Вадим КРЕЙД. Бессмертной музыкой звуча. Творчество Георгия Иванова

1

 

О нем говорили то как об эпигоне, лощеном снобе, жутком маэстро, то как о первом поэте эмиграции, королевиче русской поэзии. Теперь, в перспективе времени, когда и в спорах и в наследии многое отстоялось, мы видим в Георгии Иванове классика ХХ века. Назначение поэта, считал Г. Иванов, делиться духовным опытом жизни. Для русской литературы,  писал он, благородство и достоинство, если уж не ее величие, состоит в духовных исканиях. «Искания – исконная область русской культуры» (1). А ключи величия вечной, метафизической России даны эмигрантской литературе, в которой стираются ненужные перегородки и рушится отжившая иерархия. Русский писатель в эмиграции обязан смотреть на мир «со страшной высоты», говоря словами Осипа Мандельштама. «Страшно подумать, под какой ослепительный прожектор истории попадем когда-нибудь все мы», – обращался Г. Иванов к поэтам эмиграции. Кое-что в его предсказаниях сбылось – сбывалось не раз. «Бывают странными пророками поэты иногда», – любил он повторять строку из Михаила Кузмина, кумира своей юности. Каким  же духовным опытом поделился с нами Г. Иванов в итоге своего полувекового творчества? Каким был его путь, какими были стадии этого пути?

Писать стихи он начал лет в четырнадцать. Точной датой никто не располагает. Можно привести примеры и более раннего вступления в литературу. Удивительно другое – очень быстрое развитие, прирожденный вкус, интенсивный поиск, напор таланта, феерическая смена увлечений, принесшая столь богатый эстетический и житейский опыт.

За ранними отроческими стихами, будущий Г. Иванов еще ни в чем не проявляется. За ними чувствуется конец XIX века. Можно разглядеть некий смутный сплав Надсона и Полонского.

Подобные строфы сочинялись им во Втором петербургском кадетском корпусе на Ждановской улице, куда Жоржа отдали мальчиком. Отец, потомственный военный, выйдя в отставку, запутался в своих финансовых фантазиях и, разорившись, покончил с собой. Мать, урожденная баронесса ван Бренштейн, предками имела выходцев из Голландии. Согласно семейному преданию, род ее вел начало от участника крестовых походов на Иерусалим. Есть поэты, из чьих стихов нельзя узнать почти ничего о биографии автора. Таков, например, символист Алексей Скалдин, друг юности Г. Иванова. У самого же Г. Иванова можно было бы по стихам реконструировать биографию, если бы мы ее не знали. Несколько раз на протяжении тридцати с лишним лет он переделывал, например, стихотворение «Упал крестоносец средь копий и дыма. Упал, не увидев Иерусалима…». У баронессы ван Брен-штейн после смерти мужа двух мнений о дальнейшей судьбе младшего сына не было. Старший, Володя, уже оканчивал Кадетский корпус. Туда же, как сына офицера и дворянина, надлежало отдать и младшего, не считаясь с его наклонностями. А наклонности уже проявились – он любил искусство, любил рисовать. И это было в нем не просто обыкновенное детское увлечение, а устойчивое влечение. Мы видим эту подавленную склонность в его доэмигрантских книгах, их изобразительную силу, видим блестящую способность к светописи, находим в стихах упоминание любимых художников. Даже название первой его книги «Отплытье на о. Цитеру» – это название картины Антуана Ватто. «Я по недоразумению не стал художником», – признается он в одном из писем 1954 г., т. е. уже в шестидесятилетнем возрасте(2). Учитель рисования в Корпусе настолько был уверен в призвании своего ученика, что стал давать ему частные уроки. А Юрочка, как родные называли его, «постоянно глядя на какой-нибудь пейзаж или на каких-нибудь людей, представлял их себе картинами в рамах» (3).

Всепоглощающее увлечение поэзией началось для него внезапно, загадочно, как посвящение в мистическую тайну, когда он должен был заучить наизусть лермонтовское «Выхожу один я на дорогу…» «Его охватило такое чувство блаженства, что он боялся пошевелиться или передохнуть»(4).

 

     В небесах торжественно и чудно!

     Спит земля в сиянье голубом…

 

     Он увидел, словно в трансе, новым зрением летящую в синем эфире, в иной реальности нашу планету, окруженную сиянием. В будущем одно из лучших своих стихотворений (вообще одно из лучших русских стихотворений ХХ в.) написано им о Лермонтове, о той космической музыке, которую услышал он, проснувшись ночью на койке Кадетского корпуса.

 

     Проходит тысяча мгновенных лет

     И перевоплощается мелодия

     В тяжелый взгляд, в сиянье эполет,

     В рейтузы, в ментик, в «ваше благородие»;

     В корнета гвардии – о, почему бы нет?..

 

Лермонтов в ту ночь научил его многому, для Г. Иванова – главному. Тому, что сущность истинного лиризма – в «музыке», как называл ее другой большой русский поэт, Александр Блок. Излишне было бы говорить, что это не музыка Вагнера, которым восхищались символисты, не скерцо Шопена, которого любил Г. Иванов. Об этой, иной, раскрепощающей музыке Г. Иванов писал под ее властью и обаянием:

 

     Закроешь глаза на мгновенье

     И вместе с прохладой вдохнешь

     Какое-то дальнее пенье,

     Какую-то смутную дрожь.

 

     И нет ни России, ни мира

     И нет ни любви, ни обид –

     По синему царству эфира

     Свободное сердце летит.

 

Другой дар, полученный через Лермонтова в ту памятную ночь, – это то, что сам Г. Иванов назвал талантом двойного зрения.

 

     Любезные друзья, не стоил я презренья,

     Прелестные враги, помочь вы не могли.

     Мне исковеркал жизнь талант двойного зренья,

     Но даже черви им, увы, пренебрегли.

 

Слова «двойное зренье» заимствованы у Поля Верлена, со стихами которого Г. Иванов познакомился еще в 1910 или в 1911 г. «Луна взошла совсем как у Вэрлена: Старинная в изысканном уборе…» – строки из первого юношеского сборника Г. Иванова.

Воспринят был от Лермонтова и еще один урок, который для краткости можно назвать словом – «сиянье». У Лермонтова в его гениальном стихотворении «сиянье» – стержневой образ. «Я б хотел забыться и заснуть! / Но не тем холодным сном могилы…», а так, как «спит земля в сиянье голубом». Сиянье со временем станет ключевым словом поэзии Г. Иванова.

В 1910 г. он начал помещать свои стихи в школьных журналах  «Кадет-михайловец» и «Ученик». Но совсем не то же самое увидеть свое имя в ограниченном стенами Корпуса журнальчике, а в настоящем издании «для взрослых». Дебют состоялся в журнале «Все новости литературы, искусства, театра, техники и промышленности». Стихотворение называлось «Инок». Написанное пятнадцатилетним поэтом, случайным его не назовешь. Да и сам Г. Иванов относился к нему не как к чему-то случайному. «Инок» под названием «Осенний брат» был включен автором в его первую книгу, а в дальнейшем перепечатан в «Горнице» (1914) и даже в 1922 г. в «Лампаде».

Между тем хорошо налаженная и не столь уж давящая дисциплина в Корпусе доставляла начинающему поэту огорчения. «Я считаю даром потерянным время, проведенное мною в корпусе (5 лет) – ибо неучем я остался во всех смыслах, а таковым быть нехорошо. В ноябре мне исполнится 17 лет. К 20 годам, следовательно, я кончу корпус, буду основательно знать равнение и что еще?.. В стенах корпуса я не имею возможности вести сколько-нибудь осмысленную жизнь, –  даже читать можно только то, что разрешается моим воспитателем, стариком милым, но благонамеренно тупым, как и все… Военная служба и среда мне противны; в корпус я попал по недоразумению и на каждого гимназиста или прыщеватого молодого человека в партикулярном платье гляжу завистливыми глазами обделенного», – пишет он своему другу(5). К тому времени, когда «военная служба и среда» ему окончательно опротивели, у него была уже другая, параллельная среда, которая его постоянно влекла к себе.

Началось со случайного знакомства с «декадентом» Георгием Чулковым. Детские стихи Г. Иванова тронули изобретателя «мистического анархизма». Он становится литературным опекуном Жоржа, ведет с ним разговоры о современной поэзии, знакомит с Блоком. У Г. Иванова уже начали проявляться определенно символистские симпатии. «Больше всего меня поразило, как Блок заговорил со мной. Как с давно знакомым, как со взрослым, и точно продолжая прерванный разговор»(6), а на прощание подарил «Стихи о Прекрасной Даме», надписав на них: «На память о разговоре». Обласканный Блоком, Г. Иванов бывал у него и позднее, и Блок видел, как быстро взрослеет этот «кадетик». «Когда днем пришел Георгий Иванов, – записывает Блок 18 ноября 1911 г. в дневнике, – я уже мог сказать ему о Платоне, о стихо-творении Тютчева, о надежде – так что он ушел другой, чем пришел»(7).

Вероятно, тот же Чулков познакомил его и с Михаилом Кузминым, стихи которого привлекали Г. Иванова изяществом, «прекрасной ясностью», стилизацией под старину, смесью простодушия и маньеризма. Круг литературных знакомств расширялся. Зимой 1911 г. Г. Иванов знакомится с Алексеем Дмитриевичем Скалдиным, будущим автором последнего романа Серебряного века «Странствия и приключения Никодима Старшаго». Еще ранее состоялось знакомство с кругом кубофутуристов (Кульбиным, Хлебниковым, братьями Бурлюками). А в мае 1911-го, сказавшись больным, он не пошел в Корпус и вместо этого нанял «ваньку» и поехал на Среднюю Подъяческую знакомиться с Игорем Северяниным, который был ославлен Л. Толстым, процитировавшим с недоумением:

 

     Воткните штопор в упругость пробки, –

     И взоры женщин не будут робки!..

 

Северянин, писавший тогда экстравагантные стихи, был, в сущности, человеком простым, а простота в людях особенно подкупала Г. Иванова. Эту простоту мы видим и в его ранних стихах. В них даже березы – и те «простодушные», и вообще

 

     Все в жизни мило и просто,

     Как в окнах пруд и боскет,

     Как этот в халате пестром

     Мечтающий поэт.

 

Острый на язык, ироничный, умный природным, а не книжным умом, богато одаренный, он говорил о себе уже в старости: «В сути своей я прост, как овца. Но объяснить это тоже сложно»(8).

Игорь Северянин предложил войти в придуманную им Академию эго-поэзии, на самом же деле узкий круг молодых поэтов, друзей И. Северянина. Под маркой «Академии» на деньги старшей сестры Г. Иванова Наташи был издан его первый сборник «Отплытье на о. Цитеру». Книжка включала сорок стихотворений 1910 – 1911 гг., написанных за партой Кадетского корпуса.    

 

2

Название сборника не только напоминало о Ватто, этом Моцарте живописи, но и вообще о XVIII столетии, казавшемся благодаря художникам Мира искусства, Михаилу Кузмину и нескольким другим поэтам чем-то исключительно эстетическим. И сам Г. Иванов, вступивший в литературу в золотую пору Серебряного века, был уверен, что живет в «эстетическую эпоху». Кстати, понятием Серебряный век Г. Иванов пользовался еще в 1954 г., если не раньше, называя ту эпоху «блестящей страницей русской литературной и вообще артистической жизни перед революцией»(9). Название сборника кое в чем было автобиографическим. В имении Студенки, где жил он в детстве, стояли в вестибюле вазы Императорского фарфорового завода, расписанные репродукциями с картин Ватто. «Отплытье» мыслилось как начало творчества, как отплытие в мир поэзии. И это подтверждалось обещающим подзаголовком – «Книга первая». Был и еще подзаголовок – «Поэзы» – обиходное слово в кружке Игоря Северянина.

Книжка получилась пестрой: пролог, эпилог, разделы, циклы, посвящения, эпиграфы, многообразие форм и жанров: элегия, газелла, романс, стансы, акростихи, триолеты, сонеты; и еще подражания, аллюзии и скрытые цитаты – и все это на 32 страничках. В ней, кроме Антуана Ватто, более дюжины названных или подразумеваемых имен – всех тех, чьими произведениями Г. Иванов увлекался или хотя бы кратковременно интересовался. Конечно, Пушкин, любовь к которому пронес он через всю жизнь. Из старых поэтов еще и Жуковский, к которому он будет возвращаться и в эмиграции, предполагая своему сборнику тридцатых годов дать заимствованное у Жуковского название – «Ночной смотр». Видится или чувствуется в первой книжке много имен современных поэтов: Сологуб, Бальмонт, Анненский, Блок, Северянин, еще один эгофутурист – Грааль Арельский, а также Кузмин, Гумилев, Аделаида Герцык, Скалдин, Нарбут, а из иноземных поэтов – Поль Верлен. Например, «неясные томления» – это скрытая цитата из нарбутовского сборника 1910 года «Стихи». Строфа «Моей тоски не превозмочь, Не одолеть мечты упорной; Уже медлительная ночь / Свой надвигает призрак черный» – это отклик на стихотворение Андрея Белого из его пессимистической «Урны»:

 

Ее ничем не превозмочь…

И пробегают дни за днями;

 

За ночью в очи плещет ночь

Своими смертными тенями.

 

Г. Иванов умел учиться. В зрелые годы он вспоминал о себе, юноше «с вечным вопросом о технике стиха на языке». В «Отплытье на о. Цитеру» диапазон поэтических знакомств, книжных и личных, широк – от «Тихих песен» Иннокентия Анненского до «Предрассветных песен» прочно забытой Галины Галиной. Но даже если эти сорок стихотворений назвать пробой пера, то сколько в них вкуса, умелой техники и знания  поэзии Серебряного века.

В целом же книга была обещающей, и не только потому, что сам стих, его характер, развитие образа привлекают внимание. «Редко у начинающих поэтов, – писал Гумилев, – стих бывает таким утонченным, то стремительным и быстрым, чаще только замедленным, всегда в соответствии с темой. Поэтому каждое стихотворение при чтении дает почти физическое чувство довольства… Это указывает на большую сосредоточенность художественного наблюдения и заставляет верить в будущность поэта». Конечно, Гумилев увидел и подражательность, но отметил только влияние Кузмина. Зато совершенно про-видчески приветствовал Гумилев «безусловный вкус даже в самых смелых попытках»(10).

Книга полна света, пространства, зрительных впечатлений – «радость для глаз», как говорит в «Отплытье» сам поэт. В ней намечены темы и мотивы, которые затем будут переходить из сборника в сборник.

Сразу после выхода «Отплытья» Г. Иванов послал его на отзыв в «Аполлон», в котором отдел поэзии вел Н. Гумилев. Г. Иванов был подписчиком и читателем «Аполлона», считал его лучшим из современных журналов. Гумилева ценил как критика, считая, что он понимает поэзию как никто и стихи видит насквозь и до конца. «Его влияние – учителя поэтической молодежи, пришедшей на смену символистам, возрастало с каждым днем» (11), – писал о нем Г. Иванов. Ответное письмо от Гумилева не заставило себя ждать. В январе 1912 произошло поворотное событие в судьбе Г. Иванова, определившее столь многое в последующие десять лет, т. е. до отъезда из России.                

 

                                                   3

Второй сборник – «Горница» вышел весной 1914 г., возможно, в самое счастливое время его жизни, представлявшейся тогда легкой и ясной. Само мироздание ощущалось чем-то понятным и человечным.

 

     Выйдет  святая затворница,

     Небом укажет пути,

     Небо, что светлая горница,

     Долго ль его перейти!

    

О подобном видении хорошо сказал О. Мандельштам: «Ощущение мира как живого равновесия». Какой немыслимый контраст с трагическим чувством непрочности, катастрофичности всего существующего через каких-нибудь пятнадцать лет:

 

     Злой и грустной полоской рассвета,

     Угольком в догоревшей золе,

     Журавлем перелетным на этой

     Злой и грустной земле…

 

Но пока, в счастливые годы, в результате цеховой выучки (в гумилевском Цехе поэтов) мироощущение для него еще  не экзистенциальное понятие. Как писал Мандельштам в «Утре акмеизма»: «Мироощущение для художника, как молоток в руках каменщика, и единственно реальное – это само произведение». Счастливые годы… О них вспоминал поэт-петербуржец, впоследствии эмигрант, Василий Сумбатов:

 

     Ахматова. Иванов. Мандельштам 

     Забытая тетрадь «Гиперборея» –

     Приют прохожим молодым стихам,

     Счастливых лет, счастливая затея.

 

Новых произведений в «Горнице» немного. Большинство из них печаталось в журналах, чаще всего в руководимом акмеистами «Гиперборее», и сам сборник вышел под маркой издательства «Гиперборей». Книга эклектическая. Ее акмеизм умещается меж двух весьма противоположных влияний. С одной стороны, это М. Кузмин с его дэндизмом, и «духом мелочей, прелестных и воздушных». Да и само название «Горница» не из кузминских ли поэтических грёз:

 

                                        Светлая горница – моя пещера,

                Мысли – птицы ручные: журавли да аисты;

                Песни мои – веселые акафисты;

                Любовь – всегдашняя моя вера.

 

С другой стороны, – Александр Блок, в первую очередь его «Балаганчик» и хронологически примыкающие стихотворения, в которых

 

     …жизнь всходила синим паром

     К сусально-звездной синеве.

 

Но лучшие стихи сборника продиктованы не влиянием известных современников и не цеховой выучкой, не акмеистической школой, а прирожденным чувством меры или, как он сам об этом сказал в 1915 году, «провидением вкуса». И много позже, в изгнании, в 1952-м, о том же самом:

 

     И черни, требующей новизны,

     Он говорит: «Нет новизны. Есть мера…

 

Мера чутко проявляется в стихах, исполненных просветленной грусти:

 

     Угрюмый лодочник, оставь свое весло!

     Мне хочется, чтоб нас течение несло.

     Отдаться сладостно вполне душою смутной

     Заката блеклого гармонии минутной.

 

     И волны плещутся о темные борта,

     Слилась с действительностью легкая мечта.

     Шум города затих. Тоски распались узы,

     И чувствует душа прикосновенье музы.

 

4

Совсем иным, почти без «прикосновения музы», оказался «Памятник славы», появившийся в книжных лавках через год после выхода «Горницы». В ту пору Г. Иванов печатался часто – стихи, статьи, рассказы. Стихи публиковались в «Солнце России», очень много в «Лукоморье», в «Аргусе», «Огоньке» и в «Аполлоне», где в качестве обозревателя новой поэзии он заменил ушедшего на войну Гумилева. Г. Иванова знали в литературных кругах и приглашали участвовать во всевозможных альманахах. Вот не совсем полный их перечень: «Зеленый цветок», «Современная война в русской поэзии», «Петроградские вечера», «Альманах стихов», «Отзвуки войны», «Пряник осиротевшим детям», «Солнечный путь», «Альманах муз», «Цевница». Неудивительно, что риторические, ловко сработанные стихи, вроде тех, что в «Памятнике славы», охотно печатал эстетский «Аполлон». Г. Иванов писал в «Аполлоне», что с началом войны в журналах проявилось стремление печатать одни лишь военные стихи, что даже крупные мастера, берущиеся за военную тему, «допускают курьезные промахи», что и Сологуб, и Кузмин, и Городецкий «создают какие-то восковые куклы». Курьезов в «Памятнике славы» нет, но эта книга, получившая в прессе хорошие отклики, всё же уснащена недальновидными оптимистическими шаблонами. Впрочем, все говорившие о «Памятнике славы» не заметили того (или просто не прочитали книгу), что треть этого состоящего из 31 стихотворения сборника, не уступает уровню «Горницы», в особенности стихи на петербургскую тему, стоящие ближе к пушкинской традиции, чем все написанное Г. Ивановым раньше. Однажды Гумилев сказал о ранних стихах Г. Иванова: в них «какая-то бодрость». В «Памятнике славы» встречаются строфы, о которых можно сказать, что оптимистичнее его голос уже никогда не звучал.

 

     Опять на площади Дворцовой

     Блестит колонна серебром.

     На гулкой мостовой торцовой

     Морозный иней лег ковром.

     …………………………………………..

     И сердце радостно трепещет,

     И жизнь по-новому светла,

     А в бледном небе ясно блещет

     Адмиралтейская игла.

 

Сам же Гумилев более всего в «Памятнике» ценил стихотворение «Как хорошо и грустно вспоминать…» и, целиком его процитировав, писал об авторе: «Он умеет из мелких подробностей создать целое и движением стиха наметить свое к нему отношение. Стихи Георгия Иванова пленяют своей теплой вещностью и безусловным с первого взгляда, хотя и ограниченным бытием»(12).

Вместе с другими акмеистами – Гумилевым, Ахматовой, Городецким – имя Г. Иванова постепенно становилось известным читающей России. Четвертый сборник «Вереск» укрепил эту известность. Подзаголовок книги мог озадачить: «Вторая книга стихов». Это означало, что от «Памятника славы» он отказался. Лучшие стихи «Отплытья на о. Цитеру» были перенесены им в «Горницу». Таким образом «Вереск», помеченный 1916 годом, по понятиям автора, был после «Горницы» вторым.

Г. Иванов писал, вслед за Гумилевым, что поэзия – это движение вперед. И в этом отношении не столь уж многие среди его современников были последовательны. Бальмонт, например, писал по многу стихотворений с одного «клише». В том же грехе критика обвиняла даже Блока. У Г. Иванова каждая новая книга представляла собой новый этап. Уже в эмиграции он как-то сказал, что легко и быстро мог бы написать новый сборник, вроде его прославленных «Роз». «Аппарат со мной», – писал он Роману Гулю. Аппарат – это изученная спон-танность, ставшая литературным приемом. Вторые «Розы» никогда не были написаны – это были бы искусственные цветы с синтетическим ароматом.

К 1916 г. бьющий изнутри источник начинает находить для себя широкое русло. Все будущее  его творчество – «Сады», «Розы» и другие поэтические сборники, и роман «Третий Рим», и «Петербургские зимы» связаны многими страницами с шестнадцатым годом. Шестнадцатый год – последний в жизни той России, духовная принадлежность к которой питала творчество Г. Иванова-эмигранта.

В «Вереске» (изд. «Альциона», 1916) новых стихотворений только 27, что говорит о строгости отбора. Писал он тогда очень много, и это был не последний плодотворный в его жизни период. В его письме 1954 г. в «Новый Журнал» говорится: «У меня, собственно, стихов сколько угодно, но я их рву, чтобы избежать соблазна… повторить пройденное… А то даже Ходасевич, на что был строг, скатился на самоперепевы». В «Вереске» преобладают зрительные впечатления. Все, что прошло самоконтроль взыскательного вкуса, уравнено одно с другим. Все окрашено в тона общего для всех стихотворений мироощущения. Именно мироощущение, т. к., по словам Мандельштама, «акмеизм мировоззрением не занимался». Реальность в «Вереске» увидена как произведение искусства.

 

     Деревья распростертые и тучи при луне –

     Лишь тени, отраженные на дряхлом полотне.

     Пред тусклою, огромною картиною стою

     И мастера старинного как будто узнаю.

     Но властно прорывается в видения и сны

     Глухое клокотание разгневанной волны!

 

В «Вереске» нет «слишком индивидуальных признаний и слишком тяжелого самоуглубления»(13). В книге много ретроспективных мотивов и общее для всех акмеистов стремление свести стихию к культуре. Если для Мандельштама акмеизм – это «тоска по мировой культуре», то для Г. Иванова в «Вереске» – это ностальгия по русскому XVIII веку и по пушкинскому времени, когда современная культура была феноменом, обозримым для человека. Вытекающее из этой обозримости чувство домашности и уюта привлекает поэта. Он смотрит на прошлое, восхищаясь его грациозностью, но в то же время с замаскированной иронией. Стихи «Вереска», говоря схематически, укладываются в триаду: эстетизм – стилизация – вкус. Но одно из стихотворений звучит эсхатологически:

 

     Как древняя ликующая слава,

     Плывут и пламенеют облака,

     И ангел с крепости Петра и Павла

     Глядит сквозь них в грядущие века.

 

     Но ясен взор – и неизвестно, что там,

     Какие сны, закаты, города –

     На смену этим блеклым позолотам –

     Какая ночь настанет навсегда.

 

5

Наступил семнадцатый год. В отличие от энтузиастов из числа интеллигенции, слепо или лицемерно принявших Октябрьскую революцию, Г. Иванов видит, что наступили «сумерки свободы». Характерно и предсказание в одном из стихотворений: «Ослепнут взоры».

С 1918 г. его жизнь опять множеством нитей связана с Гумилевым, только что вернувшимся из Англии в Петербург. Один из примеров этой связи – переводы с французского и английского, выполнявшиеся для издательства «Всемирная литература». Заняться этой работой предложил Гумилев. К лету 1919 г. Г. Иванов закончил перевод поэмы Кольриджа «Кристабель». Переводы из Готье, Самэна, Бодлера он впоследствии включил во второе издание «Вереска». Помимо «Всемирной литературы» в Петрограде было еще несколько мест, где постоянно встречались писатели самых разных направлений. Одним из них был Союз поэтов. О своей работе секретарем этой организации Г. Иванов рассказал в красочном, с юмором написанном очерке «Китайские тени (Литературный Петербург 1912—1922 гг.)». Осенью 1920 г. был открыт Дом Искусств, столько раз описанный в мемуарах. Начал выпускаться  журнал «Дом Искусств», в котором Г. Иванов публиковал свои стихи и рецензии. Дом Искусств на Мойке был также и общежитием, и в нем поселились, в частности, Гумилев и Мандельштам. По средам здесь выступали писатели, поэты, ученые; читал свои новые стихи и Г. Иванов. Словом, было немало поводов для посещения этого «сумасшедшего корабля», как назвала Дом Искусств Ольга Форш в одноименном романе. Большим событием в жизни Г. Иванова было возобновление в 1920 г. Цеха поэтов. Он вместе с Гумилевым был инициатором возрождения этого кружка, оставившего заметный след в литературе. С наступлением НЭПа у Цеха появилась возможность выпускать свои альманахи.

На  выход первого из них (под названием «Дракон») Г. Иванов откликнулся статьей. Это критика, строящаяся на точных оценках, метких характеристиках, качественных определениях. Большое значение имеет акмеистическая шкала ценностей. Хороший поэт по этой шкале – культурен, начитан, осторожен, находчив. «Он не задается мировыми темами, а просто описывает повседневную жизнь и будничные переживания такими, как они есть». Его выводы настолько перекликаются с манифестами акмеистов, что кажутся вполне на них основанными. Критика Г. Иванова не изучалась. Но встречаются высказывания, отмечающие его яркий талант в этой области. Например, философ В. Н. Ильин писал: «Г. В. Иванов считается крупным критиком». Говоря о том, что русское зарубежье бедно именами интересных критиков, Ильин сделал исключение лишь для Ходасевича, Бунина и Г. Иванова.

Лучшая книга доэмигрантского периода – «Сады». Вышла она в Петрограде в 1921 г. Это сборник благоуханных, мастерских лирических миниатюр. Зато он и был дружно обруган многоголосым хором критиков. «Стихи Г. Иванова образцовы. И весь ужас в том, что они образцовы», – писал один из «серапионовых братьев» – Лев Лунц (14). Этот «убийственный» отзыв был еще из числа самых толерантных.

Мотив «садов» объединяет стихи сборника в цельное произведение, как тонкая система капилляров. Если акмеизм, по словам Мандельштама, есть «тоска по мировой культуре», то «Сады» выражали не только эту «поэтическую тоску», но и реальную связь с целой галереей культурных традиций: евангельскими мотивами, классицизмом, греческой мифологией, барокко, Оссианом, сентиментализмом, ан-глийским и немецким романтизмом, русским фольклором, архитектурой Петербурга, живописью Лоррена, Ватто, русских художников двадцатого века и целым рядом других реминисценций, лаконично и выразительно намеченных в книге. Все эти традиции прошли через прихотливое мироощущение автора, и все следы этих традиций объединяются стилем поэта и его излюбленными образами. Стихотворения «Садов» писались с 1916-го по 1921-ый год. Вспоминая, как они создавались, Адамович рассказывал, что стихи Г. Иванова в тот период как будто по-настоящему вырвались на простор. «Мне, да и не только мне одному тогда казалось, что Иванов в расцвете сил дотянулся до лучшего, что суждено ему написать, и хотя формально это не было верно, я и сейчас вспоминаю его тогдашние стихи, широкие, легкие, сладкие без всякой приторности, нежные без сентиментальности, как одно из украшений новой русской поэзии»(15).

После смерти Гумилева, разбирая его бумаги, Г. Иванов увидел, что количество неопубликованных стихотворений достаточно для издания их отдельной книгой. Так явился замысел выпустить посмертный сборник стихотворений Гумилева. С предисловием Г. Иванова он вышел в свет в 1922 г. Публикация этих неизданных стихотворений покойного друга явилась смелым поступком, открытым заявлением о своем отношении к режиму. Не удивительно, что в периодических изданиях того времени имя Г. Иванова упоминается во враждебном контексте. Несмотря ни на что Г. Иванов продолжал работу над гумилевским архивом и подготовил к изданию его статьи, печатавшиеся в «Аполлоне». Предисловие к этим «Письмам о русской поэзии» было последним,  что написал Г. Иванов в России.

 

6

В 1922 г. явился замысел издать собрание своих стихотворений, показывающее итог творческой работы за десять лет, прошедших со дня выхода первого поэтического сборника. «Лампада. Собрание стихотворений. Книга первая» вышла в свет в 1922 году. Книга значительно превосходила объемом каждый из ранее выпущенных сборников Г. Иванова. В «Лампаду» вошло 86 стихотворений, из них 40 новых, «печатающихся отдельным изданием впервые».

Стихотворения «Лампады» разделены автором на тематические циклы. Г. Иванов оставил их без названия. Но кроме самого большого и разнородного первого раздела, определение тематики каждого последующего не представляет трудностей. Второй раздел объединяет лубочно-фольклорные и стилизованно-религиозные стихи. Третий раздел – стихи на ретроспективную тему. Затем идут произведения петербургского цикла. Последняя, пятая часть книги включает своего рода арлекинаду; сами названия стихотворений говорят о характере этого цикла: «Фигляр», «Бродячие актеры», «Путешествующие гимнасты», «Болтовня зазывающего в балаган».

В отличие от предыдущей книги, где образ «садов» действует как сквозной мотив целого сборника, образ «лампады» не разработан до степени очевидного мотива. Причина, по которой сборнику было дано название «Лампада», – иная. Если бы нужно было сказать о поэзии Г. Иванова буквально в двух-трех словах, отвечая на вопрос о характере его поэзии, можно было бы сказать, что это поэзия о внутреннем  свете. Не существует более емкого и в то же время более краткого определения пятидесятилетнего поэтического творчества Г. Иванова. Фактически это полувековое творчество есть роман о человеческом внутреннем свете, его восходах и закатах.

В ранних стихах еще нет умения различать между тягой к внешним, эффектным  световым  образам и таким психологическим состояниям, которые обычно выражаются в понятиях света. Затем художественное развитие приводит поэта на тот психологический уровень, когда он сознательно вкладывает во внешние световые образы свои внутренние состояния. Так развивается один из самых глубоких мотивов его доэмигрантской поэзии – мотив заката. О том, что эта ориентированность осталась у него до самого последнего года жизни в России, говорит нам книга «Лампада» (1922). В следующей книге, «Розы», мотив заката преображается в мотив «сияния». Это тот же закат как световой феномен, но освобожденный от объективности. Мотив становится более самодовлеющим, не зависящим ни от чего внешнего. Даже нигилизм поздних стихов Г. Иванова связан с образом сияния. Итак, название  «Лампада»  согласуется с наследием Г. Иванова, понятым как целостность поэтического творчества.

Первый раздел и есть, собственно, собрание стихотворений, а не сборник и не цикл. Все другие разделы «Лампады», напротив, отличаются единством. «Лампаду» можно сравнить с книгой Г. Иванова, вышедшей через пятнадцать лет в Париже – «Отплытие на остров Цитеру. Избранные стихи. 1916 – 1936». Это было второе и последнее прижизненное собрание стихотворений. Как и «Лампада», «Отплытие» было итоговым, юбилейным изданием. Первое отмечало десяти-летие творческой деятельности, второе – двадцатипятилетние.

Новые стихотворения, вошедшие в «Лампаду», неоднородны. Одно из наиболее значительных напечатано в самом начале и читается как пролог к новым художественным исканиям.

 

 Я разлюбил созданья живописцев,

 И музыка мне стала тяжким шумом,

 И сон мои одолевает веки,

 Когда я слушаю стихи друзей.

 

 Но с каждым днем сильней душа томится

 Об острове зеленом Валааме,

 О церкви из олонецкого камня,

 О ветре, соснах и волне морской.

 

Последняя строка перекликается с излюбленным мотивом в «Садах»: «деревья, камни и вода». А в начале стихотворения говорится об идеале ясности, простоты и мастерства.

 

 Из белого олонецкого камня,

 Рукою кустаря трудолюбивой

 Высокого и ясного искусства

 Нам явлены простые образцы.

 

Новое в этом поэтическом кредо – «белый олонецкий камень», образ  давней привязанности поэта. В этом образе чувствуется любовь к русскому северу. «Олонецкий камень» напоминает и об идеале акмеизма, как он сказался в творчестве Мандельштама, в его сборнике «Камень»: камень как тяжесть, солидность материала поэзии, и как символ строительства мировой культуры. Наконец, «олонецкий камень» внушает мысль о народном русском искусстве, о попытке преодоления разрыва между поэзией и народным творчеством. Такой попыткой является отдельная тема в поэзии Г. Иванова, занимавшая его в течение десяти лет, – фольклорные, лубочные и церковные сюжеты.

Критические отзывы на «Лампаду» не были многочисленны. По условиям времени их не могло быть много. С наступлением НЭПа начали возникать литературные журналы, и в 1922 г., когда была издана «Лампада», журналов было еще мало. Но отзывы были. Статья Э. П. Бика «Литературные края» – типичный пример того, как критика стала выполнять заказ государственного надзора над литературой: «Стишки: Георгий Иванов, “Лампада”, и не просто книга стихов, а “собрание стихотворений, книга первая”, значит, что-то уже сложилось, опреде-лилось, выяснилось, – а выяснилось, видите ли, что Г. Иванов может писать писулечки вроде: “Несется музыка с вокзала”… Ну и что же вытекает из того, что он это может, и кто теперь этого не может? Однако книга печатается, продается (а русские математики печатаются в Варшаве на немецком языке-с), занимает какое-то место, когда ее ненужность превосходит очевидностью любой утюг»(16).

 

7

Мысль об эмиграции явилась Г. Иванову как только он почувствовал возможность реализовать ее. Он уезжал легально – «для составления репертуара государственных театров». Так официально определялась цель поездки. Местом назначения указаны были Берлин и Париж. О фиктивности командировки отчетливо знали обе стороны – и Иванов, и те, кто оформлял его документы. Поездка не оплачивалась, и это обстоятельство подчеркивало, что само слово «командировка» было бюрократическим эвфемизмом, означавшим эмиграцию. Он уехал осенью 1922 г.

Год жизни в Берлине был для него временем переиздания ранее написанных книг, а также альманахов Цеха поэтов. Новых стихотворений, датируемых 1923 годом, немного. Однако берлинский вариант «Вереска» и «Садов» отличается от петербургских изданий. Это не просто перепечатка пользовавшихся успехом и разошедшихся книг, но вдумчивое совершенствование.

Осенью 1923 г., по словам современника, всем казалось, что Германия накануне гражданской войны. Многочисленные русские издательства закрывались одно за другим. Русская писательская колония распалась, многие переселились во Францию. Уехал в Париж и Георгий Иванов.

Его первым эмигрантским сборником были «Розы» (1931). В истории зарубежной поэзии этой книге принадлежит исключительное место. Ю. Терапиано писал о сборнике как о лучшей книге не только эмигрантской, но вообще всей русской поэзии тридцатых годов. Но здесь речь пойдет не о том, чтобы поставить «Розы» на пьедестал, возвышающийся над всеми остальными поэтическими сборниками русской диаспоры. Их вышло как минимум полторы тысячи, и среди них – книги, ставшие классикой ХХ века: «Флаги» Б. Поплавского, «Сияния» З. Гиппиус, «Единство» Г. Адамовича, «Мое – Ей» К. Бальмонта, «Собрание стихов (1927) В. Ходасевича, «После России» М. Цветаевой, «Римский дневник» Вячеслава Иванова, а также книги Георгия Иванова, последовавшие за «Розами». Сборник появился в пору расцвета эмигрантской литературы в Париже – столице Русского Зарубежья, где эмигрантская литературная жизнь была многообразной и динамичной. Всматриваясь в панораму поэзии Зарубежья, можно видеть, что «Розы» были «обречены» на успех. Книга была воспринята как нечто долгожданное. Г. Иванов часто печатался в зарубежных периодических изданиях: в «Звене», «Днях», «Сегодня», «Последних новостях», «Новом доме», «Новом корабле», «Современных записках», «Иллюстрированной России», «Благонамеренном», «Эпопее», «Числах». Он выступал и со стихами, но гораздо чаще публиковались его рецензии, статьи, воспоминания, эссе, рассказы. В 1928 г. изданы были беллетризованные мемуары «Петербургские зимы», о которых М. Алданов писал, что дебют Г. Иванова-прозаика сразу поставил его на видное место в эмигрантской литературе. Печатавшийся в журналах в 1929 –1930 гг. роман «Третий Рим» еще больше упрочил известность Г. Иванова как прозаика. Нового же сборника стихов он не издавал девять лет, со времени «Лампады». «Розы» оказались книгой сколь долгожданной, столь и неожиданной. Современниками сборник воспринимался как только что написанный, представляющий творчество Г. Иванова начала тридцатых годов, когда уже говорилось о парижской ноте, когда набирал силу выражающий парижскую ноту журнал «Числа», когда слава Г. Иванова, как виднейшего поэта и прозаика эмиграции, устанавливалась, а с изданием «Роз» упрочилась, когда вслед за поколением Г. Иванова, Г. Адамовича, Н. Оцупа заявило о себе поколение более молодых парижских поэтов – плеяда, ориентированная на поэзию Серебряного века, преимущественно на А. Блока, И. Анненского, Н. Гумилева, впрочем, не исключая и других петербургских поэтов – Сологуба, Мандельштама и реже – Ахматову.

Восприятие «Роз» как сборника новейших стихотворений Г. Иванова основано было скорее на предельно современной поэтике этой книги, нежели на действительной хронологии. Такому восприятию способствовало и то обстоятельство, что в сборнике датированы только стихотворения, написанные в 1930 г. (13 из 41 вошедших в «Розы»). Возникает, конечно, вопрос о датировке всех остальных стихотворений. Мне удалось разыскать первые публикации, и теперь уже видно, что «Розы» вовсе не явились результатом какой-нибудь «болдинской осени». Стихи, включенные в книгу, написаны в течение девяти лет (1922 – 1930), а единство «Розам» придано в результате тщательного отбора. Вопреки устоявшемуся мнению, никакого длительного перерыва между «Садами» и «Розами» не было. Однако за девять лет в эмиграции изменилось мироощущение поэта. До издания «Роз» мало кто знал об этом обретении нового голоса и смысла в стихах Г. Иванова. Судить по редким газетным и журнальным публикациям 20-х годов было трудно. И только сравнительно небольшой круг членов «Союза молодых поэтов» лет за пять до издания «Роз» мог бы что-то сказать о новой ноте в творчестве Г. Иванова. В мае 1926 г. он читал в «Союзе» стихи последних лет, в частности, только что написанное стихотворение «В тринадцатом году…». В нем уже обозначилась грань, за которой начинался другой, еще незнакомый Г. Иванов.

 

В тринадцатом году, еще не понимая,

Что будет с нами, что нас ждет –

Шампанского бокалы подымая,

Мы весело встречали Новый Год.

 

Как мы состарились! Проходят годы.

Проходят годы – их не замечаем мы…

Но этот воздух смерти и свободы

И розы, и вино, и холод той зимы

 

Никто не позабыл, о, я уверен…

Должно быть, сквозь свинцовый мрак,

На мир, что навсегда потерян,

Глаза умерших смотрят так.

 

«Едва ли не впервые на вечере «Союза», – писал Г. Адамович,  – можно было дать себе отчет, есть ли в новых стихах Иванова что-либо действительно новое». И далее: в них «несомненна бóльшая стилистическая простота и расширение тем. Остался ограниченным выбор образов. Осталась прежняя, природная безошибочность звуков, т. е. звуковая оправданность каждой строчки, наличие в каждой строчке стиха – свойство, присущее исключительно Георгию Иванову. Осталась, наконец, меланхолия. Настроившись холодно и критически, со многим в этой поэзии не соглашаешься… Но доверчиво к ней прислушиваясь, эти придирки забываешь… В этой поэзии все даровано Божьей милостью»(17).

Просты и стилистические средства: особенно заметно, как мало в этой книге метафор, как обычна автология, т. е. слова в их прямом, не образном значении. Стихи Г. Иванова, взятые вместе, воспринимались «как одно целое, как одно слово», – писал П. Бицилли(18).

В «Розах» Г. Иванов создал особый мир, какого еще никогда не было в русской поэзии. Какими качествами этот мир наделен, какими штрихами рисуется? Краски печальные, холодеющие, слабые, смутные, сумрачные, безнадежные, тихие, томные, нежные – если воспользоваться лишь некоторыми характерными эпитетами. В этом мире под ледяными розоватыми звездами или в косых лучах холодного солнца в легком торжественном воздухе иногда слышно какое-то дальнее пение. И в бледно-синий вечер, глядя на черные ветки лип или на безнадежную линию бесконечных лесов, слышишь смутную чудную музыку о закатном  небе в бледно-зеленом огне. В томном сумраке вдруг слышится какой-то блаженный шорох, говорящий о нежной весне и вечной любви. Печальный и прекрасный мир – в нем нас не покидает память о смерти, но в этом мире время от времени проносится широкое упоительное веянье – эхо отдаленной эоловой арфы или вспыхивает отсвет неземного сиянья.

Стихотворение, открывающее собою «Розы», впервые было напечатано в «Современных записках», 1930, №44, причем последним в подборке и, только во время составления сборника, оно было переосмыслено Г. Ивановым как программное. Таковым, собственно, оно и является, соединяя в себе основные мотивы книги, оправдывая ее название:

 

     Над закатами и розами –

     Остальное все равно –

     Над торжественными звездами

     Наше счастье зажжено.

 

     Счастье мучить или мучиться,

     Ревновать и забывать.

     Счастье нам от Бога данное,

     Счастье наше долгожданное,

     И другому не бывать.

 

     Все другое только музыка,

     Отраженье, колдовство –

     Или синее, холодное,

     Бесконечное, бесплодное

     Мировое торжество.

 

«Парижская нота» оформилась более благодаря «Розам», чем под влиянием статей Г. Адамовича. Победила «боль», которая и сделала Г. Иванова настоящим поэтом, – говорила Ирина Одоевцева. Влияние этой книги на зарубежную поэзию было велико, длилось долго.

Сам Г. Иванов считал «Розы» удавшейся книгой. В одном стихотворении в «Портрете без сходства» (вышел весной 1950 г.) поэт с удовлетворением говорит о своем первом эмигрантском сборнике:

 

Маятника мерное качанье,

Полночь, одиночество, молчанье.

 

Старые счета перебираю.

Умереть? Да вот не умираю.

 

Тихо перелистываю «Розы» –

«Кабы на цветы да не морозы»!

 

 «Всякое направление испытывает влюбленность к тем или иным творцам и эпохам», – говорит Н. Гумилев в своем манифесте акмеизма(19). Эти же слова звучали и в Цехе поэтов, к которому со всем энтузиазмом юности и кипящих сил примкнул 17-летний Г. Иванов. Говоря о «влюбленности» парижской ноты и самого автора «Роз», в первую очередь нужно упомянуть Анненского и Блока. Следы их присутствия в «Розах» очевидны, их можно показать текстуально:

 

        И. Анненский:                                                       Г. Иванов:

     Полюбил бы я зиму,                                     Синеватое облако

     Да обуза тяжка…                                            (Холодок у виска)

     От нее даже дыму                                         Синеватое облако

     Не уйти в облака.                                           И еще облака…

 

 «Розы» продолжили линию Серебряного века русской поэзии. И если Серебряный век возник как широкий культурный феномен западной ориентации, то русская парижская поэзия – это взгляд с Запада на Россию, на Серебряный век и, в частности, на петербургскую поэтику.

       

8

 Через шесть лет после «Роз» вышла скромным тиражом (300 экз.) новая книга – «Отплытие на остров Цитеру», почти повторяющая название сборника 1912-го года («Отплытье на о. Цитеру»). Изданная к 25-летию творчества Г. Иванова, она  была составлена более как изборник, чем просто новый сборник стихов. В изборник почти целиком вошли «Розы», а также стихотворения из «Садов» и «Вереска». Книга построена в обратном хронологическом порядке – от новейших, написанных в тридцатые годы, до стихотворений начала десятых годов. И в новой подаче избранное из «Садов» и «Вереска» читается по-новому и обнаруживает давнюю прозорливую интуицию поэта о будущем состоянии духа. Строй стихов петербургский, настроение же в них странным образом приближается к «парижскому», эмигрантскому.

Новые, написанные в 1931 – 1936 годы стихи исполнены пронзительного минорного лиризма. Они уже далеки от «прекрасной ясности» акмеистов. Отношение к миру стало резче в своем неприятии. Холодный, бесчеловечный, но странно прекрасный космос – это вечность, перед которой любая земная твердыня рассыпается в прах. Это «отплытие» в психологическое пространство, в котором отсутствуют ориентиры. Звучит музыка вечности в изменчивом мире, где все рассыпается, обрывается, погибает. Разрушение мыслится как очищение. Именно в этом ключе Г. Иванов объяснял значение Марселя Пруста, которым увлекался еще в период создания «Роз». Чувство одиночества в этом отплытии без определенного направления обостряется. Нет выхода, но случаются ослепительные проблески:

 

     И тьма – уже не тьма, а свет.

     И да – уже не да, а нет.

 

И так же:

 

     Тень надежды безнадежной

     Превращается в сиянье.

 

И строки, исполненные подлинной проницательности:

 

     И полною грудью поется,

     Когда уже не о чем петь.

 

 Эти слова выражают тему «Отплытия». Блоковская музыка звучит над этим миром и сама выбирает себе словесную оболочку. Остается только одна неисчерпанная тема – Россия.

 

     …За пределами жизни и мира,

     В пропастях ледяного эфира

     Все равно не расстанусь с тобой!

     И Россия, как белая лира,

     Над засыпанной снегом судьбой.

 

Кажется, в русской поэзии более сильных слов на эту тему не было сказано.

В отношении критики «Отплытию» не повезло. Крупный ученый-филолог Альфред Бем сказал об авторе: «По существу же его ничего не трогает, по-настоящему ничего не задевает… Внешнее освобождение и упрощение не сопровождается внутренним прояснением, и поэтому остается все той же нарочитостью и манерностью»(20).

Владислав Ходасевич, многолетний литературный противник Г. Иванова свою рецензию сосредоточил на одном-единственном стихотворении – не на новом, а на перенесенном в «Отплытие» из «Роз». Он говорит об «изощренном литературном вкусе» Г. Иванова, но ставит вопрос, ответ на который сам же подсказывает читателю: «Не оказывается ли вся поэзия Иванова лишь конгломератом заимствований?»(21).

Впрочем, был один отзыв, в котором, как это видится сегодня, затронут самый нерв поэзии «Отплытия». Источник всей поэзии Г. Иванова, – писал рецензент, – в особом жизнеощущении. Сейчас (т. е. в 1937 г.) это жизнеощущение «общее не только для нас, эмигрантов, но для всех сознательных людей… увидевших, что мир вступил в какой-то совершенно новый, и, надо сказать, довольно-таки отвратительный «эон», в котором человеку, как он понимался со времен Христа и Марка Аврелия, нет места». И читая «Отплытие», «мы понимаем в полном значении этого слова то, что до сих пор лишь смутно ощущалось нами»(22).

 

9 

Название книги есть авторская формула ее главной темы, и Г. Иванов был на редкость точен и удачлив в этом отношении. Следуя названиям его книг, можно определить две главные темы всего эмигрантского периода как «отплытие» и «распад». Отплытие – это стремление к другому плану сознания, в свете которого «все как всегда и другое чем прежде». Когда поэт не отождествляет себя ни с чем, оставаясь открытым перед бытием, может статься, что стихи появляются «вот так, из ничего».

 

     Потеряв даже в прошлое веру,

     Став ни это, мой друг, и ни то –

     Уплываем теперь на Цитеру

     В синеватом сияньи Ватто…

 

Эти строки не из «Отплытия», а из «Портрета без сходства», книги, изданной в апреле 1950 г. С  отплытием, которое явлено как сверхтема, связана тема искусства. В творчестве Г. Иванова присутствует и другая сверхтема – энтропия личности, в особенности в его книге 1938-го года «Распад атома». Это негативная сила, проявляющаяся как тема судьбы, вечных метаморфоз, игры отражений, «хрупкого льда небытия». Поэтическое творчество для Г. Иванова – акт не предусмотренный, не планируемый. Это вспышка, всплеск, вдохновение.

 

     Все кое-как и как-нибудь,

     Волшебно на авось:

     Как розы падают на грудь…

 

Итак, полюса его поэзии – фатальная энтропия и космический лиризм. Стихи тяготеют к этим полюсам, оставляя почти нетронутым широкий промежуточный диапазон чувств, поляризуясь как дуализм распада и отплытия, сияния и пепла, музыки и льда.

 

     Я верю не в непобедимость зла,

     А только в неизбежность пораженья,

     Не в музыку, что жизнь мою сожгла,

     А в пепел, что остался от сожженья.

 

В «Портрете» встречаются стихотворения, которые впоследствии Г. Иванов определил как «дневниковые». В них присутствует «я» поэта, его личное отношение к лирической ситуации, что явилось новым качеством, по сравнению со стихами петербургского периода.

 

     Мне говорят – ты выиграл игру!

     Но все равно. Я больше не играю.

     Допустим, как поэт, я не умру,

     Зато, как человек, я умираю.

 

Новая творческая манера выразилась в недоговоренном шепоте. Начиная с первого стихотворения «Портрета без сходства», поэт настойчиво возвращается к той же особенности своих коротких монологов – наощупь, наугад, на авось. Лишь намеком, недоговорено изображает он состояние сознания, к которому приближается сияние, просветление, проходящее редким пунктиром.

 

     И зная, что гибель стоит за плечом,

     Грустить ни о ком, мечтать ни о чем.

 

В этих строках, как и в десятках других, нет предметного содержания, что породило у критиков представление о беспредметности его поэзии. Но именно в этом психологическом объеме, на первый взгляд пустом, находится позитивный полюс его поэзии.

 

     Как просто страдать! Можно душу отдать

     И все-таки сна не уметь передать.

 

И еще пример «беспредметности», которая насыщена «смыслом, раскаленным добела»:

 

     И все-таки тени качнулись,

     Пока догорала свеча,

     И все-таки струны рванулись,

     Бессмысленным счастьем звуча.

 

И постоянно: «Никому ни о чем не расскажешь»; «Сквозь пальцы видеть современность, о самом главном промолчать»…

Недоговоренность – это  единство стиля и смысла, это духовное пространство, в котором может сверкнуть молния «бессмысленного счастья», «вечный свет, вода живая». Но может статься, что поэт встретит пустое ничто.

 

     Маятника мерное качанье,

     Полночь, одиночество, молчанье.

 

Портрет «бессмысленного счастья» не может быть точным. Словесный портрет всегда останется недоговоренным – «без сходства». Ни старая эстетика – «передвижников», как сказано в одном из стихотворений сборника, ни новая творческая манера, не могут помочь. В той же книге, говорящей о вечном свете, о котором «искусство лжет», содержатся и другие стихи – мастерские, технически совершенные, но вполне лишенные катарсиса. Едкость, ирония, нигилизм, распад, опустошающий бег времени – поэзия, которой «чужда надмирность» (Р. Гуль), «смесь едкости и красоты» (В. Марков), «конфликт с собственной гармонией» (Ю. Терапиано).

Вспоминается также образ, высказанный Г. Ивановым в связи с мировоззрением М. Пруста: «Радий, так же таинственно, как разрушает или исцеляет – разрушается сам, перерождается, перестает быть радием»(23).

Круг метаморфоз, где все превращается во все, где даже воскресение из мертвых – смертная тоска, круг превращений как бесчеловечная судьба, присутствует в качестве повторяющегося фона его стихотворений. «Голосок из ада» поет об отрицании, творческая воля склоняется перед «бесчеловечною судьбой».

Одно из наиболее сильных стихотворений «Портрета» посвящено войне. Оно показывает другую грань таланта Г. Иванова. Стихотворение исполнено трагизма. О безнадежности говорится не иронией безысходности, а сочувственно и человечно. Настроение особой тишины во время кровавой войны передано с ясновидящим тактом: дух человечности веет над этим пейзажем.

 

     Каждой ночью грозы

     Не дают мне спать.

     Отцветают розы

     И цветут опять.

     Точно в мир спустилась

     Вечная весна,

     Точно распустилась

     Розами война.

 

     Тишины всемирной

     Голубая тьма.

     Никогда так мирны

     Не были дома.

     И такою древней

     Не была земля…

     …Тишина деревни,

     Тополя, поля.

 

10

Последние годы жизни, несмотря на болезни и упадок сил, оказались для поэта плодотворными. Через несколько месяцев после выхода в свет «Портрета» Г. Иванов сообщает в частном письме: «Я после «Портрета» написал уже штук сорок, и, по-моему, хороших». В том же, 1950 г., два десятка его стихотворений было напечатано в «Новом Журнале», в котором позднее он публиковал из номера в номер свой цикл «Дневник», а после смерти поэта журнал продолжил публикацию его стихотворений, не вошедших в последнюю книгу. Последней книгой был сборник «1943 – 1958 Стихи». Напечатан он был в Нью-Йорке в 1958 г. посмертно. Г. Иванов умер во Франции 26 августа 1958 г. и, если понимать буквально стихотворение И. Одоевцевой, написанное в память о муже, – с именем Пушкина на устах: «…Вспоминаю Пушкина. Вспомнить не могу. Что, зачем и почему, с целию какой, в роковой его судьбе, ты о нем с тоской, бредил умирая». В стихах Одоевцевой содержится рельефная характеристика последнего сборника Г. Иванова («…Преображая до дыр и вдрызг изношенную тему о жизни, смерти и любви»).

За сорок лет до смерти Г. Иванова – Блок, поэзию которого Г. Иванов пронес через всю свою жизнь, писал очень прозорливо: «…можно вдруг заплакать – не о стихах, и не об авторе их, а о нашем бессилии, о том, что есть такие странные стихи ни о чем, не обделенные ничем – ни талантом, ни умом, ни вкусом, и вместе с тем как будто нет этих стихов»(24).

В «Портрете» нигилизм преодолевался чувством свободы по отношению к слову. Сама эта раскрепощенность является лирическим содержанием. В «Портрете», добиваясь или не добиваясь сходства с «оригиналом», т. е. сиянием, он идет за этим сиянием, даже ценой «распада». В последнем сборнике «1944 – 1958 Стихи», поэт более во власти разрушения, чем «сияния». Музыка многократно приглушается разъедающим скепсисом, затушевывается иронией, порожденной отчаяньем и показанной как безразличие.

 

     …Узнает ли когда-нибудь она,

     Моя невероятная страна,

     Что было солью каторжной земли?

     А, впрочем, соли всюду грош цена,

     Просыпали – метелкой подмели.

 

Россия постоянно присутствует в его лирике, упорно возвращаясь в его поэзию, не поддаваясь отрицаниям.

 

     Ветер с Невы. Леденеющий март.

     Площадь. Дворец. Часовые. Штандарт.

 

Если не петербургская вьюга и не поля с колосящейся рожью, то Россия как пантеон культуры. Названные или подразумеваемые, в последней книге встречаются имена Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Тургенева, Достоевского, Леонтьева, Блока, Анненского, Гумилева, Мандельштама… Чаще, чем когда-либо в стихи вплетаются цитаты и парафразы русских классиков, названия их произведений («Бедные люди», «Тамань», «Демон», «Анчар», блоковская «Прекрасная Дама»). Порой строфа компонуется из стихов русских поэтов, как в этом четверостишье, где первые две строки – прямая цитата из «Незнакомки» Блока, а две другие читаются как реминисценции, ведущие и к Блоку, и к стихотворению «Пловец» Языкова:

 

     «Дыша духами и туманами

     Она садится у окна».

     Ей за морями-океанами

     Видна блаженная страна.

 

Имена художников встречались едва ли не в каждой книге Г. Иванова. Последняя книга не представляет исключения. Врубель упоминается в том демоническом контексте, в котором называются или вводятся как фон имена Блока и Лермонтова. Опять появляется имя Ватто, любовь к которому была пронесена Г. Ивановым, начиная с первой книги. Имя Ватто ассоциируется с темой сияний:

 

     …Никто не подыскал названья прозрачной прелести Ватто.

 

Сиянье остается связанным главным образом с искусством.

 

                                        Слепой Гомер и нынешний поэт,

Безвестный, обездоленный изгнаньем,

                Хранят один – неугасимый! – свет,

                Владеют тем же драгоценным знаньем.

 

Сияньем, составляющим существо его поэзии, освещается природа («стоят сады в сияньи белоснежном») и внутренняя жизнь человека, если она свободна от сомнений («и тревога в сияньи померкла, без следа растворившись в душе»). Если человек освобождается от фатализма, его судьба освещается из того же источника: «А если не предрешено? Тогда… и я могу проснуться – И благодарно улыбнуться  Сиянью  завтрашнего дня».

Он возвращается к мотивам прежних своих книг. В одном из стихотворений почти слово в слово цитирует свою поэму в прозе «Распад атома» – о «скуке мирового безобразия». В другом стихотворении пессимистически переосмысливается тема «Роз», сиянье которых названо «условным».

 Сосредоточеннее чем когда-либо, он сознает себя только поэтом и исключительно поэтом. Смерть и абсурд подступают отовсюду; одна лишь поэзия – волшебный остров улыбающейся Афродиты Китеры (Цитеры), о который разбиваются волны мирового безобразия. Поэту надо сказать «то, чего не умели» до него, и спешить, «пока не захлопнулась дверь». Когда он подчиняется силе вдохновения, холодное равнодушие сменяется ясным равновесием. И он находит очарованье в мелочах, которые вне поэзии – «головокружительно скучны».

 

     Еще я нахожу очарованье

     В случайных мелочах и пустяках –

     В романе без конца и без названья,

     Вот в этой розе, вянущей в руках.

 

     Мне нравится, что на ее муаре

     Колышется дождинок серебро,

     Что я нашел ее на тротуаре

     И выброшу в помойное ведро.

 

Его словарь, не терпящий поэтических условностей, вобравший просторечие и жаргон, приобретает классическую возвышенность, когда он говорит о поэзии: Божий дар, золотая благодать, торжество:

                                       

     Смотри, как пышны хризантемы

     В сожженном осенью саду –

     Как будто лермонтовский Демон

     Грустит в оранжевом аду,

     Как будто вспоминает Врубель

     Обрывки творческого сна

     И царственно идет на убыль

     Лиловой музыки волна…                         

_______________________           

 

Примечания:

 

1.Иванов Г. Без читателя.  // Числа. 1931. №5. С. 148—152.

2. Иванов Г. Девять писем к Роману Гулю. // Звезда. , №3. 1999.

3. Одоевцева И. На берегах Сены. – Париж: Le Presse libre, 1983. С. 467.

4. Там же, С. 471.

5. Письмо от 23 сентября 1911 г. Хранится в РГАЛИ.

6. Г. Иванов. Петербургские зимы. – Нью-Йорк: изд. им. Чехова, 1954 С. 203.

7. Блок А. Собр. соч. в восьми томах. Т. 7. – М.-Л.: ГИХЛ, 1963. С. 93.

8. Из письма Роману Гулю от 8 авг. 1955 г.

9. Новый Журнал. № 203-204, 1996. С. 151 (письмо к В. А. Александровой).

10. Аполлон. 1912, №3-4.

11. Иванов Г. Предисловие к книге: Н. Гумилев. Чужое небо. – Берлин: Петрополис, 1936. С. 3.

12. Аполлон. №1. 1916. С. 28.

13. Жирмунский В. Преодолевшие символизм. // Русская мысль. №12,1916

14. Лунц Л. Цех Поэтов // Книжный угол. №8, 1922. С. 48.

15. Адамович Г. Наши поэты. // Новый Журнал. № 52, 1958. С. 57.

16. Бик Э. Литературные края. // Красная новь. №2, 1922. С. 351

17. Адамович Г. Литературные беседы. // Звено, 30 мая 1926.

18. Современные записки. № 64, 1937. С. 459.

19. Аполлон. №1,1913.

20. Меч, 4 июля 1937.

21. Ходасевич В. Книги и люди. // Возрождение, 28 мая 1937.

22. Бицилли П. Г. Иванов. «Отплытие на остров Цитеру» // Современные записки. LXIV, 1937. С. 458.

23. Иванов Г. Третий Рим. Художественная проза. Статьи. – Тенафлай (США): изд. Эрмитаж, 1987. С. 227.

24. Блок А. Собр. соч. в восьми томах. Т. 6.— М.–Л.: ГИХЛ, 1963. С. 335.

 

  

 Сергей Голлербах. Нью-Йорк, США. «Свет и тени».

 

Сергей Голлербах. Нью-Йорк, США. «Свет и тени».    

 Тушь.

       (Из архива альманаха «Встречи»)

 

 

 

 

 

 

 

1

 

О нем говорили то как об эпигоне, лощеном снобе, жутком маэстро, то как о первом поэте эмиграции, королевиче русской поэзии. Теперь, в перспективе времени, когда и в спорах и в наследии многое отстоялось, мы видим в Георгии Иванове классика ХХ века. Назначение поэта, считал Г. Иванов, делиться духовным опытом жизни. Для русской литературы,  писал он, благородство и достоинство, если уж не ее величие, состоит в духовных исканиях. «Искания – исконная область русской культуры» (1). А ключи величия вечной, метафизической России даны эмигрантской литературе, в которой стираются ненужные перегородки и рушится отжившая иерархия. Русский писатель в эмиграции обязан смотреть на мир «со страшной высоты», говоря словами Осипа Мандельштама. «Страшно подумать, под какой ослепительный прожектор истории попадем когда-нибудь все мы», – обращался Г. Иванов к поэтам эмиграции. Кое-что в его предсказаниях сбылось – сбывалось не раз. «Бывают странными пророками поэты иногда», – любил он повторять строку из Михаила Кузмина, кумира своей юности. Каким  же духовным опытом поделился с нами Г. Иванов в итоге своего полувекового творчества? Каким был его путь, какими были стадии этого пути?

Писать стихи он начал лет в четырнадцать. Точной датой никто не располагает. Можно привести примеры и более раннего вступления в литературу. Удивительно другое – очень быстрое развитие, прирожденный вкус, интенсивный поиск, напор таланта, феерическая смена увлечений, принесшая столь богатый эстетический и житейский опыт.

За ранними отроческими стихами, будущий Г. Иванов еще ни в чем не проявляется. За ними чувствуется конец XIX века. Можно разглядеть некий смутный сплав Надсона и Полонского.

Подобные строфы сочинялись им во Втором петербургском кадетском корпусе на Ждановской улице, куда Жоржа отдали мальчиком. Отец, потомственный военный, выйдя в отставку, запутался в своих финансовых фантазиях и, разорившись, покончил с собой. Мать, урожденная баронесса ван Бренштейн, предками имела выходцев из Голландии. Согласно семейному преданию, род ее вел начало от участника крестовых походов на Иерусалим. Есть поэты, из чьих стихов нельзя узнать почти ничего о биографии автора. Таков, например, символист Алексей Скалдин, друг юности Г. Иванова. У самого же Г. Иванова можно было бы по стихам реконструировать биографию, если бы мы ее не знали. Несколько раз на протяжении тридцати с лишним лет он переделывал, например, стихотворение «Упал крестоносец средь копий и дыма. Упал, не увидев Иерусалима…». У баронессы ван Брен-штейн после смерти мужа двух мнений о дальнейшей судьбе младшего сына не было. Старший, Володя, уже оканчивал Кадетский корпус. Туда же, как сына офицера и дворянина, надлежало отдать и младшего, не считаясь с его наклонностями. А наклонности уже проявились – он любил искусство, любил рисовать. И это было в нем не просто обыкновенное детское увлечение, а устойчивое влечение. Мы видим эту подавленную склонность в его доэмигрантских книгах, их изобразительную силу, видим блестящую способность к светописи, находим в стихах упоминание любимых художников. Даже название первой его книги «Отплытье на о. Цитеру» – это название картины Антуана Ватто. «Я по недоразумению не стал художником», – признается он в одном из писем 1954 г., т. е. уже в шестидесятилетнем возрасте(2). Учитель рисования в Корпусе настолько был уверен в призвании своего ученика, что стал давать ему частные уроки. А Юрочка, как родные называли его, «постоянно глядя на какой-нибудь пейзаж или на каких-нибудь людей, представлял их себе картинами в рамах» (3).

Всепоглощающее увлечение поэзией началось для него внезапно, загадочно, как посвящение в мистическую тайну, когда он должен был заучить наизусть лермонтовское «Выхожу один я на дорогу…» «Его охватило такое чувство блаженства, что он боялся пошевелиться или передохнуть»(4).

 

     В небесах торжественно и чудно!

     Спит земля в сиянье голубом…

 

     Он увидел, словно в трансе, новым зрением летящую в синем эфире, в иной реальности нашу планету, окруженную сиянием. В будущем одно из лучших своих стихотворений (вообще одно из лучших русских стихотворений ХХ в.) написано им о Лермонтове, о той космической музыке, которую услышал он, проснувшись ночью на койке Кадетского корпуса.

 

     Проходит тысяча мгновенных лет

     И перевоплощается мелодия

     В тяжелый взгляд, в сиянье эполет,

     В рейтузы, в ментик, в «ваше благородие»;

     В корнета гвардии – о, почему бы нет?..

 

Лермонтов в ту ночь научил его многому, для Г. Иванова – главному. Тому, что сущность истинного лиризма – в «музыке», как называл ее другой большой русский поэт, Александр Блок. Излишне было бы говорить, что это не музыка Вагнера, которым восхищались символисты, не скерцо Шопена, которого любил Г. Иванов. Об этой, иной, раскрепощающей музыке Г. Иванов писал под ее властью и обаянием:

 

     Закроешь глаза на мгновенье

     И вместе с прохладой вдохнешь

     Какое-то дальнее пенье,

     Какую-то смутную дрожь.

 

     И нет ни России, ни мира

     И нет ни любви, ни обид –

     По синему царству эфира

     Свободное сердце летит.

 

Другой дар, полученный через Лермонтова в ту памятную ночь, – это то, что сам Г. Иванов назвал талантом двойного зрения.

 

     Любезные друзья, не стоил я презренья,

     Прелестные враги, помочь вы не могли.

     Мне исковеркал жизнь талант двойного зренья,

     Но даже черви им, увы, пренебрегли.

 

Слова «двойное зренье» заимствованы у Поля Верлена, со стихами которого Г. Иванов познакомился еще в 1910 или в 1911 г. «Луна взошла совсем как у Вэрлена: Старинная в изысканном уборе…» – строки из первого юношеского сборника Г. Иванова.

Воспринят был от Лермонтова и еще один урок, который для краткости можно назвать словом – «сиянье». У Лермонтова в его гениальном стихотворении «сиянье» – стержневой образ. «Я б хотел забыться и заснуть! / Но не тем холодным сном могилы…», а так, как «спит земля в сиянье голубом». Сиянье со временем станет ключевым словом поэзии Г. Иванова.

В 1910 г. он начал помещать свои стихи в школьных журналах  «Кадет-михайловец» и «Ученик». Но совсем не то же самое увидеть свое имя в ограниченном стенами Корпуса журнальчике, а в настоящем издании «для взрослых». Дебют состоялся в журнале «Все новости литературы, искусства, театра, техники и промышленности». Стихотворение называлось «Инок». Написанное пятнадцатилетним поэтом, случайным его не назовешь. Да и сам Г. Иванов относился к нему не как к чему-то случайному. «Инок» под названием «Осенний брат» был включен автором в его первую книгу, а в дальнейшем перепечатан в «Горнице» (1914) и даже в 1922 г. в «Лампаде».

Между тем хорошо налаженная и не столь уж давящая дисциплина в Корпусе доставляла начинающему поэту огорчения. «Я считаю даром потерянным время, проведенное мною в корпусе (5 лет) – ибо неучем я остался во всех смыслах, а таковым быть нехорошо. В ноябре мне исполнится 17 лет. К 20 годам, следовательно, я кончу корпус, буду основательно знать равнение и что еще?.. В стенах корпуса я не имею возможности вести сколько-нибудь осмысленную жизнь, –  даже читать можно только то, что разрешается моим воспитателем, стариком милым, но благонамеренно тупым, как и все… Военная служба и среда мне противны; в корпус я попал по недоразумению и на каждого гимназиста или прыщеватого молодого человека в партикулярном платье гляжу завистливыми глазами обделенного», – пишет он своему другу(5). К тому времени, когда «военная служба и среда» ему окончательно опротивели, у него была уже другая, параллельная среда, которая его постоянно влекла к себе.

Началось со случайного знакомства с «декадентом» Георгием Чулковым. Детские стихи Г. Иванова тронули изобретателя «мистического анархизма». Он становится литературным опекуном Жоржа, ведет с ним разговоры о современной поэзии, знакомит с Блоком. У Г. Иванова уже начали проявляться определенно символистские симпатии. «Больше всего меня поразило, как Блок заговорил со мной. Как с давно знакомым, как со взрослым, и точно продолжая прерванный разговор»(6), а на прощание подарил «Стихи о Прекрасной Даме», надписав на них: «На память о разговоре». Обласканный Блоком, Г. Иванов бывал у него и позднее, и Блок видел, как быстро взрослеет этот «кадетик». «Когда днем пришел Георгий Иванов, – записывает Блок 18 ноября 1911 г. в дневнике, – я уже мог сказать ему о Платоне, о стихо-творении Тютчева, о надежде – так что он ушел другой, чем пришел»(7).

Вероятно, тот же Чулков познакомил его и с Михаилом Кузминым, стихи которого привлекали Г. Иванова изяществом, «прекрасной ясностью», стилизацией под старину, смесью простодушия и маньеризма. Круг литературных знакомств расширялся. Зимой 1911 г. Г. Иванов знакомится с Алексеем Дмитриевичем Скалдиным, будущим автором последнего романа Серебряного века «Странствия и приключения Никодима Старшаго». Еще ранее состоялось знакомство с кругом кубофутуристов (Кульбиным, Хлебниковым, братьями Бурлюками). А в мае 1911-го, сказавшись больным, он не пошел в Корпус и вместо этого нанял «ваньку» и поехал на Среднюю Подъяческую знакомиться с Игорем Северяниным, который был ославлен Л. Толстым, процитировавшим с недоумением:

 

     Воткните штопор в упругость пробки, –

     И взоры женщин не будут робки!..

 

Северянин, писавший тогда экстравагантные стихи, был, в сущности, человеком простым, а простота в людях особенно подкупала Г. Иванова. Эту простоту мы видим и в его ранних стихах. В них даже березы – и те «простодушные», и вообще

 

     Все в жизни мило и просто,

     Как в окнах пруд и боскет,

     Как этот в халате пестром

     Мечтающий поэт.

 

Острый на язык, ироничный, умный природным, а не книжным умом, богато одаренный, он говорил о себе уже в старости: «В сути своей я прост, как овца. Но объяснить это тоже сложно»(8).

Игорь Северянин предложил войти в придуманную им Академию эго-поэзии, на самом же деле узкий круг молодых поэтов, друзей И. Северянина. Под маркой «Академии» на деньги старшей сестры Г. Иванова Наташи был издан его первый сборник «Отплытье на о. Цитеру». Книжка включала сорок стихотворений 1910 – 1911 гг., написанных за партой Кадетского корпуса.    

 

2

Название сборника не только напоминало о Ватто, этом Моцарте живописи, но и вообще о XVIII столетии, казавшемся благодаря художникам Мира искусства, Михаилу Кузмину и нескольким другим поэтам чем-то исключительно эстетическим. И сам Г. Иванов, вступивший в литературу в золотую пору Серебряного века, был уверен, что живет в «эстетическую эпоху». Кстати, понятием Серебряный век Г. Иванов пользовался еще в 1954 г., если не раньше, называя ту эпоху «блестящей страницей русской литературной и вообще артистической жизни перед революцией»(9). Название сборника кое в чем было автобиографическим. В имении Студенки, где жил он в детстве, стояли в вестибюле вазы Императорского фарфорового завода, расписанные репродукциями с картин Ватто. «Отплытье» мыслилось как начало творчества, как отплытие в мир поэзии. И это подтверждалось обещающим подзаголовком – «Книга первая». Был и еще подзаголовок – «Поэзы» – обиходное слово в кружке Игоря Северянина.

Книжка получилась пестрой: пролог, эпилог, разделы, циклы, посвящения, эпиграфы, многообразие форм и жанров: элегия, газелла, романс, стансы, акростихи, триолеты, сонеты; и еще подражания, аллюзии и скрытые цитаты – и все это на 32 страничках. В ней, кроме Антуана Ватто, более дюжины названных или подразумеваемых имен – всех тех, чьими произведениями Г. Иванов увлекался или хотя бы кратковременно интересовался. Конечно, Пушкин, любовь к которому пронес он через всю жизнь. Из старых поэтов еще и Жуковский, к которому он будет возвращаться и в эмиграции, предполагая своему сборнику тридцатых годов дать заимствованное у Жуковского название – «Ночной смотр». Видится или чувствуется в первой книжке много имен современных поэтов: Сологуб, Бальмонт, Анненский, Блок, Северянин, еще один эгофутурист – Грааль Арельский, а также Кузмин, Гумилев, Аделаида Герцык, Скалдин, Нарбут, а из иноземных поэтов – Поль Верлен. Например, «неясные томления» – это скрытая цитата из нарбутовского сборника 1910 года «Стихи». Строфа «Моей тоски не превозмочь, Не одолеть мечты упорной; Уже медлительная ночь / Свой надвигает призрак черный» – это отклик на стихотворение Андрея Белого из его пессимистической «Урны»:

 

Ее ничем не превозмочь…

И пробегают дни за днями;

 

За ночью в очи плещет ночь

Своими смертными тенями.

 

Г. Иванов умел учиться. В зрелые годы он вспоминал о себе, юноше «с вечным вопросом о технике стиха на языке». В «Отплытье на о. Цитеру» диапазон поэтических знакомств, книжных и личных, широк – от «Тихих песен» Иннокентия Анненского до «Предрассветных песен» прочно забытой Галины Галиной. Но даже если эти сорок стихотворений назвать пробой пера, то сколько в них вкуса, умелой техники и знания  поэзии Серебряного века.

В целом же книга была обещающей, и не только потому, что сам стих, его характер, развитие образа привлекают внимание. «Редко у начинающих поэтов, – писал Гумилев, – стих бывает таким утонченным, то стремительным и быстрым, чаще только замедленным, всегда в соответствии с темой. Поэтому каждое стихотворение при чтении дает почти физическое чувство довольства… Это указывает на большую сосредоточенность художественного наблюдения и заставляет верить в будущность поэта». Конечно, Гумилев увидел и подражательность, но отметил только влияние Кузмина. Зато совершенно про-видчески приветствовал Гумилев «безусловный вкус даже в самых смелых попытках»(10).

Книга полна света, пространства, зрительных впечатлений – «радость для глаз», как говорит в «Отплытье» сам поэт. В ней намечены темы и мотивы, которые затем будут переходить из сборника в сборник.

Сразу после выхода «Отплытья» Г. Иванов послал его на отзыв в «Аполлон», в котором отдел поэзии вел Н. Гумилев. Г. Иванов был подписчиком и читателем «Аполлона», считал его лучшим из современных журналов. Гумилева ценил как критика, считая, что он понимает поэзию как никто и стихи видит насквозь и до конца. «Его влияние – учителя поэтической молодежи, пришедшей на смену символистам, возрастало с каждым днем» (11), – писал о нем Г. Иванов. Ответное письмо от Гумилева не заставило себя ждать. В январе 1912 произошло поворотное событие в судьбе Г. Иванова, определившее столь многое в последующие десять лет, т. е. до отъезда из России.                

 

                                                   3

Второй сборник – «Горница» вышел весной 1914 г., возможно, в самое счастливое время его жизни, представлявшейся тогда легкой и ясной. Само мироздание ощущалось чем-то понятным и человечным.

 

     Выйдет  святая затворница,

     Небом укажет пути,

     Небо, что светлая горница,

     Долго ль его перейти!

    

О подобном видении хорошо сказал О. Мандельштам: «Ощущение мира как живого равновесия». Какой немыслимый контраст с трагическим чувством непрочности, катастрофичности всего существующего через каких-нибудь пятнадцать лет:

 

     Злой и грустной полоской рассвета,

     Угольком в догоревшей золе,

     Журавлем перелетным на этой

     Злой и грустной земле…

 

Но пока, в счастливые годы, в результате цеховой выучки (в гумилевском Цехе поэтов) мироощущение для него еще  не экзистенциальное понятие. Как писал Мандельштам в «Утре акмеизма»: «Мироощущение для художника, как молоток в руках каменщика, и единственно реальное – это само произведение». Счастливые годы… О них вспоминал поэт-петербуржец, впоследствии эмигрант, Василий Сумбатов:

 

     Ахматова. Иванов. Мандельштам 

     Забытая тетрадь «Гиперборея» –

     Приют прохожим молодым стихам,

     Счастливых лет, счастливая затея.

 

Новых произведений в «Горнице» немного. Большинство из них печаталось в журналах, чаще всего в руководимом акмеистами «Гиперборее», и сам сборник вышел под маркой издательства «Гиперборей». Книга эклектическая. Ее акмеизм умещается меж двух весьма противоположных влияний. С одной стороны, это М. Кузмин с его дэндизмом, и «духом мелочей, прелестных и воздушных». Да и само название «Горница» не из кузминских ли поэтических грёз:

 

                                        Светлая горница – моя пещера,

                Мысли – птицы ручные: журавли да аисты;

                Песни мои – веселые акафисты;

                Любовь – всегдашняя моя вера.

 

С другой стороны, – Александр Блок, в первую очередь его «Балаганчик» и хронологически примыкающие стихотворения, в которых

 

     …жизнь всходила синим паром

     К сусально-звездной синеве.

 

Но лучшие стихи сборника продиктованы не влиянием известных современников и не цеховой выучкой, не акмеистической школой, а прирожденным чувством меры или, как он сам об этом сказал в 1915 году, «провидением вкуса». И много позже, в изгнании, в 1952-м, о том же самом:

 

     И черни, требующей новизны,

     Он говорит: «Нет новизны. Есть мера…

 

Мера чутко проявляется в стихах, исполненных просветленной грусти:

 

     Угрюмый лодочник, оставь свое весло!

     Мне хочется, чтоб нас течение несло.

     Отдаться сладостно вполне душою смутной

     Заката блеклого гармонии минутной.

 

     И волны плещутся о темные борта,

     Слилась с действительностью легкая мечта.

     Шум города затих. Тоски распались узы,

     И чувствует душа прикосновенье музы.

 

4

Совсем иным, почти без «прикосновения музы», оказался «Памятник славы», появившийся в книжных лавках через год после выхода «Горницы». В ту пору Г. Иванов печатался часто – стихи, статьи, рассказы. Стихи публиковались в «Солнце России», очень много в «Лукоморье», в «Аргусе», «Огоньке» и в «Аполлоне», где в качестве обозревателя новой поэзии он заменил ушедшего на войну Гумилева. Г. Иванова знали в литературных кругах и приглашали участвовать во всевозможных альманахах. Вот не совсем полный их перечень: «Зеленый цветок», «Современная война в русской поэзии», «Петроградские вечера», «Альманах стихов», «Отзвуки войны», «Пряник осиротевшим детям», «Солнечный путь», «Альманах муз», «Цевница». Неудивительно, что риторические, ловко сработанные стихи, вроде тех, что в «Памятнике славы», охотно печатал эстетский «Аполлон». Г. Иванов писал в «Аполлоне», что с началом войны в журналах проявилось стремление печатать одни лишь военные стихи, что даже крупные мастера, берущиеся за военную тему, «допускают курьезные промахи», что и Сологуб, и Кузмин, и Городецкий «создают какие-то восковые куклы». Курьезов в «Памятнике славы» нет, но эта книга, получившая в прессе хорошие отклики, всё же уснащена недальновидными оптимистическими шаблонами. Впрочем, все говорившие о «Памятнике славы» не заметили того (или просто не прочитали книгу), что треть этого состоящего из 31 стихотворения сборника, не уступает уровню «Горницы», в особенности стихи на петербургскую тему, стоящие ближе к пушкинской традиции, чем все написанное Г. Ивановым раньше. Однажды Гумилев сказал о ранних стихах Г. Иванова: в них «какая-то бодрость». В «Памятнике славы» встречаются строфы, о которых можно сказать, что оптимистичнее его голос уже никогда не звучал.

 

     Опять на площади Дворцовой

     Блестит колонна серебром.

     На гулкой мостовой торцовой

     Морозный иней лег ковром.

     …………………………………………..

     И сердце радостно трепещет,

     И жизнь по-новому светла,

     А в бледном небе ясно блещет

     Адмиралтейская игла.

 

Сам же Гумилев более всего в «Памятнике» ценил стихотворение «Как хорошо и грустно вспоминать…» и, целиком его процитировав, писал об авторе: «Он умеет из мелких подробностей создать целое и движением стиха наметить свое к нему отношение. Стихи Георгия Иванова пленяют своей теплой вещностью и безусловным с первого взгляда, хотя и ограниченным бытием»(12).

Вместе с другими акмеистами – Гумилевым, Ахматовой, Городецким – имя Г. Иванова постепенно становилось известным читающей России. Четвертый сборник «Вереск» укрепил эту известность. Подзаголовок книги мог озадачить: «Вторая книга стихов». Это означало, что от «Памятника славы» он отказался. Лучшие стихи «Отплытья на о. Цитеру» были перенесены им в «Горницу». Таким образом «Вереск», помеченный 1916 годом, по понятиям автора, был после «Горницы» вторым.

Г. Иванов писал, вслед за Гумилевым, что поэзия – это движение вперед. И в этом отношении не столь уж многие среди его современников были последовательны. Бальмонт, например, писал по многу стихотворений с одного «клише». В том же грехе критика обвиняла даже Блока. У Г. Иванова каждая новая книга представляла собой новый этап. Уже в эмиграции он как-то сказал, что легко и быстро мог бы написать новый сборник, вроде его прославленных «Роз». «Аппарат со мной», – писал он Роману Гулю. Аппарат – это изученная спон-танность, ставшая литературным приемом. Вторые «Розы» никогда не были написаны – это были бы искусственные цветы с синтетическим ароматом.

К 1916 г. бьющий изнутри источник начинает находить для себя широкое русло. Все будущее  его творчество – «Сады», «Розы» и другие поэтические сборники, и роман «Третий Рим», и «Петербургские зимы» связаны многими страницами с шестнадцатым годом. Шестнадцатый год – последний в жизни той России, духовная принадлежность к которой питала творчество Г. Иванова-эмигранта.

В «Вереске» (изд. «Альциона», 1916) новых стихотворений только 27, что говорит о строгости отбора. Писал он тогда очень много, и это был не последний плодотворный в его жизни период. В его письме 1954 г. в «Новый Журнал» говорится: «У меня, собственно, стихов сколько угодно, но я их рву, чтобы избежать соблазна… повторить пройденное… А то даже Ходасевич, на что был строг, скатился на самоперепевы». В «Вереске» преобладают зрительные впечатления. Все, что прошло самоконтроль взыскательного вкуса, уравнено одно с другим. Все окрашено в тона общего для всех стихотворений мироощущения. Именно мироощущение, т. к., по словам Мандельштама, «акмеизм мировоззрением не занимался». Реальность в «Вереске» увидена как произведение искусства.

 

     Деревья распростертые и тучи при луне –

     Лишь тени, отраженные на дряхлом полотне.

     Пред тусклою, огромною картиною стою

     И мастера старинного как будто узнаю.

     Но властно прорывается в видения и сны

     Глухое клокотание разгневанной волны!

 

В «Вереске» нет «слишком индивидуальных признаний и слишком тяжелого самоуглубления»(13). В книге много ретроспективных мотивов и общее для всех акмеистов стремление свести стихию к культуре. Если для Мандельштама акмеизм – это «тоска по мировой культуре», то для Г. Иванова в «Вереске» – это ностальгия по русскому XVIII веку и по пушкинскому времени, когда современная культура была феноменом, обозримым для человека. Вытекающее из этой обозримости чувство домашности и уюта привлекает поэта. Он смотрит на прошлое, восхищаясь его грациозностью, но в то же время с замаскированной иронией. Стихи «Вереска», говоря схематически, укладываются в триаду: эстетизм – стилизация – вкус. Но одно из стихотворений звучит эсхатологически:

 

     Как древняя ликующая слава,

     Плывут и пламенеют облака,

     И ангел с крепости Петра и Павла

     Глядит сквозь них в грядущие века.

 

     Но ясен взор – и неизвестно, что там,

     Какие сны, закаты, города –

     На смену этим блеклым позолотам –

     Какая ночь настанет навсегда.

 

5

Наступил семнадцатый год. В отличие от энтузиастов из числа интеллигенции, слепо или лицемерно принявших Октябрьскую революцию, Г. Иванов видит, что наступили «сумерки свободы». Характерно и предсказание в одном из стихотворений: «Ослепнут взоры».

С 1918 г. его жизнь опять множеством нитей связана с Гумилевым, только что вернувшимся из Англии в Петербург. Один из примеров этой связи – переводы с французского и английского, выполнявшиеся для издательства «Всемирная литература». Заняться этой работой предложил Гумилев. К лету 1919 г. Г. Иванов закончил перевод поэмы Кольриджа «Кристабель». Переводы из Готье, Самэна, Бодлера он впоследствии включил во второе издание «Вереска». Помимо «Всемирной литературы» в Петрограде было еще несколько мест, где постоянно встречались писатели самых разных направлений. Одним из них был Союз поэтов. О своей работе секретарем этой организации Г. Иванов рассказал в красочном, с юмором написанном очерке «Китайские тени (Литературный Петербург 1912—1922 гг.)». Осенью 1920 г. был открыт Дом Искусств, столько раз описанный в мемуарах. Начал выпускаться  журнал «Дом Искусств», в котором Г. Иванов публиковал свои стихи и рецензии. Дом Искусств на Мойке был также и общежитием, и в нем поселились, в частности, Гумилев и Мандельштам. По средам здесь выступали писатели, поэты, ученые; читал свои новые стихи и Г. Иванов. Словом, было немало поводов для посещения этого «сумасшедшего корабля», как назвала Дом Искусств Ольга Форш в одноименном романе. Большим событием в жизни Г. Иванова было возобновление в 1920 г. Цеха поэтов. Он вместе с Гумилевым был инициатором возрождения этого кружка, оставившего заметный след в литературе. С наступлением НЭПа у Цеха появилась возможность выпускать свои альманахи.

На  выход первого из них (под названием «Дракон») Г. Иванов откликнулся статьей. Это критика, строящаяся на точных оценках, метких характеристиках, качественных определениях. Большое значение имеет акмеистическая шкала ценностей. Хороший поэт по этой шкале – культурен, начитан, осторожен, находчив. «Он не задается мировыми темами, а просто описывает повседневную жизнь и будничные переживания такими, как они есть». Его выводы настолько перекликаются с манифестами акмеистов, что кажутся вполне на них основанными. Критика Г. Иванова не изучалась. Но встречаются высказывания, отмечающие его яркий талант в этой области. Например, философ В. Н. Ильин писал: «Г. В. Иванов считается крупным критиком». Говоря о том, что русское зарубежье бедно именами интересных критиков, Ильин сделал исключение лишь для Ходасевича, Бунина и Г. Иванова.

Лучшая книга доэмигрантского периода – «Сады». Вышла она в Петрограде в 1921 г. Это сборник благоуханных, мастерских лирических миниатюр. Зато он и был дружно обруган многоголосым хором критиков. «Стихи Г. Иванова образцовы. И весь ужас в том, что они образцовы», – писал один из «серапионовых братьев» – Лев Лунц (14). Этот «убийственный» отзыв был еще из числа самых толерантных.

Мотив «садов» объединяет стихи сборника в цельное произведение, как тонкая система капилляров. Если акмеизм, по словам Мандельштама, есть «тоска по мировой культуре», то «Сады» выражали не только эту «поэтическую тоску», но и реальную связь с целой галереей культурных традиций: евангельскими мотивами, классицизмом, греческой мифологией, барокко, Оссианом, сентиментализмом, ан-глийским и немецким романтизмом, русским фольклором, архитектурой Петербурга, живописью Лоррена, Ватто, русских художников двадцатого века и целым рядом других реминисценций, лаконично и выразительно намеченных в книге. Все эти традиции прошли через прихотливое мироощущение автора, и все следы этих традиций объединяются стилем поэта и его излюбленными образами. Стихотворения «Садов» писались с 1916-го по 1921-ый год. Вспоминая, как они создавались, Адамович рассказывал, что стихи Г. Иванова в тот период как будто по-настоящему вырвались на простор. «Мне, да и не только мне одному тогда казалось, что Иванов в расцвете сил дотянулся до лучшего, что суждено ему написать, и хотя формально это не было верно, я и сейчас вспоминаю его тогдашние стихи, широкие, легкие, сладкие без всякой приторности, нежные без сентиментальности, как одно из украшений новой русской поэзии»(15).

После смерти Гумилева, разбирая его бумаги, Г. Иванов увидел, что количество неопубликованных стихотворений достаточно для издания их отдельной книгой. Так явился замысел выпустить посмертный сборник стихотворений Гумилева. С предисловием Г. Иванова он вышел в свет в 1922 г. Публикация этих неизданных стихотворений покойного друга явилась смелым поступком, открытым заявлением о своем отношении к режиму. Не удивительно, что в периодических изданиях того времени имя Г. Иванова упоминается во враждебном контексте. Несмотря ни на что Г. Иванов продолжал работу над гумилевским архивом и подготовил к изданию его статьи, печатавшиеся в «Аполлоне». Предисловие к этим «Письмам о русской поэзии» было последним,  что написал Г. Иванов в России.

 

6

В 1922 г. явился замысел издать собрание своих стихотворений, показывающее итог творческой работы за десять лет, прошедших со дня выхода первого поэтического сборника. «Лампада. Собрание стихотворений. Книга первая» вышла в свет в 1922 году. Книга значительно превосходила объемом каждый из ранее выпущенных сборников Г. Иванова. В «Лампаду» вошло 86 стихотворений, из них 40 новых, «печатающихся отдельным изданием впервые».

Стихотворения «Лампады» разделены автором на тематические циклы. Г. Иванов оставил их без названия. Но кроме самого большого и разнородного первого раздела, определение тематики каждого последующего не представляет трудностей. Второй раздел объединяет лубочно-фольклорные и стилизованно-религиозные стихи. Третий раздел – стихи на ретроспективную тему. Затем идут произведения петербургского цикла. Последняя, пятая часть книги включает своего рода арлекинаду; сами названия стихотворений говорят о характере этого цикла: «Фигляр», «Бродячие актеры», «Путешествующие гимнасты», «Болтовня зазывающего в балаган».

В отличие от предыдущей книги, где образ «садов» действует как сквозной мотив целого сборника, образ «лампады» не разработан до степени очевидного мотива. Причина, по которой сборнику было дано название «Лампада», – иная. Если бы нужно было сказать о поэзии Г. Иванова буквально в двух-трех словах, отвечая на вопрос о характере его поэзии, можно было бы сказать, что это поэзия о внутреннем  свете. Не существует более емкого и в то же время более краткого определения пятидесятилетнего поэтического творчества Г. Иванова. Фактически это полувековое творчество есть роман о человеческом внутреннем свете, его восходах и закатах.

В ранних стихах еще нет умения различать между тягой к внешним, эффектным  световым  образам и таким психологическим состояниям, которые обычно выражаются в понятиях света. Затем художественное развитие приводит поэта на тот психологический уровень, когда он сознательно вкладывает во внешние световые образы свои внутренние состояния. Так развивается один из самых глубоких мотивов его доэмигрантской поэзии – мотив заката. О том, что эта ориентированность осталась у него до самого последнего года жизни в России, говорит нам книга «Лампада» (1922). В следующей книге, «Розы», мотив заката преображается в мотив «сияния». Это тот же закат как световой феномен, но освобожденный от объективности. Мотив становится более самодовлеющим, не зависящим ни от чего внешнего. Даже нигилизм поздних стихов Г. Иванова связан с образом сияния. Итак, название  «Лампада»  согласуется с наследием Г. Иванова, понятым как целостность поэтического творчества.

Первый раздел и есть, собственно, собрание стихотворений, а не сборник и не цикл. Все другие разделы «Лампады», напротив, отличаются единством. «Лампаду» можно сравнить с книгой Г. Иванова, вышедшей через пятнадцать лет в Париже – «Отплытие на остров Цитеру. Избранные стихи. 1916 – 1936». Это было второе и последнее прижизненное собрание стихотворений. Как и «Лампада», «Отплытие» было итоговым, юбилейным изданием. Первое отмечало десяти-летие творческой деятельности, второе – двадцатипятилетние.

Новые стихотворения, вошедшие в «Лампаду», неоднородны. Одно из наиболее значительных напечатано в самом начале и читается как пролог к новым художественным исканиям.

 

 Я разлюбил созданья живописцев,

 И музыка мне стала тяжким шумом,

 И сон мои одолевает веки,

 Когда я слушаю стихи друзей.

 

 Но с каждым днем сильней душа томится

 Об острове зеленом Валааме,

 О церкви из олонецкого камня,

 О ветре, соснах и волне морской.

 

Последняя строка перекликается с излюбленным мотивом в «Садах»: «деревья, камни и вода». А в начале стихотворения говорится об идеале ясности, простоты и мастерства.

 

 Из белого олонецкого камня,

 Рукою кустаря трудолюбивой

 Высокого и ясного искусства

 Нам явлены простые образцы.

 

Новое в этом поэтическом кредо – «белый олонецкий камень», образ  давней привязанности поэта. В этом образе чувствуется любовь к русскому северу. «Олонецкий камень» напоминает и об идеале акмеизма, как он сказался в творчестве Мандельштама, в его сборнике «Камень»: камень как тяжесть, солидность материала поэзии, и как символ строительства мировой культуры. Наконец, «олонецкий камень» внушает мысль о народном русском искусстве, о попытке преодоления разрыва между поэзией и народным творчеством. Такой попыткой является отдельная тема в поэзии Г. Иванова, занимавшая его в течение десяти лет, – фольклорные, лубочные и церковные сюжеты.

Критические отзывы на «Лампаду» не были многочисленны. По условиям времени их не могло быть много. С наступлением НЭПа начали возникать литературные журналы, и в 1922 г., когда была издана «Лампада», журналов было еще мало. Но отзывы были. Статья Э. П. Бика «Литературные края» – типичный пример того, как критика стала выполнять заказ государственного надзора над литературой: «Стишки: Георгий Иванов, “Лампада”, и не просто книга стихов, а “собрание стихотворений, книга первая”, значит, что-то уже сложилось, опреде-лилось, выяснилось, – а выяснилось, видите ли, что Г. Иванов может писать писулечки вроде: “Несется музыка с вокзала”… Ну и что же вытекает из того, что он это может, и кто теперь этого не может? Однако книга печатается, продается (а русские математики печатаются в Варшаве на немецком языке-с), занимает какое-то место, когда ее ненужность превосходит очевидностью любой утюг»(16).

 

7

Мысль об эмиграции явилась Г. Иванову как только он почувствовал возможность реализовать ее. Он уезжал легально – «для составления репертуара государственных театров». Так официально определялась цель поездки. Местом назначения указаны были Берлин и Париж. О фиктивности командировки отчетливо знали обе стороны – и Иванов, и те, кто оформлял его документы. Поездка не оплачивалась, и это обстоятельство подчеркивало, что само слово «командировка» было бюрократическим эвфемизмом, означавшим эмиграцию. Он уехал осенью 1922 г.

Год жизни в Берлине был для него временем переиздания ранее написанных книг, а также альманахов Цеха поэтов. Новых стихотворений, датируемых 1923 годом, немного. Однако берлинский вариант «Вереска» и «Садов» отличается от петербургских изданий. Это не просто перепечатка пользовавшихся успехом и разошедшихся книг, но вдумчивое совершенствование.

Осенью 1923 г., по словам современника, всем казалось, что Германия накануне гражданской войны. Многочисленные русские издательства закрывались одно за другим. Русская писательская колония распалась, многие переселились во Францию. Уехал в Париж и Георгий Иванов.

Его первым эмигрантским сборником были «Розы» (1931). В истории зарубежной поэзии этой книге принадлежит исключительное место. Ю. Терапиано писал о сборнике как о лучшей книге не только эмигрантской, но вообще всей русской поэзии тридцатых годов. Но здесь речь пойдет не о том, чтобы поставить «Розы» на пьедестал, возвышающийся над всеми остальными поэтическими сборниками русской диаспоры. Их вышло как минимум полторы тысячи, и среди них – книги, ставшие классикой ХХ века: «Флаги» Б. Поплавского, «Сияния» З. Гиппиус, «Единство» Г. Адамовича, «Мое – Ей» К. Бальмонта, «Собрание стихов (1927) В. Ходасевича, «После России» М. Цветаевой, «Римский дневник» Вячеслава Иванова, а также книги Георгия Иванова, последовавшие за «Розами». Сборник появился в пору расцвета эмигрантской литературы в Париже – столице Русского Зарубежья, где эмигрантская литературная жизнь была многообразной и динамичной. Всматриваясь в панораму поэзии Зарубежья, можно видеть, что «Розы» были «обречены» на успех. Книга была воспринята как нечто долгожданное. Г. Иванов часто печатался в зарубежных периодических изданиях: в «Звене», «Днях», «Сегодня», «Последних новостях», «Новом доме», «Новом корабле», «Современных записках», «Иллюстрированной России», «Благонамеренном», «Эпопее», «Числах». Он выступал и со стихами, но гораздо чаще публиковались его рецензии, статьи, воспоминания, эссе, рассказы. В 1928 г. изданы были беллетризованные мемуары «Петербургские зимы», о которых М. Алданов писал, что дебют Г. Иванова-прозаика сразу поставил его на видное место в эмигрантской литературе. Печатавшийся в журналах в 1929 –1930 гг. роман «Третий Рим» еще больше упрочил известность Г. Иванова как прозаика. Нового же сборника стихов он не издавал девять лет, со времени «Лампады». «Розы» оказались книгой сколь долгожданной, столь и неожиданной. Современниками сборник воспринимался как только что написанный, представляющий творчество Г. Иванова начала тридцатых годов, когда уже говорилось о парижской ноте, когда набирал силу выражающий парижскую ноту журнал «Числа», когда слава Г. Иванова, как виднейшего поэта и прозаика эмиграции, устанавливалась, а с изданием «Роз» упрочилась, когда вслед за поколением Г. Иванова, Г. Адамовича, Н. Оцупа заявило о себе поколение более молодых парижских поэтов – плеяда, ориентированная на поэзию Серебряного века, преимущественно на А. Блока, И. Анненского, Н. Гумилева, впрочем, не исключая и других петербургских поэтов – Сологуба, Мандельштама и реже – Ахматову.

Восприятие «Роз» как сборника новейших стихотворений Г. Иванова основано было скорее на предельно современной поэтике этой книги, нежели на действительной хронологии. Такому восприятию способствовало и то обстоятельство, что в сборнике датированы только стихотворения, написанные в 1930 г. (13 из 41 вошедших в «Розы»). Возникает, конечно, вопрос о датировке всех остальных стихотворений. Мне удалось разыскать первые публикации, и теперь уже видно, что «Розы» вовсе не явились результатом какой-нибудь «болдинской осени». Стихи, включенные в книгу, написаны в течение девяти лет (1922 – 1930), а единство «Розам» придано в результате тщательного отбора. Вопреки устоявшемуся мнению, никакого длительного перерыва между «Садами» и «Розами» не было. Однако за девять лет в эмиграции изменилось мироощущение поэта. До издания «Роз» мало кто знал об этом обретении нового голоса и смысла в стихах Г. Иванова. Судить по редким газетным и журнальным публикациям 20-х годов было трудно. И только сравнительно небольшой круг членов «Союза молодых поэтов» лет за пять до издания «Роз» мог бы что-то сказать о новой ноте в творчестве Г. Иванова. В мае 1926 г. он читал в «Союзе» стихи последних лет, в частности, только что написанное стихотворение «В тринадцатом году…». В нем уже обозначилась грань, за которой начинался другой, еще незнакомый Г. Иванов.

 

В тринадцатом году, еще не понимая,

Что будет с нами, что нас ждет –

Шампанского бокалы подымая,

Мы весело встречали Новый Год.

 

Как мы состарились! Проходят годы.

Проходят годы – их не замечаем мы…

Но этот воздух смерти и свободы

И розы, и вино, и холод той зимы

 

Никто не позабыл, о, я уверен…

Должно быть, сквозь свинцовый мрак,

На мир, что навсегда потерян,

Глаза умерших смотрят так.

 

«Едва ли не впервые на вечере «Союза», – писал Г. Адамович,  – можно было дать себе отчет, есть ли в новых стихах Иванова что-либо действительно новое». И далее: в них «несомненна бóльшая стилистическая простота и расширение тем. Остался ограниченным выбор образов. Осталась прежняя, природная безошибочность звуков, т. е. звуковая оправданность каждой строчки, наличие в каждой строчке стиха – свойство, присущее исключительно Георгию Иванову. Осталась, наконец, меланхолия. Настроившись холодно и критически, со многим в этой поэзии не соглашаешься… Но доверчиво к ней прислушиваясь, эти придирки забываешь… В этой поэзии все даровано Божьей милостью»(17).

Просты и стилистические средства: особенно заметно, как мало в этой книге метафор, как обычна автология, т. е. слова в их прямом, не образном значении. Стихи Г. Иванова, взятые вместе, воспринимались «как одно целое, как одно слово», – писал П. Бицилли(18).

В «Розах» Г. Иванов создал особый мир, какого еще никогда не было в русской поэзии. Какими качествами этот мир наделен, какими штрихами рисуется? Краски печальные, холодеющие, слабые, смутные, сумрачные, безнадежные, тихие, томные, нежные – если воспользоваться лишь некоторыми характерными эпитетами. В этом мире под ледяными розоватыми звездами или в косых лучах холодного солнца в легком торжественном воздухе иногда слышно какое-то дальнее пение. И в бледно-синий вечер, глядя на черные ветки лип или на безнадежную линию бесконечных лесов, слышишь смутную чудную музыку о закатном  небе в бледно-зеленом огне. В томном сумраке вдруг слышится какой-то блаженный шорох, говорящий о нежной весне и вечной любви. Печальный и прекрасный мир – в нем нас не покидает память о смерти, но в этом мире время от времени проносится широкое упоительное веянье – эхо отдаленной эоловой арфы или вспыхивает отсвет неземного сиянья.

Стихотворение, открывающее собою «Розы», впервые было напечатано в «Современных записках», 1930, №44, причем последним в подборке и, только во время составления сборника, оно было переосмыслено Г. Ивановым как программное. Таковым, собственно, оно и является, соединяя в себе основные мотивы книги, оправдывая ее название:

 

     Над закатами и розами –

     Остальное все равно –

     Над торжественными звездами

     Наше счастье зажжено.

 

     Счастье мучить или мучиться,

     Ревновать и забывать.

     Счастье нам от Бога данное,

     Счастье наше долгожданное,

     И другому не бывать.

 

     Все другое только музыка,

     Отраженье, колдовство –

     Или синее, холодное,

     Бесконечное, бесплодное

     Мировое торжество.

 

«Парижская нота» оформилась более благодаря «Розам», чем под влиянием статей Г. Адамовича. Победила «боль», которая и сделала Г. Иванова настоящим поэтом, – говорила Ирина Одоевцева. Влияние этой книги на зарубежную поэзию было велико, длилось долго.

Сам Г. Иванов считал «Розы» удавшейся книгой. В одном стихотворении в «Портрете без сходства» (вышел весной 1950 г.) поэт с удовлетворением говорит о своем первом эмигрантском сборнике:

 

Маятника мерное качанье,

Полночь, одиночество, молчанье.

 

Старые счета перебираю.

Умереть? Да вот не умираю.

 

Тихо перелистываю «Розы» –

«Кабы на цветы да не морозы»!

 

 «Всякое направление испытывает влюбленность к тем или иным творцам и эпохам», – говорит Н. Гумилев в своем манифесте акмеизма(19). Эти же слова звучали и в Цехе поэтов, к которому со всем энтузиазмом юности и кипящих сил примкнул 17-летний Г. Иванов. Говоря о «влюбленности» парижской ноты и самого автора «Роз», в первую очередь нужно упомянуть Анненского и Блока. Следы их присутствия в «Розах» очевидны, их можно показать текстуально:

 

        И. Анненский:                                                       Г. Иванов:

     Полюбил бы я зиму,                                     Синеватое облако

     Да обуза тяжка…                                            (Холодок у виска)

     От нее даже дыму                                         Синеватое облако

     Не уйти в облака.                                           И еще облака…

 

 «Розы» продолжили линию Серебряного века русской поэзии. И если Серебряный век возник как широкий культурный феномен западной ориентации, то русская парижская поэзия – это взгляд с Запада на Россию, на Серебряный век и, в частности, на петербургскую поэтику.

       

8

 Через шесть лет после «Роз» вышла скромным тиражом (300 экз.) новая книга – «Отплытие на остров Цитеру», почти повторяющая название сборника 1912-го года («Отплытье на о. Цитеру»). Изданная к 25-летию творчества Г. Иванова, она  была составлена более как изборник, чем просто новый сборник стихов. В изборник почти целиком вошли «Розы», а также стихотворения из «Садов» и «Вереска». Книга построена в обратном хронологическом порядке – от новейших, написанных в тридцатые годы, до стихотворений начала десятых годов. И в новой подаче избранное из «Садов» и «Вереска» читается по-новому и обнаруживает давнюю прозорливую интуицию поэта о будущем состоянии духа. Строй стихов петербургский, настроение же в них странным образом приближается к «парижскому», эмигрантскому.

Новые, написанные в 1931 – 1936 годы стихи исполнены пронзительного минорного лиризма. Они уже далеки от «прекрасной ясности» акмеистов. Отношение к миру стало резче в своем неприятии. Холодный, бесчеловечный, но странно прекрасный космос – это вечность, перед которой любая земная твердыня рассыпается в прах. Это «отплытие» в психологическое пространство, в котором отсутствуют ориентиры. Звучит музыка вечности в изменчивом мире, где все рассыпается, обрывается, погибает. Разрушение мыслится как очищение. Именно в этом ключе Г. Иванов объяснял значение Марселя Пруста, которым увлекался еще в период создания «Роз». Чувство одиночества в этом отплытии без определенного направления обостряется. Нет выхода, но случаются ослепительные проблески:

 

     И тьма – уже не тьма, а свет.

     И да – уже не да, а нет.

 

И так же:

 

     Тень надежды безнадежной

     Превращается в сиянье.

 

И строки, исполненные подлинной проницательности:

 

     И полною грудью поется,

     Когда уже не о чем петь.

 

 Эти слова выражают тему «Отплытия». Блоковская музыка звучит над этим миром и сама выбирает себе словесную оболочку. Остается только одна неисчерпанная тема – Россия.

 

     …За пределами жизни и мира,

     В пропастях ледяного эфира

     Все равно не расстанусь с тобой!

     И Россия, как белая лира,

     Над засыпанной снегом судьбой.

 

Кажется, в русской поэзии более сильных слов на эту тему не было сказано.

В отношении критики «Отплытию» не повезло. Крупный ученый-филолог Альфред Бем сказал об авторе: «По существу же его ничего не трогает, по-настоящему ничего не задевает… Внешнее освобождение и упрощение не сопровождается внутренним прояснением, и поэтому остается все той же нарочитостью и манерностью»(20).

Владислав Ходасевич, многолетний литературный противник Г. Иванова свою рецензию сосредоточил на одном-единственном стихотворении – не на новом, а на перенесенном в «Отплытие» из «Роз». Он говорит об «изощренном литературном вкусе» Г. Иванова, но ставит вопрос, ответ на который сам же подсказывает читателю: «Не оказывается ли вся поэзия Иванова лишь конгломератом заимствований?»(21).

Впрочем, был один отзыв, в котором, как это видится сегодня, затронут самый нерв поэзии «Отплытия». Источник всей поэзии Г. Иванова, – писал рецензент, – в особом жизнеощущении. Сейчас (т. е. в 1937 г.) это жизнеощущение «общее не только для нас, эмигрантов, но для всех сознательных людей… увидевших, что мир вступил в какой-то совершенно новый, и, надо сказать, довольно-таки отвратительный «эон», в котором человеку, как он понимался со времен Христа и Марка Аврелия, нет места». И читая «Отплытие», «мы понимаем в полном значении этого слова то, что до сих пор лишь смутно ощущалось нами»(22).

 

9 

Название книги есть авторская формула ее главной темы, и Г. Иванов был на редкость точен и удачлив в этом отношении. Следуя названиям его книг, можно определить две главные темы всего эмигрантского периода как «отплытие» и «распад». Отплытие – это стремление к другому плану сознания, в свете которого «все как всегда и другое чем прежде». Когда поэт не отождествляет себя ни с чем, оставаясь открытым перед бытием, может статься, что стихи появляются «вот так, из ничего».

 

     Потеряв даже в прошлое веру,

     Став ни это, мой друг, и ни то –

     Уплываем теперь на Цитеру

     В синеватом сияньи Ватто…

 

Эти строки не из «Отплытия», а из «Портрета без сходства», книги, изданной в апреле 1950 г. С  отплытием, которое явлено как сверхтема, связана тема искусства. В творчестве Г. Иванова присутствует и другая сверхтема – энтропия личности, в особенности в его книге 1938-го года «Распад атома». Это негативная сила, проявляющаяся как тема судьбы, вечных метаморфоз, игры отражений, «хрупкого льда небытия». Поэтическое творчество для Г. Иванова – акт не предусмотренный, не планируемый. Это вспышка, всплеск, вдохновение.

 

     Все кое-как и как-нибудь,

     Волшебно на авось:

     Как розы падают на грудь…

 

Итак, полюса его поэзии – фатальная энтропия и космический лиризм. Стихи тяготеют к этим полюсам, оставляя почти нетронутым широкий промежуточный диапазон чувств, поляризуясь как дуализм распада и отплытия, сияния и пепла, музыки и льда.

 

     Я верю не в непобедимость зла,

     А только в неизбежность пораженья,

     Не в музыку, что жизнь мою сожгла,

     А в пепел, что остался от сожженья.

 

В «Портрете» встречаются стихотворения, которые впоследствии Г. Иванов определил как «дневниковые». В них присутствует «я» поэта, его личное отношение к лирической ситуации, что явилось новым качеством, по сравнению со стихами петербургского периода.

 

     Мне говорят – ты выиграл игру!

     Но все равно. Я больше не играю.

     Допустим, как поэт, я не умру,

     Зато, как человек, я умираю.

 

Новая творческая манера выразилась в недоговоренном шепоте. Начиная с первого стихотворения «Портрета без сходства», поэт настойчиво возвращается к той же особенности своих коротких монологов – наощупь, наугад, на авось. Лишь намеком, недоговорено изображает он состояние сознания, к которому приближается сияние, просветление, проходящее редким пунктиром.

 

     И зная, что гибель стоит за плечом,

     Грустить ни о ком, мечтать ни о чем.

 

В этих строках, как и в десятках других, нет предметного содержания, что породило у критиков представление о беспредметности его поэзии. Но именно в этом психологическом объеме, на первый взгляд пустом, находится позитивный полюс его поэзии.

 

     Как просто страдать! Можно душу отдать

     И все-таки сна не уметь передать.

 

И еще пример «беспредметности», которая насыщена «смыслом, раскаленным добела»:

 

     И все-таки тени качнулись,

     Пока догорала свеча,

     И все-таки струны рванулись,

     Бессмысленным счастьем звуча.

 

И постоянно: «Никому ни о чем не расскажешь»; «Сквозь пальцы видеть современность, о самом главном промолчать»…

Недоговоренность – это  единство стиля и смысла, это духовное пространство, в котором может сверкнуть молния «бессмысленного счастья», «вечный свет, вода живая». Но может статься, что поэт встретит пустое ничто.

 

     Маятника мерное качанье,

     Полночь, одиночество, молчанье.

 

Портрет «бессмысленного счастья» не может быть точным. Словесный портрет всегда останется недоговоренным – «без сходства». Ни старая эстетика – «передвижников», как сказано в одном из стихотворений сборника, ни новая творческая манера, не могут помочь. В той же книге, говорящей о вечном свете, о котором «искусство лжет», содержатся и другие стихи – мастерские, технически совершенные, но вполне лишенные катарсиса. Едкость, ирония, нигилизм, распад, опустошающий бег времени – поэзия, которой «чужда надмирность» (Р. Гуль), «смесь едкости и красоты» (В. Марков), «конфликт с собственной гармонией» (Ю. Терапиано).

Вспоминается также образ, высказанный Г. Ивановым в связи с мировоззрением М. Пруста: «Радий, так же таинственно, как разрушает или исцеляет – разрушается сам, перерождается, перестает быть радием»(23).

Круг метаморфоз, где все превращается во все, где даже воскресение из мертвых – смертная тоска, круг превращений как бесчеловечная судьба, присутствует в качестве повторяющегося фона его стихотворений. «Голосок из ада» поет об отрицании, творческая воля склоняется перед «бесчеловечною судьбой».

Одно из наиболее сильных стихотворений «Портрета» посвящено войне. Оно показывает другую грань таланта Г. Иванова. Стихотворение исполнено трагизма. О безнадежности говорится не иронией безысходности, а сочувственно и человечно. Настроение особой тишины во время кровавой войны передано с ясновидящим тактом: дух человечности веет над этим пейзажем.

 

     Каждой ночью грозы

     Не дают мне спать.

     Отцветают розы

     И цветут опять.

     Точно в мир спустилась

     Вечная весна,

     Точно распустилась

     Розами война.

 

     Тишины всемирной

     Голубая тьма.

     Никогда так мирны

     Не были дома.

     И такою древней

     Не была земля…

     …Тишина деревни,

     Тополя, поля.

 

10

Последние годы жизни, несмотря на болезни и упадок сил, оказались для поэта плодотворными. Через несколько месяцев после выхода в свет «Портрета» Г. Иванов сообщает в частном письме: «Я после «Портрета» написал уже штук сорок, и, по-моему, хороших». В том же, 1950 г., два десятка его стихотворений было напечатано в «Новом Журнале», в котором позднее он публиковал из номера в номер свой цикл «Дневник», а после смерти поэта журнал продолжил публикацию его стихотворений, не вошедших в последнюю книгу. Последней книгой был сборник «1943 – 1958 Стихи». Напечатан он был в Нью-Йорке в 1958 г. посмертно. Г. Иванов умер во Франции 26 августа 1958 г. и, если понимать буквально стихотворение И. Одоевцевой, написанное в память о муже, – с именем Пушкина на устах: «…Вспоминаю Пушкина. Вспомнить не могу. Что, зачем и почему, с целию какой, в роковой его судьбе, ты о нем с тоской, бредил умирая». В стихах Одоевцевой содержится рельефная характеристика последнего сборника Г. Иванова («…Преображая до дыр и вдрызг изношенную тему о жизни, смерти и любви»).

За сорок лет до смерти Г. Иванова – Блок, поэзию которого Г. Иванов пронес через всю свою жизнь, писал очень прозорливо: «…можно вдруг заплакать – не о стихах, и не об авторе их, а о нашем бессилии, о том, что есть такие странные стихи ни о чем, не обделенные ничем – ни талантом, ни умом, ни вкусом, и вместе с тем как будто нет этих стихов»(24).

В «Портрете» нигилизм преодолевался чувством свободы по отношению к слову. Сама эта раскрепощенность является лирическим содержанием. В «Портрете», добиваясь или не добиваясь сходства с «оригиналом», т. е. сиянием, он идет за этим сиянием, даже ценой «распада». В последнем сборнике «1944 – 1958 Стихи», поэт более во власти разрушения, чем «сияния». Музыка многократно приглушается разъедающим скепсисом, затушевывается иронией, порожденной отчаяньем и показанной как безразличие.

 

     …Узнает ли когда-нибудь она,

     Моя невероятная страна,

     Что было солью каторжной земли?

     А, впрочем, соли всюду грош цена,

     Просыпали – метелкой подмели.

 

Россия постоянно присутствует в его лирике, упорно возвращаясь в его поэзию, не поддаваясь отрицаниям.

 

     Ветер с Невы. Леденеющий март.

     Площадь. Дворец. Часовые. Штандарт.

 

Если не петербургская вьюга и не поля с колосящейся рожью, то Россия как пантеон культуры. Названные или подразумеваемые, в последней книге встречаются имена Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Тургенева, Достоевского, Леонтьева, Блока, Анненского, Гумилева, Мандельштама… Чаще, чем когда-либо в стихи вплетаются цитаты и парафразы русских классиков, названия их произведений («Бедные люди», «Тамань», «Демон», «Анчар», блоковская «Прекрасная Дама»). Порой строфа компонуется из стихов русских поэтов, как в этом четверостишье, где первые две строки – прямая цитата из «Незнакомки» Блока, а две другие читаются как реминисценции, ведущие и к Блоку, и к стихотворению «Пловец» Языкова:

 

     «Дыша духами и туманами

     Она садится у окна».

     Ей за морями-океанами

     Видна блаженная страна.

 

Имена художников встречались едва ли не в каждой книге Г. Иванова. Последняя книга не представляет исключения. Врубель упоминается в том демоническом контексте, в котором называются или вводятся как фон имена Блока и Лермонтова. Опять появляется имя Ватто, любовь к которому была пронесена Г. Ивановым, начиная с первой книги. Имя Ватто ассоциируется с темой сияний:

 

     …Никто не подыскал названья прозрачной прелести Ватто.

 

Сиянье остается связанным главным образом с искусством.

 

                                        Слепой Гомер и нынешний поэт,

Безвестный, обездоленный изгнаньем,

                Хранят один – неугасимый! – свет,

                Владеют тем же драгоценным знаньем.

 

Сияньем, составляющим существо его поэзии, освещается природа («стоят сады в сияньи белоснежном») и внутренняя жизнь человека, если она свободна от сомнений («и тревога в сияньи померкла, без следа растворившись в душе»). Если человек освобождается от фатализма, его судьба освещается из того же источника: «А если не предрешено? Тогда… и я могу проснуться – И благодарно улыбнуться  Сиянью  завтрашнего дня».

Он возвращается к мотивам прежних своих книг. В одном из стихотворений почти слово в слово цитирует свою поэму в прозе «Распад атома» – о «скуке мирового безобразия». В другом стихотворении пессимистически переосмысливается тема «Роз», сиянье которых названо «условным».

 Сосредоточеннее чем когда-либо, он сознает себя только поэтом и исключительно поэтом. Смерть и абсурд подступают отовсюду; одна лишь поэзия – волшебный остров улыбающейся Афродиты Китеры (Цитеры), о который разбиваются волны мирового безобразия. Поэту надо сказать «то, чего не умели» до него, и спешить, «пока не захлопнулась дверь». Когда он подчиняется силе вдохновения, холодное равнодушие сменяется ясным равновесием. И он находит очарованье в мелочах, которые вне поэзии – «головокружительно скучны».

 

     Еще я нахожу очарованье

     В случайных мелочах и пустяках –

     В романе без конца и без названья,

     Вот в этой розе, вянущей в руках.

 

     Мне нравится, что на ее муаре

     Колышется дождинок серебро,

     Что я нашел ее на тротуаре

     И выброшу в помойное ведро.

 

Его словарь, не терпящий поэтических условностей, вобравший просторечие и жаргон, приобретает классическую возвышенность, когда он говорит о поэзии: Божий дар, золотая благодать, торжество:

                                       

     Смотри, как пышны хризантемы

     В сожженном осенью саду –

     Как будто лермонтовский Демон

     Грустит в оранжевом аду,

     Как будто вспоминает Врубель

     Обрывки творческого сна

     И царственно идет на убыль

     Лиловой музыки волна…                         

_______________________           

 

Примечания:

 

1.Иванов Г. Без читателя.  // Числа. 1931. №5. С. 148—152.

2. Иванов Г. Девять писем к Роману Гулю. // Звезда. , №3. 1999.

3. Одоевцева И. На берегах Сены. – Париж: Le Presse libre, 1983. С. 467.

4. Там же, С. 471.

5. Письмо от 23 сентября 1911 г. Хранится в РГАЛИ.

6. Г. Иванов. Петербургские зимы. – Нью-Йорк: изд. им. Чехова, 1954 С. 203.

7. Блок А. Собр. соч. в восьми томах. Т. 7. – М.-Л.: ГИХЛ, 1963. С. 93.

8. Из письма Роману Гулю от 8 авг. 1955 г.

9. Новый Журнал. № 203-204, 1996. С. 151 (письмо к В. А. Александровой).

10. Аполлон. 1912, №3-4.

11. Иванов Г. Предисловие к книге: Н. Гумилев. Чужое небо. – Берлин: Петрополис, 1936. С. 3.

12. Аполлон. №1. 1916. С. 28.

13. Жирмунский В. Преодолевшие символизм. // Русская мысль. №12,1916

14. Лунц Л. Цех Поэтов // Книжный угол. №8, 1922. С. 48.

15. Адамович Г. Наши поэты. // Новый Журнал. № 52, 1958. С. 57.

16. Бик Э. Литературные края. // Красная новь. №2, 1922. С. 351

17. Адамович Г. Литературные беседы. // Звено, 30 мая 1926.

18. Современные записки. № 64, 1937. С. 459.

19. Аполлон. №1,1913.

20. Меч, 4 июля 1937.

21. Ходасевич В. Книги и люди. // Возрождение, 28 мая 1937.

22. Бицилли П. Г. Иванов. «Отплытие на остров Цитеру» // Современные записки. LXIV, 1937. С. 458.

23. Иванов Г. Третий Рим. Художественная проза. Статьи. – Тенафлай (США): изд. Эрмитаж, 1987. С. 227.

24. Блок А. Собр. соч. в восьми томах. Т. 6.— М.–Л.: ГИХЛ, 1963. С. 335.

 

  

 Сергей Голлербах. Нью-Йорк, США. «Свет и тени».

 

Сергей Голлербах. Нью-Йорк, США. «Свет и тени».    

 Тушь.

       (Из архива альманаха «Встречи»)