Наталия КРАВЧЕНКО. Марина Цветаева и её адресаты. Продолжение.

Продолжение. Части 1 и 2

* * *

Поскольку нельзя объять необъятного, какие-то адресаты Марины неизбежно останутся за рамками этого текста. Назову их хотя бы вкратце.

        

Это Маврикий Минц, муж сестры Цветаевой, Анастасии, которому адресовано знаменитое «Мне нравится, что Вы больны не мной…», ставшее широко известным благодаря фильму “Ирония судьбы”.

Это Эллис (Лев Кобылинский)  поэт, переводчик, теоретик символизма, христианский философ и историк литературы, который больше известен сегодня как учитель и первый литературный вдохновитель сестер Цветаевых. Марина прозвала его Чародеем.

 Полу во сне и полу-бдея,

 По мокрым улицам домой

 Мы провожали Чародея.

 

В апогее их дружбы втроем Эллис неожиданно сделал семнадцатилетней Марине предложение — отзвук этого слышен в ее стихотворении «Ошибка».

 

Оставь полет снежинкам с мотыльками

И не губи медузу на песках!

Нельзя мечту свою хватать руками,

Нельзя мечту свою держать в руках!

 

Нельзя тому, что было грустью зыбкой,

Сказать: “Будь страсть! Горя безумствуй, рдей!”

Твоя любовь была такой ошибкой, –

Но без любви мы гибнем, Чародей!

 

«Чародей» получил отказ: «Слово «жених» тогда ощущалось неприличным, а «муж» (и слово и вещь) просто невозможным».

Раздел «Любовь» первой книги Цветаевой «Вечерний альбом»  посвящён другому другу юности — Владимиру Нилендеру.  С ним была связана её первая попытка самоубийства в 16 лет, когда, по словам Аси, она решила застрелиться, но вроде бы револьвер дал осечку.

Нилендер был очень  увлечен Мариной, но роман не состоялся.  В  сущности,  вся  книга  была  письмом  к Нилендеру, с которым она решила не встречаться.

 

По тебе тоскует наша зала, –

ты в тени видал ее едва –

По тебе тоскуют те слова,

Что в тени тебе я не сказала…

 

***

Не любила, но плакала. Нет, не любила, но всё же

Лишь тебе указала в тени обожаемый лик.

Было всё в нашем сне на любовь не похоже:

Ни причин, ни улик.

 

Только нам этот образ кивнул из вечернего зала,

Только мы — ты и я — принесли ему жалобный стих.

Обожания нить нас сильнее связала,

Чем влюблённость — других.

 

Но порыв миновал, и приблизился ласково кто-то,

Кто молиться не мог, но любил. Осуждать не спеши!

Ты мне памятен будешь, как самая нежная нота

В пробужденьи души.

 

В этой грустной душе ты бродил, как в незапертом доме…

(В нашем доме, весною…) Забывшей меня не зови!

Все минуты свои я тобою наполнила, кроме

Самой грустной — любви.

 

(«Кроме любви»)

 

Среди малоизвестных адресатов Цветаевой и тамбовский поэт Тихон Чурилин, о котором Марина писала: «Мой выкормыш, лебедёнок, хорошо ли тебе лететь?», «пойду и встану в церкви и помолюсь угодникам о лебеде молоденьком» (если Мандельштам в её стихах был «орлёнок», то Чурилин, с которым она встречалась в то же самое время, – «лебедёнок»).

 

Тихон Чурилин

 

Один из немногих, Тихон Чурилин будет отвергнут самой Цветаевой (обычно бывало наоборот), и, уязвлённый этим, увековечит её в своей фантастической повести «Конец Кикапу», где в облике Марины предстаёт его коварная мартовская любовь («лже-мать», «лже-дева», «лже-дитя», «морская жжженщщина жжосткая», что «лик свой неизменно розовый держит открыто»).

В 1919 году Цветаева переживёт огромный творческий подъём, вызванный новой встречей с 24-летним поэтом Евгением Ланном, внешне напоминавшим конненковскую скульптуру Паганини: порыв, демонизм и страсть во всём облике.

 

Евгений Ланн

 

Тонкий орлиный нос, разлёт чёрных как смоль волос в обе стороны, подобно крыльям.

Им вдохновлены её поэма «На красном коне», стихи «Разговор с гением».

А в 1921 году в жизни Марины появится 18-летний русский добрый молодец с румянцем во всю щёку, настоящий богатырь Илья Муромец, – красноармеец Борис Бессарабов, который вдохновит её на поэму «Царь-девица», стихотворение «Большевик» и станет прототипом её поэмы «Егорушка».

 

Где меж парней нынешних

столп — возьму — опорушку?

Эх, каб мне, Маринушке,

да тебя, Егорушку!

За тобой, без посвисту –

вскачь — в снега сибирские!

И пошли бы по свету

парни богатырские!

 

(Правда, позже, разочаровавшись, скажет о прототипе, что это «просто зазнавшийся дворник»).

Австрийский поэт Райнер Мария Рильке — адресат Марины, занимавший в её жизни и творчестве слишком большое место, что требует отдельного разговора.

 Райнер Мария Рильке

Райнер Мария Рильке

Эфрон и Родзевич

 

 

Сергей Эфрон не мог не знать о романе с Константином Родзевичем. Вся Прага знала, обсуждала, судила. Это был для него страшный, может быть, непоправимый удар. Родзевич говорил, что «Сергей предоставлял ей свободу, самоустранялся». В реальности всё обстояло сложнее и безысходнее.

Конечно, он с первого дня знал, что его Марина — не как все, что она не может и не будет «как все», он принимал её и любил такой, какой она была. В 1914 году Эфрон пережил её любовь к брату Петру, её отношения с Софией Парнок, он отстранился в 1922-ом в Берлине, застав её увлечённой Вишняком. Он пытался приспособиться к ней, может быть, отчасти и сострадал ей. Но то, что происходило на этот раз — превосходило его душевные силы.

Сергей страдал и от ущемлённой мужской гордости, и от невозможности помочь ей, вывести её и себя из заколдованного круга. Им овладело отчаянье, поделиться которым можно лишь с самым близким другом.

Эфрон пишет письмо Максу Волошину. Это письмо-исповедь — редчайшая возможность проникнуть в мысли и чувства мужа Цветаевой.

«Марина — человек страстей. Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Все строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался. Сегодня – отчаяние, завтра – восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние. И все это при зорком холодном, пожалуй, вольтеровски циничном мне. Вчерашний возбудитель – сегодня остроумно и зло высмеивается, почти всегда справедливо. Все заносится в книгу, все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для которой необходимы дрова. Я на растопку не гожусь уже давно. Последний этап для нее и для меня – самый тяжелый – встреча с моим другом, человеком ей совершенно далеким, который долго ею был встречаем с насмешками. Мой недельный отъезд стал внешней причиной для начала нового урагана…

Дорогой Макс! Жизнь моя сплошная пытка. Не знаю, на что решиться. Каждый последующий день хуже предыдущего. Тягостное одиночество вдвоем. Марина сделалась такой неотъемлемой частью меня, что и сейчас, стараясь над разъединением наших путей, я испытываю чувство такой опустошенности, такой внутренней изодраности, что пытаюсь жить с зажмуренными глазами. Но нужно было каким-то образом покончить с совместной нелепой жизнью, напитанной ложью, неумелой конспирацией и прочими ядами. Я так и порешил. Сделал бы это раньше, но все боялся, что факты мною преувеличены, что Марина мне лгать не может…»

«Узнал я об этом случайно», – признавался Сергей. Большинство их знакомых уже были в курсе, что Цветаева встречается с Родзевичем в пражских отелях и кафе. Тогда впервые в жизни Сергей проявил твёрдость. И сказал Марине, что они должны разъехаться.

 

Из письма к М. Волошину:

«Две недели Марина была в безумии. Рвалась от одного к другом. Бегала к гадалке, не спала ночей, похудела, даже как-то почернела лицом. Никогда она не была в таком отчаянии… (На это время она переехала к знакомым). И наконец объявила мне, что уйти от меня не может, ибо сознание, что я где-то нахожусь в одиночестве, не даст ей ни минуты не только счастья, но просто покоя. (Увы, — я знал, что это так и будет). Быть твердым здесь — я мог бы, если бы Марина попадала к человеку, которому я верил. Я же знал, что другой (маленький Казанова) через неделю Марину бросит, а при Маринином состоянии это было бы равносильно смерти.

Марина рвется к смерти. Земля давно ушла из-под ее ног… Сейчас живет стихами к нему. По отношению ко мне слепость абсолютная. Невозможность подойти, очень часто раздражение, почти злоба. Я одновременно и спасательный круг, и жернов на шее. Освободить ее от жернова нельзя, не вырвав последней соломинки, за которую она держится…  Последнее время мне почему-то чудится скорое возвращение в Россию. Может быть, потому что раненный зверь заползает в свою берлогу».

 

Через много лет, в конце жизни Цветаева скажет, что любовь к Константину Родзевичу была самой главной в ее жизни.

В 70-е годы состоялся разговор Родзевича с Верой Трайл, хорошо знавшей всех участников той драмы. Она спросила: «Почему вы расстались? Ведь Марина любила тебя». Он ответил:

Любила? Не знаю. Она меня выдумала. Быть таким героем, каким она меня придумала, я не мог. Кроме того, главное, – Серёжа был мой друг, я его предал, и потом мне стало стыдно.

А что же Эфрон?

«О Серёже думаю всечасно. Любила многих, никого не любила», – записывает Марина в своём дневнике.

«Была ли я хоть раз в жизни равнодушна к одному, потому что любила другого? По чистой совести — нет. Бывали бесстрастные поры, но не потому что так уж нравился один, другие мало нравились. Не люби я никого, они бы мне все равно не нравились. Одна звезда для меня не затмевает другой — других — всех! — Да это и правильно. — Зачем тогда Богу было бы создавать их — полное небо!»

Эти записи многое проясняют в отношении Цветаевой к мужу.

Параллельно с циклом Н.Н.Н. (Николаю Вышеславцеву) пишутся и стихи, посвященные Сергею Эфрону и обращенные к нему. «Всякая моя любовь, кроме Сережи, обязательно кончается», — об этом и о неиссякаемой любви к мужу стихотворение от 18 мая 1920 года — в самый разгар увлечения Вышеславцевым.

 

Писала я на аспидной доске,

И на листочках вееров поблеклых,

И на речном, и на морском песке,

Коньками по льду и кольцом на стеклах, —

И на стволах, которым сотни зим,

И, наконец — чтоб было всем известно! —

Что ты любим! любим! любим! — любим! —

Расписывалась — радугой небесной.

Как я хотела, чтобы каждый цвел

В веках со мной! Под пальцами моими!

И как потом, склонивши лоб на стол,

Крест-накрест перечеркивала имя.

Но ты, в руке продажного писца

Зажатое! Ты, что мне сердце жалишь!

Непроданное мной! Внутри кольца!

Ты — уцелеешь на скрижалях.

 

Жизнь Сергея Эфрона сгорела на том огне, из которого рождалась поэзия Марины Цветаевой и из которого она сама каждый раз возрождалась, как птица Феникс. В этом отличие обычного человека от поэта. Хотя Эфрон был не совсем обычным человеком, он был человеком обострённой восприимчивости, чувства долга и совести, он не мог, как Родзевич,  отряхнуться от пепла и отойти, хотя имел на это полное право. Даже это отчаянное письмо буквально кричит о его любви к жене. Но эта история его сломала.

«Изо всех сил стремлюсь выкарабкаться. Но как и куда?» Ему стало ясно, что «разрушительная сила» Цветаевой уничтожает его личность, что необходима иная точка опоры в жизни, независимая от семейных отношений, иная возможность приложения своих сил. Не тогда ли родилась у Эфрона идея возвращения на родину? Возможно, крах безусловной веры в жену заставил его обратиться к тому, что он считал абсолютно незыблемым — к России. Этот путь привёл его в евразийство и оттуда — к гибели.

Это кадр из фильма 1927 года, где С. Эфрон снимался в роли заключённого, которого ведут на расстрел. Через 14 лет он сыграет эту роль в жизни.

 

Им обоим уже было не вырваться из рокового круга взаимопритяжения и взаимоотталкивания. Он почти всегда отсутствует: война, бегство за границу, потом занятия в пражском университете, приезжает в деревню к ночи, измученный, потом экзамены, болезни, вспышки туберкулёза, санатории, поездки в Бельгию, ещё куда-то. Он в доме — гость.

Но и она в доме тоже гость — душою. Она всегда увлечена, в полёте, в стихах… Она готовит, штопает, стирает, ждёт, пишет, выбивает деньги из редакций, пытается свести концы с концами. Мечется, пытается найти себя, но не может, не умеет обеспечить семье достаток.

Он с головой ушёл в политику, она — в поэзию, две разные державы, два разных подданства… и всё же — вместе. «Союз одиночеств» – так сказала Аля о своей семье. Но каждый из них понимал, что необходим другому. В чём-то главном необходим.

 

Сверхбессмысленнейшее слово:

Расстаемся. — Одна из ста?

Просто слово в четыре слога,

За которыми пустота.

Стой! По-сербски и по-кроатски,

верно, Чехия в нас чудит?

Рас-ставание. Расставаться…

Сверхъестественнейшая дичь!

 

В «Поэме конца» это рвущийся из глубины души монолог обращён к её героюРодзевичу. В действительности, Цветаева могла бы так сказать только о муже:

 

Расставатьсяведь это врозь,

мы жесросшиеся

 

Она приносит ему покаяниена жизнь вперёд:

 

Самозванцами, псами хищными

я дотла расхищена.

У палат твоих, царь истинный,

стою нищая!

 

А Константин Родзевич дожил до глубокой старости.

Вспоминая о прошлом, он признавался, что Цветаева была главной зарницей его жизни. По памяти он создан несколько портретов Марины, в которых, по его словам, было «не столько строго портретных черт, сколько чисто субъективных отображений». Его Цветаева утверждает, принимает жизнь, а не отвергает её.

Она грустит, она едва заметно улыбается, словом, живёт, именно на это обращает внимание Ариадна Эфрон, очень высоко ценившая работы Родзевича. Свои рисунки он переслал в московский архив Цветаевой после встречи в 1967 году с Ариадной в Москве и в Тарусе. Аля говорила, что «он плакал, вспоминая маму».

Умер Родзевич на 93-м году жизни весной 1988-го в доме для престарелых под Парижем.

 

Пастернак

 

 

А у Марины — новая заочная заоблачная любовь. Это Борис Пастернак. Она называла его своим «мечтанным вершинным братом в пятом времени года, шестом чувстве и четвёртом измерении». А началось всё с того, что в июне 1922 года Пастернаку случайно попала в руки книга Марины Цветаевой «Вёрсты», которая его потрясла.

Он пишет ей в Берлин восторженное и покаянное письмо, сокрушаясь, что проглядел её талант прежде. И посылает свою книгу «Сестра моя, жизнь…». Так началась  горячая эпистолярная дружба-любовь между двумя великими поэтами. Цветаева пишет восхищённый отклик на книгу Пастернака — статью «Световой ливень».

В 1926 году между ними завязывается переписка, которая далеко завела их отношения. Это целая эпоха в русской эпистолярной прозе.

Многие цветаевские стихи были вдохновлены перепиской с Пастернаком, такие, как «Поэт издалека заводит речь…», «Есть в мире лишние, добавочные…», «Что же мне делать, слепцу и пасынку», а некоторые прямо обращены к нему: «В час, когда мой милый брат…», «Брожу — не дом же плотничать…», «Занавес», «Сахара».

Пастернак пишет за границу Цветаевой: «Я тебе написал сегодня пять писем. Не разрушай меня, я хочу жить с тобой долго, долго жить…»

Марина была влюблена в Пастернака, он единственный, кто соответствовал масштабу её личности, градусу её чувств и страстей. 

 

В мире, где всяк

Сгорблен и взмылен,

Знаю — один

Мне равносилен.

 

В мире, где столь

Многого хощем,

Знаю — один

Мне равномощен.

 

В мире, где всe —

Плесень и плющ,

Знаю: один

Ты — равносущ

 

Мне.

 

Возлюбленный Цветаевой идеален, совершенен, не сравним ни с кем в этой жизни.

 

По набережным — клятв озноб,

По загородам — рифм обвал.

Сжимают ли — “я б жарче сгреб”,

Внимают ли — “я б чище внял”.

 

Все ты один, во всех местах,

Во всех мастях, на всех мостах…

 

В письме подруге Черновой-Колбасиной Цветаева пишет: «Мне нужен Пастернак — Борис — на несколько вечерних вечеров — и на всю вечность. Если меня это минует — то жизнь и призвание — всё впустую». Но в этом же письме отрезвлённо сознаёт: «Наверное, минует. Жить бы  я с ним всё равно не сумела, потому что слишком люблю».

Из письма Цветаевой Пастернаку:

«Борис, сделаем чудо. Когда я думаю о своём смертном часе, я всегда думаю: кого? Чью руку? И только — твою! Я не хочу ни священников, ни поэтов, я хочу только того, кто только для меня одной знает слова, из-за меня, через меня их узнал, нашёл. Я хочу твоего слова, Борис, на ту жизнь. Наши жизни похожи, я тоже люблю тех, с кем живу, но это — доля. Ты же — воля моя, та, пушкинская, взамен счастья. О своих не говорю, другая любовь с болью и заботой, часто заглушённая и искажённая бытом, я говорю о любви на воле, под небом, о вольной любви, тайной любви, не значащейся в паспортах, о чуде чужого. О там, ставшем здесь…»

В 2000 году в издательстве «Вагриус» вышла книга «Переписка М. Цветаевой с Б. Пастернаком», куда вошли неопубликованные ранее письма, закрытые Ариадной Эфрон до 2000-го года. Читать их и сладко, и больно. Это язык небожителей, разговор душ, речь, переведённая в высший регистр, взявшая с первых же слов самые высокие ноты.

Из письма Цветаевой Пастернаку от 14 февраля 1925 года:

«Борис! 1 февраля, в воскресенье, в полдень, родился мой сын Георг.

Борисом он был 9 месяцев в моём чреве и 10 дней на свете, но желание Сергея (не требование) было назвать его Георгием — и я уступила. И после этого — облегчение. Знаете, какое чувство во мне сработало? Смута, некая неловкость: Вас, Любовь, вводить в семью, приручать дикого зверя — любовь, обезоруживать барса…»

Трудно даже вообразить себе, сколько же надо было Сергею Яковлевичу понять и простить…

Из письма Цветаевой Р. Н. Ломоносовой:

«С Борисом у нас вот уже 8 лет тайный уговор: дожить друг для друга. Я, зная себя, наверное, от своих к Борису бы не ушла, но если б ушла — то только  к нему».

Она знает, что им не суждено быть вместе. И хотя в письмах она продолжает надеяться на встречу, сама лирика как бы возражает этим несбывшимся надеждам, пророчески суля «невстречу в мире сём».

 

Русской ржи от меня поклон,

Полю, где баба застится…

Друг! Дожди за моим окном,

Беды и блажи на сердце…

 

Ты в погудке дождей и бед —

То ж, что Гомер в гекзаметре.

Дай мне руку — на весь тот свет!

Здесь мои — обе заняты.

 

Заняты они были и у него.

Пастернак тоже сознавал их несовместимость (при всей «равновеликости», а, может быть, именно в силу её) и в ответ на шутливый совет жениться на Цветаевой с содроганием говорил: “Не дай Бог. Марина – это же концентрат женских истерик”. И это при всём их запредельном понимании душевных глубин друг друга, многолетней переписке на самой высокой ноте… И когда Пастернак несколько лукаво спрашивает у неё в письме, когда ему к ней приехать, сейчас или через год (когда любят – не спрашивают!), Цветаева великодушно отпускает его. (Знает – всё равно бы не приехал).

Переписка с Цветаевой, накал их эпистолярного романа вызывает ревность жены Пастернака, осложняет отношения в семье.

Из письма Пастернака Цветаевой:

Не старайся понять. Я не могу писать тебе, и ты мне не пиши… Успокойся, моя безмерно любимая, я тебя люблю совершенно безумно… Я тебе не могу рассказать, зачем так и почему. Но так надо”.

Из письма Цветаевой Пастернаку:

«Последний месяц этой осени я неустанно провела с Вами, не расставаясь… Я одно время часто ездила в Прагу, и вот, ожидание поезда на нашей крохотной сырой станции. Я приходила рано, в сумерки, до фонарей. Ходила взад и вперед по темной платформе — далеко!

И было одно место — фонарный столб — без света, сюда я вызывала Вас. — “Пастернак!” И долгие беседы бок о бок — бродячие.

Тогда, осенью, я совсем не смущалась, что все это без Вашего ведома и соизволения.

“На вокзал” и “к Пастернаку” было тождественно. Я не на вокзал шла, а к Вам. И поймите: никогда, нигде, вне этой асфальтовой версты. Уходя со станции, верней: садясь в поезд — я просто расставалась: здраво и трезво. Вас я с собой в жизнь не брала.

И всегда, всегда, всегда, Пастернак, на всех вокзалах моей жизни, у всех фонарных столбов моих судеб, вдоль всех асфальтов, под всеми “косыми ливнями”  — это будет: мой вызов, Ваш приход».

 

Терзание! Ни берегов, ни вех!

Да, ибо утверждаю, в счёте сбившись,

что я в тебе утрачиваю всех

когда-либо и где-либо не бывших!

 

Ничего не вышло, не выросло из этого романа. Они перегорели в письмах. Повторение его в жизни уже оказалось невозможным. Когда в 1935 году Пастернак и Цветаева наконец увиделись — это были уже совсем не те люди, которые в 1926 году так любили друг друга.

При всей лавине сходств, при массе общих увлечений и привязанностей, в главном, в творчестве — они всегда были врозь. «На твой безумный мир ответ один — отказ», – вот манифест поздней Цветаевой. «Я тихо шепчу: «благодарствуй, ты больше, чем просишь, даёшь», – вот кредо позднего Пастернака. Они были антиподами в отношении к жизни.

 

Керенский и Луначарский

 

В 1922 году Цветаева знакомится с Александром Керенскимминистром, председателем Временного правительства. В Чехии он читал тогда два доклада, на которых Цветаева вручила ему свои стихи о нём 1917 года:

 

    И ктото, упав на карту,

    Не спит во сне.

    Повеяло Бонапартом

    В моей стране.

 

    Комуто гремят раскаты:

    Гряди, жених!

    Летит молодой диктатор,

    Как жаркий вихрь.

 

    Глаза над улыбкой шалой

    Что ночь без звезд!

    Горит на мундире впалом

    Солдатский крест.

 

    Народы призвал к покою,

    Смирил озноб

    И дышит, зажав рукою

    Вселенский лоб.

 

Керенский был искренне взволнован. В письме Роману Гулю Марина пишет: «Мне он понравился. Несомненность чистоты. Только жаль, жаль, что политик, а не скрипач. Нота бене! Играет на скрипке».

Спустя полвека, в 1978 году, Нина Берберова опубликовала письма 3инаиды Гиппиус к Владиславу Ходасевичу, где та клевещет на Марину Цветаеву, притом в таких выражениях, которые нормальная женщина ни в какие времена при мужчине не употребляет. По-видимому, письма Ходасевича содержали отголоски необоснованных сплетен об увлечении Марины Керенским. Можно лишь дивиться тем эпитетам, которыми Гиппиус наградила Цветаеву, воздвигнув тем самым незавидный памятник самой себе. Несомненно, чувствуя силу Цветаевой, она ненавидела и ее самое, и “Поэму Горы”, и “Версты”, на которые готовилась напасть…

Для Цветаевой человек всегда значил больше, чем идеология. Она воспевала «Лебединый стан» белой гвардии и она же любила Маяковского за поэтическую силу, не обращая внимания на трескотню лозунгов в его советских стихах, любила красноармейца Бориса Бессарабова («Егорушку»). Чувства перевешивали принципы, политические убеждения, жили своей жизнью, «поверх барьеров».

Так же, в 1919 году она была увлечена А. Луначарским, к которому пришла на приём с письмом Волошина, просившего оказать помощь голодающим Крыма, и, очарованная его тёплым приёмом и готовностью помочь, придя домой, записывает в дневнике:  «Невозможность зла. Настоящий рыцарь и человек».

Казалось бы, что у них общего — красный комиссар, человек из другого стана… Эта встреча вдохновляет Марину на стихотворение «Чужому»:

 

Твои знаменане мои!

Врозь наши головы.

Не изменить в тисках Змеи

Мне ДухуГолубю.

 

Не ринусь в красный хоровод

Вкруг древа майского.

Превыше всех земных ворот

Врата мнерайские.

 

Твои победыне мои!

Иные грезились!

Мы не на двух концах земли

На двух созвездиях!

 

Ревнители двух разных звезд

Так что же делаю

Я, перекидывая мост

Рукою смелою?!

 

Есть у меня моих икон

Ценнейсокровище.

Послушай: есть другой закон,

Законыкроющий.

 

Пред нимвсe клонятся клинки,

Всe меркнутяхонты.

Закон протянутой руки,

Души распахнутой.

 

И будем мы судимызнай

Одною мерою.

И будет нам обоимРай,

В которыйверую.

 

1926 год пройдёт у Цветаевой под знаком Рильке, переписки с ним, а весной 1928 года во Франции она увлечётся молодым поэтом Николаем Гронским.

 

Гронский

 

Ему всего 18, почти мальчик. Цветаева только что написала трагедию «Федра» и, как это часто с ней бывало, «наколдовала» себе этими стихами новую любовь к юноше, который мог бы послужить прототипом Ипполита. Это был серьёзный, вдумчивый мальчик несколько аскетичной внешности с высоким лбом и глубокими глазницами (если судить по единственному известному нам портрету).

Они жили по соседству, и однажды Николай пришёл к ней за книгой её стихов, поскольку в продаже их не было. Марина была рада тому, что комуто нужна, хотя бы и в виде её книг.

Они стали встречаться.

Гронский мог бы быть сыном Цветаевойвсего на три года старше Али. Они встречаются в Париже.

                                    Набережная. Место встреч Цветаевой с Гронским.

 

Затем она ждёт его в Пантайяке, где проводит лето с Муром.

 

Гронский вполне соответствовал цветаевской формуле: «Друг есть действие». Он исполнял множество поручений и просьб Марины Ивановныпоехать с нею в чешское консульство, передать записку знакомой, встретить её с летнего отдыха, помочь снять комнату в горах, где отдыхал Гронский, различные поручения бытового характера, требующие мужских рук.

У Гронского произошёл разрыв с невестой, он несчастен, разочарован, и Марина врывается в эту душевную трещину со всей своей безмерностью: «до чужой души мне всегда есть дело». Гронский стал её спутником в прогулках по Медонскому лесу.

Они часто проводят вечера в долгих беседах и чтениях стихов, увлекаются фотографированием: сохранилась целая россыпь любительских фотографий той поры, сделанных Гронским и Цветаевой.

 

Гронский находился под безусловным влиянием Марины и, вероятно, любил её, как может любить ученик великого учителя. Он был безотказен и надёжен со своим старинным отношением к женщине, почти годившейся ему в матери, да ещё и поэту. Но Цветаевой, как всегда, виделось нечто большее. И, как всегда, напрасно. К весне 1931 года их пути с Гронским разошлись окончательно, а осенью 34-го Марина узнаёт из газет о трагической и нелепой гибели юноши под колёсами электрички. У могилы она скажет надгробную речь, а 1935 год начался для неё реквиемомкоторым по счёту?

 

За то, что некогда, юн и смел,

Не дал мне заживо сгнить меж тел

Бездушных, замертво пасть меж стен

Не дам тебеумереть совсем!

 

За то, что за руку, свеж и чист,

На волю вывел, весенний лист

Вязанками приносил мне в дом! 

Не дам тебепорасти быльем!

 

За то, что первых моих седин

Сыновней гордостью встретилчин,

Ребячьей радостью встретилстрах, –

Не дам тебепоседеть в сердцах!

 

Что остаётся от человека на земле? Где теперь то, что именуется душой, духом? Возможно ли предугадать роковой финал?

Гронский вовсе не думал умирать. По рассказам родных, он, прервав работу за письменным столом, вышел из дома, направляясь к товарищу. «Иду на несколько минут», – были его последние слова. И Цветаева взяла их как первую строку своего стихотворения. Она пытается проникнуть в тайну молодого человека, которую он навсегда унёс с собой, ища слова для выражения безнадёжного вопроса:

 

Живешьне переубедишь! –

Ведь в книгах лишь, ведь в сказках лишь

Проваливаются сквозь пол

Отставив стулкуда ушел?

 

В рабочем хаосес пером

Наперекосоставив стол,

Отставив стулкуда ушел?

 

Ее реквием Гронскому, в отличие отСтихов к БлокуиНовогоднего“, – это плач по земному человеку. Те обожествленные поэты улетели ввысь: одинлебедемв небо, в бессмертье, другойвновый свет, край, кров“; этогонет нигде, ни под землей, ни в небесах:

 

Опрашиваю весь Париж.

Ведь в сказках лишь да в красках лишь

Возносятся на небеса!

Твоя душакуда ушла?

 

В шкафудвустворчатом, как храм,

Гляди: все книги по местам.

В строкевсе буквы налицо.

Твое лицокуда ушло?

 

Твое лицо,

Твое тепло,

Твое плечо 

Куда ушло?

 

Напрасно глазомкак гвоздем,

Пронизываю чернозем:

В сознанииверней гвоздя:

Здесь нет тебяи нет тебя.

 

Напрасно в ока оборот

Обшариваю небосвод:

   Дождь! дождевой воды бадья.

Там нет тебяи нет тебя.

 

Нет, никоторое из двух:

Кость слишкомкость, дух слишкомдух.

Гдеты? гдетот? гдесам? гдевесь?

Тамслишком там, здесьслишком здесь.

 

Не подменю тебя песком

И паром. Взявшегородством

За труп и призрак не отдам.

Здесьслишком здесь, тамслишком там.

 

Не тыне тыне тыне ты.

Что бы ни пели нам попы,

Что смерть есть жизнь и жизнь есть смерть,

Богслишком Бог, червьслишком червь.

 

В душе Цветаевой возникает новый мифо молодом поэте, который любил еёпервую, а она егопоследним. Всё было, конечно, подругому, они уже давно не встречались, и он любил еёне первую, и она егоне последнего, но её нужен был этот миф для самоутверждения. Ей так хотелось, чтобы её любилихотя бы в прошлом

Марина замыслила издать свою переписку с Гронским под названием «Письма того лета». Когда она узнала, что отец Гронского собирается издать три тома его стихов, сказала: «А лучший томкогданибудь будет наша переписка, – письма того летаСамые невинные и, может быть, самые огненные из всех «Письма о любви».

В 2003 году в издательстве «Вагриус» была издана переписка М. Цветаевой и Н. Гронского под названием «Несколько ударов сердца».

В нынешнем обществе, заражённом прагматизмом, грубой материалистичностью, постмодернистским ёрничаньем, трудно представить понимающего читателя этих писем. Время совершенно другое. Читая эти письма, понимаешь, как же всё изменилосьбыт, бытие, язык, сознание.

Николай Гронскийтот редкий тип русских культурных молодых людей, который практически исчез в катаклизмах 20 века, был перемолот войнами, революциями, репрессиями. В результате такие чудесные качества как душевная тонкость, интеллектуальная чуткость, врождённое чувство чести были почти утрачены. А культура! Какие имена мелькают в этих письмах: Апулей, Рильке, Гёте, Спиноза, ОвидийИнтеллектуальная изысканность, обычная для образованного человека того времени и ныне ушедшая в небытие.

А какой полёт мысли в этих письмахэто и во сне не привидится никому, такие все стали приземлённые, даже поэты. Любовь в союзе с мощным интеллектомэто совсем другая эротика, это для тех, кто понимает.

 

Окончание следует

 

 

 

Продолжение. Части 1 и 2

* * *

Поскольку нельзя объять необъятного, какие-то адресаты Марины неизбежно останутся за рамками этого текста. Назову их хотя бы вкратце.

        

Это Маврикий Минц, муж сестры Цветаевой, Анастасии, которому адресовано знаменитое «Мне нравится, что Вы больны не мной…», ставшее широко известным благодаря фильму “Ирония судьбы”.

Это Эллис (Лев Кобылинский)  поэт, переводчик, теоретик символизма, христианский философ и историк литературы, который больше известен сегодня как учитель и первый литературный вдохновитель сестер Цветаевых. Марина прозвала его Чародеем.

 Полу во сне и полу-бдея,

 По мокрым улицам домой

 Мы провожали Чародея.

 

В апогее их дружбы втроем Эллис неожиданно сделал семнадцатилетней Марине предложение — отзвук этого слышен в ее стихотворении «Ошибка».

 

Оставь полет снежинкам с мотыльками

И не губи медузу на песках!

Нельзя мечту свою хватать руками,

Нельзя мечту свою держать в руках!

 

Нельзя тому, что было грустью зыбкой,

Сказать: “Будь страсть! Горя безумствуй, рдей!”

Твоя любовь была такой ошибкой, –

Но без любви мы гибнем, Чародей!

 

«Чародей» получил отказ: «Слово «жених» тогда ощущалось неприличным, а «муж» (и слово и вещь) просто невозможным».

Раздел «Любовь» первой книги Цветаевой «Вечерний альбом»  посвящён другому другу юности — Владимиру Нилендеру.  С ним была связана её первая попытка самоубийства в 16 лет, когда, по словам Аси, она решила застрелиться, но вроде бы револьвер дал осечку.

Нилендер был очень  увлечен Мариной, но роман не состоялся.  В  сущности,  вся  книга  была  письмом  к Нилендеру, с которым она решила не встречаться.

 

По тебе тоскует наша зала, –

ты в тени видал ее едва –

По тебе тоскуют те слова,

Что в тени тебе я не сказала…

 

***

Не любила, но плакала. Нет, не любила, но всё же

Лишь тебе указала в тени обожаемый лик.

Было всё в нашем сне на любовь не похоже:

Ни причин, ни улик.

 

Только нам этот образ кивнул из вечернего зала,

Только мы — ты и я — принесли ему жалобный стих.

Обожания нить нас сильнее связала,

Чем влюблённость — других.

 

Но порыв миновал, и приблизился ласково кто-то,

Кто молиться не мог, но любил. Осуждать не спеши!

Ты мне памятен будешь, как самая нежная нота

В пробужденьи души.

 

В этой грустной душе ты бродил, как в незапертом доме…

(В нашем доме, весною…) Забывшей меня не зови!

Все минуты свои я тобою наполнила, кроме

Самой грустной — любви.

 

(«Кроме любви»)

 

Среди малоизвестных адресатов Цветаевой и тамбовский поэт Тихон Чурилин, о котором Марина писала: «Мой выкормыш, лебедёнок, хорошо ли тебе лететь?», «пойду и встану в церкви и помолюсь угодникам о лебеде молоденьком» (если Мандельштам в её стихах был «орлёнок», то Чурилин, с которым она встречалась в то же самое время, – «лебедёнок»).

 

Тихон Чурилин

 

Один из немногих, Тихон Чурилин будет отвергнут самой Цветаевой (обычно бывало наоборот), и, уязвлённый этим, увековечит её в своей фантастической повести «Конец Кикапу», где в облике Марины предстаёт его коварная мартовская любовь («лже-мать», «лже-дева», «лже-дитя», «морская жжженщщина жжосткая», что «лик свой неизменно розовый держит открыто»).

В 1919 году Цветаева переживёт огромный творческий подъём, вызванный новой встречей с 24-летним поэтом Евгением Ланном, внешне напоминавшим конненковскую скульптуру Паганини: порыв, демонизм и страсть во всём облике.

 

Евгений Ланн

 

Тонкий орлиный нос, разлёт чёрных как смоль волос в обе стороны, подобно крыльям.

Им вдохновлены её поэма «На красном коне», стихи «Разговор с гением».

А в 1921 году в жизни Марины появится 18-летний русский добрый молодец с румянцем во всю щёку, настоящий богатырь Илья Муромец, – красноармеец Борис Бессарабов, который вдохновит её на поэму «Царь-девица», стихотворение «Большевик» и станет прототипом её поэмы «Егорушка».

 

Где меж парней нынешних

столп — возьму — опорушку?

Эх, каб мне, Маринушке,

да тебя, Егорушку!

За тобой, без посвисту –

вскачь — в снега сибирские!

И пошли бы по свету

парни богатырские!

 

(Правда, позже, разочаровавшись, скажет о прототипе, что это «просто зазнавшийся дворник»).

Австрийский поэт Райнер Мария Рильке — адресат Марины, занимавший в её жизни и творчестве слишком большое место, что требует отдельного разговора.

 Райнер Мария Рильке

Райнер Мария Рильке

Эфрон и Родзевич

 

 

Сергей Эфрон не мог не знать о романе с Константином Родзевичем. Вся Прага знала, обсуждала, судила. Это был для него страшный, может быть, непоправимый удар. Родзевич говорил, что «Сергей предоставлял ей свободу, самоустранялся». В реальности всё обстояло сложнее и безысходнее.

Конечно, он с первого дня знал, что его Марина — не как все, что она не может и не будет «как все», он принимал её и любил такой, какой она была. В 1914 году Эфрон пережил её любовь к брату Петру, её отношения с Софией Парнок, он отстранился в 1922-ом в Берлине, застав её увлечённой Вишняком. Он пытался приспособиться к ней, может быть, отчасти и сострадал ей. Но то, что происходило на этот раз — превосходило его душевные силы.

Сергей страдал и от ущемлённой мужской гордости, и от невозможности помочь ей, вывести её и себя из заколдованного круга. Им овладело отчаянье, поделиться которым можно лишь с самым близким другом.

Эфрон пишет письмо Максу Волошину. Это письмо-исповедь — редчайшая возможность проникнуть в мысли и чувства мужа Цветаевой.

«Марина — человек страстей. Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Все строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался. Сегодня – отчаяние, завтра – восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние. И все это при зорком холодном, пожалуй, вольтеровски циничном мне. Вчерашний возбудитель – сегодня остроумно и зло высмеивается, почти всегда справедливо. Все заносится в книгу, все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для которой необходимы дрова. Я на растопку не гожусь уже давно. Последний этап для нее и для меня – самый тяжелый – встреча с моим другом, человеком ей совершенно далеким, который долго ею был встречаем с насмешками. Мой недельный отъезд стал внешней причиной для начала нового урагана…

Дорогой Макс! Жизнь моя сплошная пытка. Не знаю, на что решиться. Каждый последующий день хуже предыдущего. Тягостное одиночество вдвоем. Марина сделалась такой неотъемлемой частью меня, что и сейчас, стараясь над разъединением наших путей, я испытываю чувство такой опустошенности, такой внутренней изодраности, что пытаюсь жить с зажмуренными глазами. Но нужно было каким-то образом покончить с совместной нелепой жизнью, напитанной ложью, неумелой конспирацией и прочими ядами. Я так и порешил. Сделал бы это раньше, но все боялся, что факты мною преувеличены, что Марина мне лгать не может…»

«Узнал я об этом случайно», – признавался Сергей. Большинство их знакомых уже были в курсе, что Цветаева встречается с Родзевичем в пражских отелях и кафе. Тогда впервые в жизни Сергей проявил твёрдость. И сказал Марине, что они должны разъехаться.

 

Из письма к М. Волошину:

«Две недели Марина была в безумии. Рвалась от одного к другом. Бегала к гадалке, не спала ночей, похудела, даже как-то почернела лицом. Никогда она не была в таком отчаянии… (На это время она переехала к знакомым). И наконец объявила мне, что уйти от меня не может, ибо сознание, что я где-то нахожусь в одиночестве, не даст ей ни минуты не только счастья, но просто покоя. (Увы, — я знал, что это так и будет). Быть твердым здесь — я мог бы, если бы Марина попадала к человеку, которому я верил. Я же знал, что другой (маленький Казанова) через неделю Марину бросит, а при Маринином состоянии это было бы равносильно смерти.

Марина рвется к смерти. Земля давно ушла из-под ее ног… Сейчас живет стихами к нему. По отношению ко мне слепость абсолютная. Невозможность подойти, очень часто раздражение, почти злоба. Я одновременно и спасательный круг, и жернов на шее. Освободить ее от жернова нельзя, не вырвав последней соломинки, за которую она держится…  Последнее время мне почему-то чудится скорое возвращение в Россию. Может быть, потому что раненный зверь заползает в свою берлогу».

 

Через много лет, в конце жизни Цветаева скажет, что любовь к Константину Родзевичу была самой главной в ее жизни.

В 70-е годы состоялся разговор Родзевича с Верой Трайл, хорошо знавшей всех участников той драмы. Она спросила: «Почему вы расстались? Ведь Марина любила тебя». Он ответил:

Любила? Не знаю. Она меня выдумала. Быть таким героем, каким она меня придумала, я не мог. Кроме того, главное, – Серёжа был мой друг, я его предал, и потом мне стало стыдно.

А что же Эфрон?

«О Серёже думаю всечасно. Любила многих, никого не любила», – записывает Марина в своём дневнике.

«Была ли я хоть раз в жизни равнодушна к одному, потому что любила другого? По чистой совести — нет. Бывали бесстрастные поры, но не потому что так уж нравился один, другие мало нравились. Не люби я никого, они бы мне все равно не нравились. Одна звезда для меня не затмевает другой — других — всех! — Да это и правильно. — Зачем тогда Богу было бы создавать их — полное небо!»

Эти записи многое проясняют в отношении Цветаевой к мужу.

Параллельно с циклом Н.Н.Н. (Николаю Вышеславцеву) пишутся и стихи, посвященные Сергею Эфрону и обращенные к нему. «Всякая моя любовь, кроме Сережи, обязательно кончается», — об этом и о неиссякаемой любви к мужу стихотворение от 18 мая 1920 года — в самый разгар увлечения Вышеславцевым.

 

Писала я на аспидной доске,

И на листочках вееров поблеклых,

И на речном, и на морском песке,

Коньками по льду и кольцом на стеклах, —

И на стволах, которым сотни зим,

И, наконец — чтоб было всем известно! —

Что ты любим! любим! любим! — любим! —

Расписывалась — радугой небесной.

Как я хотела, чтобы каждый цвел

В веках со мной! Под пальцами моими!

И как потом, склонивши лоб на стол,

Крест-накрест перечеркивала имя.

Но ты, в руке продажного писца

Зажатое! Ты, что мне сердце жалишь!

Непроданное мной! Внутри кольца!

Ты — уцелеешь на скрижалях.

 

Жизнь Сергея Эфрона сгорела на том огне, из которого рождалась поэзия Марины Цветаевой и из которого она сама каждый раз возрождалась, как птица Феникс. В этом отличие обычного человека от поэта. Хотя Эфрон был не совсем обычным человеком, он был человеком обострённой восприимчивости, чувства долга и совести, он не мог, как Родзевич,  отряхнуться от пепла и отойти, хотя имел на это полное право. Даже это отчаянное письмо буквально кричит о его любви к жене. Но эта история его сломала.

«Изо всех сил стремлюсь выкарабкаться. Но как и куда?» Ему стало ясно, что «разрушительная сила» Цветаевой уничтожает его личность, что необходима иная точка опоры в жизни, независимая от семейных отношений, иная возможность приложения своих сил. Не тогда ли родилась у Эфрона идея возвращения на родину? Возможно, крах безусловной веры в жену заставил его обратиться к тому, что он считал абсолютно незыблемым — к России. Этот путь привёл его в евразийство и оттуда — к гибели.

Это кадр из фильма 1927 года, где С. Эфрон снимался в роли заключённого, которого ведут на расстрел. Через 14 лет он сыграет эту роль в жизни.

 

Им обоим уже было не вырваться из рокового круга взаимопритяжения и взаимоотталкивания. Он почти всегда отсутствует: война, бегство за границу, потом занятия в пражском университете, приезжает в деревню к ночи, измученный, потом экзамены, болезни, вспышки туберкулёза, санатории, поездки в Бельгию, ещё куда-то. Он в доме — гость.

Но и она в доме тоже гость — душою. Она всегда увлечена, в полёте, в стихах… Она готовит, штопает, стирает, ждёт, пишет, выбивает деньги из редакций, пытается свести концы с концами. Мечется, пытается найти себя, но не может, не умеет обеспечить семье достаток.

Он с головой ушёл в политику, она — в поэзию, две разные державы, два разных подданства… и всё же — вместе. «Союз одиночеств» – так сказала Аля о своей семье. Но каждый из них понимал, что необходим другому. В чём-то главном необходим.

 

Сверхбессмысленнейшее слово:

Расстаемся. — Одна из ста?

Просто слово в четыре слога,

За которыми пустота.

Стой! По-сербски и по-кроатски,

верно, Чехия в нас чудит?

Рас-ставание. Расставаться…

Сверхъестественнейшая дичь!

 

В «Поэме конца» это рвущийся из глубины души монолог обращён к её героюРодзевичу. В действительности, Цветаева могла бы так сказать только о муже:

 

Расставатьсяведь это врозь,

мы жесросшиеся

 

Она приносит ему покаяниена жизнь вперёд:

 

Самозванцами, псами хищными

я дотла расхищена.

У палат твоих, царь истинный,

стою нищая!

 

А Константин Родзевич дожил до глубокой старости.

Вспоминая о прошлом, он признавался, что Цветаева была главной зарницей его жизни. По памяти он создан несколько портретов Марины, в которых, по его словам, было «не столько строго портретных черт, сколько чисто субъективных отображений». Его Цветаева утверждает, принимает жизнь, а не отвергает её.

Она грустит, она едва заметно улыбается, словом, живёт, именно на это обращает внимание Ариадна Эфрон, очень высоко ценившая работы Родзевича. Свои рисунки он переслал в московский архив Цветаевой после встречи в 1967 году с Ариадной в Москве и в Тарусе. Аля говорила, что «он плакал, вспоминая маму».

Умер Родзевич на 93-м году жизни весной 1988-го в доме для престарелых под Парижем.

 

Пастернак

 

 

А у Марины — новая заочная заоблачная любовь. Это Борис Пастернак. Она называла его своим «мечтанным вершинным братом в пятом времени года, шестом чувстве и четвёртом измерении». А началось всё с того, что в июне 1922 года Пастернаку случайно попала в руки книга Марины Цветаевой «Вёрсты», которая его потрясла.

Он пишет ей в Берлин восторженное и покаянное письмо, сокрушаясь, что проглядел её талант прежде. И посылает свою книгу «Сестра моя, жизнь…». Так началась  горячая эпистолярная дружба-любовь между двумя великими поэтами. Цветаева пишет восхищённый отклик на книгу Пастернака — статью «Световой ливень».

В 1926 году между ними завязывается переписка, которая далеко завела их отношения. Это целая эпоха в русской эпистолярной прозе.

Многие цветаевские стихи были вдохновлены перепиской с Пастернаком, такие, как «Поэт издалека заводит речь…», «Есть в мире лишние, добавочные…», «Что же мне делать, слепцу и пасынку», а некоторые прямо обращены к нему: «В час, когда мой милый брат…», «Брожу — не дом же плотничать…», «Занавес», «Сахара».

Пастернак пишет за границу Цветаевой: «Я тебе написал сегодня пять писем. Не разрушай меня, я хочу жить с тобой долго, долго жить…»

Марина была влюблена в Пастернака, он единственный, кто соответствовал масштабу её личности, градусу её чувств и страстей. 

 

В мире, где всяк

Сгорблен и взмылен,

Знаю — один

Мне равносилен.

 

В мире, где столь

Многого хощем,

Знаю — один

Мне равномощен.

 

В мире, где всe —

Плесень и плющ,

Знаю: один

Ты — равносущ

 

Мне.

 

Возлюбленный Цветаевой идеален, совершенен, не сравним ни с кем в этой жизни.

 

По набережным — клятв озноб,

По загородам — рифм обвал.

Сжимают ли — “я б жарче сгреб”,

Внимают ли — “я б чище внял”.

 

Все ты один, во всех местах,

Во всех мастях, на всех мостах…

 

В письме подруге Черновой-Колбасиной Цветаева пишет: «Мне нужен Пастернак — Борис — на несколько вечерних вечеров — и на всю вечность. Если меня это минует — то жизнь и призвание — всё впустую». Но в этом же письме отрезвлённо сознаёт: «Наверное, минует. Жить бы  я с ним всё равно не сумела, потому что слишком люблю».

Из письма Цветаевой Пастернаку:

«Борис, сделаем чудо. Когда я думаю о своём смертном часе, я всегда думаю: кого? Чью руку? И только — твою! Я не хочу ни священников, ни поэтов, я хочу только того, кто только для меня одной знает слова, из-за меня, через меня их узнал, нашёл. Я хочу твоего слова, Борис, на ту жизнь. Наши жизни похожи, я тоже люблю тех, с кем живу, но это — доля. Ты же — воля моя, та, пушкинская, взамен счастья. О своих не говорю, другая любовь с болью и заботой, часто заглушённая и искажённая бытом, я говорю о любви на воле, под небом, о вольной любви, тайной любви, не значащейся в паспортах, о чуде чужого. О там, ставшем здесь…»

В 2000 году в издательстве «Вагриус» вышла книга «Переписка М. Цветаевой с Б. Пастернаком», куда вошли неопубликованные ранее письма, закрытые Ариадной Эфрон до 2000-го года. Читать их и сладко, и больно. Это язык небожителей, разговор душ, речь, переведённая в высший регистр, взявшая с первых же слов самые высокие ноты.

Из письма Цветаевой Пастернаку от 14 февраля 1925 года:

«Борис! 1 февраля, в воскресенье, в полдень, родился мой сын Георг.

Борисом он был 9 месяцев в моём чреве и 10 дней на свете, но желание Сергея (не требование) было назвать его Георгием — и я уступила. И после этого — облегчение. Знаете, какое чувство во мне сработало? Смута, некая неловкость: Вас, Любовь, вводить в семью, приручать дикого зверя — любовь, обезоруживать барса…»

Трудно даже вообразить себе, сколько же надо было Сергею Яковлевичу понять и простить…

Из письма Цветаевой Р. Н. Ломоносовой:

«С Борисом у нас вот уже 8 лет тайный уговор: дожить друг для друга. Я, зная себя, наверное, от своих к Борису бы не ушла, но если б ушла — то только  к нему».

Она знает, что им не суждено быть вместе. И хотя в письмах она продолжает надеяться на встречу, сама лирика как бы возражает этим несбывшимся надеждам, пророчески суля «невстречу в мире сём».

 

Русской ржи от меня поклон,

Полю, где баба застится…

Друг! Дожди за моим окном,

Беды и блажи на сердце…

 

Ты в погудке дождей и бед —

То ж, что Гомер в гекзаметре.

Дай мне руку — на весь тот свет!

Здесь мои — обе заняты.

 

Заняты они были и у него.

Пастернак тоже сознавал их несовместимость (при всей «равновеликости», а, может быть, именно в силу её) и в ответ на шутливый совет жениться на Цветаевой с содроганием говорил: “Не дай Бог. Марина – это же концентрат женских истерик”. И это при всём их запредельном понимании душевных глубин друг друга, многолетней переписке на самой высокой ноте… И когда Пастернак несколько лукаво спрашивает у неё в письме, когда ему к ней приехать, сейчас или через год (когда любят – не спрашивают!), Цветаева великодушно отпускает его. (Знает – всё равно бы не приехал).

Переписка с Цветаевой, накал их эпистолярного романа вызывает ревность жены Пастернака, осложняет отношения в семье.

Из письма Пастернака Цветаевой:

Не старайся понять. Я не могу писать тебе, и ты мне не пиши… Успокойся, моя безмерно любимая, я тебя люблю совершенно безумно… Я тебе не могу рассказать, зачем так и почему. Но так надо”.

Из письма Цветаевой Пастернаку:

«Последний месяц этой осени я неустанно провела с Вами, не расставаясь… Я одно время часто ездила в Прагу, и вот, ожидание поезда на нашей крохотной сырой станции. Я приходила рано, в сумерки, до фонарей. Ходила взад и вперед по темной платформе — далеко!

И было одно место — фонарный столб — без света, сюда я вызывала Вас. — “Пастернак!” И долгие беседы бок о бок — бродячие.

Тогда, осенью, я совсем не смущалась, что все это без Вашего ведома и соизволения.

“На вокзал” и “к Пастернаку” было тождественно. Я не на вокзал шла, а к Вам. И поймите: никогда, нигде, вне этой асфальтовой версты. Уходя со станции, верней: садясь в поезд — я просто расставалась: здраво и трезво. Вас я с собой в жизнь не брала.

И всегда, всегда, всегда, Пастернак, на всех вокзалах моей жизни, у всех фонарных столбов моих судеб, вдоль всех асфальтов, под всеми “косыми ливнями”  — это будет: мой вызов, Ваш приход».

 

Терзание! Ни берегов, ни вех!

Да, ибо утверждаю, в счёте сбившись,

что я в тебе утрачиваю всех

когда-либо и где-либо не бывших!

 

Ничего не вышло, не выросло из этого романа. Они перегорели в письмах. Повторение его в жизни уже оказалось невозможным. Когда в 1935 году Пастернак и Цветаева наконец увиделись — это были уже совсем не те люди, которые в 1926 году так любили друг друга.

При всей лавине сходств, при массе общих увлечений и привязанностей, в главном, в творчестве — они всегда были врозь. «На твой безумный мир ответ один — отказ», – вот манифест поздней Цветаевой. «Я тихо шепчу: «благодарствуй, ты больше, чем просишь, даёшь», – вот кредо позднего Пастернака. Они были антиподами в отношении к жизни.

 

Керенский и Луначарский

 

В 1922 году Цветаева знакомится с Александром Керенскимминистром, председателем Временного правительства. В Чехии он читал тогда два доклада, на которых Цветаева вручила ему свои стихи о нём 1917 года:

 

    И ктото, упав на карту,

    Не спит во сне.

    Повеяло Бонапартом

    В моей стране.

 

    Комуто гремят раскаты:

    Гряди, жених!

    Летит молодой диктатор,

    Как жаркий вихрь.

 

    Глаза над улыбкой шалой

    Что ночь без звезд!

    Горит на мундире впалом

    Солдатский крест.

 

    Народы призвал к покою,

    Смирил озноб

    И дышит, зажав рукою

    Вселенский лоб.

 

Керенский был искренне взволнован. В письме Роману Гулю Марина пишет: «Мне он понравился. Несомненность чистоты. Только жаль, жаль, что политик, а не скрипач. Нота бене! Играет на скрипке».

Спустя полвека, в 1978 году, Нина Берберова опубликовала письма 3инаиды Гиппиус к Владиславу Ходасевичу, где та клевещет на Марину Цветаеву, притом в таких выражениях, которые нормальная женщина ни в какие времена при мужчине не употребляет. По-видимому, письма Ходасевича содержали отголоски необоснованных сплетен об увлечении Марины Керенским. Можно лишь дивиться тем эпитетам, которыми Гиппиус наградила Цветаеву, воздвигнув тем самым незавидный памятник самой себе. Несомненно, чувствуя силу Цветаевой, она ненавидела и ее самое, и “Поэму Горы”, и “Версты”, на которые готовилась напасть…

Для Цветаевой человек всегда значил больше, чем идеология. Она воспевала «Лебединый стан» белой гвардии и она же любила Маяковского за поэтическую силу, не обращая внимания на трескотню лозунгов в его советских стихах, любила красноармейца Бориса Бессарабова («Егорушку»). Чувства перевешивали принципы, политические убеждения, жили своей жизнью, «поверх барьеров».

Так же, в 1919 году она была увлечена А. Луначарским, к которому пришла на приём с письмом Волошина, просившего оказать помощь голодающим Крыма, и, очарованная его тёплым приёмом и готовностью помочь, придя домой, записывает в дневнике:  «Невозможность зла. Настоящий рыцарь и человек».

Казалось бы, что у них общего — красный комиссар, человек из другого стана… Эта встреча вдохновляет Марину на стихотворение «Чужому»:

 

Твои знаменане мои!

Врозь наши головы.

Не изменить в тисках Змеи

Мне ДухуГолубю.

 

Не ринусь в красный хоровод

Вкруг древа майского.

Превыше всех земных ворот

Врата мнерайские.

 

Твои победыне мои!

Иные грезились!

Мы не на двух концах земли

На двух созвездиях!

 

Ревнители двух разных звезд

Так что же делаю

Я, перекидывая мост

Рукою смелою?!

 

Есть у меня моих икон

Ценнейсокровище.

Послушай: есть другой закон,

Законыкроющий.

 

Пред нимвсe клонятся клинки,

Всe меркнутяхонты.

Закон протянутой руки,

Души распахнутой.

 

И будем мы судимызнай

Одною мерою.

И будет нам обоимРай,

В которыйверую.

 

1926 год пройдёт у Цветаевой под знаком Рильке, переписки с ним, а весной 1928 года во Франции она увлечётся молодым поэтом Николаем Гронским.

 

Гронский

 

Ему всего 18, почти мальчик. Цветаева только что написала трагедию «Федра» и, как это часто с ней бывало, «наколдовала» себе этими стихами новую любовь к юноше, который мог бы послужить прототипом Ипполита. Это был серьёзный, вдумчивый мальчик несколько аскетичной внешности с высоким лбом и глубокими глазницами (если судить по единственному известному нам портрету).

Они жили по соседству, и однажды Николай пришёл к ней за книгой её стихов, поскольку в продаже их не было. Марина была рада тому, что комуто нужна, хотя бы и в виде её книг.

Они стали встречаться.

Гронский мог бы быть сыном Цветаевойвсего на три года старше Али. Они встречаются в Париже.

                                    Набережная. Место встреч Цветаевой с Гронским.

 

Затем она ждёт его в Пантайяке, где проводит лето с Муром.

 

Гронский вполне соответствовал цветаевской формуле: «Друг есть действие». Он исполнял множество поручений и просьб Марины Ивановныпоехать с нею в чешское консульство, передать записку знакомой, встретить её с летнего отдыха, помочь снять комнату в горах, где отдыхал Гронский, различные поручения бытового характера, требующие мужских рук.

У Гронского произошёл разрыв с невестой, он несчастен, разочарован, и Марина врывается в эту душевную трещину со всей своей безмерностью: «до чужой души мне всегда есть дело». Гронский стал её спутником в прогулках по Медонскому лесу.

Они часто проводят вечера в долгих беседах и чтениях стихов, увлекаются фотографированием: сохранилась целая россыпь любительских фотографий той поры, сделанных Гронским и Цветаевой.

 

Гронский находился под безусловным влиянием Марины и, вероятно, любил её, как может любить ученик великого учителя. Он был безотказен и надёжен со своим старинным отношением к женщине, почти годившейся ему в матери, да ещё и поэту. Но Цветаевой, как всегда, виделось нечто большее. И, как всегда, напрасно. К весне 1931 года их пути с Гронским разошлись окончательно, а осенью 34-го Марина узнаёт из газет о трагической и нелепой гибели юноши под колёсами электрички. У могилы она скажет надгробную речь, а 1935 год начался для неё реквиемомкоторым по счёту?

 

За то, что некогда, юн и смел,

Не дал мне заживо сгнить меж тел

Бездушных, замертво пасть меж стен

Не дам тебеумереть совсем!

 

За то, что за руку, свеж и чист,

На волю вывел, весенний лист

Вязанками приносил мне в дом! 

Не дам тебепорасти быльем!

 

За то, что первых моих седин

Сыновней гордостью встретилчин,

Ребячьей радостью встретилстрах, –

Не дам тебепоседеть в сердцах!

 

Что остаётся от человека на земле? Где теперь то, что именуется душой, духом? Возможно ли предугадать роковой финал?

Гронский вовсе не думал умирать. По рассказам родных, он, прервав работу за письменным столом, вышел из дома, направляясь к товарищу. «Иду на несколько минут», – были его последние слова. И Цветаева взяла их как первую строку своего стихотворения. Она пытается проникнуть в тайну молодого человека, которую он навсегда унёс с собой, ища слова для выражения безнадёжного вопроса:

 

Живешьне переубедишь! –

Ведь в книгах лишь, ведь в сказках лишь

Проваливаются сквозь пол

Отставив стулкуда ушел?

 

В рабочем хаосес пером

Наперекосоставив стол,

Отставив стулкуда ушел?

 

Ее реквием Гронскому, в отличие отСтихов к БлокуиНовогоднего“, – это плач по земному человеку. Те обожествленные поэты улетели ввысь: одинлебедемв небо, в бессмертье, другойвновый свет, край, кров“; этогонет нигде, ни под землей, ни в небесах:

 

Опрашиваю весь Париж.

Ведь в сказках лишь да в красках лишь

Возносятся на небеса!

Твоя душакуда ушла?

 

В шкафудвустворчатом, как храм,

Гляди: все книги по местам.

В строкевсе буквы налицо.

Твое лицокуда ушло?

 

Твое лицо,

Твое тепло,

Твое плечо 

Куда ушло?

 

Напрасно глазомкак гвоздем,

Пронизываю чернозем:

В сознанииверней гвоздя:

Здесь нет тебяи нет тебя.

 

Напрасно в ока оборот

Обшариваю небосвод:

   Дождь! дождевой воды бадья.

Там нет тебяи нет тебя.

 

Нет, никоторое из двух:

Кость слишкомкость, дух слишкомдух.

Гдеты? гдетот? гдесам? гдевесь?

Тамслишком там, здесьслишком здесь.

 

Не подменю тебя песком

И паром. Взявшегородством

За труп и призрак не отдам.

Здесьслишком здесь, тамслишком там.

 

Не тыне тыне тыне ты.

Что бы ни пели нам попы,

Что смерть есть жизнь и жизнь есть смерть,

Богслишком Бог, червьслишком червь.

 

В душе Цветаевой возникает новый мифо молодом поэте, который любил еёпервую, а она егопоследним. Всё было, конечно, подругому, они уже давно не встречались, и он любил еёне первую, и она егоне последнего, но её нужен был этот миф для самоутверждения. Ей так хотелось, чтобы её любилихотя бы в прошлом

Марина замыслила издать свою переписку с Гронским под названием «Письма того лета». Когда она узнала, что отец Гронского собирается издать три тома его стихов, сказала: «А лучший томкогданибудь будет наша переписка, – письма того летаСамые невинные и, может быть, самые огненные из всех «Письма о любви».

В 2003 году в издательстве «Вагриус» была издана переписка М. Цветаевой и Н. Гронского под названием «Несколько ударов сердца».

В нынешнем обществе, заражённом прагматизмом, грубой материалистичностью, постмодернистским ёрничаньем, трудно представить понимающего читателя этих писем. Время совершенно другое. Читая эти письма, понимаешь, как же всё изменилосьбыт, бытие, язык, сознание.

Николай Гронскийтот редкий тип русских культурных молодых людей, который практически исчез в катаклизмах 20 века, был перемолот войнами, революциями, репрессиями. В результате такие чудесные качества как душевная тонкость, интеллектуальная чуткость, врождённое чувство чести были почти утрачены. А культура! Какие имена мелькают в этих письмах: Апулей, Рильке, Гёте, Спиноза, ОвидийИнтеллектуальная изысканность, обычная для образованного человека того времени и ныне ушедшая в небытие.

А какой полёт мысли в этих письмахэто и во сне не привидится никому, такие все стали приземлённые, даже поэты. Любовь в союзе с мощным интеллектомэто совсем другая эротика, это для тех, кто понимает.

 

Окончание следует