Ефим БЕРШИН. Из старых тетрадей

 

* * *

И дико во тьме завывая,

в какой-то звериной тоске

целую копыта трамвая,

стоящего в тупике.

 

Ну, трогай!

И вот через город,

страдая избытком чувств,

как бюст с перерезанным горлом,

по черной брусчатке качусь

 

с глазницами без огня,

с оторванной головой.

И ветер гонит меня,

как мусор, по мостовой.

 

А следом, покуда жив,

покуда со мной душа –

“Держите вора! Держи-

те революцьонный шаг!”

 

О, Боже!

Я родом оттуда,

где из Боровицких ворот

на белой ослице Иуда

въезжает в ликующий сброд.

 

Я тоже во всадники метил.

Спасибо, не вышло.

Увы.

Спасибо, никто не заметил,

что я уже без головы,

 

что вместе со всеми,

безлицый,

стекая в подземные трубы,

целую копыта ослице,

в кровь раздирая губы.

 

1987

 

* * *

                            Ю. Соловьевой

              

Виолончель,

читающая книгу

под звуки нескончаемых дождей,

дрожала и была подобна крику,

живущему отдельно от людей.

 

Влюбленный бюст,

стоящий истуканом,

пенсионер,

жующий чебурек,

пустой башмак,

оплаканный фонтаном,

и постовой,

живущий в кобуре,

 

и мост,

напоминающий качели,

и сытые ночные поезда –

все протекло меж струн виолончели

и унеслось неведомо куда.

 

Поскольку в этом скопище живых,

где больше не до живу – быть бы жиру -,

она одна была угодна  миру,

висящему на нитях дождевых.

 

                                        1987

* * *

Явилась осень.

С вымокших  осин

уже опали крылья неохотно.

И солнце светит

из последних сил,

и, слава Богу, кончена охота.

 

И, слава Богу, тишина кругом,

когда ночами глухо ноет тело.

Что делать,

если я с одним крылом.

И ты с одним.

И стая улетела.

 

                          1986

 

 

РОЖДЕНИЕ

 

Предчувствие конца,

предчувствие ухода,

предчувствие дождей,

идущих поперек

распахнутой земли.

Но странная свобода

является в крови

и гонит за порог.

 

И мне еще дано

услышать запах пота,

ползущий сквозь метро

в ночные поезда,

и женщину,

с трудом давящую зевоту,

вести через Москву

неведомо куда.

 

Спасибо,

что с тобой сошлись мы в этом доме,

и мне дано вкусить

от призрачных щедрот,

когда передо мной

в мучительной истоме,

как рана,

на лице зияет черный рот.

 

И можно подглядеть,

как спьяну или сдуру

стоит среди двора

седеющий кретин.

И вот – наискосок,

как в мусорную урну,

летит в него плевок.

Потом – еще один.

 

Спасибо,

что Москвой еще гуляют страсти,

и можно угодить

в божественный обман

и вылететь в окно,

и, плавая в пространстве,

ненужною звездой

пронизывать туман.

 

Да здравствует вранье

и видимость полета,

и видимость любви,

свершенной в темноте,

пока цветут глаза

ромашками помета

и гребни на – ушах,

и перья – на хвосте.

 

И вертится земля

подобием рулетки,

и я не знаю сам,

где оборвется шаг,

и в лифте скоростном,

как жаворонок в клетке,

срываюсь в никуда

с седьмого этажа.

 

1987

 

 

МОНОЛОГ

 

 

                       “Ты стань жуком,

                       я стану муравьем.

                       И лучшей доли,

                       кажется, не надо.”

                                          

                                      Е. Блажеевский

 

 

 

1.

 

Безлюдна полночь, и Москва пуста,

как женщина, утратившая нежность.

Все кончено. И я живу с листа.

как будто раньше никогда и не жил,

как будто бы не ведал, что пустот

не терпит жизнь, и в ледяную стужу

бреду один.

И время – как пальто

перелицовано карманами наружу.

 

 

2.

 

В нем все – не то. Другие имена,

другое небо и другие люди –

красивые, которые меня

еще не знают и уже не любят

за то, что, распахнувшись, к ним иду,

за то, что губы изломаю в споре,

за то, что я, живя в своем аду,

не чувствую сомнения и боли,

когда, сорвавшись, как осенний лист,

лечу без сожаления и вздоха,

когда, свихнувшись, предъявляет иск

тяжелая похмельная эпоха.

Да, я спешил. В том не моя вина.

Мне медлить не положено по жанру.

Кто долго падал – не достигнет дна,

кто долго пел – не допоет, пожалуй.

 

 

3.

 

Но вот, хрипя в осеннюю траву,

я понимаю, что судьбе в отместку,

сорвавшись вниз, я все еще живу –

без имени, без возраста, без места

в пустом дому, где стены из стекла,

вражда наивна, а любовь бесплодна,

где нами молча выбрана была

прекрасная, но странная свобода:

свобода выбирать от сих до сих,

свобода стать жуком в навозной жиже,

свобода даже самый лучший стих

не написать и все-таки не выжить.

Мы волчье племя. Мы сродни волкам.

Но, предавая чистую породу,

мы сами стрелы выдали стрелкам

и сами на себя ведем охоту.

И спорим о природе ремесла

в дыму табачном коротая вечер,

когда уже отпущена стрела,

и за спиною страшно дышит вечность.

 

                   1987

 

                               

* * *

Незаконнорожденный  сын

         виноградной лозы и мула,

мимо денег и мимо времени

                прущий в прах,

отвалили киты,

и надежда тебя обманула,

и покоится нынешний мир

на своих черепах.

 

Посиди у огня,

на щепу расщепляя поленья,

озаряя мерцающим светом

                     последний вокзал.

И из скорости времени

вычти скорость мышленья,

чтобы стало понятно,

насколько ты опоздал.

 

Пусть поведает Ягве,

почем черепа на рынке?

И почем его чаша?

И что в ней?

И с чем ее пить?

Мы уже не умеем молиться,

но мы по старинке

на краю преисподней

приходим в Его общепит.

 

Но и так уже ясно,

что некуда больше деться,

что едва ли уже дотянем до новой весны…

Неожиданно различаю в себе младенца,

колесящего по миру в катафалке родной страны.

 

1989

 

 

* * *

Напророчила снег

одинокая туча-пророчица.

И московский  декабрь –

словно пес у закрытых дверей.

На звенящем ветру

догорает фонарь одиночества –

пожалуй, единственный

          из еще не погашенных

                            фонарей.

 

Я живу на десятом.

По небу текут тротуары.

Подгулявшие вопли

          срываются с черных мостов.

И стоит постовой,

словно замок на бреге Луары,

на высоком посту

охраняя влюбленных котов.

 

У ночного окна

ожидаю случайного гостя

из далекой страны,

у которой названия нет.

Отработала медь.

Возвратились деревья с погоста.

Проступил дирижер.

Тишина.

Начинается снег.

 

Я привык ко всему.

И на выстрелы шею не выгну.

Я играю с листа

и умею дороги листать.

Я привык к этой жизни.

А надо –

          и к смерти привыкну.

Будем водку с ней пить

и по сонной столице летать.

 

Прошвырнемся в ночи

по Арбату,

а после – по Трубной.

И заглянем домой,

где томится огонь в камельке,

где тепло и светло,

где я сплю с телефонною трубкой,

разговаривающей

на чужом языке.

 

                                      1989

 

* * *

Ворвавшись в заспанный январь

кульбитом,

сумасшедшим сальто,

голубкой снега –

                      на фонарь,

пятном белил –

                      на холст асфальта,

 

лежу на Внуковском шоссе

и, разделяя участь птицы,

гляжу на стынущие лица

в текущем мимо колесе.

 

А в небе, Богу вопреки,

печальный пасынок России

летает наперегонки

покуда не иссякли силы.

 

Еще не угадав судьбы,

летит, выпячивая локти,

туда, где пьяные столбы

и жаркий дух ревущей плоти,

 

где, в небе пропахав межу,

с отравленными голубями

в обнимку

я уже лежу

в унылой придорожной яме.

 

Россия,

сводная сестра,

не сотвори себе кумира!

Когда закончится игра

в театре стынущего мира,

 

тогда останутся в конце

пути,

где занавес закрыли, –

зрачки, ползущие по крыльям,

и мертвый голубь на лице.

                              

                                  1988

 

 

РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ОТТЕПЕЛЬ

 

             (Тетраптих )

 

1.

 

Дитя разврата и абсурда,

партнер в проигранной игре,

зачем тебя сливает в урну

убогий дворник на заре

в стране, где правит волчий вой,

и где сердца на счастье бьются,

где недокошенной травой

ночные призраки крадутся,

где мысли служат сапогу,

где дважды в век, а то и чаще,

костры пылают на снегу,

суля немедленное счастье,

где, мрачно веря в чудеса,

питаемые липкой ложью,

мы были частью колеса,

ползущего по бездорожью.

 

2.

 

Неужто оттепель права,

диктуя таянье и бегство,

когда от сырости и бедствий

в тулуп уходит голова.

Но на чернеющем снегу,

съедающем остатки дачи,

я тоже таю.

Я иначе

уже, наверно, не могу.

Мы все растаем.

Мы вода

больной,

пылающей державы.

Мы все по этим трубам ржавым

в огонь,

неведомо куда

с глазами мертвенней клише

уйдем,

не подведя итога,

без сожаления,

без Бога

в своей измученной душе.

 

3.

 

Но в очереди ко дверям,

за коими покой не купишь,

народ своим поводырям

показывает грязный кукиш.

В кольце забытых площадей

во тьме пылают поцелуи

на лицах пламенных блядей,

и, поминая Бога всуе,

гудит великая страна

торжественно и бесполезно,

и веселится сатана

в незамерзающих подъездах,

где друг на друга точит нож.

Но,

изъязвленная искусом,

бурлит Рождественская ночь

в стране, оставленной Иисусом.

И мы, мой друг, на Рождество

накроем стол,

накупим водки…

 

4.

 

…и только волки,

только волки

увидят наше торжество.

 

 

                                   1990

 

* * *

Скупая геометрия зимы.

Квадрат окна.

Гипотенуза шторы.

Две улицы, бредущие из тьмы,

забытые, как заповеди Торы.

 

Два дерева на ледяном ветру

углом склонились на манер холопьев.

Красавица, рожденная из хлопьев,

в моих руках растаяла к утру.

 

Мне холодно.

В руке сжимая уголь,

рисую стены.

Дело – к февралю.

И медленно делю шагами угол,

как будто зиму надвое делю.

 

                                          1983

 

* * *

Я знал, что будут ночи гулкими,

промерзшими, как Рождество,

любовь скользнет меж переулками,

похожая на воровство,

 

что над изломанною жестами

беседой в доме книголюба

взметнется птичье имя женщины,

впотьмах сорвавшееся с клюва,

 

что в этом городе,

на дне

подъезда,

где шаманят стены,

безликой фреской на стене

соединятся наши тени.

 

1987

 

 

* * *

Как глухо.

Как метет пурга.

И люди сквозь пургу, отчаясь,

бредут на ощупь, наугад,

домов и лиц не различая.

 

Они похожи.

К масти – масть.

Но то, что ночь им уготовит,

сегодня рано понимать,

а завтра понимать не стоит.

 

Они ослепли в эту ночь.

Метет пурга.

Но за ворота

я выйду.

Как сквозь масло нож,

пройду сквозь снег до поворота.

 

И встану на голову, чтоб

увидели,

прервав движенье,

что в переулке вырос столб

с лица необщим выраженьем.

 

                                      1987

 

* * *

Осень.

Нетопленый лес.

Похороны костра.

Кладбище.

Крашеный крест,

как выраженье добра.

 

Звук – выраженье струны.

Власть – выражение воли.

Я – выражение боли

этой несчастной страны.

 

                                                1988      

 

 

 

* * *

И дико во тьме завывая,

в какой-то звериной тоске

целую копыта трамвая,

стоящего в тупике.

 

Ну, трогай!

И вот через город,

страдая избытком чувств,

как бюст с перерезанным горлом,

по черной брусчатке качусь

 

с глазницами без огня,

с оторванной головой.

И ветер гонит меня,

как мусор, по мостовой.

 

А следом, покуда жив,

покуда со мной душа –

“Держите вора! Держи-

те революцьонный шаг!”

 

О, Боже!

Я родом оттуда,

где из Боровицких ворот

на белой ослице Иуда

въезжает в ликующий сброд.

 

Я тоже во всадники метил.

Спасибо, не вышло.

Увы.

Спасибо, никто не заметил,

что я уже без головы,

 

что вместе со всеми,

безлицый,

стекая в подземные трубы,

целую копыта ослице,

в кровь раздирая губы.

 

1987

 

* * *

                            Ю. Соловьевой

              

Виолончель,

читающая книгу

под звуки нескончаемых дождей,

дрожала и была подобна крику,

живущему отдельно от людей.

 

Влюбленный бюст,

стоящий истуканом,

пенсионер,

жующий чебурек,

пустой башмак,

оплаканный фонтаном,

и постовой,

живущий в кобуре,

 

и мост,

напоминающий качели,

и сытые ночные поезда –

все протекло меж струн виолончели

и унеслось неведомо куда.

 

Поскольку в этом скопище живых,

где больше не до живу – быть бы жиру -,

она одна была угодна  миру,

висящему на нитях дождевых.

 

                                        1987

* * *

Явилась осень.

С вымокших  осин

уже опали крылья неохотно.

И солнце светит

из последних сил,

и, слава Богу, кончена охота.

 

И, слава Богу, тишина кругом,

когда ночами глухо ноет тело.

Что делать,

если я с одним крылом.

И ты с одним.

И стая улетела.

 

                          1986

 

 

РОЖДЕНИЕ

 

Предчувствие конца,

предчувствие ухода,

предчувствие дождей,

идущих поперек

распахнутой земли.

Но странная свобода

является в крови

и гонит за порог.

 

И мне еще дано

услышать запах пота,

ползущий сквозь метро

в ночные поезда,

и женщину,

с трудом давящую зевоту,

вести через Москву

неведомо куда.

 

Спасибо,

что с тобой сошлись мы в этом доме,

и мне дано вкусить

от призрачных щедрот,

когда передо мной

в мучительной истоме,

как рана,

на лице зияет черный рот.

 

И можно подглядеть,

как спьяну или сдуру

стоит среди двора

седеющий кретин.

И вот – наискосок,

как в мусорную урну,

летит в него плевок.

Потом – еще один.

 

Спасибо,

что Москвой еще гуляют страсти,

и можно угодить

в божественный обман

и вылететь в окно,

и, плавая в пространстве,

ненужною звездой

пронизывать туман.

 

Да здравствует вранье

и видимость полета,

и видимость любви,

свершенной в темноте,

пока цветут глаза

ромашками помета

и гребни на – ушах,

и перья – на хвосте.

 

И вертится земля

подобием рулетки,

и я не знаю сам,

где оборвется шаг,

и в лифте скоростном,

как жаворонок в клетке,

срываюсь в никуда

с седьмого этажа.

 

1987

 

 

МОНОЛОГ

 

 

                       “Ты стань жуком,

                       я стану муравьем.

                       И лучшей доли,

                       кажется, не надо.”

                                          

                                      Е. Блажеевский

 

 

 

1.

 

Безлюдна полночь, и Москва пуста,

как женщина, утратившая нежность.

Все кончено. И я живу с листа.

как будто раньше никогда и не жил,

как будто бы не ведал, что пустот

не терпит жизнь, и в ледяную стужу

бреду один.

И время – как пальто

перелицовано карманами наружу.

 

 

2.

 

В нем все – не то. Другие имена,

другое небо и другие люди –

красивые, которые меня

еще не знают и уже не любят

за то, что, распахнувшись, к ним иду,

за то, что губы изломаю в споре,

за то, что я, живя в своем аду,

не чувствую сомнения и боли,

когда, сорвавшись, как осенний лист,

лечу без сожаления и вздоха,

когда, свихнувшись, предъявляет иск

тяжелая похмельная эпоха.

Да, я спешил. В том не моя вина.

Мне медлить не положено по жанру.

Кто долго падал – не достигнет дна,

кто долго пел – не допоет, пожалуй.

 

 

3.

 

Но вот, хрипя в осеннюю траву,

я понимаю, что судьбе в отместку,

сорвавшись вниз, я все еще живу –

без имени, без возраста, без места

в пустом дому, где стены из стекла,

вражда наивна, а любовь бесплодна,

где нами молча выбрана была

прекрасная, но странная свобода:

свобода выбирать от сих до сих,

свобода стать жуком в навозной жиже,

свобода даже самый лучший стих

не написать и все-таки не выжить.

Мы волчье племя. Мы сродни волкам.

Но, предавая чистую породу,

мы сами стрелы выдали стрелкам

и сами на себя ведем охоту.

И спорим о природе ремесла

в дыму табачном коротая вечер,

когда уже отпущена стрела,

и за спиною страшно дышит вечность.

 

                   1987

 

                               

* * *

Незаконнорожденный  сын

         виноградной лозы и мула,

мимо денег и мимо времени

                прущий в прах,

отвалили киты,

и надежда тебя обманула,

и покоится нынешний мир

на своих черепах.

 

Посиди у огня,

на щепу расщепляя поленья,

озаряя мерцающим светом

                     последний вокзал.

И из скорости времени

вычти скорость мышленья,

чтобы стало понятно,

насколько ты опоздал.

 

Пусть поведает Ягве,

почем черепа на рынке?

И почем его чаша?

И что в ней?

И с чем ее пить?

Мы уже не умеем молиться,

но мы по старинке

на краю преисподней

приходим в Его общепит.

 

Но и так уже ясно,

что некуда больше деться,

что едва ли уже дотянем до новой весны…

Неожиданно различаю в себе младенца,

колесящего по миру в катафалке родной страны.

 

1989

 

 

* * *

Напророчила снег

одинокая туча-пророчица.

И московский  декабрь –

словно пес у закрытых дверей.

На звенящем ветру

догорает фонарь одиночества –

пожалуй, единственный

          из еще не погашенных

                            фонарей.

 

Я живу на десятом.

По небу текут тротуары.

Подгулявшие вопли

          срываются с черных мостов.

И стоит постовой,

словно замок на бреге Луары,

на высоком посту

охраняя влюбленных котов.

 

У ночного окна

ожидаю случайного гостя

из далекой страны,

у которой названия нет.

Отработала медь.

Возвратились деревья с погоста.

Проступил дирижер.

Тишина.

Начинается снег.

 

Я привык ко всему.

И на выстрелы шею не выгну.

Я играю с листа

и умею дороги листать.

Я привык к этой жизни.

А надо –

          и к смерти привыкну.

Будем водку с ней пить

и по сонной столице летать.

 

Прошвырнемся в ночи

по Арбату,

а после – по Трубной.

И заглянем домой,

где томится огонь в камельке,

где тепло и светло,

где я сплю с телефонною трубкой,

разговаривающей

на чужом языке.

 

                                      1989

 

* * *

Ворвавшись в заспанный январь

кульбитом,

сумасшедшим сальто,

голубкой снега –

                      на фонарь,

пятном белил –

                      на холст асфальта,

 

лежу на Внуковском шоссе

и, разделяя участь птицы,

гляжу на стынущие лица

в текущем мимо колесе.

 

А в небе, Богу вопреки,

печальный пасынок России

летает наперегонки

покуда не иссякли силы.

 

Еще не угадав судьбы,

летит, выпячивая локти,

туда, где пьяные столбы

и жаркий дух ревущей плоти,

 

где, в небе пропахав межу,

с отравленными голубями

в обнимку

я уже лежу

в унылой придорожной яме.

 

Россия,

сводная сестра,

не сотвори себе кумира!

Когда закончится игра

в театре стынущего мира,

 

тогда останутся в конце

пути,

где занавес закрыли, –

зрачки, ползущие по крыльям,

и мертвый голубь на лице.

                              

                                  1988

 

 

РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ОТТЕПЕЛЬ

 

             (Тетраптих )

 

1.

 

Дитя разврата и абсурда,

партнер в проигранной игре,

зачем тебя сливает в урну

убогий дворник на заре

в стране, где правит волчий вой,

и где сердца на счастье бьются,

где недокошенной травой

ночные призраки крадутся,

где мысли служат сапогу,

где дважды в век, а то и чаще,

костры пылают на снегу,

суля немедленное счастье,

где, мрачно веря в чудеса,

питаемые липкой ложью,

мы были частью колеса,

ползущего по бездорожью.

 

2.

 

Неужто оттепель права,

диктуя таянье и бегство,

когда от сырости и бедствий

в тулуп уходит голова.

Но на чернеющем снегу,

съедающем остатки дачи,

я тоже таю.

Я иначе

уже, наверно, не могу.

Мы все растаем.

Мы вода

больной,

пылающей державы.

Мы все по этим трубам ржавым

в огонь,

неведомо куда

с глазами мертвенней клише

уйдем,

не подведя итога,

без сожаления,

без Бога

в своей измученной душе.

 

3.

 

Но в очереди ко дверям,

за коими покой не купишь,

народ своим поводырям

показывает грязный кукиш.

В кольце забытых площадей

во тьме пылают поцелуи

на лицах пламенных блядей,

и, поминая Бога всуе,

гудит великая страна

торжественно и бесполезно,

и веселится сатана

в незамерзающих подъездах,

где друг на друга точит нож.

Но,

изъязвленная искусом,

бурлит Рождественская ночь

в стране, оставленной Иисусом.

И мы, мой друг, на Рождество

накроем стол,

накупим водки…

 

4.

 

…и только волки,

только волки

увидят наше торжество.

 

 

                                   1990

 

* * *

Скупая геометрия зимы.

Квадрат окна.

Гипотенуза шторы.

Две улицы, бредущие из тьмы,

забытые, как заповеди Торы.

 

Два дерева на ледяном ветру

углом склонились на манер холопьев.

Красавица, рожденная из хлопьев,

в моих руках растаяла к утру.

 

Мне холодно.

В руке сжимая уголь,

рисую стены.

Дело – к февралю.

И медленно делю шагами угол,

как будто зиму надвое делю.

 

                                          1983

 

* * *

Я знал, что будут ночи гулкими,

промерзшими, как Рождество,

любовь скользнет меж переулками,

похожая на воровство,

 

что над изломанною жестами

беседой в доме книголюба

взметнется птичье имя женщины,

впотьмах сорвавшееся с клюва,

 

что в этом городе,

на дне

подъезда,

где шаманят стены,

безликой фреской на стене

соединятся наши тени.

 

1987

 

 

* * *

Как глухо.

Как метет пурга.

И люди сквозь пургу, отчаясь,

бредут на ощупь, наугад,

домов и лиц не различая.

 

Они похожи.

К масти – масть.

Но то, что ночь им уготовит,

сегодня рано понимать,

а завтра понимать не стоит.

 

Они ослепли в эту ночь.

Метет пурга.

Но за ворота

я выйду.

Как сквозь масло нож,

пройду сквозь снег до поворота.

 

И встану на голову, чтоб

увидели,

прервав движенье,

что в переулке вырос столб

с лица необщим выраженьем.

 

                                      1987

 

* * *

Осень.

Нетопленый лес.

Похороны костра.

Кладбище.

Крашеный крест,

как выраженье добра.

 

Звук – выраженье струны.

Власть – выражение воли.

Я – выражение боли

этой несчастной страны.

 

                                                1988