Людмила ШАРГА. Сновидения города О

Невозможно расстаться с городом,
где морем просолен воздух,
где улицы рассказывают
легенды камня домам.
Лучами солнца исколоты
пустые чаячьи гнезда.
Двумя случайными фразами
начинается пляжный роман.

Колодою карт игральных
мельтешат годы и лица,
изменяется масть, и маски
не скрывают подлинных чувств.
Пляжный роман театрален –
который сезон всё длится,
героиня не ждёт развязки,
да и я её не хочу.

Невозможно расстаться с городом,
где всё становится морем:
где будущее туманно,
где былое – песок морской.
Театральный роман короток.
Кто автор?
Булгаков, Моэм?
На этот раз – как ни странно,
он написан моей рукой.

Невозможно представить прошлое
без протяжных песен маячных,
что проникают в сон мой,
разрывая густой туман.
Заметает снежное крошево
обрывки сети рыбачьей,
где рыбкою невесомой
запуталась я сама

и ещё продолжаю путаться:
и роман длится и длится,
и я – случается – экаю
там, где надо бы звук смягчить,
и впадает моя улица
в море,
и синей птицей
душа взлетает, и эхо лишь
у Желтого камня кричит.

 

 

Декабрьское

 

Декабрь.

День десятый.

Дождь.

Ещё чуть-чуть и город смоет,

а он – венецианский дож,

он обручён навеки с морем.

То в дымке лёгкой – то в дыму

то безмятежно – то тревожно

он спит

и снится снег ему,

хоть и поверить невозможно,

что грезят старые дома

о снегопадах втихомолку,

как будто спящие тома,

на обветшавших книжных полках –

стоят, тоскуют ни о чём

тоскою птичьей иль цыганской…

А город с морем обручён,

как будто дож венецианский.

Пройдёт последний пешеход,

трамвай последний в даль умчится,

и эта ночь

и этот год,

и эти улицы-страницы

исчезнут в сумраке пустом,

и первый утренний прохожий,

увидит одинокий дом

под снежной шапочкою дожа.

 

 

Июльское

 

Горячее солнце июля

до края наполнило дни,

гудит, как разбуженный улей,

мой город в ажурной тени.

Презревшие ленность и негу,

спешат, позабыв про дела,

в волну окунуться с разбегу

и солнцу подставить тела.

А здесь, словно в каменной колбе,

в колодце родного двора,

июльский тринадцатый полдень

стихом опадает.

Жара.

Куда-то исчезли полгода –

и эти недели не в счёт,

на лестнице чёрного хода

паук паутину плетёт,

и ходит от края до края,

свивая полуденный зной…

Короткие ночи сгорают,

и утро пестрит новизной.

У «сфинкса» оконных откосов

чердачная пыль на хвосте,

из персиков и абрикосов

варенье кипит на плите.

Я мажу янтарные пенки

на хлеб, ещё тёплый внутри…

Здесь солнечный заяц на стенке,

здесь солнечный след – у двери,

здесь ангелов слышится пение,

здесь свет и тепло и уют.

Здесь лестницы “чёрной” ступени

к девятому небу ведут.

 

* * *

Макушка лета –
попросту Петровки –
и во дворе и в доме духота,
и примелькались летние обновки,
и вся малина собрана с куста.
О ней забыли, как и о сирени,
сирень исчезла – не видать нигде;
из птичьей вишни сварено варенье,
венок сплетён и пущен по воде…
…туда, где нынче время сенокоса,
туда, где всё прохладней вечера
и всё студёней, всё белёней росы:
кончается русалочья пора.
А здесь ещё вовсю цветёт софора
и источает пьяный аромат,
на колокольне старого собора
колокола к заутрене звонят.
Но я грешна.
Не соблюдаю правил.
Мой сон уносит колокольный звон
по той реке, где шёл рыбарь Шимон.
Он станет – Пётр.
А Савл станет – Павел…

Макушка лета –
попросту Петровки.
…у храма – на трамвайной остановке –
какой-то мальчик обронил ключи
и, о пропаже сожалея, плачет.
Но ласточка ключи под камень спрячет.
О том кукушка знает. Но –  молчит.

 

* * *

Не договорить.
Не домолчать.
Август прячет осени печать
в сложенные крылья за спиною.
Мимо белых пустоглазых лиц
я лечу к гнездовью синих птиц,
что поют в терновнике весною.
Не договорить и не допеть.
Сквозь листву просвечивает медь,
и дымится терпких ягод смальта,
но ещё закаты горячи,
и дрожат рассветные лучи
в тонких пальцах ветреной катальпы.
Жертвенных костров горчащий дым,
песни моря,
чаячьи следы –

там, где небеса смежают вежды.

Ягоды терновника горчат,
сорвана осенняя печать,
на неё лишь только и надежда.
Чтоб дослушать и договорить
и не оборвав до срока нить,
пережить комедии и драмы
здесь, где всяк босяк вершит дела,
позолотой кроя купола,
называя эти башни – храмом.

Где ни за,
ни против,
я одна
вчитываюсь в птичьи письмена

где-то между небом и землёю.
И вдали от торжища,
в тиши
обретаю храм своей души,

уплывая следом за ладьёю….

 

Тревожное

 

…тетрадь со стихами бросив

в какой-нибудь долгий ящик

я стану простым бариста

в ближайшей автокофейне

я буду варить вам кофе

на площади – у Собора

кому-то американо

кому-то двойной эспрессо

как будто не замечая

ползущую серую плесень

как будто не замечая

что сумерки правят миром

когда же совсем стемнеет

и фонари зажгутся

случайный прохожий скажет:

постойте-ка я вас знаю

вы жили в доме напротив

и вроде стихи писали

о городе

о грифонах

о море и о погоде

я этим стихам поверил

я думал – живут же люди

как в сказке – не замечая

что сумерки правят миром

но вы возьми да умолкни

прочтите же мне скорее

о море и о грифонах…

молчание – гавань бедствий

 

о нет

я сварю вам кофе

и сами вы убедитесь

его я гораздо лучше

варю чем стихи читаю

и несомненно – лучше

чем их сочинять пытаюсь

я столько слов заучила

но все они бесполезны

важнее всего не слово

а действие – чувство – дело;

 

я вам заплачу возьмите

за чашку американо

за чёрный двойной – с корицей

без сахара – с кардамоном

но пить я его не стану

мне кофе противопоказан

врачи говорят что сердце

не выдержит даже чашки;

 

и я растерянно стала

читать ему о погоде

о том что стихи – как беды

всегда приходят нежданно

и столь же нежданно счастье

и столь же нежданна радость

он молча стоял и слушал

парил остывая кофе

и я поняла что смысла

немного в моём молчании

и выдвинув долгий ящик

тетрадь наугад открыла…

 

…смешались стихи и кофе

с корицей и кардамоном

где сумерки правят миром

где рыщет серая плесень

 

* * *

Ты, правда, считаешь, что это легко,

запрятать стихи глубоко-глубоко…?

В молчании – мудрость.

В молчании – сила.

В молчании – боль, что невыносима.

Себя схоронив, без сомнений – живьём,

немою обыденностью заживём,

и раны затянутся рано иль поздно…

Ведь ты утверждаешь, что всё несерьёзно,

что только в молчании кроется благо,

а там и до истины шаг,

иль полшага,

Но в жилах вскипает от боли р у д а…

Становится мёртвой живая вода.

 

Ты, правда, считаешь, что это легко,

дуть на воду, зная, что там – молоко,

в молчание спрятать невзгоды и беды,

ни звука, ни слова, ни тени, ни следа.

 

Средь ищущих, алчущих мнимых страстей,

ристалищ, турниров и прочих затей,

стихи –  это просто желание выжить

в миру, где свои убивают своих же,

где серая плесень ползёт по земле

с похмелья кровавого навеселе.

Где полнится небо смурным вороньём,

где каждый молчит о своём…

О своём.

 

Ты, правда, считаешь, что это легко…?

 

 

Кошачье

 

Капля луны висела,
в море текла дорожкой.
Были все кошки серы.
Были все люди – кошки.
Были не понарошку
ни выжлецы, ни псицы,
ночью все люди – кошки,
ночью все кошки – львицы.

Вместо пустых полемик
в полночь уйди из дома:
Здравствуй, кошачье племя,
мы ведь с тобой знакомы.
Мы ведь сродни друг другу
были давно когда-то.
Там, за покосным лугом,
дикие спят котята.

Всматривайся и слушай,
и разглядишь в потёмках
хвост и, конечно, уши
брошенного котёнка.
Как оно дальше будет…
Злая судьба шельмует:
вырастет – выйдет в люди,
если перезимует.

О корешок прострела
станут клыки точиться,
станут все люди серы,
станут все кошки – львицы.
Не уследишь за всеми –
съели к утру кого-то.
Здравствуй, младое племя,
доброй тебе охоты.

 

Дворницкое. Осеннее.

 

Сумерки прохладой прирастают,
но ещё сулят тепло рассветы,
дворники сметают, не читая,
письма из утраченного лета
в зябкие костры за гаражами,
что чадят осенними ночами,
вписывая в горние скрижали
радости земные и печали.
Дворники – сурки и нелюдимы,
не сильны в эпистолярном жанре,
в струйках дыма видят струйки дыма,
что им до каких-то там скрижалей,
до летейских тяжких вод забвенья
с чёрными от серы берегами.
Несколько небрежных мановений –
и сокрыта память под штрихами.
Выйдут – как обычно – на рассвете,
в час, когда ночные тени тают,
помянут недобрым словом ветер,
мётлами листву перелистают.
Со страниц проспектов и бульваров
в тёплых брызгах солнечного света,
с мостовых, мостов и тротуаров
дворники сметают лето в Лету.
Мне бы слушать мётел их камлание,
им бы – поскорей убрать весь город.
Где-то там – в кострах – мои послания
из тепла перетекают в холод,
из весны перелетают в осень,
растворяясь в поднебесной выси.
Дворники их не заметят вовсе –
утром город полон новых писем.

Уехать к морю

 

Уехать к морю и забыть о доме,
где ангелы качали на ладонях
от счастья невесомые тела;
где речка полноводная текла,
и бусинки обычного стекла
хранились – как сокровища – в шкатулке.
Где девочка бежит по переулку –
“провулок” говорили в том краю –
не знает счастье ни конца – ни края:
там солнце на Купалин день играет,
и я его встречать не устаю.
Уехать к морю – это ли не благо,
дышать прохладой и марать бумагу
то прозой, то стихами…
То молчать,
вытягивая бытность на плечах,
и, коротая ночи при свечах,
писать самой себе десятки писем,
в них правда, в них обрывки вечных истин,
а суть одна – так хочется домой,
где свет живой и где вода живая,
и тихий голос песню напевает
о том, что будет лето за зимой.
Уехать к морю.
К берегу иному,
к неверному прибою кружевному,
и снова очутиться на краю,
в любимой колыбельной, что поют
всем маленьким, и права не дают
ходить по краю и ложиться с краю…

Там волны снами детскими играют,
там старики из вод забвенья пьют.

Уехать к морю и дойти до края,
и просто жить – судеб не выбирая,
бродить, как бедный серенький волчок,
закрыв беглянку-память на крючок,
чтобы с пути в который раз не сбиться;
и не вспугнуть волчка – он сам боится
ходить по краю.
Но о том… молчок.

 

 

 

Невозможно расстаться с городом,
где морем просолен воздух,
где улицы рассказывают
легенды камня домам.
Лучами солнца исколоты
пустые чаячьи гнезда.
Двумя случайными фразами
начинается пляжный роман.

Колодою карт игральных
мельтешат годы и лица,
изменяется масть, и маски
не скрывают подлинных чувств.
Пляжный роман театрален –
который сезон всё длится,
героиня не ждёт развязки,
да и я её не хочу.

Невозможно расстаться с городом,
где всё становится морем:
где будущее туманно,
где былое – песок морской.
Театральный роман короток.
Кто автор?
Булгаков, Моэм?
На этот раз – как ни странно,
он написан моей рукой.

Невозможно представить прошлое
без протяжных песен маячных,
что проникают в сон мой,
разрывая густой туман.
Заметает снежное крошево
обрывки сети рыбачьей,
где рыбкою невесомой
запуталась я сама

и ещё продолжаю путаться:
и роман длится и длится,
и я – случается – экаю
там, где надо бы звук смягчить,
и впадает моя улица
в море,
и синей птицей
душа взлетает, и эхо лишь
у Желтого камня кричит.

 

 

Декабрьское

 

Декабрь.

День десятый.

Дождь.

Ещё чуть-чуть и город смоет,

а он – венецианский дож,

он обручён навеки с морем.

То в дымке лёгкой – то в дыму

то безмятежно – то тревожно

он спит

и снится снег ему,

хоть и поверить невозможно,

что грезят старые дома

о снегопадах втихомолку,

как будто спящие тома,

на обветшавших книжных полках –

стоят, тоскуют ни о чём

тоскою птичьей иль цыганской…

А город с морем обручён,

как будто дож венецианский.

Пройдёт последний пешеход,

трамвай последний в даль умчится,

и эта ночь

и этот год,

и эти улицы-страницы

исчезнут в сумраке пустом,

и первый утренний прохожий,

увидит одинокий дом

под снежной шапочкою дожа.

 

 

Июльское

 

Горячее солнце июля

до края наполнило дни,

гудит, как разбуженный улей,

мой город в ажурной тени.

Презревшие ленность и негу,

спешат, позабыв про дела,

в волну окунуться с разбегу

и солнцу подставить тела.

А здесь, словно в каменной колбе,

в колодце родного двора,

июльский тринадцатый полдень

стихом опадает.

Жара.

Куда-то исчезли полгода –

и эти недели не в счёт,

на лестнице чёрного хода

паук паутину плетёт,

и ходит от края до края,

свивая полуденный зной…

Короткие ночи сгорают,

и утро пестрит новизной.

У «сфинкса» оконных откосов

чердачная пыль на хвосте,

из персиков и абрикосов

варенье кипит на плите.

Я мажу янтарные пенки

на хлеб, ещё тёплый внутри…

Здесь солнечный заяц на стенке,

здесь солнечный след – у двери,

здесь ангелов слышится пение,

здесь свет и тепло и уют.

Здесь лестницы “чёрной” ступени

к девятому небу ведут.

 

* * *

Макушка лета –
попросту Петровки –
и во дворе и в доме духота,
и примелькались летние обновки,
и вся малина собрана с куста.
О ней забыли, как и о сирени,
сирень исчезла – не видать нигде;
из птичьей вишни сварено варенье,
венок сплетён и пущен по воде…
…туда, где нынче время сенокоса,
туда, где всё прохладней вечера
и всё студёней, всё белёней росы:
кончается русалочья пора.
А здесь ещё вовсю цветёт софора
и источает пьяный аромат,
на колокольне старого собора
колокола к заутрене звонят.
Но я грешна.
Не соблюдаю правил.
Мой сон уносит колокольный звон
по той реке, где шёл рыбарь Шимон.
Он станет – Пётр.
А Савл станет – Павел…

Макушка лета –
попросту Петровки.
…у храма – на трамвайной остановке –
какой-то мальчик обронил ключи
и, о пропаже сожалея, плачет.
Но ласточка ключи под камень спрячет.
О том кукушка знает. Но –  молчит.

 

* * *

Не договорить.
Не домолчать.
Август прячет осени печать
в сложенные крылья за спиною.
Мимо белых пустоглазых лиц
я лечу к гнездовью синих птиц,
что поют в терновнике весною.
Не договорить и не допеть.
Сквозь листву просвечивает медь,
и дымится терпких ягод смальта,
но ещё закаты горячи,
и дрожат рассветные лучи
в тонких пальцах ветреной катальпы.
Жертвенных костров горчащий дым,
песни моря,
чаячьи следы –

там, где небеса смежают вежды.

Ягоды терновника горчат,
сорвана осенняя печать,
на неё лишь только и надежда.
Чтоб дослушать и договорить
и не оборвав до срока нить,
пережить комедии и драмы
здесь, где всяк босяк вершит дела,
позолотой кроя купола,
называя эти башни – храмом.

Где ни за,
ни против,
я одна
вчитываюсь в птичьи письмена

где-то между небом и землёю.
И вдали от торжища,
в тиши
обретаю храм своей души,

уплывая следом за ладьёю….

 

Тревожное

 

…тетрадь со стихами бросив

в какой-нибудь долгий ящик

я стану простым бариста

в ближайшей автокофейне

я буду варить вам кофе

на площади – у Собора

кому-то американо

кому-то двойной эспрессо

как будто не замечая

ползущую серую плесень

как будто не замечая

что сумерки правят миром

когда же совсем стемнеет

и фонари зажгутся

случайный прохожий скажет:

постойте-ка я вас знаю

вы жили в доме напротив

и вроде стихи писали

о городе

о грифонах

о море и о погоде

я этим стихам поверил

я думал – живут же люди

как в сказке – не замечая

что сумерки правят миром

но вы возьми да умолкни

прочтите же мне скорее

о море и о грифонах…

молчание – гавань бедствий

 

о нет

я сварю вам кофе

и сами вы убедитесь

его я гораздо лучше

варю чем стихи читаю

и несомненно – лучше

чем их сочинять пытаюсь

я столько слов заучила

но все они бесполезны

важнее всего не слово

а действие – чувство – дело;

 

я вам заплачу возьмите

за чашку американо

за чёрный двойной – с корицей

без сахара – с кардамоном

но пить я его не стану

мне кофе противопоказан

врачи говорят что сердце

не выдержит даже чашки;

 

и я растерянно стала

читать ему о погоде

о том что стихи – как беды

всегда приходят нежданно

и столь же нежданно счастье

и столь же нежданна радость

он молча стоял и слушал

парил остывая кофе

и я поняла что смысла

немного в моём молчании

и выдвинув долгий ящик

тетрадь наугад открыла…

 

…смешались стихи и кофе

с корицей и кардамоном

где сумерки правят миром

где рыщет серая плесень

 

* * *

Ты, правда, считаешь, что это легко,

запрятать стихи глубоко-глубоко…?

В молчании – мудрость.

В молчании – сила.

В молчании – боль, что невыносима.

Себя схоронив, без сомнений – живьём,

немою обыденностью заживём,

и раны затянутся рано иль поздно…

Ведь ты утверждаешь, что всё несерьёзно,

что только в молчании кроется благо,

а там и до истины шаг,

иль полшага,

Но в жилах вскипает от боли р у д а…

Становится мёртвой живая вода.

 

Ты, правда, считаешь, что это легко,

дуть на воду, зная, что там – молоко,

в молчание спрятать невзгоды и беды,

ни звука, ни слова, ни тени, ни следа.

 

Средь ищущих, алчущих мнимых страстей,

ристалищ, турниров и прочих затей,

стихи –  это просто желание выжить

в миру, где свои убивают своих же,

где серая плесень ползёт по земле

с похмелья кровавого навеселе.

Где полнится небо смурным вороньём,

где каждый молчит о своём…

О своём.

 

Ты, правда, считаешь, что это легко…?

 

 

Кошачье

 

Капля луны висела,
в море текла дорожкой.
Были все кошки серы.
Были все люди – кошки.
Были не понарошку
ни выжлецы, ни псицы,
ночью все люди – кошки,
ночью все кошки – львицы.

Вместо пустых полемик
в полночь уйди из дома:
Здравствуй, кошачье племя,
мы ведь с тобой знакомы.
Мы ведь сродни друг другу
были давно когда-то.
Там, за покосным лугом,
дикие спят котята.

Всматривайся и слушай,
и разглядишь в потёмках
хвост и, конечно, уши
брошенного котёнка.
Как оно дальше будет…
Злая судьба шельмует:
вырастет – выйдет в люди,
если перезимует.

О корешок прострела
станут клыки точиться,
станут все люди серы,
станут все кошки – львицы.
Не уследишь за всеми –
съели к утру кого-то.
Здравствуй, младое племя,
доброй тебе охоты.

 

Дворницкое. Осеннее.

 

Сумерки прохладой прирастают,
но ещё сулят тепло рассветы,
дворники сметают, не читая,
письма из утраченного лета
в зябкие костры за гаражами,
что чадят осенними ночами,
вписывая в горние скрижали
радости земные и печали.
Дворники – сурки и нелюдимы,
не сильны в эпистолярном жанре,
в струйках дыма видят струйки дыма,
что им до каких-то там скрижалей,
до летейских тяжких вод забвенья
с чёрными от серы берегами.
Несколько небрежных мановений –
и сокрыта память под штрихами.
Выйдут – как обычно – на рассвете,
в час, когда ночные тени тают,
помянут недобрым словом ветер,
мётлами листву перелистают.
Со страниц проспектов и бульваров
в тёплых брызгах солнечного света,
с мостовых, мостов и тротуаров
дворники сметают лето в Лету.
Мне бы слушать мётел их камлание,
им бы – поскорей убрать весь город.
Где-то там – в кострах – мои послания
из тепла перетекают в холод,
из весны перелетают в осень,
растворяясь в поднебесной выси.
Дворники их не заметят вовсе –
утром город полон новых писем.

Уехать к морю

 

Уехать к морю и забыть о доме,
где ангелы качали на ладонях
от счастья невесомые тела;
где речка полноводная текла,
и бусинки обычного стекла
хранились – как сокровища – в шкатулке.
Где девочка бежит по переулку –
“провулок” говорили в том краю –
не знает счастье ни конца – ни края:
там солнце на Купалин день играет,
и я его встречать не устаю.
Уехать к морю – это ли не благо,
дышать прохладой и марать бумагу
то прозой, то стихами…
То молчать,
вытягивая бытность на плечах,
и, коротая ночи при свечах,
писать самой себе десятки писем,
в них правда, в них обрывки вечных истин,
а суть одна – так хочется домой,
где свет живой и где вода живая,
и тихий голос песню напевает
о том, что будет лето за зимой.
Уехать к морю.
К берегу иному,
к неверному прибою кружевному,
и снова очутиться на краю,
в любимой колыбельной, что поют
всем маленьким, и права не дают
ходить по краю и ложиться с краю…

Там волны снами детскими играют,
там старики из вод забвенья пьют.

Уехать к морю и дойти до края,
и просто жить – судеб не выбирая,
бродить, как бедный серенький волчок,
закрыв беглянку-память на крючок,
чтобы с пути в который раз не сбиться;
и не вспугнуть волчка – он сам боится
ходить по краю.
Но о том… молчок.