Наталия Кравченко. Марина Цветаева и её адресаты. Часть I
Из записной книжки в год смерти: «Сегодня, 26 сентября, мне 48 лет. Поздравляю себя — тьфу, тьфу — с 1) уцелением; 2) с 48 годами непрерывной души».
В письме A.Тесковой Цветаева с горечью признавалась: «Меня не любили. Так мало! Так — вяло! По-мужски не любили…» А в поэме «Тезей» она пишет:
Любят — думаете? Нет, рубят
Так! нет — губят! нет — жилы рвут!
О, как мало и плохо любят!
Любят, рубят — единый звук
Мертвенный! И сие любовью
Величаете? Мышц игра —
И не боле! Бревна дубовей
И топорнее топора.
Она понимала любовь по-другому. Из письма Петру Юркевичу: «Мне не нужно любви, мне нужно понимание. Для меня это — любовь. Я могу любить только человека, который в весенний день предпочтёт мне — берёзу. Это моя формула».
И не спасут ни стансы, ни созвездья.
А это называется — возмездье
за то, что каждый раз,
Стан разгибая над строкой упорной,
Искала я над лбом своим просторным
Звезд только, а не глаз.
Из записной книжки:
«Я так стремительно вхожу в жизнь каждого встречного, который мне чем-нибудь мил, так хочу ему помочь, «пожалеть», что он пугается — или того, что я его люблю, или того, что он меня полюбит и что расстроится его семейная жизнь. Мне всегда хочется крикнуть: «Господи Боже мой! Да я ничего от вас не хочу. Вы можете уйти и вновь прийти, уйти и никогда не вернуться — мне всё равно, я сильна, мне ничего не нужно, кроме своей души!.. вся моя жизнь — это роман с собственной душой, с городом, где живу, с деревом на краю дороги, с воздухом. И я бесконечно счастлива».
Из письма Волошину:
«Я, Макс, уже ничего больше не люблю, ни-че-го, кроме содержания человеческой грудной клетки».
В письме Пастернаку:
«Мой любимый вид общения — потусторонний — сон, видеть во сне. А второе — переписка».
Пётр Эфрон
Бурной, шквальной натуре Цветаевой было всегда тесно в рамках мирного семейного счастья. Огонь, бушевавший в её груди, требовал всё новой пищи. Роковая «незнакомка с челом Бетховена» — как она называла в стихах Софию Парнок, нанесла сокрушительный удар по их «семейной лодке» с Сергеем Эфроном. Но этот удар был не первым. Ещё до появления Парнок в жизни Марины — в первый год их семейной жизни — она полюбила брата Сергея — Петра Эфрона, внешне напоминающего мужа и в то же время так непохожего на него.
Тонкие черты лица, большие глаза, производившие впечатление полузакрытых, высокий лоб, впалые щёки и чрезмерная худоба придавали его внешности романтическую завершённость.
Впервые увидев его в Коктебеле, Цветаева была очарована.
И было сразу обаянье.
Склонился, королевски-прост.
И было страшное сиянье
Двух темных звезд.
И их, огромные, прищуря,
Вы не узнали, нежный лик,
Какая здесь играла буря —
Еще за миг.
Я героически боролась.
— Мы с Вами даже ели суп! —
Я помню заглушенный голос
И очерк губ.
И волосы, пушистей меха,
И — самое родное в Вас! —
Прелестные морщинки смеха
У длинных глаз.
Цветаева посвятит Петру Эфрону десять стихотворений. Она мифологизирует его образ, превратив в романтического героя. Но в жизни всё оказалось иначе. Приехав в Москву в 1914 году, Марина увидела Петра тяжело больным, умирающим от чахотки. Он лежал в лечебнице, сёстры дежурили около него. Дни его были сочтены. И в душе Марины вспыхнули горячее сострадание и жалость, желание уберечь, защитить.
Из письма от 10 июля 1914 года:
«Я ушла в 7 часов вечера, а сейчас 11 утра, — и всё думаю о Вас, всё повторяю Ваше нежное имя. (Пусть «Пётр» — камень, для меня Вы — Петенька!) Откуда эта нежность — не знаю, но знаю, куда — в вечность!
Слушайте, моя любовь легка. Вам не будет ни больно, ни скучно. Я вся целиком во всём, что люблю. Люблю одной любовью — всей собой — и берёзку, и вечер, и музыку, и Серёжу, и Вас. Я любовь узнаю по безысходной грусти, по захлёбывающемуся «ах!»
Вы — первый, кого я поцеловала после Серёжи. Бывали трогательные минуты дружбы, сочувствия, отъезда, когда поцелуй казался необходимым. Но что-то говорило: «Нет!» Вас я поцеловала, потому что не могла иначе. Всё говорило: «Да!»
Была такая тишина,
Как только в полдень и в июле.
Я помню: Вы лежали на
Плетёном стуле.
Ах, не оценят — мир так груб! —
Пленительную Вашу позу.
Я помню: Вы у самых губ
Держали розу.
Не подымая головы,
И тем подчёркивая скуку —
О, этот жест, которым Вы
Мне дали руку.
Великолепные глаза
Кто скажет — отчего — прищуря,
Вы знали — кто сейчас гроза
В моей лазури.
Цветаева, как всегда, не делала тайны из своих влюблённостей. Именно тогда Сергей Эфрон и решает уйти на фронт — чтобы самоустраниться в этих драматических обстоятельствах, приносивших ему глубокие страдания. Но назревавшая драма скоро разрешилась: 28 июля 1914 года Пётр Эфрон скончался. Марина не может смириться с этой смертью. Она продолжает писать ему стихи, как будет потом писать на тот свет Рильке.
Осыпались листья над Вашей могилой,
И пахнет зимой.
Послушайте, мертвый, послушайте, милый:
Вы всe-таки мой.
Смеетесь! — В блаженной крылатке дорожной!
Луна высока.
Мой — так несомненно и так непреложно,
Как эта рука.
Опять с узелком подойду утром рано
К больничным дверям.
Вы просто уехали в жаркие страны,
К великим морям.
Я Вас целовала! Я Вам колдовала!
Смеюсь над загробною тьмой!
Я смерти не верю! Я жду Вас с вокзала —
Домой.
Пусть листья осыпались, смыты и стерты
На траурных лентах слова.
И, если для целого мира Вы мертвый,
Я тоже мертва.
Я вижу, я чувствую, — чую Вас всюду!
— Что ленты от Ваших венков! —
Я Вас не забыла и Вас не забуду
Во веки веков!
Таких обещаний я знаю бесцельность,
Я знаю тщету.
— Письмо в бесконечность. — Письмо в беспредельность —
Письмо в пустоту.
В июне следующего года Марина вновь вспомнит своего друга. Последнее стихотворение, посвящённое ему — необычное и сложное по ритмике, отвечающее той скорби, с которой она провожает человека в последний путь, как бы напевая про себя слышную только ей одной мелодию: не торжественного траурного марша, но печальной прощальной песни:
Милый друг, ушедший дальше, чем за море!
Вот Вам розы — протянитесь на них.
Милый друг, унесший самое, самое
Дорогое из сокровищ земных.
Я обманута и я обокрадена, —
Нет на память ни письма, ни кольца!
Как мне памятна малейшая впадина
Удивленного — навеки — лица.
Как мне памятен просящий и пристальный
Взгляд — поближе приглашающий сесть,
И улыбка из великого Издали, —
Умирающего светская лесть…
Милый друг, ушедший в вечное плаванье,
— Свежий холмик меж других бугорков! —
Помолитесь обо мне в райской гавани,
Чтобы не было других моряков.
Однако «моряков» ещё будет множество. Такой уж она была. С этой «безмерностью в мире мер».
Осип Мандельштам
В конце января 1916 года в Москву приезжает Осип Мандельштам. Цветаева дарит ему Москву. 5 февраля он уезжает. Она пишет стихи ему вслед:
Никто ничего не отнял!
Мне сладостно, что мы врозь.
Целую Вас — через сотни
Разъединяющих вёрст.
Я знаю, наш дар — неравен,
Мой голос впервые — тих.
Что Вам, молодой Державин,
Мой невоспитанный стих!
На страшный полёт крещу Вас:
Лети, молодой орёл!
Ты солнце стерпел, не щурясь,
Юный ли взгляд мой тяжёл?
Нежней и бесповоротней
Никто не глядел Вам вслед…
Целую Вас — через сотни
Разъединяющих лет.
Мандельштам пишет стихотворение «В разноголосице девического хора…», обращённое к Цветаевой, где подаренная ему Москва сливается в его сознании с дарительницей:
В разноголосице девического хора
Все церкви нежные поют на голос свой,
И в дугах каменных Успенского собора
Мне брови чудятся, высокие, дугой.
… И пятиглавные московские соборы
С их итальянскою и русскою душой
Напоминают мне — явление Авроры,
Но с русским именем и в шубке меховой.
К ней же обращено и его стихотворение «Не веря воскресенья чуду, на кладбище гуляли мы…» Строгие, изящные, «воспитанные» строфы Мандельштама, по-видимому, в глазах Марины не очень гармонировали с их творцом, с его человеческой сущностью. Капризный, инфантильный нрав и облик нежного, красивого, заносчивого юноши, — таким запечатлён Мандельштам в цветаевских стихах:
Ты запрокидываешь голову —
Затем, что ты гордец и враль.
Какого спутника веселого
Привел мне нынешний февраль!
Мальчишескую боль высвистывай
И сердце зажимай в горсти…
— Мой хладнокровный, мой неистовый
Вольноотпущенник — прости!
«Вольноотпущенник» — ибо она не берёт его — отпускает.
Откуда такая нежность,
и что с нею делать — отрок
лукавый, певец захожий,
с ресницами — нет длинней!
Откуда такая нежность?
Не первые — эти кудри
разглаживаю, и губы
знавала темней твоих…
Рядом с такой нежностью — нет места ревности.
Чьи руки бережные трогали
Твои ресницы, красота,
Когда, и как, и кем, и много ли
Целованы твои уста —
Не спрашиваю. Дух мой алчущий
Переборол сию мечту.
В тебе божественного мальчика, —
Десятилетнего я чту.
Так в поэзии Цветаевой появляется лирический герой, который пройдёт сквозь годы и годы её творчества, изменяясь во второстепенном и оставаясь неизменным в главном: в своей слабости, нежности, ненадёжности в чувствах. Не муж — защита и сила, а сын — забота и боль.
Серебряный клич — звонок.
Серебряно мне — петь!
Мой выкормыш! Лебедёнок!
Хорошо ль тебе лететь?
Александр Блок
15 апреля 1916 года Цветаева пишет своё первое стихотворение к Блоку.
Имя твоё — птица в руке.
Имя твоё — льдинка на языке.
Одно-единственное движение губ.
Имя твоё — пять букв…
С 1-го по 18 мая она пишет ещё 7 стихотворений Блоку. Трудно однозначно определить их жанр: прославления? песни? молитвы? Восторг, восхищение, прославление — постоянное явление лирики Цветаевой. Но обожествление, с которым она обращается к Блоку — уникально. Блок был для неё современным Орфеем, воплощением идеи Певца и Поэта. Ведь Орфей не был человеком, а существом из мифа, сыном Бога и Музы, хотя и смертным.
С романтической пристрастностью Марина рисует своего Блока. Это нездешний, бесплотный «нежный призрак», «рыцарь без укоризны», «снеговой певец», «снежный лебедь», «вседержитель души». Ангел, случайно залетевший к людям. Дух, принявший образ человека, призванный помочь им жить, нести им свет, но… трагически не узнанный людьми и погибший.
Думали — человек!
И умереть заставили.
Умер теперь. Навек.
— Плачьте о мертвом ангеле!
О поглядите — как
Веки ввалились темные!
О поглядите — как
Крылья его поломаны!
Это попытка иконописи в стихах, изображение «Лика» Поэта. «В руку, бледную от лобзаний, не вобью своего гвоздя», «восковому святому лику только издали поклонюсь». Торжественно звучит стихотворение «Ты проходишь на запад солнца», где Цветаева перелагает в стихи православную молитву:
Ты проходишь на Запад Солнца,
Ты увидишь вечерний свет,
Ты проходишь на Запад Солнца,
И метель заметает след.
Мимо окон моих — бесстрастный —
Ты пройдешь в снеговой тиши,
Божий праведник мой прекрасный,
Свете тихий моей души.
И, под медленным снегом стоя,
Опущусь на колени в снег,
И во имя твое святое,
Поцелую вечерний снег —
Там, где поступью величавой
Ты прошел в гробовой тиши,
Свете тихий — святыя славы —
Вседержитель моей души.
В августе 1921-го года пришла весть о смерти Блока. Марина пишет ещё четыре стихотворения на его кончину, которые могли бы быть озаглавлены: «Вознесение». Это вознесение души поэта, не просто много страдавшей, но и божественной, чья жизнь на земле была случайностью.
Было так ясно на Лике его —
царство моё не от мира сего.
Цветаева дважды слышала Блока на его вечерах в Москве за год до смерти — 9 мая в Политехническом и 14-го — во Дворце искусств. Но не осмелилась тогда подойти, лишь передала ему через Алю посвящённые ему стихи. Блок прочёл их про себя и улыбнулся.
В 1935 году Цветаева будет читать доклад о Блоке, который назовёт «Моя встреча с Блоком», хотя в земном, житейском смысле никакой встречи не было. Их встреча — в ином измерении. Марина знала, что её любовь несбыточна:
Но моя река — да с твоей рекой,
но моя рука — да с твоей рукой
не сойдутся, радость моя, доколь
не догонит заря — зари.
Но о своей невстрече с Блоком она говорила: «Встретились бы — не умер».
Никодим Плуцер-Сарна
Весной 1915 года в жизни Цветаевой появляется человек по имени Никодим Плуцер-Сарна. Анастасия Цветаева в своих воспоминаниях рисует его портрет: «Лицо узкое, смуглое, чёрные волосы и глаза. И была в нём сдержанность гордеца, и было в нём одиночество, и что-то было тигриное во всём этом… был он на наш вкус романтичен до мозга костей — воплощение мужественности того, что мы звали авантюризмом, то есть свободой, жаждой и ненасытностью».
Он старше Марины на несколько лет, европейски образован, доктор экономики. В конце 1916-го года Плуцер-Сарна становится вдохновителем совершенно новых страниц цветаевской лирики, в которой никто не узнавал прежнюю Цветаеву. Эти стихи можно причислить к жанру под условным названием «Романтика». Новое увлечение Марины завершится в 1919 году циклом, названным этим словом.
Искательница приключений,
искатель подвигов — опять
нам волей роковых стечений
друг друга суждено узнать…
Цикл «Даниил», пьесы «Приключение», «Фортуна», «Конец Казановы» — все они были навеяны этим человеком. Так же как и стихи «Дон-Жуан», «Кармен», «Любви старинные туманы», «Запах, запах твоей сигары…», «В огромном городе моём — ночь…», «Вот опять окно…», «Бог согнулся от заботы…. Главное, чем полны эти стихи — своего рода модуляция не пережитых, а воображаемых переживаний. Игра в любовь, представление о ней в её разных аспектах, любовь не как состояние души, а как настраивание на неё: ещё не свершившуюся, но ожидаемую, призываемую и неотвратимую:
И взглянул, как в первые раза
не глядят.
Чёрные глаза —
глотнули взгляд.
Всё до капли поглотил зрачок.
И стою.
И течёт твоя душа
в мою.
Позже Цветаева скажет, что Плуцером-Сарна вдохновлены все стихи из книги «Вёрсты», вышедшей в 1922 году: «Все стихи отсюда написаны Никодиму Плуцер-Сарна, о котором — жизнь спустя — могу сказать, что — сумел меня любить, что сумел любить эту трудную вещь — меня».
Юрий Завадский
Конец 1917-го года принёс Цветаевой новую дружбу. Павел Антокольский — тогда «Павлик», поэт и актёр, ученик Вахтангова. Ему 21 год, он маленького роста, с горящими чёрными глазами, с чёрными крупными кудрями, с громким голосом, которым вдохновенно читал стихи. В глазах Марины «Павлик» предстал поэтом поистине пушкинского жара души. Весной 1919-го года в стихах, обращённых к нему, она напишет:
Дарю тебе железное кольцо:
бессонницу — восторг — и безнадежность.
чтоб не глядел ты девушкам в лицо,
чтоб позабыл ты даже слово: нежность.
Чтобы опять божественный арап
нам души метил раскалённым углем,
носи, носи, Господень верный раб,
железное кольцо на пальце смуглом.
Павел Антокольский познакомил Цветаеву со своим другом и полнейшим антиподом Юрием Завадским — актёром, тоже учеником Вахтангова — высоким худым красавцем с карими глазами и вьющимися каштановыми волосами, мягким овалом лица и красивым рисунком губ, с чарующим вкрадчивым голосом, с неторопливыми плавными движениями… Таким увидела Марина молодого Завадского, и сразу в её стихах возник поэтический образ неотразимого, избалованного вниманием любимца женщин.
Короткий смешок, открывающий зубы,
И легкая наглость прищуренных глаз.
— Люблю Вас! — Люблю Ваши зубы и губы,
(Все это Вам сказано — тысячу раз!)
Еще полюбить я успела — постойте! —
Мне помнится: руки у Вас хороши!
В долгу не останусь, за все — успокойтесь —
Воздам неразменной деньгою души.
С ноября 1918-го по март 1919-го Цветаева напишет цикл из 25 стихотворений под названием «Комедьянт». Комедьянт — это их вдохновитель Юрий Завадский. Толчком к рождению стихов послужила постановка Вахтанговым в 1918 году драмы Метерлинка «Чудо Святого Антония». Антония сыграл Завадский. Роль героя Метерлинка и облик актёра слились в воображении поэта воедино. Антоний — это ангел, святой, сошедший с небес, чтобы воскрешать людей из мёртвых. Но эта добрая миссия, однако, не подтверждена ни силой чувства, ни силой слова. Ибо святой Антоний пассивен, малословен и равнодушно покорен обращённому на него злу. Характер его не выявлен, облик же — благодаря внешности актёра — неотразим. Итог: красота, требующая наполнения, оказалась пустопорожней: ангельская внешность «не работала». Так выкристаллизовывался образ «комедьянта» — обаятельного бесплотного ангела. Человек-призрак, человек-мираж.
Я помню ночь на склоне ноября.
Туман и дождь. При свете фонаря
Ваш нежный лик — сомнительный и странный,
По-диккенсовски — тусклый и туманный,
Знобящий грудь, как зимние моря…
Ваш нежный лик при свете фонаря.
Портрет героя почти бесплотен:
Волосы я — или воздух целую?
Веки — иль веянье ветра над ними?
Губы — иль вздох под губами моими?
Не распознаю и не расколдую.
…Не поцеловали — приложились.
Не проговорили — продохнули.
Может быть, Вы на земле не жили?
Может быть, висел лишь плащ на стуле?
Манящая, обольстительная пустота. Призрак. Можно ли его полюбить? Влюбиться — да. Полюбить — нет.
Не любовь, а лихорадка!
Легкий бой лукав и лжив.
Нынче тошно, завтра сладко,
Нынче помер, завтра жив.
Рот как мед, в очах доверье,
Но уже взлетает бровь.
Не любовь, а лицемерье,
Лицедейство — не любовь!
«Лёгкий бой», «флирт», кокетство, игра — категории, чуждые героине Цветаевой. И, однако, она попала в их стихию, других измерений здесь нет. В зыбком неустойчивом мире комедьянта она тоже становится непостоянной:
Шампанское вероломно,
А все ж наливай и пей!
Без розовых без цепей
Наспишься в могиле темной!
Ты мне не жених, не муж,
Твоя голова в тумане…
А вечно одну и ту ж —
Пусть любит герой в романе!
* * *
Скучают после кутежа.
А я как веселюсь — не чаешь!
Ты — господин, я — госпожа,
А главное — как ты, такая ж!
Не обманись! Ты знаешь сам
По злому холодку в гортани,
Что я была твоим устам —
Лишь пеною с холмов Шампани!
Есть золотые кутежи.
И этот мой кутеж оправдан:
Шампанское любовной лжи —
Без патоки любовной правды!
Ей трудно принять эти правила игры. Ведь она — иная. Слова нестерпимой нежности и — сомнения в своём чувстве: «Любовь ли это — или любованье? Пера причуда иль первопричина?» Нарочито откровенное: «Ваш нежный рот — сплошное целованье!» И внезапный отказ: «Нет, дружочек, мне тебя уже не надо». И — пылкое восклицание: «Солнце моё! Я тебя никому не отдам!» И — отчаянное:
Да здравствует черный туз!
Да здравствует сей союз
Тщеславья и вероломства!
На темных мостах знакомства,
Вдоль всех фонарей — любовь!
Я лживую кровь свою
Пою — в вероломных жилах.
За всех вероломных милых
Грядущих своих — я пью!
Да здравствует комедьянт!
Да здравствует красный бант
В моих волосах веселых!
Да здравствуют дети в школах,
Что вырастут — пуще нас!
И, юности на краю,
Под тенью сухих смоковниц —
За всех роковых любовниц
Грядущих твоих — я пью!
Временами героиня прозревает, вспоминая свою вечную суть:
Бренные губы и бренные руки
Слепо разрушили вечность мою.
С вечной Душою своею в разлуке —
Бренные губы и руки пою.
Рокот божественной вечности — глуше.
Только порою, в предутренний час —
С темного неба — таинственный глас:
Женщина! — Вспомни бессмертную душу!
Духовное начало всё же побеждает. В последнем стихотворении героиня Цветаевой кается:
О нет, не узнает никто из вас
— Не сможет и не захочет! —
Как страстная совесть в бессонный час
Мне жизнь молодую точит!
Как душит подушкой, как бьет в набат,
Как шепчет все то же слово…
— В какой обратился треклятый ад
Мой глупый грешок грошовый!
Обаяние личности — красоты — пустоты. Этот мотив выльется в выстраданную многообъемлющую цветаевскую тему. Слабый, неотразимый «он» и сильная, страдающая «она» — это конфликт поэм «Царь-девица», «Молодец», отчасти «Поэмы Конца», трагедии «Ариадна», лирики 22-23 годов. Образ Завадского оживёт и в прозе Цветаевой — в её знаменитой «Повести о Сонечке»:
«Юрочка у нас никого не любит, — говорит его старая нянечка. — Отродясь никого не любил, кроме сестры Верочки да меня, няньки. — («И себя в зеркале» — зло добавляет Марина.) — Прохладный он у нас, — ласково говорит нянечка».
Э. Радзинский в своих «Загадках любви» опишет потом всю эту историю — как в 70-х годах в «Новом мире» впервые появилась «Повесть о Сонечке», как все говорили тогда о Завадском, саркастически описанным в ней, как Радзинский пришёл к нему якобы по поводу своей пьесы — но на самом деле пьеса была лишь предлогом, главное, что его интересовало — была история с Цветаевой. Он пишет, как Завадский достал из стола пачку цветаевских писем и читал ему вслух — как в них были те же интонации, то же отчаянье и проклятия обманутой женщины, что и в её «Попытке ревности». И — как он навсегда запомнил последнюю фразу Завадского: «Никаким скандалом и оскорблением вы не сможете так обидеть женщину, как благородным равнодушием. Равнодушия при расставании она вам не простит! Никогда! За равнодушие мстят!» Радзинский так и назвал эту свою очередную «Загадку любви»: «Месть (Марина и Юрочка)».
Продолжение следует
Из записной книжки в год смерти: «Сегодня, 26 сентября, мне 48 лет. Поздравляю себя — тьфу, тьфу — с 1) уцелением; 2) с 48 годами непрерывной души».
В письме A.Тесковой Цветаева с горечью признавалась: «Меня не любили. Так мало! Так — вяло! По-мужски не любили…» А в поэме «Тезей» она пишет:
Любят — думаете? Нет, рубят
Так! нет — губят! нет — жилы рвут!
О, как мало и плохо любят!
Любят, рубят — единый звук
Мертвенный! И сие любовью
Величаете? Мышц игра —
И не боле! Бревна дубовей
И топорнее топора.
Она понимала любовь по-другому. Из письма Петру Юркевичу: «Мне не нужно любви, мне нужно понимание. Для меня это — любовь. Я могу любить только человека, который в весенний день предпочтёт мне — берёзу. Это моя формула».
И не спасут ни стансы, ни созвездья.
А это называется — возмездье
за то, что каждый раз,
Стан разгибая над строкой упорной,
Искала я над лбом своим просторным
Звезд только, а не глаз.
Из записной книжки:
«Я так стремительно вхожу в жизнь каждого встречного, который мне чем-нибудь мил, так хочу ему помочь, «пожалеть», что он пугается — или того, что я его люблю, или того, что он меня полюбит и что расстроится его семейная жизнь. Мне всегда хочется крикнуть: «Господи Боже мой! Да я ничего от вас не хочу. Вы можете уйти и вновь прийти, уйти и никогда не вернуться — мне всё равно, я сильна, мне ничего не нужно, кроме своей души!.. вся моя жизнь — это роман с собственной душой, с городом, где живу, с деревом на краю дороги, с воздухом. И я бесконечно счастлива».
Из письма Волошину:
«Я, Макс, уже ничего больше не люблю, ни-че-го, кроме содержания человеческой грудной клетки».
В письме Пастернаку:
«Мой любимый вид общения — потусторонний — сон, видеть во сне. А второе — переписка».
Пётр Эфрон
Бурной, шквальной натуре Цветаевой было всегда тесно в рамках мирного семейного счастья. Огонь, бушевавший в её груди, требовал всё новой пищи. Роковая «незнакомка с челом Бетховена» — как она называла в стихах Софию Парнок, нанесла сокрушительный удар по их «семейной лодке» с Сергеем Эфроном. Но этот удар был не первым. Ещё до появления Парнок в жизни Марины — в первый год их семейной жизни — она полюбила брата Сергея — Петра Эфрона, внешне напоминающего мужа и в то же время так непохожего на него.
Тонкие черты лица, большие глаза, производившие впечатление полузакрытых, высокий лоб, впалые щёки и чрезмерная худоба придавали его внешности романтическую завершённость.
Впервые увидев его в Коктебеле, Цветаева была очарована.
И было сразу обаянье.
Склонился, королевски-прост.
И было страшное сиянье
Двух темных звезд.
И их, огромные, прищуря,
Вы не узнали, нежный лик,
Какая здесь играла буря —
Еще за миг.
Я героически боролась.
— Мы с Вами даже ели суп! —
Я помню заглушенный голос
И очерк губ.
И волосы, пушистей меха,
И — самое родное в Вас! —
Прелестные морщинки смеха
У длинных глаз.
Цветаева посвятит Петру Эфрону десять стихотворений. Она мифологизирует его образ, превратив в романтического героя. Но в жизни всё оказалось иначе. Приехав в Москву в 1914 году, Марина увидела Петра тяжело больным, умирающим от чахотки. Он лежал в лечебнице, сёстры дежурили около него. Дни его были сочтены. И в душе Марины вспыхнули горячее сострадание и жалость, желание уберечь, защитить.
Из письма от 10 июля 1914 года:
«Я ушла в 7 часов вечера, а сейчас 11 утра, — и всё думаю о Вас, всё повторяю Ваше нежное имя. (Пусть «Пётр» — камень, для меня Вы — Петенька!) Откуда эта нежность — не знаю, но знаю, куда — в вечность!
Слушайте, моя любовь легка. Вам не будет ни больно, ни скучно. Я вся целиком во всём, что люблю. Люблю одной любовью — всей собой — и берёзку, и вечер, и музыку, и Серёжу, и Вас. Я любовь узнаю по безысходной грусти, по захлёбывающемуся «ах!»
Вы — первый, кого я поцеловала после Серёжи. Бывали трогательные минуты дружбы, сочувствия, отъезда, когда поцелуй казался необходимым. Но что-то говорило: «Нет!» Вас я поцеловала, потому что не могла иначе. Всё говорило: «Да!»
Была такая тишина,
Как только в полдень и в июле.
Я помню: Вы лежали на
Плетёном стуле.
Ах, не оценят — мир так груб! —
Пленительную Вашу позу.
Я помню: Вы у самых губ
Держали розу.
Не подымая головы,
И тем подчёркивая скуку —
О, этот жест, которым Вы
Мне дали руку.
Великолепные глаза
Кто скажет — отчего — прищуря,
Вы знали — кто сейчас гроза
В моей лазури.
Цветаева, как всегда, не делала тайны из своих влюблённостей. Именно тогда Сергей Эфрон и решает уйти на фронт — чтобы самоустраниться в этих драматических обстоятельствах, приносивших ему глубокие страдания. Но назревавшая драма скоро разрешилась: 28 июля 1914 года Пётр Эфрон скончался. Марина не может смириться с этой смертью. Она продолжает писать ему стихи, как будет потом писать на тот свет Рильке.
Осыпались листья над Вашей могилой,
И пахнет зимой.
Послушайте, мертвый, послушайте, милый:
Вы всe-таки мой.
Смеетесь! — В блаженной крылатке дорожной!
Луна высока.
Мой — так несомненно и так непреложно,
Как эта рука.
Опять с узелком подойду утром рано
К больничным дверям.
Вы просто уехали в жаркие страны,
К великим морям.
Я Вас целовала! Я Вам колдовала!
Смеюсь над загробною тьмой!
Я смерти не верю! Я жду Вас с вокзала —
Домой.
Пусть листья осыпались, смыты и стерты
На траурных лентах слова.
И, если для целого мира Вы мертвый,
Я тоже мертва.
Я вижу, я чувствую, — чую Вас всюду!
— Что ленты от Ваших венков! —
Я Вас не забыла и Вас не забуду
Во веки веков!
Таких обещаний я знаю бесцельность,
Я знаю тщету.
— Письмо в бесконечность. — Письмо в беспредельность —
Письмо в пустоту.
В июне следующего года Марина вновь вспомнит своего друга. Последнее стихотворение, посвящённое ему — необычное и сложное по ритмике, отвечающее той скорби, с которой она провожает человека в последний путь, как бы напевая про себя слышную только ей одной мелодию: не торжественного траурного марша, но печальной прощальной песни:
Милый друг, ушедший дальше, чем за море!
Вот Вам розы — протянитесь на них.
Милый друг, унесший самое, самое
Дорогое из сокровищ земных.
Я обманута и я обокрадена, —
Нет на память ни письма, ни кольца!
Как мне памятна малейшая впадина
Удивленного — навеки — лица.
Как мне памятен просящий и пристальный
Взгляд — поближе приглашающий сесть,
И улыбка из великого Издали, —
Умирающего светская лесть…
Милый друг, ушедший в вечное плаванье,
— Свежий холмик меж других бугорков! —
Помолитесь обо мне в райской гавани,
Чтобы не было других моряков.
Однако «моряков» ещё будет множество. Такой уж она была. С этой «безмерностью в мире мер».
Осип Мандельштам
В конце января 1916 года в Москву приезжает Осип Мандельштам. Цветаева дарит ему Москву. 5 февраля он уезжает. Она пишет стихи ему вслед:
Никто ничего не отнял!
Мне сладостно, что мы врозь.
Целую Вас — через сотни
Разъединяющих вёрст.
Я знаю, наш дар — неравен,
Мой голос впервые — тих.
Что Вам, молодой Державин,
Мой невоспитанный стих!
На страшный полёт крещу Вас:
Лети, молодой орёл!
Ты солнце стерпел, не щурясь,
Юный ли взгляд мой тяжёл?
Нежней и бесповоротней
Никто не глядел Вам вслед…
Целую Вас — через сотни
Разъединяющих лет.
Мандельштам пишет стихотворение «В разноголосице девического хора…», обращённое к Цветаевой, где подаренная ему Москва сливается в его сознании с дарительницей:
В разноголосице девического хора
Все церкви нежные поют на голос свой,
И в дугах каменных Успенского собора
Мне брови чудятся, высокие, дугой.
… И пятиглавные московские соборы
С их итальянскою и русскою душой
Напоминают мне — явление Авроры,
Но с русским именем и в шубке меховой.
К ней же обращено и его стихотворение «Не веря воскресенья чуду, на кладбище гуляли мы…» Строгие, изящные, «воспитанные» строфы Мандельштама, по-видимому, в глазах Марины не очень гармонировали с их творцом, с его человеческой сущностью. Капризный, инфантильный нрав и облик нежного, красивого, заносчивого юноши, — таким запечатлён Мандельштам в цветаевских стихах:
Ты запрокидываешь голову —
Затем, что ты гордец и враль.
Какого спутника веселого
Привел мне нынешний февраль!
Мальчишескую боль высвистывай
И сердце зажимай в горсти…
— Мой хладнокровный, мой неистовый
Вольноотпущенник — прости!
«Вольноотпущенник» — ибо она не берёт его — отпускает.
Откуда такая нежность,
и что с нею делать — отрок
лукавый, певец захожий,
с ресницами — нет длинней!
Откуда такая нежность?
Не первые — эти кудри
разглаживаю, и губы
знавала темней твоих…
Рядом с такой нежностью — нет места ревности.
Чьи руки бережные трогали
Твои ресницы, красота,
Когда, и как, и кем, и много ли
Целованы твои уста —
Не спрашиваю. Дух мой алчущий
Переборол сию мечту.
В тебе божественного мальчика, —
Десятилетнего я чту.
Так в поэзии Цветаевой появляется лирический герой, который пройдёт сквозь годы и годы её творчества, изменяясь во второстепенном и оставаясь неизменным в главном: в своей слабости, нежности, ненадёжности в чувствах. Не муж — защита и сила, а сын — забота и боль.
Серебряный клич — звонок.
Серебряно мне — петь!
Мой выкормыш! Лебедёнок!
Хорошо ль тебе лететь?
Александр Блок
15 апреля 1916 года Цветаева пишет своё первое стихотворение к Блоку.
Имя твоё — птица в руке.
Имя твоё — льдинка на языке.
Одно-единственное движение губ.
Имя твоё — пять букв…
С 1-го по 18 мая она пишет ещё 7 стихотворений Блоку. Трудно однозначно определить их жанр: прославления? песни? молитвы? Восторг, восхищение, прославление — постоянное явление лирики Цветаевой. Но обожествление, с которым она обращается к Блоку — уникально. Блок был для неё современным Орфеем, воплощением идеи Певца и Поэта. Ведь Орфей не был человеком, а существом из мифа, сыном Бога и Музы, хотя и смертным.
С романтической пристрастностью Марина рисует своего Блока. Это нездешний, бесплотный «нежный призрак», «рыцарь без укоризны», «снеговой певец», «снежный лебедь», «вседержитель души». Ангел, случайно залетевший к людям. Дух, принявший образ человека, призванный помочь им жить, нести им свет, но… трагически не узнанный людьми и погибший.
Думали — человек!
И умереть заставили.
Умер теперь. Навек.
— Плачьте о мертвом ангеле!
О поглядите — как
Веки ввалились темные!
О поглядите — как
Крылья его поломаны!
Это попытка иконописи в стихах, изображение «Лика» Поэта. «В руку, бледную от лобзаний, не вобью своего гвоздя», «восковому святому лику только издали поклонюсь». Торжественно звучит стихотворение «Ты проходишь на запад солнца», где Цветаева перелагает в стихи православную молитву:
Ты проходишь на Запад Солнца,
Ты увидишь вечерний свет,
Ты проходишь на Запад Солнца,
И метель заметает след.
Мимо окон моих — бесстрастный —
Ты пройдешь в снеговой тиши,
Божий праведник мой прекрасный,
Свете тихий моей души.
И, под медленным снегом стоя,
Опущусь на колени в снег,
И во имя твое святое,
Поцелую вечерний снег —
Там, где поступью величавой
Ты прошел в гробовой тиши,
Свете тихий — святыя славы —
Вседержитель моей души.
В августе 1921-го года пришла весть о смерти Блока. Марина пишет ещё четыре стихотворения на его кончину, которые могли бы быть озаглавлены: «Вознесение». Это вознесение души поэта, не просто много страдавшей, но и божественной, чья жизнь на земле была случайностью.
Было так ясно на Лике его —
царство моё не от мира сего.
Цветаева дважды слышала Блока на его вечерах в Москве за год до смерти — 9 мая в Политехническом и 14-го — во Дворце искусств. Но не осмелилась тогда подойти, лишь передала ему через Алю посвящённые ему стихи. Блок прочёл их про себя и улыбнулся.
В 1935 году Цветаева будет читать доклад о Блоке, который назовёт «Моя встреча с Блоком», хотя в земном, житейском смысле никакой встречи не было. Их встреча — в ином измерении. Марина знала, что её любовь несбыточна:
Но моя река — да с твоей рекой,
но моя рука — да с твоей рукой
не сойдутся, радость моя, доколь
не догонит заря — зари.
Но о своей невстрече с Блоком она говорила: «Встретились бы — не умер».
Никодим Плуцер-Сарна
Весной 1915 года в жизни Цветаевой появляется человек по имени Никодим Плуцер-Сарна. Анастасия Цветаева в своих воспоминаниях рисует его портрет: «Лицо узкое, смуглое, чёрные волосы и глаза. И была в нём сдержанность гордеца, и было в нём одиночество, и что-то было тигриное во всём этом… был он на наш вкус романтичен до мозга костей — воплощение мужественности того, что мы звали авантюризмом, то есть свободой, жаждой и ненасытностью».
Он старше Марины на несколько лет, европейски образован, доктор экономики. В конце 1916-го года Плуцер-Сарна становится вдохновителем совершенно новых страниц цветаевской лирики, в которой никто не узнавал прежнюю Цветаеву. Эти стихи можно причислить к жанру под условным названием «Романтика». Новое увлечение Марины завершится в 1919 году циклом, названным этим словом.
Искательница приключений,
искатель подвигов — опять
нам волей роковых стечений
друг друга суждено узнать…
Цикл «Даниил», пьесы «Приключение», «Фортуна», «Конец Казановы» — все они были навеяны этим человеком. Так же как и стихи «Дон-Жуан», «Кармен», «Любви старинные туманы», «Запах, запах твоей сигары…», «В огромном городе моём — ночь…», «Вот опять окно…», «Бог согнулся от заботы…. Главное, чем полны эти стихи — своего рода модуляция не пережитых, а воображаемых переживаний. Игра в любовь, представление о ней в её разных аспектах, любовь не как состояние души, а как настраивание на неё: ещё не свершившуюся, но ожидаемую, призываемую и неотвратимую:
И взглянул, как в первые раза
не глядят.
Чёрные глаза —
глотнули взгляд.
Всё до капли поглотил зрачок.
И стою.
И течёт твоя душа
в мою.
Позже Цветаева скажет, что Плуцером-Сарна вдохновлены все стихи из книги «Вёрсты», вышедшей в 1922 году: «Все стихи отсюда написаны Никодиму Плуцер-Сарна, о котором — жизнь спустя — могу сказать, что — сумел меня любить, что сумел любить эту трудную вещь — меня».
Юрий Завадский
Конец 1917-го года принёс Цветаевой новую дружбу. Павел Антокольский — тогда «Павлик», поэт и актёр, ученик Вахтангова. Ему 21 год, он маленького роста, с горящими чёрными глазами, с чёрными крупными кудрями, с громким голосом, которым вдохновенно читал стихи. В глазах Марины «Павлик» предстал поэтом поистине пушкинского жара души. Весной 1919-го года в стихах, обращённых к нему, она напишет:
Дарю тебе железное кольцо:
бессонницу — восторг — и безнадежность.
чтоб не глядел ты девушкам в лицо,
чтоб позабыл ты даже слово: нежность.
Чтобы опять божественный арап
нам души метил раскалённым углем,
носи, носи, Господень верный раб,
железное кольцо на пальце смуглом.
Павел Антокольский познакомил Цветаеву со своим другом и полнейшим антиподом Юрием Завадским — актёром, тоже учеником Вахтангова — высоким худым красавцем с карими глазами и вьющимися каштановыми волосами, мягким овалом лица и красивым рисунком губ, с чарующим вкрадчивым голосом, с неторопливыми плавными движениями… Таким увидела Марина молодого Завадского, и сразу в её стихах возник поэтический образ неотразимого, избалованного вниманием любимца женщин.
Короткий смешок, открывающий зубы,
И легкая наглость прищуренных глаз.
— Люблю Вас! — Люблю Ваши зубы и губы,
(Все это Вам сказано — тысячу раз!)
Еще полюбить я успела — постойте! —
Мне помнится: руки у Вас хороши!
В долгу не останусь, за все — успокойтесь —
Воздам неразменной деньгою души.
С ноября 1918-го по март 1919-го Цветаева напишет цикл из 25 стихотворений под названием «Комедьянт». Комедьянт — это их вдохновитель Юрий Завадский. Толчком к рождению стихов послужила постановка Вахтанговым в 1918 году драмы Метерлинка «Чудо Святого Антония». Антония сыграл Завадский. Роль героя Метерлинка и облик актёра слились в воображении поэта воедино. Антоний — это ангел, святой, сошедший с небес, чтобы воскрешать людей из мёртвых. Но эта добрая миссия, однако, не подтверждена ни силой чувства, ни силой слова. Ибо святой Антоний пассивен, малословен и равнодушно покорен обращённому на него злу. Характер его не выявлен, облик же — благодаря внешности актёра — неотразим. Итог: красота, требующая наполнения, оказалась пустопорожней: ангельская внешность «не работала». Так выкристаллизовывался образ «комедьянта» — обаятельного бесплотного ангела. Человек-призрак, человек-мираж.
Я помню ночь на склоне ноября.
Туман и дождь. При свете фонаря
Ваш нежный лик — сомнительный и странный,
По-диккенсовски — тусклый и туманный,
Знобящий грудь, как зимние моря…
Ваш нежный лик при свете фонаря.
Портрет героя почти бесплотен:
Волосы я — или воздух целую?
Веки — иль веянье ветра над ними?
Губы — иль вздох под губами моими?
Не распознаю и не расколдую.
…Не поцеловали — приложились.
Не проговорили — продохнули.
Может быть, Вы на земле не жили?
Может быть, висел лишь плащ на стуле?
Манящая, обольстительная пустота. Призрак. Можно ли его полюбить? Влюбиться — да. Полюбить — нет.
Не любовь, а лихорадка!
Легкий бой лукав и лжив.
Нынче тошно, завтра сладко,
Нынче помер, завтра жив.
Рот как мед, в очах доверье,
Но уже взлетает бровь.
Не любовь, а лицемерье,
Лицедейство — не любовь!
«Лёгкий бой», «флирт», кокетство, игра — категории, чуждые героине Цветаевой. И, однако, она попала в их стихию, других измерений здесь нет. В зыбком неустойчивом мире комедьянта она тоже становится непостоянной:
Шампанское вероломно,
А все ж наливай и пей!
Без розовых без цепей
Наспишься в могиле темной!
Ты мне не жених, не муж,
Твоя голова в тумане…
А вечно одну и ту ж —
Пусть любит герой в романе!
* * *
Скучают после кутежа.
А я как веселюсь — не чаешь!
Ты — господин, я — госпожа,
А главное — как ты, такая ж!
Не обманись! Ты знаешь сам
По злому холодку в гортани,
Что я была твоим устам —
Лишь пеною с холмов Шампани!
Есть золотые кутежи.
И этот мой кутеж оправдан:
Шампанское любовной лжи —
Без патоки любовной правды!
Ей трудно принять эти правила игры. Ведь она — иная. Слова нестерпимой нежности и — сомнения в своём чувстве: «Любовь ли это — или любованье? Пера причуда иль первопричина?» Нарочито откровенное: «Ваш нежный рот — сплошное целованье!» И внезапный отказ: «Нет, дружочек, мне тебя уже не надо». И — пылкое восклицание: «Солнце моё! Я тебя никому не отдам!» И — отчаянное:
Да здравствует черный туз!
Да здравствует сей союз
Тщеславья и вероломства!
На темных мостах знакомства,
Вдоль всех фонарей — любовь!
Я лживую кровь свою
Пою — в вероломных жилах.
За всех вероломных милых
Грядущих своих — я пью!
Да здравствует комедьянт!
Да здравствует красный бант
В моих волосах веселых!
Да здравствуют дети в школах,
Что вырастут — пуще нас!
И, юности на краю,
Под тенью сухих смоковниц —
За всех роковых любовниц
Грядущих твоих — я пью!
Временами героиня прозревает, вспоминая свою вечную суть:
Бренные губы и бренные руки
Слепо разрушили вечность мою.
С вечной Душою своею в разлуке —
Бренные губы и руки пою.
Рокот божественной вечности — глуше.
Только порою, в предутренний час —
С темного неба — таинственный глас:
Женщина! — Вспомни бессмертную душу!
Духовное начало всё же побеждает. В последнем стихотворении героиня Цветаевой кается:
О нет, не узнает никто из вас
— Не сможет и не захочет! —
Как страстная совесть в бессонный час
Мне жизнь молодую точит!
Как душит подушкой, как бьет в набат,
Как шепчет все то же слово…
— В какой обратился треклятый ад
Мой глупый грешок грошовый!
Обаяние личности — красоты — пустоты. Этот мотив выльется в выстраданную многообъемлющую цветаевскую тему. Слабый, неотразимый «он» и сильная, страдающая «она» — это конфликт поэм «Царь-девица», «Молодец», отчасти «Поэмы Конца», трагедии «Ариадна», лирики 22-23 годов. Образ Завадского оживёт и в прозе Цветаевой — в её знаменитой «Повести о Сонечке»:
«Юрочка у нас никого не любит, — говорит его старая нянечка. — Отродясь никого не любил, кроме сестры Верочки да меня, няньки. — («И себя в зеркале» — зло добавляет Марина.) — Прохладный он у нас, — ласково говорит нянечка».
Э. Радзинский в своих «Загадках любви» опишет потом всю эту историю — как в 70-х годах в «Новом мире» впервые появилась «Повесть о Сонечке», как все говорили тогда о Завадском, саркастически описанным в ней, как Радзинский пришёл к нему якобы по поводу своей пьесы — но на самом деле пьеса была лишь предлогом, главное, что его интересовало — была история с Цветаевой. Он пишет, как Завадский достал из стола пачку цветаевских писем и читал ему вслух — как в них были те же интонации, то же отчаянье и проклятия обманутой женщины, что и в её «Попытке ревности». И — как он навсегда запомнил последнюю фразу Завадского: «Никаким скандалом и оскорблением вы не сможете так обидеть женщину, как благородным равнодушием. Равнодушия при расставании она вам не простит! Никогда! За равнодушие мстят!» Радзинский так и назвал эту свою очередную «Загадку любви»: «Месть (Марина и Юрочка)».
Продолжение следует