ЛИАНА АЛАВЕРДОВА ● ОТКУДА ГОЛОС ЗАНЕСЕН?

Liana-Alaverdova Что мне в ее лице?
Так мягко и светло
Мадонны неземные только молят.
В гостиной у друзей
Внезапно обожгло
Предчувствие чужой судьбы и боли.

Но это лишь портрет.
Увы, он пожелтел
И умерла давно та, для которой
Стихи слагал поэт,
Возможно, тенор пел
Иль местный Геродот слагал истории.

Нет, прозаичней все:
Она была женой,
Прилежной, аккуратной прихожанкой.
Неведомая жизнь,
Заслуженный покой,
Но прошлого магнит волнует жадно…

Я выйду на крыльцо.
Бетховенский аккорд –
Вползает солнце в тучу грозовую,
И светит сквозь нее,
Точа багровый мед,
И таинств красоты душа взыскует.

* * *

художник Изя Шлосберг

Когда отшумит и крылами отхлопает
к чему потянулась высоко-высоко
и горло от комьев сухое, прогорклое
опять увлажнится до нового срока;
предверием рая умильно и розово
манило и жгло чистотой акварельной –
ушло в фейерверки, набухло и лопнуло
и мир прояснился, как небо в апреле.
Войдет в берега, что кипело и брызгало
да так, что шарахалось  – чур! – окруженье,
отступит дурное валькирье неистовство
и сердцем поймешь правоту пораженья –
увидишь, что жизни прошла половина
и вспомнишь о ценностях и о цене
и, как балерина, улыбка Мазины
вдруг выплывет на постаревшем лице.

ОБЛАКО

Колышет ветер листья, травы
и баламутит небосвод,
а надо мною величаво,
в пол-неба облако плывет.
Исполнено былинной мощи,
навалено на горизонт,
оно значительнее прочих
вещей, предметов и красот.
Все суетится, происходит,
все движется, живет, снует –
оно не внемлет, не снисходит
куда его земля зовет.
Вперед, бездомно, мимо, мимо,
огромнее всего в сто крат.
Неукротимо, как мужчина,
когда любовью он объят.

ТО ВРЕМЯ

То время, когда без сомнений и сбоев
другим и себе я казалась святою,
когда я жила потаенно и чисто,
стараясь понять высоту пианиста,
и сжатой пружиной ждала пониманья,
а люди катились пустыми шарами,
их дружбы искала, нелепо фальшивя,
и лишь в сновиденьях грешила, грешила,
дорогой манила змея-неизвестность
и невыносимой казалась окрестность –
то время ушло, провалилось куда-то.
И в том, что ушло
я сама виновата.

 

ДВЕНАДЦАТАЯ ЖИЗНЬ

Автору предсказали, что она живет
в двенадцатый и  последний раз.

художник Изя Шлосберг

Двенадцать раз стояла на краю
и мглу небытия грызя, буровя,
двенадцать раз сквозь перегной иль с кровью
я прозревала будущность свою.

Двенадцать раз, гадая у порога,
я вглядывалась в брезжущую тьму,
и вдаль стремилась утлая пирога,
покорная маршруту своему.

Двенадцать раз лопатки иль крыла
сводил порыв к свободе неуемный,
двенадцать раз, биясь незнаньем темным,
душа любви и мудрости ждала.

Двенадцать раз оленихой, травой,
тигрицей, безнадежно дальним эхом…
Не много ли? Теперь вот человека
узнали вы, негордого собой.

Так вот откуда голос занесен?
Усталым от событий и пророчеств
мерцает и струится между строчек
то знанье, для которого рожден.

Кто я была? Где жизни? Где следы?
В каких участках мозга или кода
запечатлелась прежняя порода,
ущелья, небеса, поля, сады?

И вот теперь, последнее звено
вплетя в окружность дюжины рождений,
мне предстоит, испив блаженной лени,
ступить, не дрогнув, в звездное окно.

В последний раз живу! В последний миг,
как при рожденьи, жадным, мутным зраком
ширь охватив, ненужной плотью, шлаком
уйду туда, откуда мир возник.

* * *

Туда, где мхи и муравьи,
начало камню и ручью,
туда напрасно не зови.
Я жизнь люблю, я жить хочу.
Я жить хочу упрямо, зло,
наперекор тебе, всему.
Ты скажешь: мне не повезло,
но все равно я жить хочу.
Так плющ упрямо по стволу
ползет вслепую, наугад,
огонь, покинувший золу,
вдруг  пожирает дивный сад,
и альпинист дробит скалу
и лезет вверх сквозь свет и мглу.

* * *

Девица модная и Кант…
Сейчас она его откроет.
Зачем прославленный педант
проник в невзрачный ветхий томик?
Его суровый ригоризм,
ее блестящие капризы
в объятьи медленном слились,
молчание звучит репризой.
Опять, опять неравный брак!
Кто ж к таковому их принудил?
Кто был проказник иль чудак,
что воду с маслом слил в сосуде?
Кто был тот мудрый педагог,
что свел в объятии бесплодном
возвышенность седых эклог
с верлибром, как волна, свободным?
Но сигаретный дым влечет
сильней морального закона.
Внезапный получив расчет,
отложен Кант на время оно.
В углу пылится день, другой,
мечтая, может, о свиданьи,
когда мишурное созданье
задремлет над его строкой.

 

СЛУШАЯ ВТОРУЮ СОНАТУ ШОПЕНА

художник Изя Шлосберг

Звуки уносит время,
словно листья река.
Не доплыть до тебя, любимый…

* * *

Страданье, чуткое к добру…
Поглощена собой всецело.
Но, хоть лицо от муки бело,
тебе я душу отопру
ключом, что раньше не имела.

РУБАИ

* * *

В мире нет древнее темы, чем любовь и красота.
Хочешь плачь, а хочешь смейся, все же истина проста.
Можешь четками-словами вечность ты играть, поэт.
Без того и без другого будет жизнь твоя пуста.

* * *
Всемогущим и всевышним было так сотворено,
что представить бесконечность человеку не дано.
Может – ужас перед смертью – постижение того,
что почувствовать при жизни нам, увы, не суждено?

* * *
По касанью, по виточку я леплю тебя, душа.
Гончаром вращая время, я леплю тебя, душа.
Неужели все напрасно, все затем, чтоб в миг один
в черепки ты обратилась и исчезла бы, душа?

* * *
О, сколько доньев в каждом пустяке?
Крошинок – в хлебе, капель – в молоке,
обид у старика и у младенца
и злобы в кулаке или плевке?

* * *
Оставь меня, надолго, навсегда.
Оставь меня, пусти, пусти туда,
где Океана тучное пространство,
колышимое твердью голубой,
сжимается до острова, до шанса
побыть одной, побыть совсем одной.
Ах, Океан, когда бы не сознанье,
что за твоим прозрачным рубежом
есть мир иной… Струится мирозданье
и облако летит за окоем.

 

ДУША

Чужим воленьям не принадлежа,
парит в голубизне моя душа.
Ей ревность – смех. Слепые кандалы!
Ей все оковы слабы и малы.
Она, как луч, но посильней луча.
Она свободна, потому – ничья.
Мала? Огромна? Как мне вызнать суть?
Ее грехи я знаю наизусть.
Подобие нейтрино, в вечность – мост.
Летит, куда б и ангел не донес.
Любя, тоскуя, на ветру дрожа,
кометой грозно мечется душа.
А то – и покаянна, и смирна,
нежнее, чем Орфеева жена.
Близнец Сиамский, рок мой, крест, судьба,
соломинка моя, моя борьба.

художник Изя Шлосберг

РИФМЫ

А в небесах порхают рифмы
и будоражат кровь и лимфу,
монадам, бабочкам родня.
Их белизна тетрадной скуки
страшит. Протягиваю руки –
дразняще смотрят на меня.

Причастны к корневищам смысла,
то простодушней коромысла,
то изощренны, то смелы,
на серпантинных лентах ритма
качаются легко и дивно,
как разноцветные шары.

Их связь безделицей пустою
нам кажется, простой игрою,
забавой праздного ума.
Но иногда сквозь них забрезжит
то, что случайным и небрежным
я обозначила б едва.

Так, в парности “дождя” и “грозди”,
“воды”, “звезды”, “всегда”, а также
в иных примерах им сродни,
мне чудится, есть смысл и тайна.
Быть  может, это не похвально –
гипнотизируют они.

Да здравствует банальность рифмы!
За ними груз столетий, битвы
певца с хаосом, лиры с тьмой.
И он ли первооткрыватель,
иль их еще пра-прасоздатель,
тот, сотворенный в день шестой?

* * *

В той экзальтированной даме
с больными вздутыми ногами,
где вены синими узлами
как перегрузок отпечатки,
чей смех визгливо-неопрятен
и разговор, увы, не внятен,
и прошлое, что не без пятен,
для всех невелика загадка,
и чьи накрашенные губы
так много извлекают звуков
в поспешности бездарно-грубой
все выплеснуть перед разлукой –
я вдруг узнала балерину,
что в незапамятные лета
плыла Одеттою невинной
в триумфе старого балета,
что мне принцессою казалась,
сверкая белизной наряда,
и требовалась только малость
ей превратиться в миф, наяду,
в легенду, новое преданье,
чтоб вдохновлять поэтов сотни
и в ореоле обожанья
сиять с мольбертов и полотен.
Тогда я, девочной наивной,
следила, затаив дыханье,
за той нездешной балериной,
воздушно-неземным созданьем.
Казалось, что еще немного –
и сцена тоже вознесется,
и у небесного порога
слеза воторженно прольется.

Но уж никак не старой клячей,
что без особо громких стонов
все ж сопереживанье клянчит
в глазах растерянных знакомых;
нет, не такой седой старухой
с нелепо выстриженной челкой,
что, туговатая на ухо,
горюет где-то втихомолку;
нет, не такой унылой клячей
с ногами старой акробатки,
чтоб душу потянуло плакать
над жизни пошлою загадкой.

* * *

Сколько бурь во мне сгинуло, сколько любовей,
сколько звезд погасло в моей утробе,
сколько замыслов, так и не давших всходов,
сколько дум не развившихся, сколько кодов,
иероглифов, никому не понятных,
сколько впадин, выталкивающих обратно.

Море я. Глубока моя несказанность.
Горе я, вырождающееся в странность.
Одиночество я. И чем больше – дальше,
покрываясь (увы!) коростою фальши,
что сверкает в солнечном отраженьи,
словно пена, ласкающая колени.

 

СУМЕРКИ НА КУХНЕ

To Lydia Razran Stone

Когда пустеет дом, иным значеньем вещи
переполняются, и важностью нездешней
их неодушевленные тела насыщены…
Я так бы не смогла достоинство пронесть,
как этот странный чайник, похожий на слона,
настенный календарь, так паузу держать,
притягивая даль, закат, и память, и тоску,
и дальше…

художник Изя Шлосберг

* * *

Внепричинно и странно
плакать, зрея душой.
В мельтешеньи случайном
оставаться собой.
Преходящее мелко.
Горсть сиреневых строк,
набормотанных терпко,
в ухо выдохнет бог –
Мусагет-искуситель,
мне уста отворя.
Преходяшее сгинет
без, искусство, тебя.
Как струна над Гудзоном,
жизнь моя, боль моя
в этом воздухе сонном,
никого не виня,
может лопнуть нечаянно
от лихого толчка.
Брезжит в воздухе тайна,
что в прозреньи горька.
Простучит и просвищет,
отпоет, отболит.
Воздух чем-то насыщен,
что древней пирамид.
Тайну голую эту,
оголенней птенца,
подберу и по свету
понесу до конца.

Liana-Alaverdova Что мне в ее лице?
Так мягко и светло
Мадонны неземные только молят.
В гостиной у друзей
Внезапно обожгло
Предчувствие чужой судьбы и боли.

Но это лишь портрет.
Увы, он пожелтел
И умерла давно та, для которой
Стихи слагал поэт,
Возможно, тенор пел
Иль местный Геродот слагал истории.

Нет, прозаичней все:
Она была женой,
Прилежной, аккуратной прихожанкой.
Неведомая жизнь,
Заслуженный покой,
Но прошлого магнит волнует жадно…

Я выйду на крыльцо.
Бетховенский аккорд –
Вползает солнце в тучу грозовую,
И светит сквозь нее,
Точа багровый мед,
И таинств красоты душа взыскует.

* * *

художник Изя Шлосберг

Когда отшумит и крылами отхлопает
к чему потянулась высоко-высоко
и горло от комьев сухое, прогорклое
опять увлажнится до нового срока;
предверием рая умильно и розово
манило и жгло чистотой акварельной –
ушло в фейерверки, набухло и лопнуло
и мир прояснился, как небо в апреле.
Войдет в берега, что кипело и брызгало
да так, что шарахалось  – чур! – окруженье,
отступит дурное валькирье неистовство
и сердцем поймешь правоту пораженья –
увидишь, что жизни прошла половина
и вспомнишь о ценностях и о цене
и, как балерина, улыбка Мазины
вдруг выплывет на постаревшем лице.

ОБЛАКО

Колышет ветер листья, травы
и баламутит небосвод,
а надо мною величаво,
в пол-неба облако плывет.
Исполнено былинной мощи,
навалено на горизонт,
оно значительнее прочих
вещей, предметов и красот.
Все суетится, происходит,
все движется, живет, снует –
оно не внемлет, не снисходит
куда его земля зовет.
Вперед, бездомно, мимо, мимо,
огромнее всего в сто крат.
Неукротимо, как мужчина,
когда любовью он объят.

ТО ВРЕМЯ

То время, когда без сомнений и сбоев
другим и себе я казалась святою,
когда я жила потаенно и чисто,
стараясь понять высоту пианиста,
и сжатой пружиной ждала пониманья,
а люди катились пустыми шарами,
их дружбы искала, нелепо фальшивя,
и лишь в сновиденьях грешила, грешила,
дорогой манила змея-неизвестность
и невыносимой казалась окрестность –
то время ушло, провалилось куда-то.
И в том, что ушло
я сама виновата.

 

ДВЕНАДЦАТАЯ ЖИЗНЬ

Автору предсказали, что она живет
в двенадцатый и  последний раз.

художник Изя Шлосберг

Двенадцать раз стояла на краю
и мглу небытия грызя, буровя,
двенадцать раз сквозь перегной иль с кровью
я прозревала будущность свою.

Двенадцать раз, гадая у порога,
я вглядывалась в брезжущую тьму,
и вдаль стремилась утлая пирога,
покорная маршруту своему.

Двенадцать раз лопатки иль крыла
сводил порыв к свободе неуемный,
двенадцать раз, биясь незнаньем темным,
душа любви и мудрости ждала.

Двенадцать раз оленихой, травой,
тигрицей, безнадежно дальним эхом…
Не много ли? Теперь вот человека
узнали вы, негордого собой.

Так вот откуда голос занесен?
Усталым от событий и пророчеств
мерцает и струится между строчек
то знанье, для которого рожден.

Кто я была? Где жизни? Где следы?
В каких участках мозга или кода
запечатлелась прежняя порода,
ущелья, небеса, поля, сады?

И вот теперь, последнее звено
вплетя в окружность дюжины рождений,
мне предстоит, испив блаженной лени,
ступить, не дрогнув, в звездное окно.

В последний раз живу! В последний миг,
как при рожденьи, жадным, мутным зраком
ширь охватив, ненужной плотью, шлаком
уйду туда, откуда мир возник.

* * *

Туда, где мхи и муравьи,
начало камню и ручью,
туда напрасно не зови.
Я жизнь люблю, я жить хочу.
Я жить хочу упрямо, зло,
наперекор тебе, всему.
Ты скажешь: мне не повезло,
но все равно я жить хочу.
Так плющ упрямо по стволу
ползет вслепую, наугад,
огонь, покинувший золу,
вдруг  пожирает дивный сад,
и альпинист дробит скалу
и лезет вверх сквозь свет и мглу.

* * *

Девица модная и Кант…
Сейчас она его откроет.
Зачем прославленный педант
проник в невзрачный ветхий томик?
Его суровый ригоризм,
ее блестящие капризы
в объятьи медленном слились,
молчание звучит репризой.
Опять, опять неравный брак!
Кто ж к таковому их принудил?
Кто был проказник иль чудак,
что воду с маслом слил в сосуде?
Кто был тот мудрый педагог,
что свел в объятии бесплодном
возвышенность седых эклог
с верлибром, как волна, свободным?
Но сигаретный дым влечет
сильней морального закона.
Внезапный получив расчет,
отложен Кант на время оно.
В углу пылится день, другой,
мечтая, может, о свиданьи,
когда мишурное созданье
задремлет над его строкой.

 

СЛУШАЯ ВТОРУЮ СОНАТУ ШОПЕНА

художник Изя Шлосберг

Звуки уносит время,
словно листья река.
Не доплыть до тебя, любимый…

* * *

Страданье, чуткое к добру…
Поглощена собой всецело.
Но, хоть лицо от муки бело,
тебе я душу отопру
ключом, что раньше не имела.

РУБАИ

* * *

В мире нет древнее темы, чем любовь и красота.
Хочешь плачь, а хочешь смейся, все же истина проста.
Можешь четками-словами вечность ты играть, поэт.
Без того и без другого будет жизнь твоя пуста.

* * *
Всемогущим и всевышним было так сотворено,
что представить бесконечность человеку не дано.
Может – ужас перед смертью – постижение того,
что почувствовать при жизни нам, увы, не суждено?

* * *
По касанью, по виточку я леплю тебя, душа.
Гончаром вращая время, я леплю тебя, душа.
Неужели все напрасно, все затем, чтоб в миг один
в черепки ты обратилась и исчезла бы, душа?

* * *
О, сколько доньев в каждом пустяке?
Крошинок – в хлебе, капель – в молоке,
обид у старика и у младенца
и злобы в кулаке или плевке?

* * *
Оставь меня, надолго, навсегда.
Оставь меня, пусти, пусти туда,
где Океана тучное пространство,
колышимое твердью голубой,
сжимается до острова, до шанса
побыть одной, побыть совсем одной.
Ах, Океан, когда бы не сознанье,
что за твоим прозрачным рубежом
есть мир иной… Струится мирозданье
и облако летит за окоем.

 

ДУША

Чужим воленьям не принадлежа,
парит в голубизне моя душа.
Ей ревность – смех. Слепые кандалы!
Ей все оковы слабы и малы.
Она, как луч, но посильней луча.
Она свободна, потому – ничья.
Мала? Огромна? Как мне вызнать суть?
Ее грехи я знаю наизусть.
Подобие нейтрино, в вечность – мост.
Летит, куда б и ангел не донес.
Любя, тоскуя, на ветру дрожа,
кометой грозно мечется душа.
А то – и покаянна, и смирна,
нежнее, чем Орфеева жена.
Близнец Сиамский, рок мой, крест, судьба,
соломинка моя, моя борьба.

художник Изя Шлосберг

РИФМЫ

А в небесах порхают рифмы
и будоражат кровь и лимфу,
монадам, бабочкам родня.
Их белизна тетрадной скуки
страшит. Протягиваю руки –
дразняще смотрят на меня.

Причастны к корневищам смысла,
то простодушней коромысла,
то изощренны, то смелы,
на серпантинных лентах ритма
качаются легко и дивно,
как разноцветные шары.

Их связь безделицей пустою
нам кажется, простой игрою,
забавой праздного ума.
Но иногда сквозь них забрезжит
то, что случайным и небрежным
я обозначила б едва.

Так, в парности “дождя” и “грозди”,
“воды”, “звезды”, “всегда”, а также
в иных примерах им сродни,
мне чудится, есть смысл и тайна.
Быть  может, это не похвально –
гипнотизируют они.

Да здравствует банальность рифмы!
За ними груз столетий, битвы
певца с хаосом, лиры с тьмой.
И он ли первооткрыватель,
иль их еще пра-прасоздатель,
тот, сотворенный в день шестой?

* * *

В той экзальтированной даме
с больными вздутыми ногами,
где вены синими узлами
как перегрузок отпечатки,
чей смех визгливо-неопрятен
и разговор, увы, не внятен,
и прошлое, что не без пятен,
для всех невелика загадка,
и чьи накрашенные губы
так много извлекают звуков
в поспешности бездарно-грубой
все выплеснуть перед разлукой –
я вдруг узнала балерину,
что в незапамятные лета
плыла Одеттою невинной
в триумфе старого балета,
что мне принцессою казалась,
сверкая белизной наряда,
и требовалась только малость
ей превратиться в миф, наяду,
в легенду, новое преданье,
чтоб вдохновлять поэтов сотни
и в ореоле обожанья
сиять с мольбертов и полотен.
Тогда я, девочной наивной,
следила, затаив дыханье,
за той нездешной балериной,
воздушно-неземным созданьем.
Казалось, что еще немного –
и сцена тоже вознесется,
и у небесного порога
слеза воторженно прольется.

Но уж никак не старой клячей,
что без особо громких стонов
все ж сопереживанье клянчит
в глазах растерянных знакомых;
нет, не такой седой старухой
с нелепо выстриженной челкой,
что, туговатая на ухо,
горюет где-то втихомолку;
нет, не такой унылой клячей
с ногами старой акробатки,
чтоб душу потянуло плакать
над жизни пошлою загадкой.

* * *

Сколько бурь во мне сгинуло, сколько любовей,
сколько звезд погасло в моей утробе,
сколько замыслов, так и не давших всходов,
сколько дум не развившихся, сколько кодов,
иероглифов, никому не понятных,
сколько впадин, выталкивающих обратно.

Море я. Глубока моя несказанность.
Горе я, вырождающееся в странность.
Одиночество я. И чем больше – дальше,
покрываясь (увы!) коростою фальши,
что сверкает в солнечном отраженьи,
словно пена, ласкающая колени.

 

СУМЕРКИ НА КУХНЕ

To Lydia Razran Stone

Когда пустеет дом, иным значеньем вещи
переполняются, и важностью нездешней
их неодушевленные тела насыщены…
Я так бы не смогла достоинство пронесть,
как этот странный чайник, похожий на слона,
настенный календарь, так паузу держать,
притягивая даль, закат, и память, и тоску,
и дальше…

художник Изя Шлосберг

* * *

Внепричинно и странно
плакать, зрея душой.
В мельтешеньи случайном
оставаться собой.
Преходящее мелко.
Горсть сиреневых строк,
набормотанных терпко,
в ухо выдохнет бог –
Мусагет-искуситель,
мне уста отворя.
Преходяшее сгинет
без, искусство, тебя.
Как струна над Гудзоном,
жизнь моя, боль моя
в этом воздухе сонном,
никого не виня,
может лопнуть нечаянно
от лихого толчка.
Брезжит в воздухе тайна,
что в прозреньи горька.
Простучит и просвищет,
отпоет, отболит.
Воздух чем-то насыщен,
что древней пирамид.
Тайну голую эту,
оголенней птенца,
подберу и по свету
понесу до конца.