Людмила ШАРГА. Бажанов ключ . Сказ. Часть первая
Старую бабушку звали Милица, молодую – Екатерина. Милица жила на самой окраине посёлка, где кончалась длинная улица, которую с незапамятных времён все называли Кулига. Сразу – за садом и огородом – на пригорке – колодец, а за ним бор, и на него смотрело одно из окошек небольшой избы, вросшей в землю на два венца. Старая бабушка Милица приходила каждый день, помогала молодой бабушке словом и делом, опекала её всячески. Бабушка Екатерина приходилась ей падчерицей, но была роднее самой родной дочери. Лицо Милицы казалось тёмным, восковым, морщин не было вовсе, только когда улыбалась, от глаз расходились лучики-морщинки, а глаза были синими, молодыми, словно у бабки Синюшки из бажовских сказов. Незадолго до Спожинок принесла бабушка Милица Екатерине маленькую колыбель – тёмно-золотую, лубяную, с резным изголовьем и тремя полустёртыми символами на левой стороне лубяного бочка. – Огнём очистила, водой из Бажанова ключа окатила, словом омыла. Держи, Катерина. Роженицу-то когда ждёшь?
– Так ведь со дня на день, матушка Милица.
– Как назовёте?
– Молодые решили: девочка народится – быть ей Мариной, а мальчик – Юрием.
– Так-так… Мариной…Юрием.
Промельк синего пламени осветил тёмное лицо под низко повязанным белым платком. – Девочка будет, не сомневайтесь. С именем пусть не спешат, Катерина. Непростое это дело – правильным именем чадо наректи.
– Так-то оно так, матушка Милица, да ведь сама знаешь, нынче молодые всё решают. Вот и колыбельку эту, боюсь, не возьмут – кроватку детскую купили, в город ездил зять и накупил одёжек разных, специальных, ситчику на пелёнки да байки.
– У тебя холст есть, Катерина. Как раз на пелёнки хватит. А рубашку детскую сохранила ли?
– Как не сохранить.
Бабушка Екатерина открыла сундук, тёмный от времени, достала что-то, завёрнутое в рядно и перевязанное бечёвкой.
– Вот, матушка Милица, тут и рубашечка и плат с оберегами по краям, и рушник… Поясок девичий, венок. Всё в сохранности. Старшая дочка ничего взять не захотела, да и далеко она замуж вышла, там и рожала – две доченьки у неё, две внученьки наши растут. Средняя – не замужем пока, тоже далеко, да и вряд ли захочет приданое такое взять. Одна только надежда на Олесю, младшую. Так ты говоришь, что девочка народится?
– Не сомневайся, Катерина. Седмица осталась – и на утренней зорьке разрешится дочка от бремени. А это всё и колыбелька пусть в доме хранятся – без них не обойтись. До срока дней чадо чужим не показывать. И своим не шибко волю давать.
Ровно через неделю у бабушки Екатерины родилась внучка – беленькая, синеглазая. А ещё через неделю вся семья собралась дома, за празднично накрытым столом. Чужих не приглашали, памятуя древний обычай, но под вечер заглянули соседи, потом коллеги по работе… Как ни старалась бабушка Екатерина, а всё же не углядела: вынесла Олеся спящую малышку на смотрины.
– Молоко-то есть? – шёпотом поинтересовалась подружка. – Есть, – кивнула Олеся, смутившись. – Через две недели сессия – уезжать. Как быть, не знаю: жалко от груди отнимать так рано, маленькая она, слабая.
– Может, кто поделится из кормящих мамочек…узнай в больнице.
– И правда! Там же мамочки с детками грудными лежат.
– Ну а назвали-то как?
– Марина. Муж захотел. Очень ему Марина Влади нравится, да и я, вроде бы, чем-то на неё похожа.
– На матушку Милицу ты похожа. На молодую. Хоть и не родня она нам по крови, а вот, поди ж ты…, – вмешалась в разговор бабушка Екатерина.
Через две недели автобус увёз Олесю в город – на сессию. Всё было спокойно, с девочкой оставались бабушка и Екатерина и Олег, поочерёдно ходили за грудным молоком на другой конец посёлка к женщине, родившей полгода назад мальчика, и с малышки глаз не спускали. На автобусной остановке никого, кроме, неведомо откуда взявшейся, бабушки Милицы.
– Здравствуй, матушка Милица, – Олеся поклонилась, пряча глаза.
– Грудь-то не перевязала? Смотри, опасно это. Не застудись и не запусти. А-то, вернулась бы. Ты нужна. Никто, кроме тебя.
– Не могу. Сессия у меня.
– Дочка у тебя, Олеся. Маленькая и слабая. Да что говорить…
Посмотрела, словно полоснула синим лезвием, и ушла.
Прошло три дня. Под вечер налетел холодный ветер, принёс дождь, и стало понятно, что бабье лето кончилось. Этой же ночью в окно Милицы постучали. Во всём посёлке только её окно и светилось желтоватым светом – как от свечи. Она открыла, не спрашивая, кто – словно знала всё заранее.
– Беда у нас, матушка Милица, – задыхаясь от быстрой ходьбы, прошептала бабушка Екатерина. – Мариночка захворала. Жар сильный.
– Иди к ней. Я сейчас. В колыбель переложи, да рубашку свою надень. Покупное всё сними.
Метнулась на Бажанов ключ, зачерпнула воды колодезной – всегда выручала здешняя вода, поможет и на этот раз.
До утра не выходила из горенки Милица, шептала что-то над маленьким, почти бездыханным тельцем, охваченным жаром, переливала воду над крошечной светлой головкой, открывала окно – выплёскивала – и снова переливала, и накрывала платком с вышитыми по краям ладинцами-оберегами.
– Сколько можно…, – не выдержал Олег. – Я за врачом. Устроили тут средневековье. Екатерина ничего в ответ не сказала, только заплакала.
Из горенки вышла Милица, рукой махнула:
– Собирайтесь. Теперь донесём до врача девочку.
В осенних сумерках здание больницы казалось тёмным и мрачным.
За окнами приёмного покоя виднелось странное дерево, ни листочка на нём – тогда как все остальные деревья стояли в багряных и золотых уборах.
– Что это? У неё, что родителей нет?
Врач с удивлением рассматривала ветхую полотняную рубашечку, в которую была завёрнута малышка.
– Есть родители, – выступила вперёд матушка Милица. – Рубашку снимать не надо. Так смотри.
Что-то такое было во взгляде этой статной старухи…Что-то такое, чему люди повиновались беспрекословно.
– Всё нормально, – облегчённо вздохнула врач. – Сердечко ровное, жара нет. Но малышка останется здесь – под моим наблюдением. Где мать? Кормить будете?
– Будем, – коротко ответила Милица и посмотрела в сторону Олега. – Мать приедет сегодня к вечеру.
– Завтра, – шепнул Олег. – Последний день сессии…
– Сегодня.
Вечерним автобусом приехала заплаканная Олеся и, не заходя домой, отправилась в больницу. Было уже далеко за полночь, когда дежурная медсестра заглянула в палату, где кроме спящей светловолосой малышки в длинной полотняной рубашечке и её молоденькой мамы никого не было.
– Скажите имя ребёнка. Дату рождения, имя, мне надо историю болезни заполнить. Ваш муж говорил, что девочку назвали Мариной, кажется?
Олеся посмотрела в окно. В ночном небе полыхали зарницы, то алые сполохи, то лазоревые, а поверх – синий промельк – взгляд старой бабушки Милицы.
– Мы ещё не регистрировали её. Не успели. Завтра ей исполняется месяц. Запишите, что зовут её Мила. Милица. Только не в истории болезни, а в истории исцеления.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1. МИЛИЦА
Звали её Милица.
Люди, привыкшие к другим именам, дивились и переспрашивали: как, как… Милица?
– Милица, – качала она русокосой головой.
– Что за имя такое…птичье, милица-синица, – судачили и смотрели вслед, – глаз не оторвать от пришлой отроковицы: статная, синеглазая, с длинной русой косой и, словно выписанным тонкой кистью, лицом, в котором ничего птичьего не было, а если и было, то от сказочных – Алконоста да Сирина, и раннее – до восхода солнца – пробуждение, да прогулки по лесу, который стал ей вторым домом, после заброшенной избы на окраине поселка, где поселились они с дедом с разрешения поселкового старосты.
Не так давно это было, но ни староста – ни кто другой не могли вспомнить, когда именно появились в посёлке дед Бажан и его внучка Милица.
Пришли они в самом начале Осенин – в тёплые, по-летнему, дни и ночи.
Дед поправил забор, переложил печь, чтоб не дымила, подлатал крышу и даже колодец выкопал.
Дивились люди – ну откуда, скажите на милость, взяться воде в этих местах. Водяная жила проходила далеко, на другом краю посёлка – в низине, там и копали колодцы испокон веков.
А здесь – пригорок, сплошь папоротью да рогозом заросший.
Но лишь только зачастили осенние туманы, сделал Бажан отметку, где первый туман лёг. Там и стал копать. К вечеру яма заполнилась мутной водой, невесть откуда взявшейся. Через три дня на пригорочке – за домом – появился сруб колодца-журавля, и вода в нём была особенная – ключевая.
Как Бажан на ключи подземные вышел, да за две ночи сруб и журавль установил – никто понять не мог. Только с той осени стали со всего посёлка – даже с низины – по воду ходить на Бажанов ключ.
Первое время опасались, что осерчает Бажан: как работать – так один, а как водички испить – так все. Придут девушки с вёдрами, станут и ждут, пока дед на крыльце не появится.
– Доброго дня, дядя Бажан, мы на твой колодец – за водой. Дозволишь?
– На здоровье, пользуйте, – отвечал Бажан. – Только за водой никогда не ходите. Уведёт вода за собой – обратный путь не отыщите. По воду ходите, красуни, по воду.
И вот уже несут деревянные узорчатые вёдра на резных коромыслах девушки, одна другой краше, и парни им вслед глядят – не наглядятся. По воду на Бажанов ключ сходить – не просто на задний двор к колодцу выйти. Сарафан новый надеть, очелье цветистое. Где ещё покрасоваться – как не у колодца на пригорочке.
Бажан со всеми делами справлялся сам, но никому в помощи не отказывал, вот и шли к нему с окрестных сёл, не только из посёлка. Платили, кто чем может, кроме денег, знали, что деньги дед не очень-то жалует, но низко кланяется за муку, мёд, холст да шерсть.
А Милица – даром, что маленькая – по хозяйству хлопотала, цветы из лесу пересаживала в палисадник.
Смеялись люди: отродясь не бывало такого, чтобы лесные цветы в саду росли.
Ранней весной, едва-едва сошёл снег под окном, выходившим на дорогу, расцвела сон-трава, открылись звёздочки гусиного лука, ландыши выбросили свои нежные стрелки, усыпанные крохотными душистыми колокольчиками; купальница просыпалась нехотя и лениво, но раньше положенного срока, да и привычная в здешних краях черёмуха, распускалась у Милицы до первых рябиновых ночей, первых летних холодов. А ближе к осени наступало время ятрышника, который девочка называла не иначе как кукушкиными слёзками, и дрёмы, известной здесь как кипрей. До первого снега цвели покровки, и как всегда – не ко времени – после первых морозов и снега – радовал яркими цветками безвременник.
2. ЯРИНА
Мать Милица почти не помнила.
Детская рубашечка, вышитая красными оберегами-ладинцами у ворота и по низу подола, поясок, сплетённый из разноцветного бисера, платок из белёного льна, с такой же вышивкой на кончиках, – всё, что осталось от матери.
Была ещё колыбелька из золотистого тёмного луба, с выдавленными кругляшами на левой стороне, с маленьким серебряным крестиком, привязанным к изголовью, там, где чем-то острым было нацарапано: Ярина.
От имени этого делалось тепло и спокойно, обрывки воспоминаний о далёком доме, где было много света, согревали Милицу в здешнем холодном краю: прикосновение рук ласковых и нежных, в белоснежных рукавах, расшитых гроздьями алых ягод на зелёных листьях.
Ни лица, ни взгляда – только руки и голос и тихая песня.
Полетів бим на край світа,
Як тот птах, що в гори літа,
Гей, в Гамерицкий край.
….
Лем жаль мі тя, моя хижо[1]
Лем жаль мі тя, моя хижо
…
Солом’яна, жаль
Солом’яна, жаль…
Солом’яна, жаль.
Милица, играя, укладывала в колыбельку-зыбку своих тряпичных кукол: Олесю – с пуговицами-глазами и мотанку – без глаз – Ярину, с которой не расставалась, всюду носила с собой, благо, маленькая мотанка легко умещалась в карман её – Милицы – передника.
Засыпая, она перекладывала куклу поближе, и откуда-то выплывал женский голос, печальный и ласковый, и в каплях дождя за окном слышалась песня…
Ой жаль мі вас, сойки сиви,
Штом вас плекав без три зими,
Гей,ой жаль мі вас, жаль…
Солом’яна, жаль…
Солом’яна, жаль.
Из скупых рассказов деда она знала, что мать её была русинкой и померла, когда Милице было всего три года. Богдан – старший сын Бажана, отец Милицы, отправился на заработки в город и пропал там. Вот и свела тоска в могилу чернокосую, синеглазую красавицу Ярину, а маленькая дочка осталась на попечении деда. Что заставило его бросить дом и уйти из родного села, никто не знал. Правда, дед не раз говорил, что место, в которое они пришли, и есть его родная земля, и родиной называл посёлок Избужье, поскольку род его происходил от уличей – людей с Южного Буга.
Он научил Милицу различать травы, когда и где собирать и от какой хвори пользовать.
Шить да вышивать научилась она у соседских девочек.
Вот только в церковь дед не ходил, да и внучку отпускал неохотно, лишь по двунадесятым праздникам, на престольный – на Покрова, да в школу – по воскресеньям.
Когда Милице исполнилось шестнадцать, дед Бажан как-то за одну зиму одряхлел и умер весной, на Радуницу.
Жалели люди Милицу – одна осталась, как теперь со всем справится…
А она справлялась. Весной, летом да осенью собирала травы, ягоды да коренья, а зимой вышивала рушники, вязала рукавицы, и зелье целебное из трав варила. Теперь уже не к деду Бажану, а к ней шли за лекарственными снадобьями, и вскоре слух о том, что живёт в Избужье молодая знахарка, разнёсся по всей округе и дошёл до уездного города.
Парни хоть и смотрели в её сторону – красивая, близко не подходили – боялись и только уважительно кланялись. Лишь Кирилл, племянник соседки Агафьи, не боялся – приходил каждый вечер, но всё больше молчал, смотрел, как ловко управляется с травами да кореньями Милица.
Судачили люди: приворожила молодая знахарка парня, худой стал, на других девок не смотрит, сохнет на глазах.
На Покров Кирилл пришёл, как обычно, под вечер, и остался до утра, а потом исчез.
Шептались, что мол, отвадила парня тётка Агафья от молодой знахарки и чуть ли не насильно женила на хорошей девушке-сироте из соседнего села, и денег на покупку избы дала. Там молодые и поселились.
В жизни Милицы, казалось, ничего не изменилось, да и ничего уже не могло измениться.
Вечерами, распуская косу, подолгу стояла она с зажжённой свечой у окна, словно поджидала кого. Дорогу освещала, чтобы не сбился с пути, не заблукал, и напевала тихо-тихо, так что не разобрать, дождь это стучит за окном или голос далёкий слышится.
Кой в нас превелика біда,
Не можна заробиц хліба,
Гей, мушу їхать в даль.
Лем жаль мі вас, мої верхи,
Лем жаль мі вас, мої верхи,
Зеленії, жаль….
3. КИРИЛЛ
Минуло четыре лета. Пришёл страшный четырнадцатый год.
Война подошла совсем близко, проступала хмурыми лицами, увечьями калек, вернувшихся с фронта, горькими слезами солдаток, чёрными вдовьими платками.
Поздним вечером, в аккурат под самый Покров, в дверь Милицы постучали. На пороге стоял Кирилл, держа за руку девочку лет трёх, черноволосую и черноглазую.
– Возьми мою дочку, Милица. На войну иду. Мать её померла прошлой зимой. Застудилась.
– Что ж не позвали? Спасла бы жену твою.
– Побоялся. Думал, обиду держишь. Прости, Милица, я…
– Звать как дочку?
– Катерина. Так возьмёшь?
– Возьму.
– Тут денег немного… Кольца венчальные наши. Метрики. – Он протянул бумажный конверт. – Одёжки у неё мало, а из обувки только лапти. Не обессудь.
– Деньги оставь себе. Кольца сохраню. Вернёшься – в помощь будут, а нет – дочке в приданое останутся.
– А Горушку можно взять, – выглянула и тут же спряталась за отца Катерина, – я его от кошки спасла давеча.
Из пакета с тряпьём выпрыгнул растрёпанный чёрный грачонок-птенец и стал тереться о ноги Милицы, словно котёнок.
– Можно, – улыбнулась Милица, – куда ж нам без Горушки.
Девочка и птенец скрылись в сенях.
– Постой, Милица, – осторожно коснулся её руки Кирилл.
– Не волнуйся. Всё хорошо будет с дочкой.
– Постой, Милица. И теперь во сне вижу, как косу тебе расплетал. Было ведь, наяву было – не во сне. Только я спал. Вернусь живым, пойдёшь за меня, Милица? Что молчишь?
Полыхнуло в осеннем сумраке синее пламя на миг и погасло. Отняла руку и, привстав на цыпочки, коснулась губами его лба.
– Ступай с богом. Возвращайся живым.
Где-то рядом вспыхнула на миг узкая огненная полоска, как от ночного солнца, и в полоске той комья грязи, рваная в клочья шинель и запекшаяся тёмная струйка в уголке пересохших, растрескавшихся губ.
4. КАТЕРИНА
Наутро Милица встала как всегда – до восхода, и с удивлением увидела, что Катерина не спит. Сидит на лавке у окна, птицу хлебными крошками кормит.
– Доброе утро, матушка Милица.
– Это кто ж тебе велел так меня величать?
– Никто, я сама.
– Что ж, давай тесто ставить – Покрова сегодня. Будем с тобой, Катерина, углы запекать.
– Я не умею, – растерялась девочка.
– Да тут уметь нечего, смотри.
Вот уже и огонь пляшет в печи, и тесто дышит на тёплой загнетке – любое дело спорится в руках матушки Милицы. И Катерина тут же, вся в муке, слушает, ни словечка не пропуская, и Горушка – на шестке – весь мучной пылью покрыт.
– Печём первую оладью, делим на четыре угла – на четыре стороны света, кладём в каждый угол, чтоб тихо было в избе зимой, чтобы ветры студёные дедушку-хозяина не будили, тепло не выхолащивали, с собой не уносили.
Во все глаза смотрела Катерина, как росли золотистые оладьи на сковороде, ходила по пятам за матушкой Милицей от одного угла – к другому, слушала странные слова, вроде и знакомые, но совсем непонятные.
– Дедушка-хозяин, это кто?
– Домовой. Он нынче спать ложится на всю зиму.
– А если мышка оладушек утащит, он не осерчает?
– Нет, он всякую живность любит.
Ночью Милица проснулась от громкого всхлипывания.
В красном углу, в том самом, куда положили они самый первый уголок оладьи, красивый и румяный, сидела Катерина и горько плакала. Рядом с ней сидел Горушка и спокойно клевал остатки оладьи.
– Что теперь делать, матушка Милица? Холодно будет зимой в избе?
– Не плачь, Катерина. Это обряд такой давний, обычай. А зимой холодно в избе, если не печь не топить. Будет у нас тепло – не сомневайся, вон сколько дров и хворосту в клети – не на одну зиму хватит. И хорошо, что Горушка оладью склевал – значит и дедушке домовому они по вкусу пришлись.
– Он что, с ним поделился?
– Поделился.
Горушка забрался в крайнюю, полюбившуюся ему, тёплую печурку, почистил клюв и пёрышки и уснул.
Так и перезимовали они втроём. И зима была не сильно лютая, и в избе было тепло.
В марте, когда пришла пора печь и выпускать жаворонков, Катерина, ослушавшись, выбежала на улицу без тёплого платка и к вечеру слегла с простудой.
Сбив жар травяным отваром, Милица укрыла её лёгким домотканым покрывалом и заметила, что из разжавшегося кулачка выпал кусочек сахару.
Милица положила сахар на стол, пригрозив пальцем Горушке.
Наутро сахара как ни бывало.
А ещё через два дня выздоровевшая Катерина, виновато потупясь, протянула сахар Милице.
– Угощение. Нет, гостинец. Нет… Забыла, как правильно.
– Правильно – не брать ничего у чужих, – нахмурилась Милица.
– Это тётя Агафья дала и сказала, что она мне родня. И ещё сказала, что я сиротка жалкая.
– Какая ж ты сиротка. У тебя отец есть и тётя Агафья, вот, говорит, что не ты ей родня. Давай-ка молоко топлёное пить. Самое время. С угощением да с гостинцем.
Милица вытянула из печки крынку с тёмно-коричневой пенкой и аккуратно утопила пенку в густом горячем молоке.
– Оно топлёное, потому что пенки в нём топят?
– Потому что пенки топят и всё лишнее вытапливают.
– Что же остаётся?
– Толк да польза.
Наполнив до краёв чашку Катерины коричневатым душистым молоком, она отколола от сахара несколько кусочков и положила рядом с блюдцем.
– А ты, матушка Милица, что не угощаешься?
– Позже угощусь.
Милица вышла из дому и направилась к дому Агафьи. Та, словно ждала – сидела на крылечке, сумерничала.
– Вечер добрый, тётя Агафья, – только голову и склонила Милица, а Агафья уже шла навстречу, к калитке.
– Неужто с Катериной что? Выглядываю её этими днями – не видать.
– Ничего с ней худого не приключится, пока я жива. Запомни это. И всем скажи. И ещё… Не сиротка она. Это тоже запомни. И отвар из берёзовых почек пей – дышишь тяжко.
Повернулась, прислонившись на миг к шаткой, покосившейся ограде – Агафья два года, как овдовела, и поправить забор было некому.
– Милица… Постой. Постой, христа ради. Не могу быстро, правда твоя, задыхаюсь. От Кирилла-то есть известия? Не серчай, позволь девчоночке хоть иногда заходить ко мне – всё живая душа, да и не чужая.
– Я не запрещаю. А от Кирилла нет вестей. Значит, есть надежда, что живой. Дурные вести доходят быстрее добрых.
Милица остановилась на миг – не оборачиваясь, вздохнула тяжело и пошла к маленькой избе на окраине – на самой опушке леса, на неровный желтоватый свет окна, выходившего на дорогу.
Через три года пришла бумага старосте: пропал без вести Кирилл. Оставалась ещё надежда, что он в плену, и рано или поздно как-то даст о себе знать.
5. НАТЕЛЬНЫЙ КРЕСТ
Тем утром Милица собирала травы в лесу, неподалёку, услышала, как тревожно кричит Горушка и почувствовала чужую тяжёлую поступь.
Человек в чёрной рясе – местный священник, протянул руку, но Милица и не думала целовать её.
– Креста на тебе нет.
Узловатый жёлтый палец уткнулся прямо в её лоб. Милица поморщилась от боли.
– Есть на мне крест, неправда ваша, отец Никодим.
И вытянула наружу шнурок с маленьким нательным крестиком, который стала носить после смерти Бажана.
Батюшка сорвал крест с Милицы.
– Не тебе крест носить… Исповедаться сперва надобно, покаяться. Жену в могилу свела, опосля и мужа. Знамо дело – полюбовницей была. Ведьма.
Шнурок взрезал нежную кожу на шее до крови и упал в траву.
Милица побледнела, но ни слова в ответ не сказала. С тех пор в церкви её никто не видел.
К концу восемнадцатого года докатились и до Избужья перемены: приехал из уездного города уполномоченный, собрал жителей посёлка, рассказал, что власть теперь народная и надо этой власти помочь, кто чем может – посильно, но лучше бы зерном. Люди отдавали хлеб неохотно, а местные пьяницы да лодыри обирали крестьян до нитки, многое из отобранного оставляя себе – на пропой души. К Милице никто не пришёл, дом её по-прежнему обходили за версту, обращались только в случае болезни, да по воду – на Бажанов ключ. Да и знали – брать у нищей девки-знахарки, кроме сухих трав да кореньев – нечего. Еще и с приёмышем.
Весну и ждали и не ждали: сеять было нечем.
Милица с Катериной всю осень из земли выкапывали и сушили съедобные корешки. Мука из корней рогоза, смешанная с сушёным рогульником, травами и ягодами, спасала от голодной смерти – из неё Милица пекла хлеб. Кормил и спасал людей от голода и холода лес: грибы, ягоды, мёд, орехи.
Редко кто теперь, обращаясь за помощью, приносил что съестное.
Милица не отказывала никому: лечила, отпаивала, отчитывала, вправляла вывихи, и настойкой трав целебных одаривала – уж их-то у неё было много заготовлено, от всяких хворей и напастей.
Весной – перед самой Пасхой – в посёлке на общем собрании постановили все церковные ценности отдать в помощь народной власти. Когда пришли выносить церковную утварь, батюшка воспротивился, за что жестоко поплатился: забили его нагайками до полусмерти. Старший сын хотел, было, вступиться за отца, но получил пулю в живот.
Дождавшись темноты, попадья привезла полуживого, без кровинки в лице, умирающего сына к Милице.
– Спаси чадо моё. Всё, что хочешь, проси… Всё сделаю.
– За водой иди – к колодцу, – протянула бадью Милица.
Огонь в печи уже плясал во всю силу, трижды вскипала вода в чане и трижды Милица бросала в неё травы и корешки, дух от которых плыл по избе, кружил голову и убаюкивал, утишал беду, навевал сладкую дрёму.
Катерина смотрела на всё происходящее с печки и даже дышать боялась, а попадью сморил сон.
Проснулась она, когда начало светать, от лёгкого дуновения у лица. Отшатнулась от нестерпимо синего взгляда и, вспомнив, рванулась с криком:
– Преставился…!? Уморила ребёнка, ведьма! Поквиталась…
Осеклась от синего взгляда, полоснувшего, словно лезвием, осмотрелась. На широкой лежанке у печки лежал старшенький её и крепко спал. Дыхание было ровным, щёки розовели.
Таисия упала в ноги знахарке.
– Матушка… Милица, спаси Христос. Век не забуду. Тут золото с оклада иконного. И серебро. Возьми, возьми…
Шептала бессвязно, трясущимися руками лезла за пазуху, протягивала что-то связанное в узелок.
– Будешь менять повязку, смачивать и прикладывать десять дней. Спину мужу этим же настоем смазывай, – отвела руку попадьи Милица, протянула крынку с отваром и бровью не повела, и не взглянула даже, что там, в узелке. – Уехать вам надобно, схорониться, пока уляжется всё. Ступай, собирайся, а как стемнеет, за сыном придёшь. Он к тому времени как раз проснётся.
Больше семью священника в посёлке никто не видел.
Лет десять спустя, когда история эта почти забылась, почтальон из уездного города привёз посылку для Милицы.
– Нет ли здесь ошибки какой? Отродясь в Москве не была.
– Тебе, матушка Милица, тебе. Ошибки быть не может, всё правильно. Распишись в получении.
Скользнула из-под крышки шаль павловопосадская, узорчатая, дивная, с шёлковой бахромой, а под ней – мешочек с белыми сухарями, отливающая синевой, сахарная голова в серой бумаге, ладан александрийский ароматный в баночке жестяной. А на самом дне – маленький нательный крестик на тонкой серебряной цепочке.
Продолжение следует…
_________________________________
[1] Здесь и далее в тексте: русинская (лемковская) народная песня «Гамерицкий край»
Старую бабушку звали Милица, молодую – Екатерина. Милица жила на самой окраине посёлка, где кончалась длинная улица, которую с незапамятных времён все называли Кулига. Сразу – за садом и огородом – на пригорке – колодец, а за ним бор, и на него смотрело одно из окошек небольшой избы, вросшей в землю на два венца. Старая бабушка Милица приходила каждый день, помогала молодой бабушке словом и делом, опекала её всячески. Бабушка Екатерина приходилась ей падчерицей, но была роднее самой родной дочери. Лицо Милицы казалось тёмным, восковым, морщин не было вовсе, только когда улыбалась, от глаз расходились лучики-морщинки, а глаза были синими, молодыми, словно у бабки Синюшки из бажовских сказов. Незадолго до Спожинок принесла бабушка Милица Екатерине маленькую колыбель – тёмно-золотую, лубяную, с резным изголовьем и тремя полустёртыми символами на левой стороне лубяного бочка. – Огнём очистила, водой из Бажанова ключа окатила, словом омыла. Держи, Катерина. Роженицу-то когда ждёшь?
– Так ведь со дня на день, матушка Милица.
– Как назовёте?
– Молодые решили: девочка народится – быть ей Мариной, а мальчик – Юрием.
– Так-так… Мариной…Юрием.
Промельк синего пламени осветил тёмное лицо под низко повязанным белым платком. – Девочка будет, не сомневайтесь. С именем пусть не спешат, Катерина. Непростое это дело – правильным именем чадо наректи.
– Так-то оно так, матушка Милица, да ведь сама знаешь, нынче молодые всё решают. Вот и колыбельку эту, боюсь, не возьмут – кроватку детскую купили, в город ездил зять и накупил одёжек разных, специальных, ситчику на пелёнки да байки.
– У тебя холст есть, Катерина. Как раз на пелёнки хватит. А рубашку детскую сохранила ли?
– Как не сохранить.
Бабушка Екатерина открыла сундук, тёмный от времени, достала что-то, завёрнутое в рядно и перевязанное бечёвкой.
– Вот, матушка Милица, тут и рубашечка и плат с оберегами по краям, и рушник… Поясок девичий, венок. Всё в сохранности. Старшая дочка ничего взять не захотела, да и далеко она замуж вышла, там и рожала – две доченьки у неё, две внученьки наши растут. Средняя – не замужем пока, тоже далеко, да и вряд ли захочет приданое такое взять. Одна только надежда на Олесю, младшую. Так ты говоришь, что девочка народится?
– Не сомневайся, Катерина. Седмица осталась – и на утренней зорьке разрешится дочка от бремени. А это всё и колыбелька пусть в доме хранятся – без них не обойтись. До срока дней чадо чужим не показывать. И своим не шибко волю давать.
Ровно через неделю у бабушки Екатерины родилась внучка – беленькая, синеглазая. А ещё через неделю вся семья собралась дома, за празднично накрытым столом. Чужих не приглашали, памятуя древний обычай, но под вечер заглянули соседи, потом коллеги по работе… Как ни старалась бабушка Екатерина, а всё же не углядела: вынесла Олеся спящую малышку на смотрины.
– Молоко-то есть? – шёпотом поинтересовалась подружка. – Есть, – кивнула Олеся, смутившись. – Через две недели сессия – уезжать. Как быть, не знаю: жалко от груди отнимать так рано, маленькая она, слабая.
– Может, кто поделится из кормящих мамочек…узнай в больнице.
– И правда! Там же мамочки с детками грудными лежат.
– Ну а назвали-то как?
– Марина. Муж захотел. Очень ему Марина Влади нравится, да и я, вроде бы, чем-то на неё похожа.
– На матушку Милицу ты похожа. На молодую. Хоть и не родня она нам по крови, а вот, поди ж ты…, – вмешалась в разговор бабушка Екатерина.
Через две недели автобус увёз Олесю в город – на сессию. Всё было спокойно, с девочкой оставались бабушка и Екатерина и Олег, поочерёдно ходили за грудным молоком на другой конец посёлка к женщине, родившей полгода назад мальчика, и с малышки глаз не спускали. На автобусной остановке никого, кроме, неведомо откуда взявшейся, бабушки Милицы.
– Здравствуй, матушка Милица, – Олеся поклонилась, пряча глаза.
– Грудь-то не перевязала? Смотри, опасно это. Не застудись и не запусти. А-то, вернулась бы. Ты нужна. Никто, кроме тебя.
– Не могу. Сессия у меня.
– Дочка у тебя, Олеся. Маленькая и слабая. Да что говорить…
Посмотрела, словно полоснула синим лезвием, и ушла.
Прошло три дня. Под вечер налетел холодный ветер, принёс дождь, и стало понятно, что бабье лето кончилось. Этой же ночью в окно Милицы постучали. Во всём посёлке только её окно и светилось желтоватым светом – как от свечи. Она открыла, не спрашивая, кто – словно знала всё заранее.
– Беда у нас, матушка Милица, – задыхаясь от быстрой ходьбы, прошептала бабушка Екатерина. – Мариночка захворала. Жар сильный.
– Иди к ней. Я сейчас. В колыбель переложи, да рубашку свою надень. Покупное всё сними.
Метнулась на Бажанов ключ, зачерпнула воды колодезной – всегда выручала здешняя вода, поможет и на этот раз.
До утра не выходила из горенки Милица, шептала что-то над маленьким, почти бездыханным тельцем, охваченным жаром, переливала воду над крошечной светлой головкой, открывала окно – выплёскивала – и снова переливала, и накрывала платком с вышитыми по краям ладинцами-оберегами.
– Сколько можно…, – не выдержал Олег. – Я за врачом. Устроили тут средневековье. Екатерина ничего в ответ не сказала, только заплакала.
Из горенки вышла Милица, рукой махнула:
– Собирайтесь. Теперь донесём до врача девочку.
В осенних сумерках здание больницы казалось тёмным и мрачным.
За окнами приёмного покоя виднелось странное дерево, ни листочка на нём – тогда как все остальные деревья стояли в багряных и золотых уборах.
– Что это? У неё, что родителей нет?
Врач с удивлением рассматривала ветхую полотняную рубашечку, в которую была завёрнута малышка.
– Есть родители, – выступила вперёд матушка Милица. – Рубашку снимать не надо. Так смотри.
Что-то такое было во взгляде этой статной старухи…Что-то такое, чему люди повиновались беспрекословно.
– Всё нормально, – облегчённо вздохнула врач. – Сердечко ровное, жара нет. Но малышка останется здесь – под моим наблюдением. Где мать? Кормить будете?
– Будем, – коротко ответила Милица и посмотрела в сторону Олега. – Мать приедет сегодня к вечеру.
– Завтра, – шепнул Олег. – Последний день сессии…
– Сегодня.
Вечерним автобусом приехала заплаканная Олеся и, не заходя домой, отправилась в больницу. Было уже далеко за полночь, когда дежурная медсестра заглянула в палату, где кроме спящей светловолосой малышки в длинной полотняной рубашечке и её молоденькой мамы никого не было.
– Скажите имя ребёнка. Дату рождения, имя, мне надо историю болезни заполнить. Ваш муж говорил, что девочку назвали Мариной, кажется?
Олеся посмотрела в окно. В ночном небе полыхали зарницы, то алые сполохи, то лазоревые, а поверх – синий промельк – взгляд старой бабушки Милицы.
– Мы ещё не регистрировали её. Не успели. Завтра ей исполняется месяц. Запишите, что зовут её Мила. Милица. Только не в истории болезни, а в истории исцеления.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1. МИЛИЦА
Звали её Милица.
Люди, привыкшие к другим именам, дивились и переспрашивали: как, как… Милица?
– Милица, – качала она русокосой головой.
– Что за имя такое…птичье, милица-синица, – судачили и смотрели вслед, – глаз не оторвать от пришлой отроковицы: статная, синеглазая, с длинной русой косой и, словно выписанным тонкой кистью, лицом, в котором ничего птичьего не было, а если и было, то от сказочных – Алконоста да Сирина, и раннее – до восхода солнца – пробуждение, да прогулки по лесу, который стал ей вторым домом, после заброшенной избы на окраине поселка, где поселились они с дедом с разрешения поселкового старосты.
Не так давно это было, но ни староста – ни кто другой не могли вспомнить, когда именно появились в посёлке дед Бажан и его внучка Милица.
Пришли они в самом начале Осенин – в тёплые, по-летнему, дни и ночи.
Дед поправил забор, переложил печь, чтоб не дымила, подлатал крышу и даже колодец выкопал.
Дивились люди – ну откуда, скажите на милость, взяться воде в этих местах. Водяная жила проходила далеко, на другом краю посёлка – в низине, там и копали колодцы испокон веков.
А здесь – пригорок, сплошь папоротью да рогозом заросший.
Но лишь только зачастили осенние туманы, сделал Бажан отметку, где первый туман лёг. Там и стал копать. К вечеру яма заполнилась мутной водой, невесть откуда взявшейся. Через три дня на пригорочке – за домом – появился сруб колодца-журавля, и вода в нём была особенная – ключевая.
Как Бажан на ключи подземные вышел, да за две ночи сруб и журавль установил – никто понять не мог. Только с той осени стали со всего посёлка – даже с низины – по воду ходить на Бажанов ключ.
Первое время опасались, что осерчает Бажан: как работать – так один, а как водички испить – так все. Придут девушки с вёдрами, станут и ждут, пока дед на крыльце не появится.
– Доброго дня, дядя Бажан, мы на твой колодец – за водой. Дозволишь?
– На здоровье, пользуйте, – отвечал Бажан. – Только за водой никогда не ходите. Уведёт вода за собой – обратный путь не отыщите. По воду ходите, красуни, по воду.
И вот уже несут деревянные узорчатые вёдра на резных коромыслах девушки, одна другой краше, и парни им вслед глядят – не наглядятся. По воду на Бажанов ключ сходить – не просто на задний двор к колодцу выйти. Сарафан новый надеть, очелье цветистое. Где ещё покрасоваться – как не у колодца на пригорочке.
Бажан со всеми делами справлялся сам, но никому в помощи не отказывал, вот и шли к нему с окрестных сёл, не только из посёлка. Платили, кто чем может, кроме денег, знали, что деньги дед не очень-то жалует, но низко кланяется за муку, мёд, холст да шерсть.
А Милица – даром, что маленькая – по хозяйству хлопотала, цветы из лесу пересаживала в палисадник.
Смеялись люди: отродясь не бывало такого, чтобы лесные цветы в саду росли.
Ранней весной, едва-едва сошёл снег под окном, выходившим на дорогу, расцвела сон-трава, открылись звёздочки гусиного лука, ландыши выбросили свои нежные стрелки, усыпанные крохотными душистыми колокольчиками; купальница просыпалась нехотя и лениво, но раньше положенного срока, да и привычная в здешних краях черёмуха, распускалась у Милицы до первых рябиновых ночей, первых летних холодов. А ближе к осени наступало время ятрышника, который девочка называла не иначе как кукушкиными слёзками, и дрёмы, известной здесь как кипрей. До первого снега цвели покровки, и как всегда – не ко времени – после первых морозов и снега – радовал яркими цветками безвременник.
2. ЯРИНА
Мать Милица почти не помнила.
Детская рубашечка, вышитая красными оберегами-ладинцами у ворота и по низу подола, поясок, сплетённый из разноцветного бисера, платок из белёного льна, с такой же вышивкой на кончиках, – всё, что осталось от матери.
Была ещё колыбелька из золотистого тёмного луба, с выдавленными кругляшами на левой стороне, с маленьким серебряным крестиком, привязанным к изголовью, там, где чем-то острым было нацарапано: Ярина.
От имени этого делалось тепло и спокойно, обрывки воспоминаний о далёком доме, где было много света, согревали Милицу в здешнем холодном краю: прикосновение рук ласковых и нежных, в белоснежных рукавах, расшитых гроздьями алых ягод на зелёных листьях.
Ни лица, ни взгляда – только руки и голос и тихая песня.
Полетів бим на край світа,
Як тот птах, що в гори літа,
Гей, в Гамерицкий край.
….
Лем жаль мі тя, моя хижо[1]
Лем жаль мі тя, моя хижо
…
Солом’яна, жаль
Солом’яна, жаль…
Солом’яна, жаль.
Милица, играя, укладывала в колыбельку-зыбку своих тряпичных кукол: Олесю – с пуговицами-глазами и мотанку – без глаз – Ярину, с которой не расставалась, всюду носила с собой, благо, маленькая мотанка легко умещалась в карман её – Милицы – передника.
Засыпая, она перекладывала куклу поближе, и откуда-то выплывал женский голос, печальный и ласковый, и в каплях дождя за окном слышалась песня…
Ой жаль мі вас, сойки сиви,
Штом вас плекав без три зими,
Гей,ой жаль мі вас, жаль…
Солом’яна, жаль…
Солом’яна, жаль.
Из скупых рассказов деда она знала, что мать её была русинкой и померла, когда Милице было всего три года. Богдан – старший сын Бажана, отец Милицы, отправился на заработки в город и пропал там. Вот и свела тоска в могилу чернокосую, синеглазую красавицу Ярину, а маленькая дочка осталась на попечении деда. Что заставило его бросить дом и уйти из родного села, никто не знал. Правда, дед не раз говорил, что место, в которое они пришли, и есть его родная земля, и родиной называл посёлок Избужье, поскольку род его происходил от уличей – людей с Южного Буга.
Он научил Милицу различать травы, когда и где собирать и от какой хвори пользовать.
Шить да вышивать научилась она у соседских девочек.
Вот только в церковь дед не ходил, да и внучку отпускал неохотно, лишь по двунадесятым праздникам, на престольный – на Покрова, да в школу – по воскресеньям.
Когда Милице исполнилось шестнадцать, дед Бажан как-то за одну зиму одряхлел и умер весной, на Радуницу.
Жалели люди Милицу – одна осталась, как теперь со всем справится…
А она справлялась. Весной, летом да осенью собирала травы, ягоды да коренья, а зимой вышивала рушники, вязала рукавицы, и зелье целебное из трав варила. Теперь уже не к деду Бажану, а к ней шли за лекарственными снадобьями, и вскоре слух о том, что живёт в Избужье молодая знахарка, разнёсся по всей округе и дошёл до уездного города.
Парни хоть и смотрели в её сторону – красивая, близко не подходили – боялись и только уважительно кланялись. Лишь Кирилл, племянник соседки Агафьи, не боялся – приходил каждый вечер, но всё больше молчал, смотрел, как ловко управляется с травами да кореньями Милица.
Судачили люди: приворожила молодая знахарка парня, худой стал, на других девок не смотрит, сохнет на глазах.
На Покров Кирилл пришёл, как обычно, под вечер, и остался до утра, а потом исчез.
Шептались, что мол, отвадила парня тётка Агафья от молодой знахарки и чуть ли не насильно женила на хорошей девушке-сироте из соседнего села, и денег на покупку избы дала. Там молодые и поселились.
В жизни Милицы, казалось, ничего не изменилось, да и ничего уже не могло измениться.
Вечерами, распуская косу, подолгу стояла она с зажжённой свечой у окна, словно поджидала кого. Дорогу освещала, чтобы не сбился с пути, не заблукал, и напевала тихо-тихо, так что не разобрать, дождь это стучит за окном или голос далёкий слышится.
Кой в нас превелика біда,
Не можна заробиц хліба,
Гей, мушу їхать в даль.
Лем жаль мі вас, мої верхи,
Лем жаль мі вас, мої верхи,
Зеленії, жаль….
3. КИРИЛЛ
Минуло четыре лета. Пришёл страшный четырнадцатый год.
Война подошла совсем близко, проступала хмурыми лицами, увечьями калек, вернувшихся с фронта, горькими слезами солдаток, чёрными вдовьими платками.
Поздним вечером, в аккурат под самый Покров, в дверь Милицы постучали. На пороге стоял Кирилл, держа за руку девочку лет трёх, черноволосую и черноглазую.
– Возьми мою дочку, Милица. На войну иду. Мать её померла прошлой зимой. Застудилась.
– Что ж не позвали? Спасла бы жену твою.
– Побоялся. Думал, обиду держишь. Прости, Милица, я…
– Звать как дочку?
– Катерина. Так возьмёшь?
– Возьму.
– Тут денег немного… Кольца венчальные наши. Метрики. – Он протянул бумажный конверт. – Одёжки у неё мало, а из обувки только лапти. Не обессудь.
– Деньги оставь себе. Кольца сохраню. Вернёшься – в помощь будут, а нет – дочке в приданое останутся.
– А Горушку можно взять, – выглянула и тут же спряталась за отца Катерина, – я его от кошки спасла давеча.
Из пакета с тряпьём выпрыгнул растрёпанный чёрный грачонок-птенец и стал тереться о ноги Милицы, словно котёнок.
– Можно, – улыбнулась Милица, – куда ж нам без Горушки.
Девочка и птенец скрылись в сенях.
– Постой, Милица, – осторожно коснулся её руки Кирилл.
– Не волнуйся. Всё хорошо будет с дочкой.
– Постой, Милица. И теперь во сне вижу, как косу тебе расплетал. Было ведь, наяву было – не во сне. Только я спал. Вернусь живым, пойдёшь за меня, Милица? Что молчишь?
Полыхнуло в осеннем сумраке синее пламя на миг и погасло. Отняла руку и, привстав на цыпочки, коснулась губами его лба.
– Ступай с богом. Возвращайся живым.
Где-то рядом вспыхнула на миг узкая огненная полоска, как от ночного солнца, и в полоске той комья грязи, рваная в клочья шинель и запекшаяся тёмная струйка в уголке пересохших, растрескавшихся губ.
4. КАТЕРИНА
Наутро Милица встала как всегда – до восхода, и с удивлением увидела, что Катерина не спит. Сидит на лавке у окна, птицу хлебными крошками кормит.
– Доброе утро, матушка Милица.
– Это кто ж тебе велел так меня величать?
– Никто, я сама.
– Что ж, давай тесто ставить – Покрова сегодня. Будем с тобой, Катерина, углы запекать.
– Я не умею, – растерялась девочка.
– Да тут уметь нечего, смотри.
Вот уже и огонь пляшет в печи, и тесто дышит на тёплой загнетке – любое дело спорится в руках матушки Милицы. И Катерина тут же, вся в муке, слушает, ни словечка не пропуская, и Горушка – на шестке – весь мучной пылью покрыт.
– Печём первую оладью, делим на четыре угла – на четыре стороны света, кладём в каждый угол, чтоб тихо было в избе зимой, чтобы ветры студёные дедушку-хозяина не будили, тепло не выхолащивали, с собой не уносили.
Во все глаза смотрела Катерина, как росли золотистые оладьи на сковороде, ходила по пятам за матушкой Милицей от одного угла – к другому, слушала странные слова, вроде и знакомые, но совсем непонятные.
– Дедушка-хозяин, это кто?
– Домовой. Он нынче спать ложится на всю зиму.
– А если мышка оладушек утащит, он не осерчает?
– Нет, он всякую живность любит.
Ночью Милица проснулась от громкого всхлипывания.
В красном углу, в том самом, куда положили они самый первый уголок оладьи, красивый и румяный, сидела Катерина и горько плакала. Рядом с ней сидел Горушка и спокойно клевал остатки оладьи.
– Что теперь делать, матушка Милица? Холодно будет зимой в избе?
– Не плачь, Катерина. Это обряд такой давний, обычай. А зимой холодно в избе, если не печь не топить. Будет у нас тепло – не сомневайся, вон сколько дров и хворосту в клети – не на одну зиму хватит. И хорошо, что Горушка оладью склевал – значит и дедушке домовому они по вкусу пришлись.
– Он что, с ним поделился?
– Поделился.
Горушка забрался в крайнюю, полюбившуюся ему, тёплую печурку, почистил клюв и пёрышки и уснул.
Так и перезимовали они втроём. И зима была не сильно лютая, и в избе было тепло.
В марте, когда пришла пора печь и выпускать жаворонков, Катерина, ослушавшись, выбежала на улицу без тёплого платка и к вечеру слегла с простудой.
Сбив жар травяным отваром, Милица укрыла её лёгким домотканым покрывалом и заметила, что из разжавшегося кулачка выпал кусочек сахару.
Милица положила сахар на стол, пригрозив пальцем Горушке.
Наутро сахара как ни бывало.
А ещё через два дня выздоровевшая Катерина, виновато потупясь, протянула сахар Милице.
– Угощение. Нет, гостинец. Нет… Забыла, как правильно.
– Правильно – не брать ничего у чужих, – нахмурилась Милица.
– Это тётя Агафья дала и сказала, что она мне родня. И ещё сказала, что я сиротка жалкая.
– Какая ж ты сиротка. У тебя отец есть и тётя Агафья, вот, говорит, что не ты ей родня. Давай-ка молоко топлёное пить. Самое время. С угощением да с гостинцем.
Милица вытянула из печки крынку с тёмно-коричневой пенкой и аккуратно утопила пенку в густом горячем молоке.
– Оно топлёное, потому что пенки в нём топят?
– Потому что пенки топят и всё лишнее вытапливают.
– Что же остаётся?
– Толк да польза.
Наполнив до краёв чашку Катерины коричневатым душистым молоком, она отколола от сахара несколько кусочков и положила рядом с блюдцем.
– А ты, матушка Милица, что не угощаешься?
– Позже угощусь.
Милица вышла из дому и направилась к дому Агафьи. Та, словно ждала – сидела на крылечке, сумерничала.
– Вечер добрый, тётя Агафья, – только голову и склонила Милица, а Агафья уже шла навстречу, к калитке.
– Неужто с Катериной что? Выглядываю её этими днями – не видать.
– Ничего с ней худого не приключится, пока я жива. Запомни это. И всем скажи. И ещё… Не сиротка она. Это тоже запомни. И отвар из берёзовых почек пей – дышишь тяжко.
Повернулась, прислонившись на миг к шаткой, покосившейся ограде – Агафья два года, как овдовела, и поправить забор было некому.
– Милица… Постой. Постой, христа ради. Не могу быстро, правда твоя, задыхаюсь. От Кирилла-то есть известия? Не серчай, позволь девчоночке хоть иногда заходить ко мне – всё живая душа, да и не чужая.
– Я не запрещаю. А от Кирилла нет вестей. Значит, есть надежда, что живой. Дурные вести доходят быстрее добрых.
Милица остановилась на миг – не оборачиваясь, вздохнула тяжело и пошла к маленькой избе на окраине – на самой опушке леса, на неровный желтоватый свет окна, выходившего на дорогу.
Через три года пришла бумага старосте: пропал без вести Кирилл. Оставалась ещё надежда, что он в плену, и рано или поздно как-то даст о себе знать.
5. НАТЕЛЬНЫЙ КРЕСТ
Тем утром Милица собирала травы в лесу, неподалёку, услышала, как тревожно кричит Горушка и почувствовала чужую тяжёлую поступь.
Человек в чёрной рясе – местный священник, протянул руку, но Милица и не думала целовать её.
– Креста на тебе нет.
Узловатый жёлтый палец уткнулся прямо в её лоб. Милица поморщилась от боли.
– Есть на мне крест, неправда ваша, отец Никодим.
И вытянула наружу шнурок с маленьким нательным крестиком, который стала носить после смерти Бажана.
Батюшка сорвал крест с Милицы.
– Не тебе крест носить… Исповедаться сперва надобно, покаяться. Жену в могилу свела, опосля и мужа. Знамо дело – полюбовницей была. Ведьма.
Шнурок взрезал нежную кожу на шее до крови и упал в траву.
Милица побледнела, но ни слова в ответ не сказала. С тех пор в церкви её никто не видел.
К концу восемнадцатого года докатились и до Избужья перемены: приехал из уездного города уполномоченный, собрал жителей посёлка, рассказал, что власть теперь народная и надо этой власти помочь, кто чем может – посильно, но лучше бы зерном. Люди отдавали хлеб неохотно, а местные пьяницы да лодыри обирали крестьян до нитки, многое из отобранного оставляя себе – на пропой души. К Милице никто не пришёл, дом её по-прежнему обходили за версту, обращались только в случае болезни, да по воду – на Бажанов ключ. Да и знали – брать у нищей девки-знахарки, кроме сухих трав да кореньев – нечего. Еще и с приёмышем.
Весну и ждали и не ждали: сеять было нечем.
Милица с Катериной всю осень из земли выкапывали и сушили съедобные корешки. Мука из корней рогоза, смешанная с сушёным рогульником, травами и ягодами, спасала от голодной смерти – из неё Милица пекла хлеб. Кормил и спасал людей от голода и холода лес: грибы, ягоды, мёд, орехи.
Редко кто теперь, обращаясь за помощью, приносил что съестное.
Милица не отказывала никому: лечила, отпаивала, отчитывала, вправляла вывихи, и настойкой трав целебных одаривала – уж их-то у неё было много заготовлено, от всяких хворей и напастей.
Весной – перед самой Пасхой – в посёлке на общем собрании постановили все церковные ценности отдать в помощь народной власти. Когда пришли выносить церковную утварь, батюшка воспротивился, за что жестоко поплатился: забили его нагайками до полусмерти. Старший сын хотел, было, вступиться за отца, но получил пулю в живот.
Дождавшись темноты, попадья привезла полуживого, без кровинки в лице, умирающего сына к Милице.
– Спаси чадо моё. Всё, что хочешь, проси… Всё сделаю.
– За водой иди – к колодцу, – протянула бадью Милица.
Огонь в печи уже плясал во всю силу, трижды вскипала вода в чане и трижды Милица бросала в неё травы и корешки, дух от которых плыл по избе, кружил голову и убаюкивал, утишал беду, навевал сладкую дрёму.
Катерина смотрела на всё происходящее с печки и даже дышать боялась, а попадью сморил сон.
Проснулась она, когда начало светать, от лёгкого дуновения у лица. Отшатнулась от нестерпимо синего взгляда и, вспомнив, рванулась с криком:
– Преставился…!? Уморила ребёнка, ведьма! Поквиталась…
Осеклась от синего взгляда, полоснувшего, словно лезвием, осмотрелась. На широкой лежанке у печки лежал старшенький её и крепко спал. Дыхание было ровным, щёки розовели.
Таисия упала в ноги знахарке.
– Матушка… Милица, спаси Христос. Век не забуду. Тут золото с оклада иконного. И серебро. Возьми, возьми…
Шептала бессвязно, трясущимися руками лезла за пазуху, протягивала что-то связанное в узелок.
– Будешь менять повязку, смачивать и прикладывать десять дней. Спину мужу этим же настоем смазывай, – отвела руку попадьи Милица, протянула крынку с отваром и бровью не повела, и не взглянула даже, что там, в узелке. – Уехать вам надобно, схорониться, пока уляжется всё. Ступай, собирайся, а как стемнеет, за сыном придёшь. Он к тому времени как раз проснётся.
Больше семью священника в посёлке никто не видел.
Лет десять спустя, когда история эта почти забылась, почтальон из уездного города привёз посылку для Милицы.
– Нет ли здесь ошибки какой? Отродясь в Москве не была.
– Тебе, матушка Милица, тебе. Ошибки быть не может, всё правильно. Распишись в получении.
Скользнула из-под крышки шаль павловопосадская, узорчатая, дивная, с шёлковой бахромой, а под ней – мешочек с белыми сухарями, отливающая синевой, сахарная голова в серой бумаге, ладан александрийский ароматный в баночке жестяной. А на самом дне – маленький нательный крестик на тонкой серебряной цепочке.
Продолжение следует…
_________________________________
[1] Здесь и далее в тексте: русинская (лемковская) народная песня «Гамерицкий край»