Галина МАРКЕЛОВА. Простое счастье. Памяти Гриши Бермана
Первая неделя сентября. Из ворот школы выскочила, нет, вылетела, нет, выпорхнула девчурка и резко затормозила перед моим сорокалетним сыном. Тут она решительно выдохнула туда вверх, где недоумевал его взгляд, всё-всё, что несло и распирало её.
— Знаешь, я очень быстро вырасту. Ты закончишь иешиву. Мы поженимся. Ты будешь читать Тору. У нас будет много детей. Я буду готовить кошерную еду. Мы будем счастливы…
Последнюю фразу она произнесла растягивая каждое слово, как бы показывая, как долго должно длиться это счастье.
— Замётано, — улыбнулся сын, а девочка также стремительно скрылась в воротах школы…
Какая же простая формула счастья! Всего-то: читать Тору, иметь много детей, употреблять кошерную пищу… Но какую натугу пришлось перенести моим друзьям, чтобы прийти к тому, что так уверенно выдохнула эта кроха… Вот хотя бы Гриша Берман…
В шестидесятые он пошёл на трёхлетнюю посадку в тюрьму, как отказник от службы в рядах доблестной Советской Армии, дабы побыстрее переселиться в Ерец-Израэль… Как же иначе, семья советских военных врачей, чудом уцелевших во времена «дела врачей-отравителей», иначе поступить и не могла. Его мама рассчитала, что три года в тюрьме меньше чем три года в армии плюс ещё, как минимум, три (из-за секретности) быть отказником, но уже советских эмиграционных служб, учитывающих мнимую секретность родов войск, а военкоматы знали своё дело и всех, предполагаемых отъезжантов отправляли служить в самые-самые войска.. Зато судьба творила своё… Там, на земле прародины, Гриша один из первых оказался на Голландских высотах, далее — контузия, глухота, депрессия и выход, подсказанный женой — иешива, дети, кошерная еда… И вот, спустя более тридцати лет, я столкнулась с ним на ярмарке, что на Ришельевской…
Немолодой мужчина в традиционной одежде ортодокса внимательно рассматривал распашонки для новорождённых, что-то его не устраивало настолько, что он очень вежливо попросил показать ещё… И тут я услыхала ту самую русскую речь, речь которая звучит только над Волгой, где гласные плещутся как рыбы в чистейших заводях. Только голос выросшего в Кинешме, вдохнувшего волжских просторов в первом вдохе мог так звучать. Этот голос в моей молодости самозабвенно читал стихи в гулких парадных одесских домов, где мы курили, прячась от досужих глаз, исступленно спорил, требовал налить винца на сходках у местного мэтра, поэта Игоря Иваныча Павлова…
Так! Это был Гриша! Это подтверждали и два лисьих (цвета апрельских огнёвок) хвоста спускавшихся на традиционный сюртук ортодокса. Да, Гриша был рыжим, той исключительной иудейской рыжиной, которая переливается несказанной, ароматной палитрой со всеми переходами оттенков от персиково-розовой до слегка просвечивающей, баклажанно-бордовой, почти не имеющей аналогов в природе, как мне представилась стерня на крепкой голове Бродского…, По-моему, ещё детскому убеждению, все красавицы должны были иметь рыжие или хотя бы с рыжиной волосы. Помню, как я в детстве настаивала на том, что Суламифь была рыжей, иначе как же ароматные волны волос? И уже недавно я озадачила одну поэтессу, сидящую на какой-то встрече впереди меня, когда наклонилась и понюхала водопад её рыжеватой гривы.
Гриша, рыжий Гриша, мальчик из окружения поэта Иваныча, один из тех, ужаленных российской словесностью еврейских мальчиков, теперь Ребе, очень уважаемый, очень умный. Он, приехав с циклом лекций в местную иешиву, выполняет свою мицву и помогает Иванычу, ставшему к тому времени лицом без определённого места жительства, но всё таким же поэтом и колючим спорщиком…
Теперь он, Гриша, придаёт очень большое значение понятию «кошерный». Как оказалось потом, тогда (на ярмарке) он пытался найти одежду будущей внучке, но все вещи были сплошь в модных в то время животных из телепередачи для детей (Хрюша и Степаша), которые ну никак не соответствовали понятию «кошерность». С очень большим трудом мы нашли тут распашоночки в крапинку и снежинку. Ой, сколько усилий стоило нам соблюдение кошерности в эту встречу! Нам — это трём старым собутыльникам – Игорю Иванычу, мне и Ребе…
Гастроном номер один на углу Преображенской и Дерибасовской превратился в начале двадцать первого века в шикарный клондайк вкусностей, но из кошерного там была только сладковатая водка «Стопка». И всё… Солёные огурцы мы купили по аналогии, под моё честное слово (точно такие я видела в лавке при синагоге), а солёную рыбку Ребе рассматривал очень долго и старательно через лупу до тех пор пока не нашёл чешуйку. Наше нетерпение он осаждал назидательными рассказами про кончину общих друзей. «Вот Славик Мостовой, знаешь как он умер? Мы с ним долго беседовали, он стал ходить в синагогу и вот, перед Ханукой он зашёл там, в Канаде, в супермаркет, чтобы внукам купить кошерные сладости, протянул руку и вдруг упал и умер… А Бандурянский? Толя тоже попросил приготовить кошерную пищу, протянул руку…»
Но я была мыслями далеко, где-то я уже слыхала подобное… Ах, да… Коля Морозов, художник-монументалист, воцерковившись, неистовый Мока, которому во всём нужен был размах, так же придавал большое значение, но православному образу жизни… «Вот в чём мудрость! – Постоянно меня поучал Мока. – Помнишь Костецкого? Знаешь как он умер? Утром Олег встал, приготовил пюре, чтобы отнести болящему Коле Степанову, перекрестился, выпил святой воды, умер и упал… А Хрущ? Накануне Валик причастился, утром протянул руку перекреститься и умер.»
А я ловила себя на мысли, что «умер» в его устах звучит не как точка, конец, горе, исчезновение, а как приз, как высшее признание значимости жизни, как предел, к которому стремятся все бесконечно малые величины… «Но, – далее вещал Мока, – как учат отцы Святогорцы, особенно Антоний, нужно смотреть, как умер человек… Сыч искусился и повесился… и напрасно, не понял, что теряет…» И начинались пространные философствования о смысле жизни, о человеческой воле, о роли церкви, но всегда заканчивались сетованиями на непонимание человеческое того, в чём же счастье. И опять возникала всё та же триада: читать библию, рожать детей, ходить к причастию. А чем эта триада отличается от той (читать Тору,ерожать детей, вкушать кошерную пишу)?
Господи, Б-г Израиля, надеюсь Гриша заслужил у тебя этот приз и умер, читая Тору и успев сказать заветное «Шма»…
Но вот о счастье… Меня всё чаще и чаще настигает сомнение. Может ли быть счастлив человек, в котором сидит и ноет заноза российской словесности? Зачем же тогда была эта мицва? К чему тогда побег в давнопрошедшее? Каким далёким эхо отразились те, читанные в пыльных парадных стихи о любви, надежде, смерти? И, вообще, может ли быть счастлив поэт или даже тот, в ком ноет творческий задел звука, краски, слова? Так вот я и не знаю… Возможно, простое счастье не для нас…Первая неделя сентября. Из ворот школы выскочила, нет, вылетела, нет, выпорхнула девчурка и резко затормозила перед моим сорокалетним сыном. Тут она решительно выдохнула туда вверх, где недоумевал его взгляд, всё-всё, что несло и распирало её.
— Знаешь, я очень быстро вырасту. Ты закончишь иешиву. Мы поженимся. Ты будешь читать Тору. У нас будет много детей. Я буду готовить кошерную еду. Мы будем счастливы…
Последнюю фразу она произнесла растягивая каждое слово, как бы показывая, как долго должно длиться это счастье.
— Замётано, — улыбнулся сын, а девочка также стремительно скрылась в воротах школы…
Какая же простая формула счастья! Всего-то: читать Тору, иметь много детей, употреблять кошерную пищу… Но какую натугу пришлось перенести моим друзьям, чтобы прийти к тому, что так уверенно выдохнула эта кроха… Вот хотя бы Гриша Берман…
В шестидесятые он пошёл на трёхлетнюю посадку в тюрьму, как отказник от службы в рядах доблестной Советской Армии, дабы побыстрее переселиться в Ерец-Израэль… Как же иначе, семья советских военных врачей, чудом уцелевших во времена «дела врачей-отравителей», иначе поступить и не могла. Его мама рассчитала, что три года в тюрьме меньше чем три года в армии плюс ещё, как минимум, три (из-за секретности) быть отказником, но уже советских эмиграционных служб, учитывающих мнимую секретность родов войск, а военкоматы знали своё дело и всех, предполагаемых отъезжантов отправляли служить в самые-самые войска.. Зато судьба творила своё… Там, на земле прародины, Гриша один из первых оказался на Голландских высотах, далее — контузия, глухота, депрессия и выход, подсказанный женой — иешива, дети, кошерная еда… И вот, спустя более тридцати лет, я столкнулась с ним на ярмарке, что на Ришельевской…
Немолодой мужчина в традиционной одежде ортодокса внимательно рассматривал распашонки для новорождённых, что-то его не устраивало настолько, что он очень вежливо попросил показать ещё… И тут я услыхала ту самую русскую речь, речь которая звучит только над Волгой, где гласные плещутся как рыбы в чистейших заводях. Только голос выросшего в Кинешме, вдохнувшего волжских просторов в первом вдохе мог так звучать. Этот голос в моей молодости самозабвенно читал стихи в гулких парадных одесских домов, где мы курили, прячась от досужих глаз, исступленно спорил, требовал налить винца на сходках у местного мэтра, поэта Игоря Иваныча Павлова…
Так! Это был Гриша! Это подтверждали и два лисьих (цвета апрельских огнёвок) хвоста спускавшихся на традиционный сюртук ортодокса. Да, Гриша был рыжим, той исключительной иудейской рыжиной, которая переливается несказанной, ароматной палитрой со всеми переходами оттенков от персиково-розовой до слегка просвечивающей, баклажанно-бордовой, почти не имеющей аналогов в природе, как мне представилась стерня на крепкой голове Бродского…, По-моему, ещё детскому убеждению, все красавицы должны были иметь рыжие или хотя бы с рыжиной волосы. Помню, как я в детстве настаивала на том, что Суламифь была рыжей, иначе как же ароматные волны волос? И уже недавно я озадачила одну поэтессу, сидящую на какой-то встрече впереди меня, когда наклонилась и понюхала водопад её рыжеватой гривы.
Гриша, рыжий Гриша, мальчик из окружения поэта Иваныча, один из тех, ужаленных российской словесностью еврейских мальчиков, теперь Ребе, очень уважаемый, очень умный. Он, приехав с циклом лекций в местную иешиву, выполняет свою мицву и помогает Иванычу, ставшему к тому времени лицом без определённого места жительства, но всё таким же поэтом и колючим спорщиком…
Теперь он, Гриша, придаёт очень большое значение понятию «кошерный». Как оказалось потом, тогда (на ярмарке) он пытался найти одежду будущей внучке, но все вещи были сплошь в модных в то время животных из телепередачи для детей (Хрюша и Степаша), которые ну никак не соответствовали понятию «кошерность». С очень большим трудом мы нашли тут распашоночки в крапинку и снежинку. Ой, сколько усилий стоило нам соблюдение кошерности в эту встречу! Нам — это трём старым собутыльникам – Игорю Иванычу, мне и Ребе…
Гастроном номер один на углу Преображенской и Дерибасовской превратился в начале двадцать первого века в шикарный клондайк вкусностей, но из кошерного там была только сладковатая водка «Стопка». И всё… Солёные огурцы мы купили по аналогии, под моё честное слово (точно такие я видела в лавке при синагоге), а солёную рыбку Ребе рассматривал очень долго и старательно через лупу до тех пор пока не нашёл чешуйку. Наше нетерпение он осаждал назидательными рассказами про кончину общих друзей. «Вот Славик Мостовой, знаешь как он умер? Мы с ним долго беседовали, он стал ходить в синагогу и вот, перед Ханукой он зашёл там, в Канаде, в супермаркет, чтобы внукам купить кошерные сладости, протянул руку и вдруг упал и умер… А Бандурянский? Толя тоже попросил приготовить кошерную пищу, протянул руку…»
Но я была мыслями далеко, где-то я уже слыхала подобное… Ах, да… Коля Морозов, художник-монументалист, воцерковившись, неистовый Мока, которому во всём нужен был размах, так же придавал большое значение, но православному образу жизни… «Вот в чём мудрость! – Постоянно меня поучал Мока. – Помнишь Костецкого? Знаешь как он умер? Утром Олег встал, приготовил пюре, чтобы отнести болящему Коле Степанову, перекрестился, выпил святой воды, умер и упал… А Хрущ? Накануне Валик причастился, утром протянул руку перекреститься и умер.»
А я ловила себя на мысли, что «умер» в его устах звучит не как точка, конец, горе, исчезновение, а как приз, как высшее признание значимости жизни, как предел, к которому стремятся все бесконечно малые величины… «Но, – далее вещал Мока, – как учат отцы Святогорцы, особенно Антоний, нужно смотреть, как умер человек… Сыч искусился и повесился… и напрасно, не понял, что теряет…» И начинались пространные философствования о смысле жизни, о человеческой воле, о роли церкви, но всегда заканчивались сетованиями на непонимание человеческое того, в чём же счастье. И опять возникала всё та же триада: читать библию, рожать детей, ходить к причастию. А чем эта триада отличается от той (читать Тору,ерожать детей, вкушать кошерную пишу)?
Господи, Б-г Израиля, надеюсь Гриша заслужил у тебя этот приз и умер, читая Тору и успев сказать заветное «Шма»…
Но вот о счастье… Меня всё чаще и чаще настигает сомнение. Может ли быть счастлив человек, в котором сидит и ноет заноза российской словесности? Зачем же тогда была эта мицва? К чему тогда побег в давнопрошедшее? Каким далёким эхо отразились те, читанные в пыльных парадных стихи о любви, надежде, смерти? И, вообще, может ли быть счастлив поэт или даже тот, в ком ноет творческий задел звука, краски, слова? Так вот я и не знаю… Возможно, простое счастье не для нас…