Анна Гедымин. Исполнение желаний. Миниатюры
(Из книги «Нечаянная проза» )
ВСТРЕЧА
В.Н.
Кто бы мог подумать, что этот неподвижный знойный день — с черствым воздухом, визгливым смехом, долетающим с пруда, и единственной радостью — что липа, умница, разрослась с прошлого лета и теперь не пускает в комнату прямое солнце, — так вот, кто бы подумал, что этот палящий день вдруг разрешится такими влажными, душистыми, невыносимо печальными сумерками! С нежнейшим ветерком, намекающим, что уже август и скоро жара будет вспоминаться с благодарностью. И неожиданным пониманием, что темнеть стало раньше, не как месяц назад.
Николай вывел велосипед и поехал к станции. Еще со школьных лет, когда на дачах одновременно собирались человек десять ровесников, мальчишек и девчонок, этот маршрут сделался как будто единственно возможным. У станции происходили все незапланированные, но тайно желаемые встречи, вся волнующая и долгожданная жизнь. Теперь от этого остался лишь рефлекс — садиться на велосипед и с легким щемлением в груди ехать к станции.
Добравшись, как обычно, быстрее, чем хотелось, Николай за рога вкатил свою верную машину на теплый перрон и пошел мимо редких уже фигур. Две-три совсем зеленые парочки, старуха с узлами и укрытым тряпкой ведром, очень пьяный мужичок, готовящийся заночевать на скамейке, — все они выглядели сегодня как-то особенно, сладко пасторально.
Впереди он заметил молодую женщину с ребенком и невольно залюбовался. И тут же замедлил шаг. Он узнал ее, хотя не видел, кажется, лет десять. В то лето Николай был бесконечно и безнадежно в нее влюблен. У него просто не оставалось другого выхода — в нее были влюблены все, и, ощутив что-то иное, он просто испортил бы красивую, словно заранее составленную композицию, где каждый персонаж на своем месте, а в центре — она, и это гармонично, грустно и упоительно. Она его не замечала, и он, помнится, страдал ужасно, одна радость, что недолго — кончилось лето, и он так ни разу и не поинтересовался ее дальнейшей судьбой.
Женщина меж тем приближалась, держа за руку мальчика лет, наверное, трех. И уже слышны были ее терпеливые, ласковые слова: «Это лавочка. А это собачка. А это урна, в нее мусор бросают…» Теперь их разделяли каких-нибудь пять шагов. Николай решил не обращаться, дождаться, когда она сама его назовет в своем перечне. «Это мальчик. Это столб, на нем фонарь горит». Ее безмятежный взгляд заскользил совсем рядом: «Тетя… Велосипед…» (Его велосипед!) И тут, как сквозь сон, он услышал, что она уже называет какие-то следующие предметы — брошенную газету, чемодан и его владельца, — а его пропустила, точно и не увидела.
Конечно, он не решился ни окликнуть ее, ни даже посмотреть вслед. Прошел по остывающему после знойного дня перрону насквозь, а потом долго брел по песчаной тропинке обратно, вцепившись в велосипедный руль. На душе было неспокойно и светло. Словно все тревоги и все ожидания юности вдруг вернулись. И опять стало казаться, что он еще может быть кому-нибудь нужен — со всеми своими капризами, неуверенностью в себе и, по старой памяти, ревнивым отношением к современной литературе — с тех пор еще, когда сам писал невесть какие, но честные стихи. Позже, уже сделавшись архитектором, Николай часто жалел о прежнем своем, поэтическом состоянии души, считая его безвозвратно утерянным. Но, как теперь выяснилось, он ошибался и в этом.
ИСПОЛНЕНИЕ ЖЕЛАНИЙ
Сначала мне показалось, что она из тех, про кого говорят: «У нее глаза красивые» («ни кожи, ни рожи», частенько даже прыщи, а глаза — они глаза и есть, ничем плохим не примечательны). Но в ней я частично ошибся. Ошибка выявилась в бассейне, куда занесло однажды всю нашу компанию, — девчонку с такой фигурой дурнушкой не назовешь. Однако по части умственных способностей я в ней не обманулся: оказалась достаточной дурой, чтобы согласиться приехать такого-то числа по такому-то адресу (якобы на день рождения одного моего семейного друга, куда мне ну никак нельзя без пары, а на самом деле — в мою собственную холостяцкую берлогу).
Такое-то число началось с энергичного звонка матери.
— Что у тебя за голос! Как ты живешь! Посмотри на себя! Я к тебе сейчас приеду.
— Лучше не надо.
— Как ты разговариваешь! Куда ты катишься!
— Ну хорошо, приезжай. Только ненадолго. И еще… Знаешь… Ну ладно.
— Ну что, что?!
— Ничего.
— Ты меня доконаешь! С тобой невозможно!
Мать бросает трубку, но я не отхожу от телефона, зная, что через минуту она перезвонит.
— Так что ты хотел сказать? — более кротко спрашивает трубка.
— Мама, привези мне подушку.
— Что-о?
— Понимаешь, сегодня ко мне приедет малознакомая девушка, а у меня только одна подушка, неудобно.
Кажется, мать переборщила, сказав недавно, что я уже ничем ее не удивлю.
— А куда делась твоя вторая подушка? — спрашивает она после паузы.
— Я подарил ее Антонине.
— Как?!
— Ну, так. Не мог же я с ней расстаться, не подарив чего-нибудь на память.
В трубке послышались короткие гудки. Отлично, теперь я на некоторое время свободен. Главное ведь что? — соответствовать представлениям. Тогда собеседник успокаивается и временно теряет к тебе интерес. Мать всегда подозревала, что я закончу психушкой, — зачем же разочаровывать? Но я ошибся. Она позвонила снова.
— Слушай, не валяй дурака! Немедленно забери у Тони подушку и извинись.
— Перед кем?
— Ты слышишь, что я говорю?
— Ну уж нет! Я не так мелок, чтобы требовать обратно свои подарки!
Трубка опять пуста. Я начинаю лихорадочно ходить по комнате. А что если мать не привезет подушку? Скорее всего, она решила, что я шучу. Так часто случается, когда говоришь чистую, даже трагическую правду.
Возвращаюсь к телефону и малодушно набираю номер Антонины.
— Я знала, что ты позвонишь, — говорит она с нежелательным в данном случае придыханием.
— Я, собственно, по делу…
— Ну?
— Мне нужна подушка. Ненадолго. Я потом верну.
— У тебя же есть.
— Мне нужна вторая подушка! — ору я, начиная злиться. — Сегодня! Только не подумай, что это я так к тебе клеюсь. Мне действительно нужна подушка для гостя.
— А я тебе не нужна?
Ну вот. Сам виноват.
— Тонечка, — говорю как можно ласковей, — я же сказал подушка для гостя, а не женщина для гостя.
Она уже рыдает. Черт возьми! Как трудно быть джентльменом в городе, в котором все так сложно трактуют тему подушки!
— Ты гад! Я тебя ненавижу! — сквозь рыдания выкрикивает Антонина и бросает трубку.
Последняя фраза едва ли означает, что сейчас Антонина быстро соберется и повезет через всю Москву, в мороз, в общественном транспорте подушку для моего гостя. Поэтому звоню другу Андрюхе.
— Старик, — говорит эта гнусная рожа, вдоволь нахохотавшись над моими проблемами, — ты извини, но у меня лишней подушки нет.
— На один вечер!
— Кто тебя знает. А вдруг она у тебя заживется? Ты лучше вот что: позвони ей и скажи, чтобы приезжала со своей. Это будет справедливо.
Потом я звоню еще двум корешам, но у одного никто не подходит, а у другого трубку снимает новоиспеченная жена Светка, и я не решаюсь произнести свою срамную просьбу.
И тут меня осеняет. Прямо в шлепанцах вылетаю за дверь и прыжками одолеваю два лестничных марша. В седьмой квартире живет чудный мужик, пьяница, наш жэковский слесарь Петя.
У Пети, как всегда, гости и, как всегда, уже не первый день. В комнате дымно, перегарно и сифонит из разбитой форточки.
— У тебя подушка есть? — спрашиваю с порога, отыскав глазами кляклую Петину физиономию.
— Там, — отвечает Петя слабым утренним голосом. Я устремляюсь в указанный угол и действительно нахожу жуткого вида сыроватую подушку без наволочки. Ну что ж, я еще успею подсушить ее на батарее. Сойдет.
Но, как говорится, судьбе не было угодно, чтобы я такого-то числа просто и без помех покинул Петину квартиру. Путь мне преградил невероятно крупный и, как мне показалось, недружелюбный человек. Ухмыляясь, он без труда вырвал из моих рук подушку и довольно точным движением заткнул ею разбитую форточку. Потом верзила вновь обернулся ко мне и прогремел: «Ай да молодец мужик! А мы тут второй день дрогнем! Садись!» И он опустил тяжелую руку мне на плечо. И я сел на кушетку между верзилой и бледной дамой, глушащей самогон стаканами.
Дальнейшее я помню предельно отчетливо. Сначала я решил уйти после первого же глотка, лишь только обо мне забудут. Но вот обо мне забыли, и первый глоток (и даже стакан) состоялся, а уходить расхотелось. Здесь никто не спрашивал, куда я дел вторую подушку и есть ли у меня совесть; никто не интересовался даже, как меня зовут, хотя всех, кроме неожиданно оживившегося Пети, я видел впервые. И все-таки мы были единым целым, общностью, коллективом, что ли. Если бы сейчас кто-нибудь посторонний вздумал меня ударить или просто назвать гадом, все присутствующие наверняка возмутились бы, а то и вступились за меня. И я бы, не задумываясь, вступился за любого.
Короче, я остался. Менялись лица и разговоры, кто-то пел, кто-то шутил или плакал. И надо всем этим витал покой и мир, никто никому не был обязан…
Очнулся я, когда уже стемнело. Аккуратно высвободился из-под руки задремавшей бледной дамы и, не прощаясь, поплелся к выходу. Который час, день, год — всего этого я себе не представлял.
Дверь моей квартиры оказалась не запертой, внутри слышались голоса. Войдя, я обнаружил сидящих рядком за столом мать, Антонину и даже Андрюху. На кровати, так же рядком, лежали три посторонние мне подушки.
И вот тут произошел провал в памяти. Знаю только, что подошел к кровати и, не раздеваясь, упал в это мягкое, прохладное, белое нагромождение. «Кажется, сегодня исполняются все желания», — пронеслась изумленная прощальная мысль.
Я так и не узнал, приезжала ли она в тот вечер. Возможно, приезжала, когда в квартире никого не было. А может быть даже звонила в дверь, когда я дрых в подушках и ничего не услышал. Ну и ладно. «Все, что НЕ делается, к лучшему», — любит повторять сосед Петя, и с ним трудно спорить.
А ее я с тех пор видел только издали, мельком. Кивнет (правда, довольно приветливо) — и бежит дальше. А через полгода я узнал, что она вышла замуж за Андрюху. На свадьбу меня не пригласили.
ПАМЯТНИК КУЛЬТУРЫ
Я прихожу к нему, когда иссякают силы, терпение и надежда. Хотя точно знаю, что он не даст мне ни того, ни другого, ни третьего. Он вообще никогда и никому ничего не дает. Зато берет с охотой и не в меру: если удастся — деньги, но чаще — настроение, мысли, чувства. Есть такая форма существования белковой материи: человек берущий. Если угодно, в нем можно увидеть воплощение мужского начала. Мне не угодно. Я вообще имею факты, доказывающие, что этого типа не существует в природе.
Впрочем, для галлюцинации он слишком материален. Цепко, словно намереваясь посостязаться в армрестлинге, хватает мою вяло уворачивающуюся руку своей, крючковатой и влажной.
— Сколько лет, сколько зим! Жаль, что выпить… У тебя нет? И у меня не осталось.
Он обитает в маленьком, до невозможности грязном кабинете, по самый потолок заваленном пожухлыми рукописями. Зазеленевшая вода в графине, блюдце с раздавленным окурком, почти насквозь просиженное кресло… Лишь виднеющийся за окном пластичный омоновец из охраны соседнего казино напоминает о том, что я — уже не тот юнец, который явился сюда четверть века назад, в единственном приличном костюме и с полной душой еще не загаженных идеалов.
Тем временем визави мой, кажется, оживился не на шутку. Вскочил, нервно ходит из угла в угол (два шага туда — два обратно), потирает руки, обильно дымит чуть ли не «Беломором».
— Как, говорю, дела? — спрашивает.
— Хреново. А то разве пришел бы? — огрызаюсь, пролезая к креслу (оно еще с тех пор стоит максимально неудобно для сидения — угол шкафа под локтем, угол тумбочки перед коленом).
Он в ответ разражается одобрительным смехом, переходящим в каркающий кашель:
— Ну да, мы, интеллигенция, теперь сам знаешь где. Я вот тоже сижу среди этого графоманья — и чего им всем от меня нужно? Ты сейчас как, женат?
— По-разному.
— Я тоже. Нинка ну до того надоела! У нас с тобой, как всегда, все одинаково. Я это сразу заметил, с тех пор, как познакомились, помнишь? Да все ты помнишь, ты же свой человек!
Никогда, ни разу в жизни он не сделал мне ничего хорошего. Но это бы еще ничего, — он никогда не упускал возможности сделать какую-нибудь гадость. Я не в претензии за то, что, когда я принес свои первые стишки, он восхищенно поцокал языком, а едва я вышел, выбросил их в мусорную корзину. Не в обиде, что он написал какую-то особенно яростную, на уровне базарной брани, рецензию на мою первую книжку. В конце концов, когда неожиданно для всех, а особенно для меня, эта книжка получила престижную иностранную премию, он первый меня с нею поздравил. И предложил принести что-нибудь в их журнал. Но я, униженный и оскорбленный, отказался. И никогда ничего в его журнал не давал. И не дружил с ним никогда. И на противные его сплетни, передаваемые мне знакомыми, упорно не реагировал. И общего у нас ничего нет. Так на тебе: свой человек!
— Дай я тебе расскажу! — он уже трясет меня за плечо. — Живу я не на пенсию и не на зарплату, на это не проживешь. Я беру с графоманов деньги за публикацию. То есть редакция само собой берет, официально, а я — отдельно. Предварительно. Представляешь, и они платят! Хотя их и так бы опубликовали, за официальный взнос! Я это называю налог на глупость. За это бы выпить…
Откровенно говоря, при каждой нашей встрече наступает момент, когда я всерьез задумываюсь, не придушить ли его. Мне почему-то кажется, что это будет легко. И каждый раз его спасает одна и та же случайность: осторожно, как в метро, двери открываются, и в комнату входит какой-нибудь уж совсем фантастический персонаж. Сегодня это оказался длинноволосый юноша с застывшей гримасой невостребованной добродетели на лице. Этакая помесь Добролюбова с д’Артарьяном. И, конечно, при портфеле. В котором я, как ученая собака — присутствие наркотиков, отчетливо чую запах рукописи.
— Принес? — посуровев, спрашивает хозяин кабинета.
Молодой человек жестом иллюзиониста вынимает из портфеля бутылку водки. За этим следует короткая сосредоточенная возня, в результате которой на столе, в проплешине между бумагами, возникают три стакана и почему-то лимон.
После первого стакана становится ясно, что без чтения рукописи не обойтись.
— А, ладно, доставай, я посмотрю, — милостиво произносит хозяин кабинета.
Господи, неужели и я вот так же угодливо рылся в портфеле, так же дрожали мои руки и пылали прыщи? Да, конечно, да. Ну и пусть. Будем считать, что именно за это сегодня такая тоска на душе и в теле. И я пригубляю второй стакан забытой уже дряни.
Но старый мой знакомец неутомим.
— Какая галиматья! — почти восхищенно грохочет он. И, адресуясь ко мне: — Ты только послушай!
Нет, увольте, никаких стихов! Я жестом останавливаю слово прямо на лету. И малодушно говорю:
— Лучше глазами. Я на слух хуже…
— На, передай мэтру, что он скажет. Это я его, между прочим, открыл. Он тоже пришел вот так, совсем мальчиком…
Добролюбов-д’Артаньян ревниво следит за каждым моим движением. Беру рукопись с твердым намерением не читать. И тут… Господи помилуй! То, что она напечатана на машинке в век всеобщей компьютеризации, меня не удивляет — откуда у этого чокнутого компьютер. Но откуда у него такая, та самая машинка? Высокие, немного пижонские буквы довольно глубоко тонут в податливой бумаге, отчего листы особенно, пьяняще шуршат. Через дедов «Ундервуд» прошли все самые любимые, самые первые мои стихи и рассказы. Вот так же вылетал кружочек из буквы «о», оставляя ровную дырочку. Так же насквозь пробивались иные точки и запятые. От одного вида этой машинки у меня еще недавно кружилась голова и побаливало сердце…
Ну мог ли я сказать ему что-нибудь неодобрительное? Умиленно пробормотал несколько дежурных фраз, с интересом наблюдая, как на лице молодого человека появляется, а потом закрепляется выражение фанатичной, собачьей преданности. Пожалуй, теперь он мог бы, чего доброго, пойти за меня на смерть.
— Ну ладно, ладно, — гостеприимный хозяин довольно бесцеремонно выталкивает Добролюбова из комнаты. — У нас тут серьезный разговор, ты приди в другой раз. Часов в восемь.
И, водрузившись на место, прикрывает глаза, смачно прокашливается, лоснящееся лицо выражает полное довольство. Глупо, но и со мной происходит нечто похожее.
Через какое-то время выясняется, что мы, оказывается, не одни — посреди комнаты послушно стоит и ждет некое флегматичное существо. Немытые патлы, круглая некрасивая физиономия, мешковатые штаны… С раздражением понимаю, что не в состоянии определить его пол. Что это, старость? В моей юности гневные бабули тоже не могли угадать половую принадлежность очаровательной джинсовой хипни. Может, на обувь посмотреть, это иногда помогает…
Приподнимаюсь в кресле, смотрю на обувь, не помогает — это оказываются кроссовки. Курьер (существо, как выяснилось, курьер, что тоже ничего не дает) вслед за мной внимательно и, кажется, с гордостью их разглядывает. Потом переводит водянистые глаза на меня и говорит ничего не проясняющим, промежуточным голосом:
— А я вас помню. Когда мы в Литинституте учились, вы к нам приезжали выступать. К нам многие приезжали, а вас мы почему-то запомнили.
— Да его все знают, он же знаменитость! — очнувшись, гремит хозяин кабинета, забирая у курьера принесенные конверты.
— Это Женя, — почему-то с нажимом говорит он, когда дверь за существом закрывается. И я без огорчения понимаю, что мне не судьба узнать, юноша это был или девушка. Да и неохота. И зачем я так напился?.. Равнодушно, вполглаза наблюдаю, как мой визави убирается у себя на столе: пустую бутылку на пол, лимон и стаканы в шкаф, рукопись д’Артаньяна в корзину, нераспечатанные конверты на подоконник…
— Слушай, денег у тебя взаймы не будет? — спрашивает на всякий случай.
— Не дам я тебе денег, — отвечаю, стараясь не расплескать ровное тепло, разлившееся по всему телу.
Он не обижается, от меня можно взять другое — мою, так сказать, широкую известность в узких кругах. И невзначай брякнуть какому-нибудь курьеру: «Он же знаменитость! Мой ученик». А это стоит мятого полтинника.
И тут появляется она. Ошибки быть не может. Она уникальна и невероятна. Томительный ее образ нельзя забыть. Знаете этих неожиданно созревших, стыдливых, толстых старшеклассниц конца семидесятых? Никакой косметики, никаких колец и сережек — только румянец во всю щеку и глупый, прямой взгляд. А из-под подола суровой коричневой юбки виднеются круглые колени, обтянутые плотным эластиком. Туфли на «школьном» каблуке немного повернуты носами внутрь… Ни одна актриса не сумела это воспроизвести — ее невозможно сыграть. Ею можно только быть, года два-три. А теперь таких вообще нет.
Она ничего не говорит, как и положено виденью. Только смотрит на хозяина комнатенки с настойчивой нежностью. И он в ответ расцветает, озаряется веселой похабщиной, машет рукой:
— Да, да, я все помню! Уже иду!
А когда она исчезает, мне:
— Ничего девица? Моя новая пассия.
Прикинув, сколько ему может быть лет, мысленно снимаю шляпу. И одновременно осознаю, что, пожалуй, хватит. Еще год, а может и несколько, я не появлюсь в этом затхлом кабинетике — смогу существовать и там, снаружи.
Знакомый мой меж тем бурно прихорашивается: сморкается, с явной симпатией смотрится в зеркало, проводит пятерней по волосам, маскируя блестящую плешь. И я понимаю, что все мы сдохнем — и я, и ты, и автор с «Ундервудом», и эта девица с ее непристойными коленками, а он — останется. И от этого мне делается хорошо. И я ухожу, окрыленный.
СЛУЧАЙНОСТЬ
Он что-то нес за пазухой. Просто шел и что-то нес за пазухой, бережно, как котенка. Он не выглядел ненормальным или даже просто возбужденным. Поэтому когда он упал и на асфальт потекла красная жидкость, все сначала подумали, что он нес вино или сок — и вот разлил. Лишь через несколько минут кто-то вспомнил хлопок и понял, что это выстрел. Все сразу же закричали, загалдели невыносимо — счастье, что он этого не слышал. Не кричала только ты. Просто приближалась мягким шагом.
Он шел на встречу с тобой. Сказать, что ты можешь делать что угодно. Хочешь — даже выходи замуж за это ничтожество. А он — он не желает этого видеть. И покидает тебя. И все, и все… А получилось так, что события не связались во времени — он не выдержал раньше, чем вы встретились.
Приехали милиционер и доктор. Оказалось, что никакая это не кровь — в самом деле, пакет вишневого сока.
— Ну и слава богу! — заскучали зеваки и начали разбредаться.
Только ты никуда не уходила. Ну и что, что не кровь? Сердце-то все равно остановилось — по сигналу постороннего выхлопа с автострады.
(Из книги «Нечаянная проза» )
ВСТРЕЧА
В.Н.
Кто бы мог подумать, что этот неподвижный знойный день — с черствым воздухом, визгливым смехом, долетающим с пруда, и единственной радостью — что липа, умница, разрослась с прошлого лета и теперь не пускает в комнату прямое солнце, — так вот, кто бы подумал, что этот палящий день вдруг разрешится такими влажными, душистыми, невыносимо печальными сумерками! С нежнейшим ветерком, намекающим, что уже август и скоро жара будет вспоминаться с благодарностью. И неожиданным пониманием, что темнеть стало раньше, не как месяц назад.
Николай вывел велосипед и поехал к станции. Еще со школьных лет, когда на дачах одновременно собирались человек десять ровесников, мальчишек и девчонок, этот маршрут сделался как будто единственно возможным. У станции происходили все незапланированные, но тайно желаемые встречи, вся волнующая и долгожданная жизнь. Теперь от этого остался лишь рефлекс — садиться на велосипед и с легким щемлением в груди ехать к станции.
Добравшись, как обычно, быстрее, чем хотелось, Николай за рога вкатил свою верную машину на теплый перрон и пошел мимо редких уже фигур. Две-три совсем зеленые парочки, старуха с узлами и укрытым тряпкой ведром, очень пьяный мужичок, готовящийся заночевать на скамейке, — все они выглядели сегодня как-то особенно, сладко пасторально.
Впереди он заметил молодую женщину с ребенком и невольно залюбовался. И тут же замедлил шаг. Он узнал ее, хотя не видел, кажется, лет десять. В то лето Николай был бесконечно и безнадежно в нее влюблен. У него просто не оставалось другого выхода — в нее были влюблены все, и, ощутив что-то иное, он просто испортил бы красивую, словно заранее составленную композицию, где каждый персонаж на своем месте, а в центре — она, и это гармонично, грустно и упоительно. Она его не замечала, и он, помнится, страдал ужасно, одна радость, что недолго — кончилось лето, и он так ни разу и не поинтересовался ее дальнейшей судьбой.
Женщина меж тем приближалась, держа за руку мальчика лет, наверное, трех. И уже слышны были ее терпеливые, ласковые слова: «Это лавочка. А это собачка. А это урна, в нее мусор бросают…» Теперь их разделяли каких-нибудь пять шагов. Николай решил не обращаться, дождаться, когда она сама его назовет в своем перечне. «Это мальчик. Это столб, на нем фонарь горит». Ее безмятежный взгляд заскользил совсем рядом: «Тетя… Велосипед…» (Его велосипед!) И тут, как сквозь сон, он услышал, что она уже называет какие-то следующие предметы — брошенную газету, чемодан и его владельца, — а его пропустила, точно и не увидела.
Конечно, он не решился ни окликнуть ее, ни даже посмотреть вслед. Прошел по остывающему после знойного дня перрону насквозь, а потом долго брел по песчаной тропинке обратно, вцепившись в велосипедный руль. На душе было неспокойно и светло. Словно все тревоги и все ожидания юности вдруг вернулись. И опять стало казаться, что он еще может быть кому-нибудь нужен — со всеми своими капризами, неуверенностью в себе и, по старой памяти, ревнивым отношением к современной литературе — с тех пор еще, когда сам писал невесть какие, но честные стихи. Позже, уже сделавшись архитектором, Николай часто жалел о прежнем своем, поэтическом состоянии души, считая его безвозвратно утерянным. Но, как теперь выяснилось, он ошибался и в этом.
ИСПОЛНЕНИЕ ЖЕЛАНИЙ
Сначала мне показалось, что она из тех, про кого говорят: «У нее глаза красивые» («ни кожи, ни рожи», частенько даже прыщи, а глаза — они глаза и есть, ничем плохим не примечательны). Но в ней я частично ошибся. Ошибка выявилась в бассейне, куда занесло однажды всю нашу компанию, — девчонку с такой фигурой дурнушкой не назовешь. Однако по части умственных способностей я в ней не обманулся: оказалась достаточной дурой, чтобы согласиться приехать такого-то числа по такому-то адресу (якобы на день рождения одного моего семейного друга, куда мне ну никак нельзя без пары, а на самом деле — в мою собственную холостяцкую берлогу).
Такое-то число началось с энергичного звонка матери.
— Что у тебя за голос! Как ты живешь! Посмотри на себя! Я к тебе сейчас приеду.
— Лучше не надо.
— Как ты разговариваешь! Куда ты катишься!
— Ну хорошо, приезжай. Только ненадолго. И еще… Знаешь… Ну ладно.
— Ну что, что?!
— Ничего.
— Ты меня доконаешь! С тобой невозможно!
Мать бросает трубку, но я не отхожу от телефона, зная, что через минуту она перезвонит.
— Так что ты хотел сказать? — более кротко спрашивает трубка.
— Мама, привези мне подушку.
— Что-о?
— Понимаешь, сегодня ко мне приедет малознакомая девушка, а у меня только одна подушка, неудобно.
Кажется, мать переборщила, сказав недавно, что я уже ничем ее не удивлю.
— А куда делась твоя вторая подушка? — спрашивает она после паузы.
— Я подарил ее Антонине.
— Как?!
— Ну, так. Не мог же я с ней расстаться, не подарив чего-нибудь на память.
В трубке послышались короткие гудки. Отлично, теперь я на некоторое время свободен. Главное ведь что? — соответствовать представлениям. Тогда собеседник успокаивается и временно теряет к тебе интерес. Мать всегда подозревала, что я закончу психушкой, — зачем же разочаровывать? Но я ошибся. Она позвонила снова.
— Слушай, не валяй дурака! Немедленно забери у Тони подушку и извинись.
— Перед кем?
— Ты слышишь, что я говорю?
— Ну уж нет! Я не так мелок, чтобы требовать обратно свои подарки!
Трубка опять пуста. Я начинаю лихорадочно ходить по комнате. А что если мать не привезет подушку? Скорее всего, она решила, что я шучу. Так часто случается, когда говоришь чистую, даже трагическую правду.
Возвращаюсь к телефону и малодушно набираю номер Антонины.
— Я знала, что ты позвонишь, — говорит она с нежелательным в данном случае придыханием.
— Я, собственно, по делу…
— Ну?
— Мне нужна подушка. Ненадолго. Я потом верну.
— У тебя же есть.
— Мне нужна вторая подушка! — ору я, начиная злиться. — Сегодня! Только не подумай, что это я так к тебе клеюсь. Мне действительно нужна подушка для гостя.
— А я тебе не нужна?
Ну вот. Сам виноват.
— Тонечка, — говорю как можно ласковей, — я же сказал подушка для гостя, а не женщина для гостя.
Она уже рыдает. Черт возьми! Как трудно быть джентльменом в городе, в котором все так сложно трактуют тему подушки!
— Ты гад! Я тебя ненавижу! — сквозь рыдания выкрикивает Антонина и бросает трубку.
Последняя фраза едва ли означает, что сейчас Антонина быстро соберется и повезет через всю Москву, в мороз, в общественном транспорте подушку для моего гостя. Поэтому звоню другу Андрюхе.
— Старик, — говорит эта гнусная рожа, вдоволь нахохотавшись над моими проблемами, — ты извини, но у меня лишней подушки нет.
— На один вечер!
— Кто тебя знает. А вдруг она у тебя заживется? Ты лучше вот что: позвони ей и скажи, чтобы приезжала со своей. Это будет справедливо.
Потом я звоню еще двум корешам, но у одного никто не подходит, а у другого трубку снимает новоиспеченная жена Светка, и я не решаюсь произнести свою срамную просьбу.
И тут меня осеняет. Прямо в шлепанцах вылетаю за дверь и прыжками одолеваю два лестничных марша. В седьмой квартире живет чудный мужик, пьяница, наш жэковский слесарь Петя.
У Пети, как всегда, гости и, как всегда, уже не первый день. В комнате дымно, перегарно и сифонит из разбитой форточки.
— У тебя подушка есть? — спрашиваю с порога, отыскав глазами кляклую Петину физиономию.
— Там, — отвечает Петя слабым утренним голосом. Я устремляюсь в указанный угол и действительно нахожу жуткого вида сыроватую подушку без наволочки. Ну что ж, я еще успею подсушить ее на батарее. Сойдет.
Но, как говорится, судьбе не было угодно, чтобы я такого-то числа просто и без помех покинул Петину квартиру. Путь мне преградил невероятно крупный и, как мне показалось, недружелюбный человек. Ухмыляясь, он без труда вырвал из моих рук подушку и довольно точным движением заткнул ею разбитую форточку. Потом верзила вновь обернулся ко мне и прогремел: «Ай да молодец мужик! А мы тут второй день дрогнем! Садись!» И он опустил тяжелую руку мне на плечо. И я сел на кушетку между верзилой и бледной дамой, глушащей самогон стаканами.
Дальнейшее я помню предельно отчетливо. Сначала я решил уйти после первого же глотка, лишь только обо мне забудут. Но вот обо мне забыли, и первый глоток (и даже стакан) состоялся, а уходить расхотелось. Здесь никто не спрашивал, куда я дел вторую подушку и есть ли у меня совесть; никто не интересовался даже, как меня зовут, хотя всех, кроме неожиданно оживившегося Пети, я видел впервые. И все-таки мы были единым целым, общностью, коллективом, что ли. Если бы сейчас кто-нибудь посторонний вздумал меня ударить или просто назвать гадом, все присутствующие наверняка возмутились бы, а то и вступились за меня. И я бы, не задумываясь, вступился за любого.
Короче, я остался. Менялись лица и разговоры, кто-то пел, кто-то шутил или плакал. И надо всем этим витал покой и мир, никто никому не был обязан…
Очнулся я, когда уже стемнело. Аккуратно высвободился из-под руки задремавшей бледной дамы и, не прощаясь, поплелся к выходу. Который час, день, год — всего этого я себе не представлял.
Дверь моей квартиры оказалась не запертой, внутри слышались голоса. Войдя, я обнаружил сидящих рядком за столом мать, Антонину и даже Андрюху. На кровати, так же рядком, лежали три посторонние мне подушки.
И вот тут произошел провал в памяти. Знаю только, что подошел к кровати и, не раздеваясь, упал в это мягкое, прохладное, белое нагромождение. «Кажется, сегодня исполняются все желания», — пронеслась изумленная прощальная мысль.
Я так и не узнал, приезжала ли она в тот вечер. Возможно, приезжала, когда в квартире никого не было. А может быть даже звонила в дверь, когда я дрых в подушках и ничего не услышал. Ну и ладно. «Все, что НЕ делается, к лучшему», — любит повторять сосед Петя, и с ним трудно спорить.
А ее я с тех пор видел только издали, мельком. Кивнет (правда, довольно приветливо) — и бежит дальше. А через полгода я узнал, что она вышла замуж за Андрюху. На свадьбу меня не пригласили.
ПАМЯТНИК КУЛЬТУРЫ
Я прихожу к нему, когда иссякают силы, терпение и надежда. Хотя точно знаю, что он не даст мне ни того, ни другого, ни третьего. Он вообще никогда и никому ничего не дает. Зато берет с охотой и не в меру: если удастся — деньги, но чаще — настроение, мысли, чувства. Есть такая форма существования белковой материи: человек берущий. Если угодно, в нем можно увидеть воплощение мужского начала. Мне не угодно. Я вообще имею факты, доказывающие, что этого типа не существует в природе.
Впрочем, для галлюцинации он слишком материален. Цепко, словно намереваясь посостязаться в армрестлинге, хватает мою вяло уворачивающуюся руку своей, крючковатой и влажной.
— Сколько лет, сколько зим! Жаль, что выпить… У тебя нет? И у меня не осталось.
Он обитает в маленьком, до невозможности грязном кабинете, по самый потолок заваленном пожухлыми рукописями. Зазеленевшая вода в графине, блюдце с раздавленным окурком, почти насквозь просиженное кресло… Лишь виднеющийся за окном пластичный омоновец из охраны соседнего казино напоминает о том, что я — уже не тот юнец, который явился сюда четверть века назад, в единственном приличном костюме и с полной душой еще не загаженных идеалов.
Тем временем визави мой, кажется, оживился не на шутку. Вскочил, нервно ходит из угла в угол (два шага туда — два обратно), потирает руки, обильно дымит чуть ли не «Беломором».
— Как, говорю, дела? — спрашивает.
— Хреново. А то разве пришел бы? — огрызаюсь, пролезая к креслу (оно еще с тех пор стоит максимально неудобно для сидения — угол шкафа под локтем, угол тумбочки перед коленом).
Он в ответ разражается одобрительным смехом, переходящим в каркающий кашель:
— Ну да, мы, интеллигенция, теперь сам знаешь где. Я вот тоже сижу среди этого графоманья — и чего им всем от меня нужно? Ты сейчас как, женат?
— По-разному.
— Я тоже. Нинка ну до того надоела! У нас с тобой, как всегда, все одинаково. Я это сразу заметил, с тех пор, как познакомились, помнишь? Да все ты помнишь, ты же свой человек!
Никогда, ни разу в жизни он не сделал мне ничего хорошего. Но это бы еще ничего, — он никогда не упускал возможности сделать какую-нибудь гадость. Я не в претензии за то, что, когда я принес свои первые стишки, он восхищенно поцокал языком, а едва я вышел, выбросил их в мусорную корзину. Не в обиде, что он написал какую-то особенно яростную, на уровне базарной брани, рецензию на мою первую книжку. В конце концов, когда неожиданно для всех, а особенно для меня, эта книжка получила престижную иностранную премию, он первый меня с нею поздравил. И предложил принести что-нибудь в их журнал. Но я, униженный и оскорбленный, отказался. И никогда ничего в его журнал не давал. И не дружил с ним никогда. И на противные его сплетни, передаваемые мне знакомыми, упорно не реагировал. И общего у нас ничего нет. Так на тебе: свой человек!
— Дай я тебе расскажу! — он уже трясет меня за плечо. — Живу я не на пенсию и не на зарплату, на это не проживешь. Я беру с графоманов деньги за публикацию. То есть редакция само собой берет, официально, а я — отдельно. Предварительно. Представляешь, и они платят! Хотя их и так бы опубликовали, за официальный взнос! Я это называю налог на глупость. За это бы выпить…
Откровенно говоря, при каждой нашей встрече наступает момент, когда я всерьез задумываюсь, не придушить ли его. Мне почему-то кажется, что это будет легко. И каждый раз его спасает одна и та же случайность: осторожно, как в метро, двери открываются, и в комнату входит какой-нибудь уж совсем фантастический персонаж. Сегодня это оказался длинноволосый юноша с застывшей гримасой невостребованной добродетели на лице. Этакая помесь Добролюбова с д’Артарьяном. И, конечно, при портфеле. В котором я, как ученая собака — присутствие наркотиков, отчетливо чую запах рукописи.
— Принес? — посуровев, спрашивает хозяин кабинета.
Молодой человек жестом иллюзиониста вынимает из портфеля бутылку водки. За этим следует короткая сосредоточенная возня, в результате которой на столе, в проплешине между бумагами, возникают три стакана и почему-то лимон.
После первого стакана становится ясно, что без чтения рукописи не обойтись.
— А, ладно, доставай, я посмотрю, — милостиво произносит хозяин кабинета.
Господи, неужели и я вот так же угодливо рылся в портфеле, так же дрожали мои руки и пылали прыщи? Да, конечно, да. Ну и пусть. Будем считать, что именно за это сегодня такая тоска на душе и в теле. И я пригубляю второй стакан забытой уже дряни.
Но старый мой знакомец неутомим.
— Какая галиматья! — почти восхищенно грохочет он. И, адресуясь ко мне: — Ты только послушай!
Нет, увольте, никаких стихов! Я жестом останавливаю слово прямо на лету. И малодушно говорю:
— Лучше глазами. Я на слух хуже…
— На, передай мэтру, что он скажет. Это я его, между прочим, открыл. Он тоже пришел вот так, совсем мальчиком…
Добролюбов-д’Артаньян ревниво следит за каждым моим движением. Беру рукопись с твердым намерением не читать. И тут… Господи помилуй! То, что она напечатана на машинке в век всеобщей компьютеризации, меня не удивляет — откуда у этого чокнутого компьютер. Но откуда у него такая, та самая машинка? Высокие, немного пижонские буквы довольно глубоко тонут в податливой бумаге, отчего листы особенно, пьяняще шуршат. Через дедов «Ундервуд» прошли все самые любимые, самые первые мои стихи и рассказы. Вот так же вылетал кружочек из буквы «о», оставляя ровную дырочку. Так же насквозь пробивались иные точки и запятые. От одного вида этой машинки у меня еще недавно кружилась голова и побаливало сердце…
Ну мог ли я сказать ему что-нибудь неодобрительное? Умиленно пробормотал несколько дежурных фраз, с интересом наблюдая, как на лице молодого человека появляется, а потом закрепляется выражение фанатичной, собачьей преданности. Пожалуй, теперь он мог бы, чего доброго, пойти за меня на смерть.
— Ну ладно, ладно, — гостеприимный хозяин довольно бесцеремонно выталкивает Добролюбова из комнаты. — У нас тут серьезный разговор, ты приди в другой раз. Часов в восемь.
И, водрузившись на место, прикрывает глаза, смачно прокашливается, лоснящееся лицо выражает полное довольство. Глупо, но и со мной происходит нечто похожее.
Через какое-то время выясняется, что мы, оказывается, не одни — посреди комнаты послушно стоит и ждет некое флегматичное существо. Немытые патлы, круглая некрасивая физиономия, мешковатые штаны… С раздражением понимаю, что не в состоянии определить его пол. Что это, старость? В моей юности гневные бабули тоже не могли угадать половую принадлежность очаровательной джинсовой хипни. Может, на обувь посмотреть, это иногда помогает…
Приподнимаюсь в кресле, смотрю на обувь, не помогает — это оказываются кроссовки. Курьер (существо, как выяснилось, курьер, что тоже ничего не дает) вслед за мной внимательно и, кажется, с гордостью их разглядывает. Потом переводит водянистые глаза на меня и говорит ничего не проясняющим, промежуточным голосом:
— А я вас помню. Когда мы в Литинституте учились, вы к нам приезжали выступать. К нам многие приезжали, а вас мы почему-то запомнили.
— Да его все знают, он же знаменитость! — очнувшись, гремит хозяин кабинета, забирая у курьера принесенные конверты.
— Это Женя, — почему-то с нажимом говорит он, когда дверь за существом закрывается. И я без огорчения понимаю, что мне не судьба узнать, юноша это был или девушка. Да и неохота. И зачем я так напился?.. Равнодушно, вполглаза наблюдаю, как мой визави убирается у себя на столе: пустую бутылку на пол, лимон и стаканы в шкаф, рукопись д’Артаньяна в корзину, нераспечатанные конверты на подоконник…
— Слушай, денег у тебя взаймы не будет? — спрашивает на всякий случай.
— Не дам я тебе денег, — отвечаю, стараясь не расплескать ровное тепло, разлившееся по всему телу.
Он не обижается, от меня можно взять другое — мою, так сказать, широкую известность в узких кругах. И невзначай брякнуть какому-нибудь курьеру: «Он же знаменитость! Мой ученик». А это стоит мятого полтинника.
И тут появляется она. Ошибки быть не может. Она уникальна и невероятна. Томительный ее образ нельзя забыть. Знаете этих неожиданно созревших, стыдливых, толстых старшеклассниц конца семидесятых? Никакой косметики, никаких колец и сережек — только румянец во всю щеку и глупый, прямой взгляд. А из-под подола суровой коричневой юбки виднеются круглые колени, обтянутые плотным эластиком. Туфли на «школьном» каблуке немного повернуты носами внутрь… Ни одна актриса не сумела это воспроизвести — ее невозможно сыграть. Ею можно только быть, года два-три. А теперь таких вообще нет.
Она ничего не говорит, как и положено виденью. Только смотрит на хозяина комнатенки с настойчивой нежностью. И он в ответ расцветает, озаряется веселой похабщиной, машет рукой:
— Да, да, я все помню! Уже иду!
А когда она исчезает, мне:
— Ничего девица? Моя новая пассия.
Прикинув, сколько ему может быть лет, мысленно снимаю шляпу. И одновременно осознаю, что, пожалуй, хватит. Еще год, а может и несколько, я не появлюсь в этом затхлом кабинетике — смогу существовать и там, снаружи.
Знакомый мой меж тем бурно прихорашивается: сморкается, с явной симпатией смотрится в зеркало, проводит пятерней по волосам, маскируя блестящую плешь. И я понимаю, что все мы сдохнем — и я, и ты, и автор с «Ундервудом», и эта девица с ее непристойными коленками, а он — останется. И от этого мне делается хорошо. И я ухожу, окрыленный.
СЛУЧАЙНОСТЬ
Он что-то нес за пазухой. Просто шел и что-то нес за пазухой, бережно, как котенка. Он не выглядел ненормальным или даже просто возбужденным. Поэтому когда он упал и на асфальт потекла красная жидкость, все сначала подумали, что он нес вино или сок — и вот разлил. Лишь через несколько минут кто-то вспомнил хлопок и понял, что это выстрел. Все сразу же закричали, загалдели невыносимо — счастье, что он этого не слышал. Не кричала только ты. Просто приближалась мягким шагом.
Он шел на встречу с тобой. Сказать, что ты можешь делать что угодно. Хочешь — даже выходи замуж за это ничтожество. А он — он не желает этого видеть. И покидает тебя. И все, и все… А получилось так, что события не связались во времени — он не выдержал раньше, чем вы встретились.
Приехали милиционер и доктор. Оказалось, что никакая это не кровь — в самом деле, пакет вишневого сока.
— Ну и слава богу! — заскучали зеваки и начали разбредаться.
Только ты никуда не уходила. Ну и что, что не кровь? Сердце-то все равно остановилось — по сигналу постороннего выхлопа с автострады.