мою задачу я понимаю как их посильную защиту от тех опасностей, которые в свое время чуть не угробили меня. Чуть — но все-таки не угробили. А теперь уж поздно.

— Вячеслав Всеволодович Иванов ("Кома") когда-то заявлял, что XXI век будет или гуманитарным, или рискует "не быть". А ты б записался в эсхатологи, наблюдая нынешнее бешенство новшеств, рост снежного кома технологических революций?

— Что именно понимать под гуманитарностью? Если человечность, то Иванов прав, а если повышенный интерес к развитию литературы, философии, истории, — думаю, что век будет скорее биологическим, и главная его идея — скрещивание человека и машины, развитие "носимых" технологий, встроенных чипов, имплантирование айфона непосредственно в мозг и все такое. Я мало в этом понимаю, но много об этом мечтаю. Телепатия и абсолютная память — вот что даст нам такой интернет. Готов ли я заплатить за это абсолютной прозрачностью, проницаемостью? пожалуй, это интересный вызов.

— У грустного мудреца Губермана сказано: "Любым надеждам вопреки,/ плохой у времени прогноз,/ поскольку властвуют жуки,/ а им уютнее навоз". Не поверишь, но это я опять тебя пытаю про Америку – неужто такой ничтожный выбор вожаков свободной стаи, этак до микки-маусов довыбираются (а мы тут до скарабеев)?

— Америка получает ту прививку, которой у нее до сих пор не было: Грега Стилсона предсказал еще Кинг. Никакого Трампа не выберут, конечно, а если выберут — то исключительно ради прикола: только чтобы доказать, что институты сильнее личности, а инстинкт самосохранения нации мощней любого соблазна. Ну, выберут они Трампа, будут над ним потешаться четыре года — это не такая уж бездарная потеря времени. Но они не выберут. И я бы не хоронил Америку, хотя соблазн велик. Проблема у нее есть, и всем, кто занимается аимериканской прозой, она видна: технологии — в том числе нарративные, литературные, кинематографические, — развиваются быстрей, чем культура как таковая. Американские фильмы — да и романы — похожи иногда на феноменально оснащенных младенцев: изложение феноменальное, идеи скудные. Масштабные вопросы ставят перед собой единицы — даже Франзен, по-моему, в романе "Purity" делает шаг назад от трудного, но грандиозного обобщения, на которое он вышел в "Свободе". Не хватает бесстрашия, радикализма, остроты в постановке последних вопросов — тех, которая есть у Джармуша, у Копполы. У Дарденнов в Европе. Многое надо переформулировать. Но, может, Трамп затем и нужен, чтобы эти последние вопросы встали перед страной во всей остроте?

— Почему Светлане Алексиевич дали не "нобелевку мира", а премию по литературе – очередная шведская накладка, политкорректная промашка?

— Алексиевич интересна именно эстетически, просто "сверхлитературу" придумала не она, а Адамович. Но посмертно Нобеля не дают.

— Расскажи, если можно, о своей неизданной книге "Круг седьмой" – там есть параллели с такими фигурами, как Ленин, Сталин, Гитлер?

— Это конспект моего курса по компаративистике, который я уже частично читал в Штатах и планирую читать в 2017 году в Чепел-Хилле. Рассказывать пока не хочу — частично все это уже изложено в лекциях, статьях из книги "Хроники ближайшей войны", а частично я не хочу продавать свои ноу-хау. Ленину, по-моему, вполне соответствует Петр — а в нечетные века такой фигуры не видно. Именно поэтому своего 1917 года у нас тоже не будет, а будет, надеюсь, новая оттепель в духе Александра II. У Гитлера параллелей быть не может, ибо европейская история не циклична. В каждой избушке свои погремушки.

— Ты рассказываешь в своих выступлениях о таком, скажем, жанре как "послание власти": Пушкин "Анджело", Леонов "Нашествие", Булгаков "Мастер и Маргарита". Можно ли отнести сюда (увы, за вычетом дара) и получивший "Большую книгу" роман Прилепина "Обитель" (чуть не написал "Особняк")?

— Нет, конечно. Каково тут послание? О чем Прилепин хочет сказать власти? Сейчас вообще никто не хочет обратиться к власти с конкретным посланием. Никто не верит в ее способность услышать сигнал и что-то изменить. Какой смысл сейчас обращаться к тем, от кого давно ничего не зависит? Прилепин, конечно, очень желал бы влиять на умы и в особенности на мировые струны. Но и у него хватает трезвости понять, что сказать ему абсолютно нечего — он встал на сторону сил, у которых никакой позитивной программы нет по определению. И все это он понимает, и мы скоро увидим эволюцию в духе позднего Горького. Возможно, Нижний Новгород даже успеют опять переименовать — но, боюсь, 60 лет это переименование не продержится. Все как-то пошло быстрей.

— Есть ли у тебя критерии, по которым определяется будущность учеников?

— Что такое будущность? Чем талантливей ученик, тем ему трудней придется. Это я понимаю. Но на некоторых я вижу особый отсвет, знак исключительности. Моя задача только в том, чтобы внушить своим школьникам и студентам доверие к себе, твердость, готовность противостоять травле. Я этого навидался, бороться с этим умею, Впрочем, гениям и так не занимать сил. И процент гениев среди моих учеников исключительно велик. По крайней мере десяти российским и американским ученикам я готов предречь великое будущее. Хорошо, если они в расцвете славы вспомнят обо мне.

— В лекциях о творчестве Стругацких ты упомянул о нежелании давать свой комментарий к роману "Отягощенные злом". Может, сейчас сделаешь исключение? А когда-нибудь в принципе появится твое "Толкование Братьев"?

— Время не пришло. Подождем разгона Флоры. Потенциальных Носовых я вокруг вижу немало.

— Ты часто выступаешь вместе с замечательным актером Михаилом Ефремовым – он декламирует, а ты тут же сочиняешь стихи, аки пушкинский импровизатор. Не привезете эти "египетские ночи" в Израиль?

— Я не приеду в Израиль. Не потому, что кто-то мне там хамил или оказывал дурной прием — нет, напротив, основная масса моих читателей была, как всегда, доброжелательна, и я платил им взаимностью. Но мне неинтересно ехать туда, где торжествуют чуждые мне идеи. Менять культурную идентичность на национальную — этого я не понимаю в принципе. Так что уж лучше вы к нам.

— Ты чувствуешь разницу в стилях, языковых запахах, словесных замашках писателей российских и переместившихся в эмиграцию?

— Ну вот у тебя, например, язык страшно сгустился, в нем стало меньше воздуха и больше идиоматики. Случилось примерно то, что произошло в свое время и с Соколовым, и с Шишкиным — это нормальный этап, скорее экзистенциальный, чем возрастной. Некотореы, напротив, как Рубина, начинают писать жиже, беллетристичней, в буквальном смысле утрачивают понятие о реальности и не нуждаются в нем больше. Я не в претензии, всякому свое.

— Как, по-твоему, речь Каспарова в Фултоне – это перетряска кафкианской реальности, смена стеклышек или новый калейдоскоп?

— Я в таких категориях не мыслю. Это попытка напомнить о том, что были когда-то в мире люди принципиальные. При этом Фултонская речь Черчилля мне во многом не нравится — но, что поделать, старик умел вовремя назвать вещи своими именами.

— Что у тебя на рабочем столе экрана, какие тексты ждут обложки?

— Роман "Июнь", новая большая книга стихов, ЖЗЛ об Ахматовой, сборник колонок "Карманный оракул", а в отдаленном будущем — роман "Жалобная книга", глава из которого уже появилась в сборнике "Большая книга победителей".

— И напослед, пожелай, пожалуйста, что-нибудь читающим.

— Давайте уже избавимся наконец от когнитивного диссонанса, вызывающего страх смерти, и наберемся мужества понять, что смерти нет.