Эмиль СОКОЛЬСКИЙ. Книжный обзор. Ирина Машинская, Виктор Каган, Ярослав Пичугин, Игорь Силантьев, Алексей Ланцов, Елена Семёнова
ЛИЦО ВОДЫ
Ирина Машинская. Делавер.
М.: «Книжное обозрение» (АРГО-РИСК), 2017
В начале книги – справка из «Британики»: Делавер – река, которая частично является границей между штатами Пенсильвания и Нью-Йорк. Именно в том краю и живёт автор. Одноимённый цикл стихотворений помещён на одной из последних страниц; всё предыдущее словно бы готовит нас к нему. Вода, волна, речные приметы не раз встречаются у Машинской, – видимо, выступая символами течения жизни, текучести, «утекаемости» её, а с другой стороны – символом спокойствия, тишины, вечности, памяти как бессмертия: стихи будто покачиваются на зыбкой поверхности широкого водоёма, они негромки и грустны. а как ещё можно говорить об ушедших – своих родных и близких? Их тени я вижу на протяжении всей книги. «Когда человек умирает, начинается новая с ним жизнь…»; «И потом научаешься обходиться без человека / без словечек его / без примочек привычек…»; «Ты снился мне / смотрел и улыбался / И как при жизни было непонятно / о чём нам говорить…»; «Тот кто умер домой не летит в самолёте со мной / он вернётся, но только отдельно летит / как ни в чём не бывало встречает /и до смерти рад раскрываемым рамам…» Но разговор поэт ведёт не только о своих утратах; в обращённых к дочери строках она выражает всю глубину своей любви, глядя в неизбежное будущее – то есть глядя на себя глазами родного человека.
Смотрю на эти книжицы, вещицы –
как будет тебе больно
брать их в руки.
Так как же быть?
Как жить мне, ничего не оставляя,
чтоб не обжечь потом твоей руки?
Как сделать так, чтоб сниться – и не сниться? <…>
Вся книга полна любви к жизни, которая, какие бы потери ни случались, идёт своим чередом; любовь способна ведь не только радовать, но и томить и даже мучить – например, любовь к земле, оставшейся далеко за океаном:
Вот новости – на Эхе, на песке,
а как было б проще.
Там родина висит на волоске
твоя, трепещет.
Бежит, божится, моется песок,
в твой берег жмётся.
И оборвать бы этот волосок –
а он не рвётся.
Рифма «проще» – «трепещет» здесь не случайна, в книге немало диссонансных рифм, которыми охотно пользуются, например, Владимир Гандельсман и Алексей Порвин. А если говорить о письме Ирины Машинской в целом – замечу, что каждая её новая книга словно бы мягко отрицает предыдущую; создаётся впечатление, будто автор отдаляется от своих прежних стихов и каждый раз пишет «настоящую», «сегодняшнюю» книгу, о которой может уверенно сказать: именно эта – м о я. «Делавер» вызывает разнообразные впечатления: вначале кажется, что язык Машинской стал проще, прозрачней, чем в книге предыдущей («Офелия и мастерок» 2013 года); к середине нарастают смысловые сложности, туманности; затруднённость понимания замысла становится очевидной, и вдруг снова – чистый прозрачный свет. Как в «Делавере»:
<…>
Ночь не сплю, а днём ночую,
вью явь без сна,
нависаю над водою –
так, нитка лесная. <…>
И спешит тенями кроны
плавунец пеший,
только шов не заживает –
рана от ветки павшей.
Ткань, прорвавшаяся с краю,
где нежный берег
переменчивого кроя
тебя сберёг.
Это ряское рябое,
почти болотца,
стало мне дорогое
воды лицо. <…>
К стилю письма поэта привыкаешь быстро; ритмические качания и сбивы мне кажутся не только естественными, но даже и необходимыми (в книге встречаются стихи со скачущим, прерывистым, спотыкающимся ритмом – впрочем, не «скатывающимся» в верлибр; а есть и стихотворение «Giornata. Облака в окне на закате» с графическим решением в духе Виктора Кривулина: строки идут не в столбец, выровненный по левому краю, а располагаются симметрично по оси страницы – в зависимости от середины стихотворения). Ирина Машинская – из тех поэтов, которых невозможно представить без развития; каждая её книга – отдельна. Да, именно к н и г а с т и х о в, а не сборник. Отдельная, новая жизнь.
СВОБОДНОЕ ДЫХАНИЕ
Виктор Каган. Новое несовершенство.
[б.м.] «Издательские решения», 2017
Голос автора глуховат, негромок, нетороплив, отчётлив, речь – внятная, мысли выражены «с последней прямотой» (пользуясь словами Мандельштама). Это не значит, что стихи – просты. За каждой строкой – серьёзное размышление, глубокое переживание и богатый опыт, главный итог которого – понимание того, что сколько ты ни живёшь – всё время учишься жить; не устаёшь начинать с нуля; укрепляешься в мужестве переносить любую боль; чувствуешь потребность б е с е д о в а т ь с Богом, а не просить его; не изменять мир, а наводить порядок в себе самом; воспринимать жизнь одновременно как настоящий день и как бесконечную память о прошлом. И конечно, обострённо чувствовать время: «Чем меньше остаётся времени, / тем его больше, / начинает хватать на то, / на что раньше не было и минуты. / Оказывается, / ты до сих пор ни разу не досмотрел / потрясающую мистерию заката / от начала до конца …»
Виктор Каган – психотерапевт; помимо трёх с лишним десятков научных изданий у него вышло шесть книг стихов. Психология – это, конечно, искусство, а не свод формул, «установок», рекомендаций; в каждом отдельном случае приходится вступать словно в неизведанную местность и порой ощупью находить нужные тропинки. И вот это искусство нашло у Кагана своё высшее воплощение в поэзии – в неё он тоже вступает всякий раз как в неизведанную местность. О его стихах не скажешь, что они сочинены или что даже – продуманны; они – словно бы естественно рождающаяся речь, культурно организованная по самой своей природе. Каган не пишет о чём-то, не рассказывает о чём-то: он в стихотворении – живёт. Поскольку «пока говоришь о времени / оно пролетает / пока говоришь о боге / его не слышишь / пока рассуждаешь о любви / не любишь / пока собираешься сделать / не делаешь / пока боишься смерти / не живёшь…»
В этой книге собраны только верлибры, – о чём извещает лицевая сторона обложки. Правда, нужно сделать оговорку: это и так и не так. Во-первых, в основе некоторых верлибров Виктора Кагана лежит всё-таки регулярный стих – конечно, несколько «замаскированный». Во-вторых, кое-где я встречаю строки, написанные вполне белым стихом – вот, например, одно из любимых у меня стихотворений – очень характерных для Кагана: в нём – взаимосвязь земного и небесного, сегодняшнего и вечного, физического и духовного. Жизнь не «удерживается» в прозе, стремится оторваться от земли – и становится чистой поэзией:
Река есть отражение небес,
в конце пути впадающее в море,
как жизнь в конце концов впадает в смерть,
не прекращая своего теченья
и не давая дважды войти в неё.
Сидя на небесном берегу,
пересыпаю мысли, как песок,
следя за поплавком и рыбьим плеском,
за отраженьем человеческих фигурок
в пространстве проплывающего неба
и узнаю себя в одной из них,
и парус облака меня уносит в море,
а на тепле примятой мной травы,
своим теплом притягивая солнце,
мой сын перебирает в пальцах вечность.
Почему этот верлибр, в котором понятно каждое слово, – поэзия? В записных книжках Кагана есть такое высказывание: -До тех пор, пока содержание стихотворного текста может быть полностью передано прозой, мы имеем дело с версификацией, а не с поэзией. Поэзия – всегда выход за границы и пределы возможностей обыденного сознания и обыденной речи». Стихотворение «Река…» – целиком эти слова подтверждает…
Однажды Виктор Каган мне признался, что никогда не испытывал желания вступить в какой-либо творческий союз: «Зачем мне вступать в Союз свободного дыхания?» Сейчас возраст поэта, уроженца Ленинграда, впоследствии – жителя Далласа, ныне – Германии – приближается к восьмидесяти. Время не пощадило его здоровья: Каган более двадцати раз оказывался на операционном столе: болезнь ног. В те тяжёлые дни его спасали стихи: придавали ему сил, физических и душевных (что, как мы знаем, крепко взаимосвязано. Вот читаю стихотворение во второй половине книги и убеждаюсь: поэзия творит чудеса. Оздоровляет, омолаживает, укрепляет корни жизни:
в день рожденья
даже случайный шорох
исполнен смысла
что произошло
что такого случилось
в чём собственно смысл
год
прошуршал меж пальцев
водой ли
песком
новый лёг на ладони
словно младенец
САМОСЕВ
Ярослав Пичугин. Зимнее яблоко.
М.: «Линор», 2018
Первая часть книги – верлибры. Один из них начинается строками: «поэт пловец / в ночном море», – обрывая на этом цитату, я вспоминаю дневниковую запись Юрия Казарина: «Поэт – пловец, он знает, куда ж нам плыть: прочь от берега. В одиночество. В одиночество Бога и Пушкина». Так Пичугин и поступает: от всего земного он «уплывает» в природу: в поля. в леса, в реки, в небо. Традиции золотого века русской поэзии у него проявляются во второй части книги, в рифмованных стихах, а в начале – тишина, которую он слышит наравне с классиками верлибра Геннадием Айги и Арво Метсом: «ты в поле / стоишь / медля дальше шагнуть / облако-небо / рядом с тобою сейчас»; «бронза / листвы на земле / стволов / улетающих в небо / осенний оргáн»… Здесь и ощущение безбрежного пространства, и живописное полотно, и внутренний слух… да, внутренний: Пичугин – поэт неслышащий (кстати, он состоит в редакции журнала Всероссийского общества глухих «В едином строю»). Конечно, поэзия не нуждается в биографических комментариях, но всё же есть в книге строки, которые можно по-настоящему понять лишь с учётом «биографического» обстоятельства:
перед грозой
ощутимо
тишина сжимается
пружиной
в каждом глухом
распрямившаяся пружина
тишины
Отсюда понятен глубинный смысл и таких строк: «слыша / не слышать вслушиваться / в сухое шелестенье / зимней / дубовой листвы», с их чуткими паузами. Есть среди верлибров Пичугина ещё один образец, по-новому точно передающий состояние бессонницы и последующее «падение» в дремоту; его нельзя не привести полностью:
попробуй уснуть
после бессонной ночи
под утро
идёшь во сне
раздвигая туман
и рассветный говорок птиц
весь взвешен
паутиной сна
сон-туман
сон-сон
Но разве может глухой слышать говорок птиц? На это нашёлся ответ – из давней прозы Ярослава Пичугина: «…Ночь, вся, изрезана на кусочки давних голосов, воспоминаний, будто стая ласточек пролетела и ножницами своих крыльев настригла лоскутки чёрного бархата. Скоро заниматься рассвету, солнце появится слева, со стороны высотных зданий туристического комплекса. Оно задержится между ними, и здания будут подбрасывать этот багровый, неяркий пока шар, как ладони игроков. Почему в этот час, когда темнота начинает рассеиваться, внутренний слух лучше улавливает голоса? Являются все те звуки, которые теснятся в памяти, будь это призывный говор заводского гудка, или шорох шин, проехавшего мимо много лет назад велосипеда, или услышанная в давнем разговоре фраза, со всем богатством интонаций говорившего. И ещё – все звуки нынешней городской осени… Да, эти особые мгновения внутреннего слуха устанавливают связь с миром других людей, промелькнувших и ушедших и тех, что окружают тебя сейчас, и с миром вещей, с их сокровенной жизнью и только им присущей звуковой волной…» А в остальном – конечно, всё «слышится» зрением; так, например, дерево может прошелестеть «приветствие / на лиственном языке», и поэт ответит «только улыбкой / такой же / рассветно-ранней».
Верлибры Ярослава Пичугина – задумчивые фотокадры, «моментальные навек»; вдумчивые наблюдения человека, ограждённого от гула большого города, от многословия окружающих; способность слышать лучше слышащих. В первом стихотворении автор сам даёт верлибрам поэтическую характеристику: они «совсем по-птичьи / на веточку присядут / прошелестят листвой / и в землю / лягут / самосевом».
Стихи второй половины книги – в одну, две, три строфы – показывают автора продолжателем традиции «тихой лирики»: оперённые рифмами, они такие же спокойные, негромкие, неторопливые, как верлибры. О чем бы Пичугин ни говорил – о любви, о природе, об увиденном в поездках-путешествиях, – голос его ровен, взгляд осмыслен. Это типично традиционная поэзия; автор не стремится удивлять техническими приёмами и необычным «углом зрения», его задача – проговорить то, что осело, устоялось в душе, Однако то, что хорошо в верлибрах, не всегда впечатляет в традиционных образцах: встречаются торопливые, случайные слова, банальные концовки. Чтобы не быть голословным, ограничусь лишь одним примером. На снежном забытом погосте – одинокая тропка: «Здесь кто-то наведался в гости: / не вспомнить о близких нельзя», совершенно лишние строки, особенно последняя. Однако то же «детское» простодушие рождает милые и даже чувственные строки, например: «Эта речка Серебрянка / через заросли течёт, / грациозно, как гречанка, / впишет тело в поворот».
В книге немало стихотворений, написанных без пунктуации и заглавных букв; я понимаю, что таким образом лишь увеличивается в них объём тишины. Но это не значит, что я не наблюдаю в таком письме модной тенденции. Одно из стихотворений меня настолько огорчило, что я написал автору: зачем он снял знаки и заглавные буквы в «Яузе…», я ведь помню его в предпоследней книге, стихотворение там звучит гораздо лучше: «Яуза тянется зимняя, / плавно втекает под мост, / и обозначена линия, / белая, вставшая в рост. // Только клубится с морозами / легкий парок над рекой / и отмеряется дозами / или ложится строкой…» В новой книге оно выглядит так:
яуза тянется зимняя
плавно втекает под мост
и обозначена линия
белая, вставшая в рост
только клубится с морозами
легкий парок над рекой
и отмеряется дозами
или ложится строкой
так осторожно и камерно
с прошлым означена связь
словно бы скрытою камерой
съёмка пейзажа велась
Ярослав Пичугин внял моему отчаянию, пожалел меня и объявил, что восстановил в «Яузе…» все запятые, точки, многоточие и большие буквы. Вот так поступок! Поистине стихи – «самосев»: посеял автор стихотворение – и оно, выражаясь не без пафоса, взошло в моём сознании.
В СУМАТОХЕ СВЕТА
Игорь Силантьев. Эклоги.
СПб.: «Алетейя», 2017
Эклоги в литературе определяются как разновидность идиллии, – стихотворения, изображающие сцены из пастушеской жизни (в нашем, современном случае – из жизни, свободной от каких-либо социально-общественных обязанностей), но книге Силантьева подходит и более раннее значение этого слова: «небольшое стихотворение произвольного содержания». Течение времён года, поездка на поезде, воспоминание о занятиях музыкой, о чувственных томлениях, давление большого города, философское отношение к потерям, ощущение приближения поздней поры жизни, – всё это проходит перед глазами автора, вызывает у него всевозможные эмоции, ассоциации, размышления, наполняет грустью, радостью, юмором, иронией; но главное – поддерживает в нём тонус. Каждая часть книги состоит из стихотворения в четырнадцать семистрочных строф, и начало «Эклогам» задаёт «Зима», что весьма о многом говорит: весну Силантьев «отодвигает» на потом; зима длят него – не конец жизни, а лишь преддверие к ней.
Заячий след несложно петляет,
Ныряет в лог, выводит обратно.
Снег в январе сладок, горек,
А если его заберёшь в ладони,
Жар доберётся до самого сердца.
В комок сожмёт, не сразу отпустит.
И воздух схватит пустое горло. <…>
Вот так, непринуждённо, образно, всё пойдёт и дальше. В предисловии, написанном Арамом Асояном, много умных слов («инкорпорирован», «имплантирован», «бинарная оппозиция», «элиминирует» и прочее и прочее); но даже вполне ясные рассуждения о Феокрите и Вергилии, – у которых, по его мнению, и следует искать корни силантьевских эклог, – мало что говорят об этой книге. Разве из современных поэтов Силантьеву не было от кого оттолкнуться? «Зима! Я люблю твою горечь клюквы / к чаю, блюдца с дольками мандарина, / твой миндаль с арахисом, граммов двести», – это из «Зимней эклоги» Бродского. «Мой друг, мой нежный друг, в пунцовом георгине / могучий шмель гудит, зарывшись с головой./ Но крупный дождь грибной так легок на помине, / так сладок для ботвы, для кожи золотой», – это из «Эклоги» Тимура Кибирова, – правда, рифмованной (Силантьев же рифму не любит). Так что дело не в Феокрите и не в Вергилии (автор и раньше был не чужд античным размерам). В качестве примера сходной манеры письма и художественного мышления можно привести ещё многих и многих, причём самых разных и неожиданных авторов (скажем, «Времена года» Кристионаса Донелайтиса или «Средиземноморские песни, среднерусские плачи» Олеси Николаевой). Дело просто в выборе стройной, вольной стихотворной формы для демонстрации образов, чувства ритма, живости восприятия мира и насмешливости воображения. Слово «демонстрация», пожалуй, не самое удачное, но налицо литературность письма Игоря Силантьева, иногда несвободная от нарочитости и общих мест. например, деловая сухость фразы: «Человек уходит, дом остаётся / И остаются невыясненными вопросы…»; а «Громыхает колёс покорное железо»; «Поезд ползёт по утлым рельсам» – это даже не живописная ирония в духе Владимира Кучерявкина, это уже остросюжетный фильм. Литературный избыток? – пожалуйста::«А в сухих кустах на краю дороги / В путанице ветвей в суматохе света / Гремят воробьи, оглохшие от пыли» (по крайней мере, «путаница ветвей» мне встречалась в произведениях много раз, а весенняя сухость деревьев – у Ахматовой точно). Впрочем, я всё это воспринимаю как юмор, построенный на контрасте «возвышенного» и «житейского», сниженного:
Тот, который в трико, на перроне,
Ещё не пришедший в себя после водки,
Стоящий в шлёпанцах прямо в луже, –
Это и есть ты? Можешь врать другому,
Но не себе. Ведь ты точно знаешь,
Что тебя в себе осталось не больше,
Чем корочки хлеба, брошенной в пьянке. <…>
Вот где свежесть, точность, сдержанность образа! Кроме того – то ли раскаяние, то ли самоирония, то ли – одно и другое вместе (раскаяние, приглушённое самоиронией). Или, если говорить обо всей книге, – сама жизнь, приукрашенная, расцвеченная литературой.
АНАТОМИЯ МИРА
Алексей Ланцов. Бесстрашные глаза.
СПб.: «Юолукка», 2018
В 2006 году Алексей Ланцов переехал в Финляндию – на свою историческую родину, но в его стихах настоящая родина – всё-таки Россия, которая «проворонена, спрятана под сукно», и кровная связь с которой по-новому автором осмыслена («Родина начинается/ С выезда из неё»). В книге есть размышления о текущей жизни, есть сухие верлибры, затрагивающие вопросы политики, есть и романсовые стилизации, но главное – грустные ностальгические ноты; Россия мне видится в каждом «осеннем» стихотворении Ланцова. Я, конечно, не знаю точно – может, многие стихи навеяны и Финляндией, но они настолько русские, что о скандинавской природе и не думаешь: только наша может так отражать настроение поэтов! «Листья деревьев мёрзнут в воздухе,/ словно ладони в холодной воде», – ладно, такие образы созвучны жителю любой страны, куда приходит холод; А прочие строки могут быть навеяны, скорее всего, среднерусской стороной, Поволжьем (долгое время Ланцов прожил в Ульяновске):
<…>
Как дирижёры тишины
Деревья так поглощены,
Что смотрят мимо нас.
И только клён с недавних пор
Глядит в окно в упор, в укор,
Не сводит жёлтых глаз. <…>
И что ещё важно – стихи эти русские по звуку, по дыханию, по интонации; Ланцов открыто, демонстративно проявляет себя верным последователем русской классической традиции:
<…>
Смотри, как грустна анатомия мира:
Он ветром изглодан, дождями застиран,
Закат, как рентгеновский снимок, нечёток,
Скрываются звёзды от глаз звездочётов. <…>
Иногда образы и метафоры у Ланцова диковинны до карикатурности, но поиск выразительных средств всегда вызывает если не безусловное одобрение, то улыбку; ну как можно равнодушно такое читать: «Осенний ветер меж берёз/ Летит, как поезд под откос»,. «По чащам, как боевики,/ Скрываются боровики»; «Лишь клён стучит листвой железной/ И небо звёзды вьёт над бездной», – эти остроумные образные изобретения все из одного, довольно большого стихотворения.
Я привёл интересные примеры; но должен сказать, что немало в книге стилистического простодушия, наивности; однако вот что мне подумалось: может, в этом есть, что ли, нечто спасающее, согревающее душу? Может, это есть способ Алексея Ланцова сохраниться как русскому поэту (пусть и с финскими корнями)? И если он пишет, что поэзия – «то игры, то иглы разума,/ То шёлк, то шок болевой» – значит, вполне естественно для поэта, что «в стихах его бездны и выси,/ И обычнейшие лопухи».
Грустная книга. Но и – не совсем грустная: Ланцов умеет создавать маленькие праздники, разыгрывать театральные сценки. В сборнике несколько краткостиший, и лучшие из них – опять же осенние: «Листья впитывают солнце/ и падают под тяжестью света»; «Дерево светит в окно…»; «Листья – ноты, упавшие с пюпитра,/ которые некому поднять…»; «По двору разбросана колода листьев –/ деревья устали играть…»; есть и миниатюрное стихотворение в прозе: «Когда наблюдаешь на салюте за пучками падающих лучей,/ так и кажется, что это – солнце, пропущенное через мясорубку./ Не люблю салют». Может быть, эти краткостишия – лучшее, что есть в книге. Краткость оберегает от вкусовых осечек.
ПРОДЛЕНИЕ РАДОСТИ
Елена Семёнова. Испытайние. Лена Листик. Камушек, фантик, цветок.
М.: «Пробел-2000», 2017; «ЛитГОСТ», 2019
Сразу скажу, что Семёнова и Листик – одно и то же лицо: первая пишет «взрослые» стихи, вторая – детские. Но что значит «взрослые»? Лучше сказать – юные, молодые. «Испытайние» (то есть, надо понимать, испытание тайной слова) – книга для тех, кто хочет простого общения, отдыха с искренним и улыбчивым собеседником, который вовсе не намерен нам рассказывать свою эгоистическую историю, перелагать на нас груз своих обид и всяческих проблем. Другими словами, книга написана чистотой души, а простодушие стиля говорит лишь о непосредственности, о подлинность чувств. Лучше всего об этом сказала сама Елена Семёнова: «Я не поэт, я просто птичий грай, / Я чайкин клёкот и ворон картавость, / Синичий свист, скворечья филигрань, / Кукушкин счёт в кустах нем по уставу…».
Автор вовсе не желает быть взрослым, писать умно, предаваться глубоким размышлениям о себе, о людях, о жизни; недаром ведь книга демонстративно открывается стихотворением 1985 года, когда Семёновой было десять лет. Она и не собирается изменять романтическому взгляду на жизнь, умеет по-детски радоваться и по-детски фантазировать, а если учесть, что с течением времени человек прочно обрастает всевозможными заботами и познаёт не одно разочарование, не одну беду, – такое умение – это ведь мужество! Кажется, Семёнова не знает, что такое скука и «серые будни», – пожалуй, здесь можно привести в качестве аналогии неунывающую, «наивную» Нину Краснову. Правда, есть и грустная часть у книги: глава «Ветер с долу», где «небо целит вечностью дулом», где «осенние» настроения обостряются до метафизического холода: «Ветер как зябкий Харон / Души листьев метёт». Но в целом такие ноты не влияют на «радужный» характер сборника. Работая в «Независимой газете» (книжное приложение «Ex Libris»), она может написать о своей редакционной комнате, куда часто доставляют упакованные книги, так:
<…>
А небо присобрано в фортке,
А ёлка чуть скошена– к маю,
И вот, из пакетов и свёртков
Крылатые книги взлетают. <…>
Времена года, путешествия, окружающие люди, любовь (не только к избраннику, но и к жизни в целом) может выражаться у Семёновой весьма изобретательно; вот тебе и «простота!»
О, воробьями щебечущий куст!
Кинь воробьиное слово из уст,
Стань воробьинственным взводом моим,
Где каждый воин стократ воробьим,
И без труда воробьись в тот же миг
В класс, воробьящий лихой чик-чирик.
В пир, воробляющий, как во хмелю:
Я этот мир без ума вороблю!
Книжка «Камушек, фантик, цветок» обозначена как «Радужные стихотворения»; они сопровождаются потешными красочными картинками Анны Сахаровой и брызжут озорством, смехом и неудержимой энергией. Да, понятно, что они для детей, но вот стихотворение «Про грибы» вполне годится и для взрослых, душевно не постаревших от основательности и солидности:
Когда платформы за окошками
Мелькают, словно острова,
И, первым снегом припорошена,
Уснула старая трава,
Когда морозцем звонким схвачены,
Белеют лужи поутру,
Я вспоминаю царства дачные
И волжский берег на ветру, –
Как я с ведром иду по белые,
Кипит во мне грибной настрой,
И сыроежки оголтелые
Купаются в траве сырой. <…>
Детские миниатюры Елены Семёновой добры и улыбчивы. Оценить их достоинства мне трудно: я давно уж повзрослел и не очень воспринимаю странные словесные придумки вроде «ослопас» или «кудрекот»; есть опасение, что инверсия «перед компьютера / бездонной чашей» для маленьких читателей несколько мудрёная; да и что это за образ – «чаша компьютера»? Примеры можно длить и длить. Но душа, однако, оттаивает, когда я узнаю, что злой старик Ужасногряз вдруг проявляет гуманность и спасает кошку (правда. о сюжете не сообщается)! Но можно ли читать детям трагическую историю, приключившуюся с крокозяблой? Не травмирует ли она хрупкую психику ребёнка?:
Там, где холодно и дрябло
И из крана льёт вода,
Тихо зябла крокозябла,
Крокозябла зябла, зябла
И замёрзла навсегда.
«А радость длится до сих пор», – пишет Елена Семёнова в «Испытайнии». Ну, это главное.
ЛИЦО ВОДЫ
Ирина Машинская. Делавер.
М.: «Книжное обозрение» (АРГО-РИСК), 2017
В начале книги – справка из «Британики»: Делавер – река, которая частично является границей между штатами Пенсильвания и Нью-Йорк. Именно в том краю и живёт автор. Одноимённый цикл стихотворений помещён на одной из последних страниц; всё предыдущее словно бы готовит нас к нему. Вода, волна, речные приметы не раз встречаются у Машинской, – видимо, выступая символами течения жизни, текучести, «утекаемости» её, а с другой стороны – символом спокойствия, тишины, вечности, памяти как бессмертия: стихи будто покачиваются на зыбкой поверхности широкого водоёма, они негромки и грустны. а как ещё можно говорить об ушедших – своих родных и близких? Их тени я вижу на протяжении всей книги. «Когда человек умирает, начинается новая с ним жизнь…»; «И потом научаешься обходиться без человека / без словечек его / без примочек привычек…»; «Ты снился мне / смотрел и улыбался / И как при жизни было непонятно / о чём нам говорить…»; «Тот кто умер домой не летит в самолёте со мной / он вернётся, но только отдельно летит / как ни в чём не бывало встречает /и до смерти рад раскрываемым рамам…» Но разговор поэт ведёт не только о своих утратах; в обращённых к дочери строках она выражает всю глубину своей любви, глядя в неизбежное будущее – то есть глядя на себя глазами родного человека.
Смотрю на эти книжицы, вещицы –
как будет тебе больно
брать их в руки.
Так как же быть?
Как жить мне, ничего не оставляя,
чтоб не обжечь потом твоей руки?
Как сделать так, чтоб сниться – и не сниться? <…>
Вся книга полна любви к жизни, которая, какие бы потери ни случались, идёт своим чередом; любовь способна ведь не только радовать, но и томить и даже мучить – например, любовь к земле, оставшейся далеко за океаном:
Вот новости – на Эхе, на песке,
а как было б проще.
Там родина висит на волоске
твоя, трепещет.
Бежит, божится, моется песок,
в твой берег жмётся.
И оборвать бы этот волосок –
а он не рвётся.
Рифма «проще» – «трепещет» здесь не случайна, в книге немало диссонансных рифм, которыми охотно пользуются, например, Владимир Гандельсман и Алексей Порвин. А если говорить о письме Ирины Машинской в целом – замечу, что каждая её новая книга словно бы мягко отрицает предыдущую; создаётся впечатление, будто автор отдаляется от своих прежних стихов и каждый раз пишет «настоящую», «сегодняшнюю» книгу, о которой может уверенно сказать: именно эта – м о я. «Делавер» вызывает разнообразные впечатления: вначале кажется, что язык Машинской стал проще, прозрачней, чем в книге предыдущей («Офелия и мастерок» 2013 года); к середине нарастают смысловые сложности, туманности; затруднённость понимания замысла становится очевидной, и вдруг снова – чистый прозрачный свет. Как в «Делавере»:
<…>
Ночь не сплю, а днём ночую,
вью явь без сна,
нависаю над водою –
так, нитка лесная. <…>
И спешит тенями кроны
плавунец пеший,
только шов не заживает –
рана от ветки павшей.
Ткань, прорвавшаяся с краю,
где нежный берег
переменчивого кроя
тебя сберёг.
Это ряское рябое,
почти болотца,
стало мне дорогое
воды лицо. <…>
К стилю письма поэта привыкаешь быстро; ритмические качания и сбивы мне кажутся не только естественными, но даже и необходимыми (в книге встречаются стихи со скачущим, прерывистым, спотыкающимся ритмом – впрочем, не «скатывающимся» в верлибр; а есть и стихотворение «Giornata. Облака в окне на закате» с графическим решением в духе Виктора Кривулина: строки идут не в столбец, выровненный по левому краю, а располагаются симметрично по оси страницы – в зависимости от середины стихотворения). Ирина Машинская – из тех поэтов, которых невозможно представить без развития; каждая её книга – отдельна. Да, именно к н и г а с т и х о в, а не сборник. Отдельная, новая жизнь.
СВОБОДНОЕ ДЫХАНИЕ
Виктор Каган. Новое несовершенство.
[б.м.] «Издательские решения», 2017
Голос автора глуховат, негромок, нетороплив, отчётлив, речь – внятная, мысли выражены «с последней прямотой» (пользуясь словами Мандельштама). Это не значит, что стихи – просты. За каждой строкой – серьёзное размышление, глубокое переживание и богатый опыт, главный итог которого – понимание того, что сколько ты ни живёшь – всё время учишься жить; не устаёшь начинать с нуля; укрепляешься в мужестве переносить любую боль; чувствуешь потребность б е с е д о в а т ь с Богом, а не просить его; не изменять мир, а наводить порядок в себе самом; воспринимать жизнь одновременно как настоящий день и как бесконечную память о прошлом. И конечно, обострённо чувствовать время: «Чем меньше остаётся времени, / тем его больше, / начинает хватать на то, / на что раньше не было и минуты. / Оказывается, / ты до сих пор ни разу не досмотрел / потрясающую мистерию заката / от начала до конца …»
Виктор Каган – психотерапевт; помимо трёх с лишним десятков научных изданий у него вышло шесть книг стихов. Психология – это, конечно, искусство, а не свод формул, «установок», рекомендаций; в каждом отдельном случае приходится вступать словно в неизведанную местность и порой ощупью находить нужные тропинки. И вот это искусство нашло у Кагана своё высшее воплощение в поэзии – в неё он тоже вступает всякий раз как в неизведанную местность. О его стихах не скажешь, что они сочинены или что даже – продуманны; они – словно бы естественно рождающаяся речь, культурно организованная по самой своей природе. Каган не пишет о чём-то, не рассказывает о чём-то: он в стихотворении – живёт. Поскольку «пока говоришь о времени / оно пролетает / пока говоришь о боге / его не слышишь / пока рассуждаешь о любви / не любишь / пока собираешься сделать / не делаешь / пока боишься смерти / не живёшь…»
В этой книге собраны только верлибры, – о чём извещает лицевая сторона обложки. Правда, нужно сделать оговорку: это и так и не так. Во-первых, в основе некоторых верлибров Виктора Кагана лежит всё-таки регулярный стих – конечно, несколько «замаскированный». Во-вторых, кое-где я встречаю строки, написанные вполне белым стихом – вот, например, одно из любимых у меня стихотворений – очень характерных для Кагана: в нём – взаимосвязь земного и небесного, сегодняшнего и вечного, физического и духовного. Жизнь не «удерживается» в прозе, стремится оторваться от земли – и становится чистой поэзией:
Река есть отражение небес,
в конце пути впадающее в море,
как жизнь в конце концов впадает в смерть,
не прекращая своего теченья
и не давая дважды войти в неё.
Сидя на небесном берегу,
пересыпаю мысли, как песок,
следя за поплавком и рыбьим плеском,
за отраженьем человеческих фигурок
в пространстве проплывающего неба
и узнаю себя в одной из них,
и парус облака меня уносит в море,
а на тепле примятой мной травы,
своим теплом притягивая солнце,
мой сын перебирает в пальцах вечность.
Почему этот верлибр, в котором понятно каждое слово, – поэзия? В записных книжках Кагана есть такое высказывание: -До тех пор, пока содержание стихотворного текста может быть полностью передано прозой, мы имеем дело с версификацией, а не с поэзией. Поэзия – всегда выход за границы и пределы возможностей обыденного сознания и обыденной речи». Стихотворение «Река…» – целиком эти слова подтверждает…
Однажды Виктор Каган мне признался, что никогда не испытывал желания вступить в какой-либо творческий союз: «Зачем мне вступать в Союз свободного дыхания?» Сейчас возраст поэта, уроженца Ленинграда, впоследствии – жителя Далласа, ныне – Германии – приближается к восьмидесяти. Время не пощадило его здоровья: Каган более двадцати раз оказывался на операционном столе: болезнь ног. В те тяжёлые дни его спасали стихи: придавали ему сил, физических и душевных (что, как мы знаем, крепко взаимосвязано. Вот читаю стихотворение во второй половине книги и убеждаюсь: поэзия творит чудеса. Оздоровляет, омолаживает, укрепляет корни жизни:
в день рожденья
даже случайный шорох
исполнен смысла
что произошло
что такого случилось
в чём собственно смысл
год
прошуршал меж пальцев
водой ли
песком
новый лёг на ладони
словно младенец
САМОСЕВ
Ярослав Пичугин. Зимнее яблоко.
М.: «Линор», 2018
Первая часть книги – верлибры. Один из них начинается строками: «поэт пловец / в ночном море», – обрывая на этом цитату, я вспоминаю дневниковую запись Юрия Казарина: «Поэт – пловец, он знает, куда ж нам плыть: прочь от берега. В одиночество. В одиночество Бога и Пушкина». Так Пичугин и поступает: от всего земного он «уплывает» в природу: в поля. в леса, в реки, в небо. Традиции золотого века русской поэзии у него проявляются во второй части книги, в рифмованных стихах, а в начале – тишина, которую он слышит наравне с классиками верлибра Геннадием Айги и Арво Метсом: «ты в поле / стоишь / медля дальше шагнуть / облако-небо / рядом с тобою сейчас»; «бронза / листвы на земле / стволов / улетающих в небо / осенний оргáн»… Здесь и ощущение безбрежного пространства, и живописное полотно, и внутренний слух… да, внутренний: Пичугин – поэт неслышащий (кстати, он состоит в редакции журнала Всероссийского общества глухих «В едином строю»). Конечно, поэзия не нуждается в биографических комментариях, но всё же есть в книге строки, которые можно по-настоящему понять лишь с учётом «биографического» обстоятельства:
перед грозой
ощутимо
тишина сжимается
пружиной
в каждом глухом
распрямившаяся пружина
тишины
Отсюда понятен глубинный смысл и таких строк: «слыша / не слышать вслушиваться / в сухое шелестенье / зимней / дубовой листвы», с их чуткими паузами. Есть среди верлибров Пичугина ещё один образец, по-новому точно передающий состояние бессонницы и последующее «падение» в дремоту; его нельзя не привести полностью:
попробуй уснуть
после бессонной ночи
под утро
идёшь во сне
раздвигая туман
и рассветный говорок птиц
весь взвешен
паутиной сна
сон-туман
сон-сон
Но разве может глухой слышать говорок птиц? На это нашёлся ответ – из давней прозы Ярослава Пичугина: «…Ночь, вся, изрезана на кусочки давних голосов, воспоминаний, будто стая ласточек пролетела и ножницами своих крыльев настригла лоскутки чёрного бархата. Скоро заниматься рассвету, солнце появится слева, со стороны высотных зданий туристического комплекса. Оно задержится между ними, и здания будут подбрасывать этот багровый, неяркий пока шар, как ладони игроков. Почему в этот час, когда темнота начинает рассеиваться, внутренний слух лучше улавливает голоса? Являются все те звуки, которые теснятся в памяти, будь это призывный говор заводского гудка, или шорох шин, проехавшего мимо много лет назад велосипеда, или услышанная в давнем разговоре фраза, со всем богатством интонаций говорившего. И ещё – все звуки нынешней городской осени… Да, эти особые мгновения внутреннего слуха устанавливают связь с миром других людей, промелькнувших и ушедших и тех, что окружают тебя сейчас, и с миром вещей, с их сокровенной жизнью и только им присущей звуковой волной…» А в остальном – конечно, всё «слышится» зрением; так, например, дерево может прошелестеть «приветствие / на лиственном языке», и поэт ответит «только улыбкой / такой же / рассветно-ранней».
Верлибры Ярослава Пичугина – задумчивые фотокадры, «моментальные навек»; вдумчивые наблюдения человека, ограждённого от гула большого города, от многословия окружающих; способность слышать лучше слышащих. В первом стихотворении автор сам даёт верлибрам поэтическую характеристику: они «совсем по-птичьи / на веточку присядут / прошелестят листвой / и в землю / лягут / самосевом».
Стихи второй половины книги – в одну, две, три строфы – показывают автора продолжателем традиции «тихой лирики»: оперённые рифмами, они такие же спокойные, негромкие, неторопливые, как верлибры. О чем бы Пичугин ни говорил – о любви, о природе, об увиденном в поездках-путешествиях, – голос его ровен, взгляд осмыслен. Это типично традиционная поэзия; автор не стремится удивлять техническими приёмами и необычным «углом зрения», его задача – проговорить то, что осело, устоялось в душе, Однако то, что хорошо в верлибрах, не всегда впечатляет в традиционных образцах: встречаются торопливые, случайные слова, банальные концовки. Чтобы не быть голословным, ограничусь лишь одним примером. На снежном забытом погосте – одинокая тропка: «Здесь кто-то наведался в гости: / не вспомнить о близких нельзя», совершенно лишние строки, особенно последняя. Однако то же «детское» простодушие рождает милые и даже чувственные строки, например: «Эта речка Серебрянка / через заросли течёт, / грациозно, как гречанка, / впишет тело в поворот».
В книге немало стихотворений, написанных без пунктуации и заглавных букв; я понимаю, что таким образом лишь увеличивается в них объём тишины. Но это не значит, что я не наблюдаю в таком письме модной тенденции. Одно из стихотворений меня настолько огорчило, что я написал автору: зачем он снял знаки и заглавные буквы в «Яузе…», я ведь помню его в предпоследней книге, стихотворение там звучит гораздо лучше: «Яуза тянется зимняя, / плавно втекает под мост, / и обозначена линия, / белая, вставшая в рост. // Только клубится с морозами / легкий парок над рекой / и отмеряется дозами / или ложится строкой…» В новой книге оно выглядит так:
яуза тянется зимняя
плавно втекает под мост
и обозначена линия
белая, вставшая в рост
только клубится с морозами
легкий парок над рекой
и отмеряется дозами
или ложится строкой
так осторожно и камерно
с прошлым означена связь
словно бы скрытою камерой
съёмка пейзажа велась
Ярослав Пичугин внял моему отчаянию, пожалел меня и объявил, что восстановил в «Яузе…» все запятые, точки, многоточие и большие буквы. Вот так поступок! Поистине стихи – «самосев»: посеял автор стихотворение – и оно, выражаясь не без пафоса, взошло в моём сознании.
В СУМАТОХЕ СВЕТА
Игорь Силантьев. Эклоги.
СПб.: «Алетейя», 2017
Эклоги в литературе определяются как разновидность идиллии, – стихотворения, изображающие сцены из пастушеской жизни (в нашем, современном случае – из жизни, свободной от каких-либо социально-общественных обязанностей), но книге Силантьева подходит и более раннее значение этого слова: «небольшое стихотворение произвольного содержания». Течение времён года, поездка на поезде, воспоминание о занятиях музыкой, о чувственных томлениях, давление большого города, философское отношение к потерям, ощущение приближения поздней поры жизни, – всё это проходит перед глазами автора, вызывает у него всевозможные эмоции, ассоциации, размышления, наполняет грустью, радостью, юмором, иронией; но главное – поддерживает в нём тонус. Каждая часть книги состоит из стихотворения в четырнадцать семистрочных строф, и начало «Эклогам» задаёт «Зима», что весьма о многом говорит: весну Силантьев «отодвигает» на потом; зима длят него – не конец жизни, а лишь преддверие к ней.
Заячий след несложно петляет,
Ныряет в лог, выводит обратно.
Снег в январе сладок, горек,
А если его заберёшь в ладони,
Жар доберётся до самого сердца.
В комок сожмёт, не сразу отпустит.
И воздух схватит пустое горло. <…>
Вот так, непринуждённо, образно, всё пойдёт и дальше. В предисловии, написанном Арамом Асояном, много умных слов («инкорпорирован», «имплантирован», «бинарная оппозиция», «элиминирует» и прочее и прочее); но даже вполне ясные рассуждения о Феокрите и Вергилии, – у которых, по его мнению, и следует искать корни силантьевских эклог, – мало что говорят об этой книге. Разве из современных поэтов Силантьеву не было от кого оттолкнуться? «Зима! Я люблю твою горечь клюквы / к чаю, блюдца с дольками мандарина, / твой миндаль с арахисом, граммов двести», – это из «Зимней эклоги» Бродского. «Мой друг, мой нежный друг, в пунцовом георгине / могучий шмель гудит, зарывшись с головой./ Но крупный дождь грибной так легок на помине, / так сладок для ботвы, для кожи золотой», – это из «Эклоги» Тимура Кибирова, – правда, рифмованной (Силантьев же рифму не любит). Так что дело не в Феокрите и не в Вергилии (автор и раньше был не чужд античным размерам). В качестве примера сходной манеры письма и художественного мышления можно привести ещё многих и многих, причём самых разных и неожиданных авторов (скажем, «Времена года» Кристионаса Донелайтиса или «Средиземноморские песни, среднерусские плачи» Олеси Николаевой). Дело просто в выборе стройной, вольной стихотворной формы для демонстрации образов, чувства ритма, живости восприятия мира и насмешливости воображения. Слово «демонстрация», пожалуй, не самое удачное, но налицо литературность письма Игоря Силантьева, иногда несвободная от нарочитости и общих мест. например, деловая сухость фразы: «Человек уходит, дом остаётся / И остаются невыясненными вопросы…»; а «Громыхает колёс покорное железо»; «Поезд ползёт по утлым рельсам» – это даже не живописная ирония в духе Владимира Кучерявкина, это уже остросюжетный фильм. Литературный избыток? – пожалуйста::«А в сухих кустах на краю дороги / В путанице ветвей в суматохе света / Гремят воробьи, оглохшие от пыли» (по крайней мере, «путаница ветвей» мне встречалась в произведениях много раз, а весенняя сухость деревьев – у Ахматовой точно). Впрочем, я всё это воспринимаю как юмор, построенный на контрасте «возвышенного» и «житейского», сниженного:
Тот, который в трико, на перроне,
Ещё не пришедший в себя после водки,
Стоящий в шлёпанцах прямо в луже, –
Это и есть ты? Можешь врать другому,
Но не себе. Ведь ты точно знаешь,
Что тебя в себе осталось не больше,
Чем корочки хлеба, брошенной в пьянке. <…>
Вот где свежесть, точность, сдержанность образа! Кроме того – то ли раскаяние, то ли самоирония, то ли – одно и другое вместе (раскаяние, приглушённое самоиронией). Или, если говорить обо всей книге, – сама жизнь, приукрашенная, расцвеченная литературой.
АНАТОМИЯ МИРА
Алексей Ланцов. Бесстрашные глаза.
СПб.: «Юолукка», 2018
В 2006 году Алексей Ланцов переехал в Финляндию – на свою историческую родину, но в его стихах настоящая родина – всё-таки Россия, которая «проворонена, спрятана под сукно», и кровная связь с которой по-новому автором осмыслена («Родина начинается/ С выезда из неё»). В книге есть размышления о текущей жизни, есть сухие верлибры, затрагивающие вопросы политики, есть и романсовые стилизации, но главное – грустные ностальгические ноты; Россия мне видится в каждом «осеннем» стихотворении Ланцова. Я, конечно, не знаю точно – может, многие стихи навеяны и Финляндией, но они настолько русские, что о скандинавской природе и не думаешь: только наша может так отражать настроение поэтов! «Листья деревьев мёрзнут в воздухе,/ словно ладони в холодной воде», – ладно, такие образы созвучны жителю любой страны, куда приходит холод; А прочие строки могут быть навеяны, скорее всего, среднерусской стороной, Поволжьем (долгое время Ланцов прожил в Ульяновске):
<…>
Как дирижёры тишины
Деревья так поглощены,
Что смотрят мимо нас.
И только клён с недавних пор
Глядит в окно в упор, в укор,
Не сводит жёлтых глаз. <…>
И что ещё важно – стихи эти русские по звуку, по дыханию, по интонации; Ланцов открыто, демонстративно проявляет себя верным последователем русской классической традиции:
<…>
Смотри, как грустна анатомия мира:
Он ветром изглодан, дождями застиран,
Закат, как рентгеновский снимок, нечёток,
Скрываются звёзды от глаз звездочётов. <…>
Иногда образы и метафоры у Ланцова диковинны до карикатурности, но поиск выразительных средств всегда вызывает если не безусловное одобрение, то улыбку; ну как можно равнодушно такое читать: «Осенний ветер меж берёз/ Летит, как поезд под откос»,. «По чащам, как боевики,/ Скрываются боровики»; «Лишь клён стучит листвой железной/ И небо звёзды вьёт над бездной», – эти остроумные образные изобретения все из одного, довольно большого стихотворения.
Я привёл интересные примеры; но должен сказать, что немало в книге стилистического простодушия, наивности; однако вот что мне подумалось: может, в этом есть, что ли, нечто спасающее, согревающее душу? Может, это есть способ Алексея Ланцова сохраниться как русскому поэту (пусть и с финскими корнями)? И если он пишет, что поэзия – «то игры, то иглы разума,/ То шёлк, то шок болевой» – значит, вполне естественно для поэта, что «в стихах его бездны и выси,/ И обычнейшие лопухи».
Грустная книга. Но и – не совсем грустная: Ланцов умеет создавать маленькие праздники, разыгрывать театральные сценки. В сборнике несколько краткостиший, и лучшие из них – опять же осенние: «Листья впитывают солнце/ и падают под тяжестью света»; «Дерево светит в окно…»; «Листья – ноты, упавшие с пюпитра,/ которые некому поднять…»; «По двору разбросана колода листьев –/ деревья устали играть…»; есть и миниатюрное стихотворение в прозе: «Когда наблюдаешь на салюте за пучками падающих лучей,/ так и кажется, что это – солнце, пропущенное через мясорубку./ Не люблю салют». Может быть, эти краткостишия – лучшее, что есть в книге. Краткость оберегает от вкусовых осечек.
ПРОДЛЕНИЕ РАДОСТИ
Елена Семёнова. Испытайние. Лена Листик. Камушек, фантик, цветок.
М.: «Пробел-2000», 2017; «ЛитГОСТ», 2019
Сразу скажу, что Семёнова и Листик – одно и то же лицо: первая пишет «взрослые» стихи, вторая – детские. Но что значит «взрослые»? Лучше сказать – юные, молодые. «Испытайние» (то есть, надо понимать, испытание тайной слова) – книга для тех, кто хочет простого общения, отдыха с искренним и улыбчивым собеседником, который вовсе не намерен нам рассказывать свою эгоистическую историю, перелагать на нас груз своих обид и всяческих проблем. Другими словами, книга написана чистотой души, а простодушие стиля говорит лишь о непосредственности, о подлинность чувств. Лучше всего об этом сказала сама Елена Семёнова: «Я не поэт, я просто птичий грай, / Я чайкин клёкот и ворон картавость, / Синичий свист, скворечья филигрань, / Кукушкин счёт в кустах нем по уставу…».
Автор вовсе не желает быть взрослым, писать умно, предаваться глубоким размышлениям о себе, о людях, о жизни; недаром ведь книга демонстративно открывается стихотворением 1985 года, когда Семёновой было десять лет. Она и не собирается изменять романтическому взгляду на жизнь, умеет по-детски радоваться и по-детски фантазировать, а если учесть, что с течением времени человек прочно обрастает всевозможными заботами и познаёт не одно разочарование, не одну беду, – такое умение – это ведь мужество! Кажется, Семёнова не знает, что такое скука и «серые будни», – пожалуй, здесь можно привести в качестве аналогии неунывающую, «наивную» Нину Краснову. Правда, есть и грустная часть у книги: глава «Ветер с долу», где «небо целит вечностью дулом», где «осенние» настроения обостряются до метафизического холода: «Ветер как зябкий Харон / Души листьев метёт». Но в целом такие ноты не влияют на «радужный» характер сборника. Работая в «Независимой газете» (книжное приложение «Ex Libris»), она может написать о своей редакционной комнате, куда часто доставляют упакованные книги, так:
<…>
А небо присобрано в фортке,
А ёлка чуть скошена– к маю,
И вот, из пакетов и свёртков
Крылатые книги взлетают. <…>
Времена года, путешествия, окружающие люди, любовь (не только к избраннику, но и к жизни в целом) может выражаться у Семёновой весьма изобретательно; вот тебе и «простота!»
О, воробьями щебечущий куст!
Кинь воробьиное слово из уст,
Стань воробьинственным взводом моим,
Где каждый воин стократ воробьим,
И без труда воробьись в тот же миг
В класс, воробьящий лихой чик-чирик.
В пир, воробляющий, как во хмелю:
Я этот мир без ума вороблю!
Книжка «Камушек, фантик, цветок» обозначена как «Радужные стихотворения»; они сопровождаются потешными красочными картинками Анны Сахаровой и брызжут озорством, смехом и неудержимой энергией. Да, понятно, что они для детей, но вот стихотворение «Про грибы» вполне годится и для взрослых, душевно не постаревших от основательности и солидности:
Когда платформы за окошками
Мелькают, словно острова,
И, первым снегом припорошена,
Уснула старая трава,
Когда морозцем звонким схвачены,
Белеют лужи поутру,
Я вспоминаю царства дачные
И волжский берег на ветру, –
Как я с ведром иду по белые,
Кипит во мне грибной настрой,
И сыроежки оголтелые
Купаются в траве сырой. <…>
Детские миниатюры Елены Семёновой добры и улыбчивы. Оценить их достоинства мне трудно: я давно уж повзрослел и не очень воспринимаю странные словесные придумки вроде «ослопас» или «кудрекот»; есть опасение, что инверсия «перед компьютера / бездонной чашей» для маленьких читателей несколько мудрёная; да и что это за образ – «чаша компьютера»? Примеры можно длить и длить. Но душа, однако, оттаивает, когда я узнаю, что злой старик Ужасногряз вдруг проявляет гуманность и спасает кошку (правда. о сюжете не сообщается)! Но можно ли читать детям трагическую историю, приключившуюся с крокозяблой? Не травмирует ли она хрупкую психику ребёнка?:
Там, где холодно и дрябло
И из крана льёт вода,
Тихо зябла крокозябла,
Крокозябла зябла, зябла
И замёрзла навсегда.
«А радость длится до сих пор», – пишет Елена Семёнова в «Испытайнии». Ну, это главное.