Михаил Юдсон. Домашняя душа.
Андрей Грицман, «Кошка», («Время», – Поэтическая библиотека, Москва, 2014 г.)
«Хорошая книга подобна кошке», – внушал понимавший в этом Лао Шэ. Ибо она так же вальяжно впускает нас в свое пространство и позволяет переменять подножный песок – брожение по страницам…
Читать стихи Андрея Грицмана для меня – чистая радость скитания по строчкам, неразбавленно-ключевое удовольствие двигаться вдоль звука, по гудзонному течению текста: «Скелеты разлук на холодной зонной равнине. / Дальний поезда зов между пунктами Б. и А. / В конце перегона одинокая станция стынет, / бесшумно хватает воздух ее пустая труба. / И вот туда нас тянет, словно к костру в долине. / Может, лежит там где-то брошенный нам конверт. / Падает темный свет, как у Куинджи синий. / Куст тот неопалимый где-то горит во рве». Поэтическое «где-то» у Грицмана ассоциируется с гетто, с замкнутой, зацикленной на себе зоной, с ее рвами и злыми щелями. Жидовствующая ересь поэзии, прелесть изгойства (кто остался на Трубе?) – щит от вселенского хаоса, хоть шестиклок!..
Известный давидсамойловский псалом про «потрясенное растенье» как образ поэта («я буду шелестеть листом») – на страницах Грицмана перетекает в трепетание крыл слов («как стая птиц уходит на Левант…»), в ритмичный стук на стыках строк («Мы оба стоим перед выбором. / В отходит состав. / До Делавера, до Выборга? / Взобраться в вагон, не узнав…»), в гулкую тряску жития («в шепчущей листве, дрожащей на пути его движенья: очки, бутылка водки, сигарета»), в рождественскую сказку странствия («и вдоль состава полетели ели / в какой-то свой невидимый предел»).
В прозаически-кратком обращении к читателю Андрей Грицман поясняет: «Литератор потрясенным растением быть не может, поэт может. И важно уловить в стихах вот эту вибрацию».
Конечно, мне, кропающему заметки о замеченном замечательном, приходится туго – надо держать ухо востро («Служил Гаврила камертоном»), но и от простого наслаждения грех отказываться: «Позабыв предсказанья и вести, / разглядеть слюдяной цифербрлат, / отраженью сказать: мы же вместе! – / и уйти в средиземный ландшафт. / Там, присев, как Спаситель, на камень, / дожевать и фалафель, и хлеб. / А они доживают пусть сами, / без меня, холодеющий век».
Хотя, признаться, наши прожаренные библейские места – тоже, чай, не сахар. Вспомним рефлексирующего белостишно принца с его «клапанами души» – каково бы ему со сплошными капланами! Бедный Нью-Йорик!..
Книга Грицмана, по сути, «Книга перемен» – в отчужденном пространстве и вечереющем времени. Музыка, ага, сфер, перекати, угу, поле лётное. Смена вех и часовых поясов, вечное продирание сквозь густой валежник: «движение – только в пути»; «за этой чертой только ржавые рельсы»; «в саже перрон, последний вагон в инее»; «из мытарной страны в ничейную страну переселенцем…»
Но рисуется поэтом и дивная домашняя Черта – оседлая, уютная, откуда, увы, неизбежно положено исходить: «Нет, не могила, но транзитный пункт, / где пересадки ждут наутро тени. / Растения таинственно растут / в горшках на подоконнике. / И нет живой души, лишь кошки глаз / следит за улицей, где длится суета / отъезда ли, ухода навсегда…» Некий перелом судьбы в осеннем нисане, что называется – перекрестка поворот…
А дальше последний штрих картины прощания: «Я вижу кошки глаз за гранью рамы, / и свет оставленный мелькает в ноябре».
Как на пароме Ноя, бредущие по страницам Грицмана наблюдают принцип парности: душа домашняя и душа странствующая. Кошкиглазая тихая заводь и кошка-копилка других берегов. Выпишу еще из обращения к читателям, из послания «От автора», его прозаического манифеста: «Лирический герой – это голос души… Душа живет периодами, ее реакции меняются, в связи с приобретенным опытом, порой из-за внешнего влияния. Книга стихов – это дневниковые записи души».
Вот, например, эхо из канувшего, всеми фибрами меня тронувшего: «Откроют винный, в сквере снег растает»; «Попробовать вина, отведать сыра / и вспомнить о Спуманте Мандельштама…» Или приметы следующей жизни: «Здесь водка спокойно так пьется с утра, / как было когда-то в Москве»; «И вот я себе говорю: ну зачем / опять наливаешь с мениском?! / С утра ведь идти, одеваться врачом, / с душой говорить по-английски»; «Говоришь с пустыми долго о пустом»; «С кем я сегодня буду обедать? / С этим котом или с тем обормотом?» Последняя строчка мне видится программной, и предпочтения ясны – хорошо душе-кошке на домашнем коште (возможно, даже кошерном), и не шибко хочется тащиться в мир снаружи, где все серы, где чугунные дураки и железные дороги, хождения по мяукам… Короче, «который год идет в просвете дождь». Правда, «иногда к моему окну прилетает случайный эльф, / но его прогоняет прыжком моя черная кошка».
Кстати, у древних московитян, когда вместо МКАДа давеча тянулся крепостной ров, душа звалась «ка». Да-с, нашенская, близ окошка и лукошка, пушистая, домашняя, не то что у этих дикинсонов: «Но – помнишь Эмили: душа как птица!»
Отсюда со стаей читателей чинно, клином двигаюсь к поэмам, завершающим книгу. «Поэма субботы (Библейский цикл)» при встрече вызывает у меня этакое молитвенное чувство – скажу, ломая слово, востихительно! Особенно понравился «Потоп», объявший до души, успокаивающий и вселяющий: «На краю мы и ждем, на счастье, судна любого. / Густа мгла неземная, слово плещется всуе. / Ждем мы всю жизнь, прилетит ли тот голубь / с тонкой, прозрачной, последней веточкой в клюве». Эх, призрачность надежд и вер клювеобильных!..
А в поэме «Ветер в долине Гудзона» Андрей Грицман раз за разом возвращается на зыбкие круги свои: «Ветер в долине Гудзона, от гавани ветер и морось. / Влажный мороз, непривычный переселенцам. / Мы здесь живем, проживаем и пробуем голос, / и по ночам уплывает за дальними близкими сердце». И там же: «За рубежом светляки дрожат над Нью-Джерси, / дальним путем на север, вверх по долине. / На берегах последних мы остаемся вместе. / В небо Манхэттен плывет на каменной льдине».
Процитирую к месту Вадима Месяца: «Путь Грицмана может быть сравним с образом отрешенного путешественника, которому наш глобализированный мир предлагает более широкие способы самореализации». Но и самосюрреализации, да-да, добавлю! Стремление к странности, талант наития, зов прозрения, улавливание глоссолалии космоса (кс-кс!), изгнание бездарно-бредового здравого смысла (брысь, брысь!) – вот стезя. Как поясняет Андрей Грицман: «Поэт знает по своему, часто горькому опыту внутренний импульс и метод создания стиха, чувство эмоциональной конвульсии».
Человеку разумному непишущему сии тонкости не осилить (лирическая кишка тонка). Вот когда у одного моего московского приятеля завелись на кухне муравьи – ну так он завел муравьеда. Логичное решение! А стихи и кошки заводятся загадочно, вне логики – тут поистине поэтика…
И домашнее-мятущаяся душа поэта – кошка, которая и вне столба карабкается в небо, несколько жизней, под дождем, на раскаленной крыше, желейная, чеширская-за ушком, сама по себе… И остается только вопрошать: «А душа, где она находит верное место?» Андрей Грицман, «Кошка», («Время», – Поэтическая библиотека, Москва, 2014 г.)
«Хорошая книга подобна кошке», – внушал понимавший в этом Лао Шэ. Ибо она так же вальяжно впускает нас в свое пространство и позволяет переменять подножный песок – брожение по страницам…
Читать стихи Андрея Грицмана для меня – чистая радость скитания по строчкам, неразбавленно-ключевое удовольствие двигаться вдоль звука, по гудзонному течению текста: «Скелеты разлук на холодной зонной равнине. / Дальний поезда зов между пунктами Б. и А. / В конце перегона одинокая станция стынет, / бесшумно хватает воздух ее пустая труба. / И вот туда нас тянет, словно к костру в долине. / Может, лежит там где-то брошенный нам конверт. / Падает темный свет, как у Куинджи синий. / Куст тот неопалимый где-то горит во рве». Поэтическое «где-то» у Грицмана ассоциируется с гетто, с замкнутой, зацикленной на себе зоной, с ее рвами и злыми щелями. Жидовствующая ересь поэзии, прелесть изгойства (кто остался на Трубе?) – щит от вселенского хаоса, хоть шестиклок!..
Известный давидсамойловский псалом про «потрясенное растенье» как образ поэта («я буду шелестеть листом») – на страницах Грицмана перетекает в трепетание крыл слов («как стая птиц уходит на Левант…»), в ритмичный стук на стыках строк («Мы оба стоим перед выбором. / В отходит состав. / До Делавера, до Выборга? / Взобраться в вагон, не узнав…»), в гулкую тряску жития («в шепчущей листве, дрожащей на пути его движенья: очки, бутылка водки, сигарета»), в рождественскую сказку странствия («и вдоль состава полетели ели / в какой-то свой невидимый предел»).
В прозаически-кратком обращении к читателю Андрей Грицман поясняет: «Литератор потрясенным растением быть не может, поэт может. И важно уловить в стихах вот эту вибрацию».
Конечно, мне, кропающему заметки о замеченном замечательном, приходится туго – надо держать ухо востро («Служил Гаврила камертоном»), но и от простого наслаждения грех отказываться: «Позабыв предсказанья и вести, / разглядеть слюдяной цифербрлат, / отраженью сказать: мы же вместе! – / и уйти в средиземный ландшафт. / Там, присев, как Спаситель, на камень, / дожевать и фалафель, и хлеб. / А они доживают пусть сами, / без меня, холодеющий век».
Хотя, признаться, наши прожаренные библейские места – тоже, чай, не сахар. Вспомним рефлексирующего белостишно принца с его «клапанами души» – каково бы ему со сплошными капланами! Бедный Нью-Йорик!..
Книга Грицмана, по сути, «Книга перемен» – в отчужденном пространстве и вечереющем времени. Музыка, ага, сфер, перекати, угу, поле лётное. Смена вех и часовых поясов, вечное продирание сквозь густой валежник: «движение – только в пути»; «за этой чертой только ржавые рельсы»; «в саже перрон, последний вагон в инее»; «из мытарной страны в ничейную страну переселенцем…»
Но рисуется поэтом и дивная домашняя Черта – оседлая, уютная, откуда, увы, неизбежно положено исходить: «Нет, не могила, но транзитный пункт, / где пересадки ждут наутро тени. / Растения таинственно растут / в горшках на подоконнике. / И нет живой души, лишь кошки глаз / следит за улицей, где длится суета / отъезда ли, ухода навсегда…» Некий перелом судьбы в осеннем нисане, что называется – перекрестка поворот…
А дальше последний штрих картины прощания: «Я вижу кошки глаз за гранью рамы, / и свет оставленный мелькает в ноябре».
Как на пароме Ноя, бредущие по страницам Грицмана наблюдают принцип парности: душа домашняя и душа странствующая. Кошкиглазая тихая заводь и кошка-копилка других берегов. Выпишу еще из обращения к читателям, из послания «От автора», его прозаического манифеста: «Лирический герой – это голос души… Душа живет периодами, ее реакции меняются, в связи с приобретенным опытом, порой из-за внешнего влияния. Книга стихов – это дневниковые записи души».
Вот, например, эхо из канувшего, всеми фибрами меня тронувшего: «Откроют винный, в сквере снег растает»; «Попробовать вина, отведать сыра / и вспомнить о Спуманте Мандельштама…» Или приметы следующей жизни: «Здесь водка спокойно так пьется с утра, / как было когда-то в Москве»; «И вот я себе говорю: ну зачем / опять наливаешь с мениском?! / С утра ведь идти, одеваться врачом, / с душой говорить по-английски»; «Говоришь с пустыми долго о пустом»; «С кем я сегодня буду обедать? / С этим котом или с тем обормотом?» Последняя строчка мне видится программной, и предпочтения ясны – хорошо душе-кошке на домашнем коште (возможно, даже кошерном), и не шибко хочется тащиться в мир снаружи, где все серы, где чугунные дураки и железные дороги, хождения по мяукам… Короче, «который год идет в просвете дождь». Правда, «иногда к моему окну прилетает случайный эльф, / но его прогоняет прыжком моя черная кошка».
Кстати, у древних московитян, когда вместо МКАДа давеча тянулся крепостной ров, душа звалась «ка». Да-с, нашенская, близ окошка и лукошка, пушистая, домашняя, не то что у этих дикинсонов: «Но – помнишь Эмили: душа как птица!»
Отсюда со стаей читателей чинно, клином двигаюсь к поэмам, завершающим книгу. «Поэма субботы (Библейский цикл)» при встрече вызывает у меня этакое молитвенное чувство – скажу, ломая слово, востихительно! Особенно понравился «Потоп», объявший до души, успокаивающий и вселяющий: «На краю мы и ждем, на счастье, судна любого. / Густа мгла неземная, слово плещется всуе. / Ждем мы всю жизнь, прилетит ли тот голубь / с тонкой, прозрачной, последней веточкой в клюве». Эх, призрачность надежд и вер клювеобильных!..
А в поэме «Ветер в долине Гудзона» Андрей Грицман раз за разом возвращается на зыбкие круги свои: «Ветер в долине Гудзона, от гавани ветер и морось. / Влажный мороз, непривычный переселенцам. / Мы здесь живем, проживаем и пробуем голос, / и по ночам уплывает за дальними близкими сердце». И там же: «За рубежом светляки дрожат над Нью-Джерси, / дальним путем на север, вверх по долине. / На берегах последних мы остаемся вместе. / В небо Манхэттен плывет на каменной льдине».
Процитирую к месту Вадима Месяца: «Путь Грицмана может быть сравним с образом отрешенного путешественника, которому наш глобализированный мир предлагает более широкие способы самореализации». Но и самосюрреализации, да-да, добавлю! Стремление к странности, талант наития, зов прозрения, улавливание глоссолалии космоса (кс-кс!), изгнание бездарно-бредового здравого смысла (брысь, брысь!) – вот стезя. Как поясняет Андрей Грицман: «Поэт знает по своему, часто горькому опыту внутренний импульс и метод создания стиха, чувство эмоциональной конвульсии».
Человеку разумному непишущему сии тонкости не осилить (лирическая кишка тонка). Вот когда у одного моего московского приятеля завелись на кухне муравьи – ну так он завел муравьеда. Логичное решение! А стихи и кошки заводятся загадочно, вне логики – тут поистине поэтика…
И домашнее-мятущаяся душа поэта – кошка, которая и вне столба карабкается в небо, несколько жизней, под дождем, на раскаленной крыше, желейная, чеширская-за ушком, сама по себе… И остается только вопрошать: «А душа, где она находит верное место?»