Владимир ГАНДЕЛЬСМАН. В точке мира

 

* * *

Домой, домой, домой,
с Крестовского съезжая
моста, я вздрогнул: боже мой,
какая жизнь простая,

как всё проявлено: торчат
деревья, трубы,
и мокрый снег летит, и спят
в снегу гребные клубы,

и всё молчит, срезаясь за
стекло косым квадратом,
то набегая, то сквозя,
то волочась закатом,

а там, средь серых плоскостей,
смиряются, смиряют,
хоронят, любят, ждут гостей,
живут и умирают,

и надо двери отворить,
и надо чаю заварить.

* * *

 

Квартира в три комнатных рукава,
ребёнок из ванной в косынке,
флоксы цветут в крови сквозняка,
стопка белья из крахмала и синьки,

 тёмная кухня, чашка воды
с привкусом белой рентгеновской ночи,
окна свои заметают следы,
разве ты можешь сказать, что не очень

 любишь, и разве не знаешь, как сух,
плох этот стих – мимоходной кладовки не стоит,
той, на которую надо коситься, и двух-
трёх обветшавших на плечиках, съеденных молью историй,

 это не время истлело, а крепдешин,
форточку-слух заливает погасшее лето
всё достоверней, и если бессмертней души
что-то и есть, то вот это, вот это, вот это.

 

ТРИ ВРЕМЕНИ ГОДА

1

Чередование года времён
я застаю у себя в котельной,
с мышью, притихшей в кладовке, вдвоём
слушаем осени шум запредельный
или вдруг слушать перестаём.

Третий уж год параллельно реке
я засыпаю, по левую руку –
парк, и ничто уже не вдалеке.
Дверь отворяю и радуюсь другу,
снегу, тающему на воротнике.

2

За ночь снега под дверь насыпет,
я лопатой его разгребу,
оглянусь – параллелепипед
дома жёлтого на берегу,
дверь открыта и чай не выпит.

А на стенах осела копоть,
невесомый рисунок дней,
тех, что некий безумец копит
и записывает… Ему видней…
Но меня ничто не торопит.

3

В угол, в уголь смотрел чёрно-синий
я вчера и таких длиннот
вдруг услышал – не звук – пустыню,
что замедлило время ход
и пропало в полночной тине.

Но откуда тогда под подошвой
утра хрусткие ямы, бугры,
ночь, утёкшая в темень коры,
мир с голубизною подмёрзшей
накануне цветенья поры?

 

* * *

В точке мира стоять,
тучным телом её заполнять,

под молочною кожей руки
слабый воздух нежнеет,
и дождём, набираясь сознания, вдруг тяжелеет,
рассыпается на черепки,

и уходит буксир под темнеющий свод,
выворачивая рукав
мирового пространства, его, исчезая, взорвав.
Разве был мне когда-нибудь год?

Черепки, черепица дождя
затихает, и воздух, свежея,
снова ластится, как дитя,
и в ключицы впряжённая шея
человеческий череп вращает для бытия.

 

* * *

Я о тебе молюсь,
я за тебя боюсь.
Пока живём – живём,
пока вдвоём – вдвоём,
но как вместить обещанную грусть,
какое платье из неё сошьём?

Я не хочу смотреть
на государство-смерть,
и на его зверей,
и на его червей,
но как вместить обещанную твердь,
читатель Иоанновых страстей?

Но как тебя спасти,
когда нас нет почти,
и дар случайный жить
нас понуждают скрыть.
Я ничего не вижу впереди.
Как эту тьму кромешную вместить?

Дай только раз вдохну,
дай только жизнь одну, –
пока живём – живём,
пока вдвоём – вдвоём, –
дай только жизнь ещё раз помяну.
Жить будем ли мы вновь, когда умрём?

 

* * *

Если это последний
день, то я бы сошёл
в том саду,
где стоит дискобол
и холодный и бледный
свет горит, как в аду.

Дочь моя, или сын мой,
или друг мой идёт
впереди,
чёрен твой небосвод,
город снежный и дымный,
нет другого пути.

Сохрани тебя Боже.
Путь ли это домой
вдоль реки…
Ты и вправду живой?
Дай дотронуться всё же
до пальто, до руки.

 

* * *

…из тех, кто ждёт звонка и до звонка
за миг уходит из дому, из тех,
кому не нужно ничего, пока
есть не интересующее всех,
из тех, перебирающих листы
с печатными столбцами, находя
в них водяные знаки красоты
и – ничего немного погодя,
из тех, себя увидевших в родне,
как в зеркалах возможного, от них
бежавший и привязанный вдвойне
к отвергнутому, из ещё живых…

 

* * *

Чёрно-красная ночь Украины,
деревья в руины
обратились, пока добрели
в эти дебри раввины.
Рембрандт выгреб угли,
и на миг загорелись морщины
предыстории – старцев, их стад –
с аравийской пустыни
переписанной в сад.

Паровозный ли окрик,
холодный ли погреб –
по ступеням – на ощупь и вниз –
капель мокрых
просыпанный рис,
там сметана, там масло, там шорох…
Утра влажно-зелёный стручок,
или полдень дрожит на рессорах,
или вечера холодок.

Там подсолнух – затылок шершавый,
зелёный и ржавый,
сонно-белый, когда поперёк
он разломлен коряво,
ночь, звезды огонёк
пересёк небеса за Полтавой,
да урчащий перрон,
где укра́инский говор картавой
буквой «р» засорён.

 

* * *

Ещё хожу и говорю,
на голос отвечает голос,
из электрички тонкую зарю –
вот эту – я увижу ли ещё раз?

Какую глупость совершить могу –
так втрогаться в стеклянно-пыльный
пейзаж, что говорить: я избегу
тоски грядущей, непосильной,
и не завидую не любящему жизнь.

Но я уже не верю
словам, которые произнеслись.

Мы жаркие, вседышащие звери
и ничего не избежим.
Тем ненасытней потрясенье,
когда в вагоне в тридцать тел дрожим
и дышим сумерками воскресенья.

 

ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ ИЗ ЦИКЛА, ПОСВЯЩЁННОГО В. ХЛЕБНИКОВУ

 

 Не меч и тать. Мечтать!

Лучится мир: в нём нет лечебниц,
ни смерти, ни чумы предательств,
и ты, летальный вовлеченец,
отныне вечн, без отлагательств. 

Нет ни холопов, ни высочеств,
есть равенства священноучасть,
не сбивчивость и брех пророчеств,
но сбывчивость, расчёт, могучесть.

Сверкает город электричеств,
и высших чудотворных качеств,
и благ бесчисленных количеств,
и в звёздном колпаке чудачеств.

Не чад войны, но многочадость,
и в общем воздухе отечеств
мы празднуем с тобой зачатость
и разум встречных человечеств.

И не плачевность и печальность,
не ночи выморочной нечисть,
нам сёстры – речи изначальность
и птичья утренняя певчесть. 

 

Словарное

Устроим Числоводск и Чудесавль!
Слетятся времери и верхари,
пребудет любь, засвищет возлетавль
и в любесах зажгутся благори.

 Летчайшие творяне прошлеца
всеучбищем обяжут, нехотяй
узнает стыдь при виде бодреца-
мечтежника. Сей, могатырь-светяй!

 Людволнами ульяня, Указуй,
Младыка чтожеств и Языковод,
лжаному полю внянчит: не бесуй!
Красавда, небедь, умец, счастьеход.

  

Манифестация

Песьеголовцы мы, опричнина
в кафтанах жёлтых мы, кромешники
с помелом, помелом.
Речь не речь у нас, а ры́чь она,
трепещите, грешники,
языки ваши вялые вырвем,
да и поделом!

Мы посланцы Божьего воинства –
корни слов скрестить
и крестить их, уродцев, крестить,
чтобы вой стоял, вой на сто
вёрст по всей округе, чтобы вам отмстить,
лжу творящим отмстить!

К парфюмерному кровоядны
блуду, к грязной слизи книг,
истребительным помелом
выметем их и выведем, как пятна,
кле́йма здравых смыслов! – Дик,
речетворцев стих снесёт вас, да и поделом!

Не кощунники – монашеская братия,
распевщики всея Руси,
будущники – мы!
Праздничная утреня – смотри, с распятия
Он сошёл. Зачем Ему на небеси?
Здесь Он чернецов на свет ведёт. Нас тьмы! 1

 

ПРЕРВАННЫЙ КОНЦЕРТ

1

Строй струнных ми минор –
и пауза
с оглядкой робости.
И взор –
как вдох подветренного паруса –
вдаль, прочь от пропасти

небытия. С оглядкой. Ми
минор и чуткой
свободы шаг.
О, встречный шаг стреми
к неоспоримой вести чудной,
строй струнных! Так!

Из страха смерти ли,
нота за нотой,
из страха нежного тянись,
тебя приветили
рукою дирижёрской, ввысь,
ввысь, музыка! Звучи, работай.

2

Утешься! – призываю небеса я
и землю, что слезами дней солима,
в свидетели – утешься! – я, Исайя,
пророчествую, айя, айя, айя,
утешься, сердце Иерусалима!

Исполнилось! – ни волчья стая,
ни вавило́няна у стен завои
не устрашат отныне! – я, Исайя,
пророчествую, айя, айя, айя,
раскаявшемуся воздастся вдвое!

Из-под плаща, смотри, ступня босая.
Ты рядом – вот! – стоишь на поле брани,
Ему под ноги ветви пальм бросая.
Ты, колос, на Его взойдёшь дыханьи.
Я голос твой, Исайя, айя, айя.

3

Дно долин, дымных утром долин,
переливы и вёсны долин,
кипарисы и сосны долин,
все соцветия вечнозелёных маслин
или красный песчаник, –
да поднимется дно, да возвеселится печальник!

Мох, трава, бельма пней,
дерево, кривизною корней
в землю вросшее, – да возвеселится прохожий
полной грудью воздух вдохнуть! –
да низложатся эти холмы до подножий,
чтоб Идущему выровнять путь.

4

Стаей встрепенётся хор.
Слава явится Господня.
Слово яснится сегодня.
Стойкий утренний простор.
Свод небесный, голубой.
Свет слепящий, бестелесный.
Станет плотью свет небесный.
Струнные пласты, гобой.

5

И хор взлетел на крыльях партитур:
сто остроглазых птиц. Одна – слепая.
За ней тянулся, прозревая, хор,
и не истаивала в поднебесье стая.
Как всякий зрячий, боль свою тая
и волю, от которой ближним больно,
вслед за слепой хотел прозреть и я,
и потому прикрыл глаза безвольно.

 

ПЕРЕСКАЗ ИСТОРИИ

Они бежали из города,
взлетевшего на воздух,
передавая друг другу
портрет императора.
Умирающие кричали:
“Да здравствует Хирохито!”
Умирающие и живые,
одетые в пепел
сгоревших людей,
уступали портрету дорогу.
Они бежали к реке,
чтобы погрузить его в лодку
и даровать ему спасение.
Они впервые услышали
голос по радио –
Его Величество никогда
не обращался к народу,
но сегодня
он признал поражение
тех, кто кричал:
“Да здравствует Хирохито!” –
тех, кто был одет в пепел
сгоревших людей.

 

ДОЧЬ

Она подошла к дому,
в котором умерли
я и моя жена.
По очереди.
Не помню кто за кем.

Последние десять лет
мы не виделись,
хотя жили в одном городе.
Что-то её отвратило.
Наши раздоры?

Она подошла к дому.
Окна молчали.
Ни следов дыхания,
ничего.
Ветреный февраль ледяной.

Замерла возле дерева,
где мы обычно
кормим белок.
Ни ореховых ошмёток,
ни белок.

Из подъезда вышел сосед.
Она вздрогнула.
А что такого?
Мало ли что бывает…
Чужой, не бойся.

Запад горит закатом.
К остановке
она идёт осторожно,
чтобы я не услышал
её шагов.

 

 

 

 

* * *

Домой, домой, домой,
с Крестовского съезжая
моста, я вздрогнул: боже мой,
какая жизнь простая,

как всё проявлено: торчат
деревья, трубы,
и мокрый снег летит, и спят
в снегу гребные клубы,

и всё молчит, срезаясь за
стекло косым квадратом,
то набегая, то сквозя,
то волочась закатом,

а там, средь серых плоскостей,
смиряются, смиряют,
хоронят, любят, ждут гостей,
живут и умирают,

и надо двери отворить,
и надо чаю заварить.

* * *

 

Квартира в три комнатных рукава,
ребёнок из ванной в косынке,
флоксы цветут в крови сквозняка,
стопка белья из крахмала и синьки,

 тёмная кухня, чашка воды
с привкусом белой рентгеновской ночи,
окна свои заметают следы,
разве ты можешь сказать, что не очень

 любишь, и разве не знаешь, как сух,
плох этот стих – мимоходной кладовки не стоит,
той, на которую надо коситься, и двух-
трёх обветшавших на плечиках, съеденных молью историй,

 это не время истлело, а крепдешин,
форточку-слух заливает погасшее лето
всё достоверней, и если бессмертней души
что-то и есть, то вот это, вот это, вот это.

 

ТРИ ВРЕМЕНИ ГОДА

1

Чередование года времён
я застаю у себя в котельной,
с мышью, притихшей в кладовке, вдвоём
слушаем осени шум запредельный
или вдруг слушать перестаём.

Третий уж год параллельно реке
я засыпаю, по левую руку –
парк, и ничто уже не вдалеке.
Дверь отворяю и радуюсь другу,
снегу, тающему на воротнике.

2

За ночь снега под дверь насыпет,
я лопатой его разгребу,
оглянусь – параллелепипед
дома жёлтого на берегу,
дверь открыта и чай не выпит.

А на стенах осела копоть,
невесомый рисунок дней,
тех, что некий безумец копит
и записывает… Ему видней…
Но меня ничто не торопит.

3

В угол, в уголь смотрел чёрно-синий
я вчера и таких длиннот
вдруг услышал – не звук – пустыню,
что замедлило время ход
и пропало в полночной тине.

Но откуда тогда под подошвой
утра хрусткие ямы, бугры,
ночь, утёкшая в темень коры,
мир с голубизною подмёрзшей
накануне цветенья поры?

 

* * *

В точке мира стоять,
тучным телом её заполнять,

под молочною кожей руки
слабый воздух нежнеет,
и дождём, набираясь сознания, вдруг тяжелеет,
рассыпается на черепки,

и уходит буксир под темнеющий свод,
выворачивая рукав
мирового пространства, его, исчезая, взорвав.
Разве был мне когда-нибудь год?

Черепки, черепица дождя
затихает, и воздух, свежея,
снова ластится, как дитя,
и в ключицы впряжённая шея
человеческий череп вращает для бытия.

 

* * *

Я о тебе молюсь,
я за тебя боюсь.
Пока живём – живём,
пока вдвоём – вдвоём,
но как вместить обещанную грусть,
какое платье из неё сошьём?

Я не хочу смотреть
на государство-смерть,
и на его зверей,
и на его червей,
но как вместить обещанную твердь,
читатель Иоанновых страстей?

Но как тебя спасти,
когда нас нет почти,
и дар случайный жить
нас понуждают скрыть.
Я ничего не вижу впереди.
Как эту тьму кромешную вместить?

Дай только раз вдохну,
дай только жизнь одну, –
пока живём – живём,
пока вдвоём – вдвоём, –
дай только жизнь ещё раз помяну.
Жить будем ли мы вновь, когда умрём?

 

* * *

Если это последний
день, то я бы сошёл
в том саду,
где стоит дискобол
и холодный и бледный
свет горит, как в аду.

Дочь моя, или сын мой,
или друг мой идёт
впереди,
чёрен твой небосвод,
город снежный и дымный,
нет другого пути.

Сохрани тебя Боже.
Путь ли это домой
вдоль реки…
Ты и вправду живой?
Дай дотронуться всё же
до пальто, до руки.

 

* * *

…из тех, кто ждёт звонка и до звонка
за миг уходит из дому, из тех,
кому не нужно ничего, пока
есть не интересующее всех,
из тех, перебирающих листы
с печатными столбцами, находя
в них водяные знаки красоты
и – ничего немного погодя,
из тех, себя увидевших в родне,
как в зеркалах возможного, от них
бежавший и привязанный вдвойне
к отвергнутому, из ещё живых…

 

* * *

Чёрно-красная ночь Украины,
деревья в руины
обратились, пока добрели
в эти дебри раввины.
Рембрандт выгреб угли,
и на миг загорелись морщины
предыстории – старцев, их стад –
с аравийской пустыни
переписанной в сад.

Паровозный ли окрик,
холодный ли погреб –
по ступеням – на ощупь и вниз –
капель мокрых
просыпанный рис,
там сметана, там масло, там шорох…
Утра влажно-зелёный стручок,
или полдень дрожит на рессорах,
или вечера холодок.

Там подсолнух – затылок шершавый,
зелёный и ржавый,
сонно-белый, когда поперёк
он разломлен коряво,
ночь, звезды огонёк
пересёк небеса за Полтавой,
да урчащий перрон,
где укра́инский говор картавой
буквой «р» засорён.

 

* * *

Ещё хожу и говорю,
на голос отвечает голос,
из электрички тонкую зарю –
вот эту – я увижу ли ещё раз?

Какую глупость совершить могу –
так втрогаться в стеклянно-пыльный
пейзаж, что говорить: я избегу
тоски грядущей, непосильной,
и не завидую не любящему жизнь.

Но я уже не верю
словам, которые произнеслись.

Мы жаркие, вседышащие звери
и ничего не избежим.
Тем ненасытней потрясенье,
когда в вагоне в тридцать тел дрожим
и дышим сумерками воскресенья.

 

ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ ИЗ ЦИКЛА, ПОСВЯЩЁННОГО В. ХЛЕБНИКОВУ

 

 Не меч и тать. Мечтать!

Лучится мир: в нём нет лечебниц,
ни смерти, ни чумы предательств,
и ты, летальный вовлеченец,
отныне вечн, без отлагательств. 

Нет ни холопов, ни высочеств,
есть равенства священноучасть,
не сбивчивость и брех пророчеств,
но сбывчивость, расчёт, могучесть.

Сверкает город электричеств,
и высших чудотворных качеств,
и благ бесчисленных количеств,
и в звёздном колпаке чудачеств.

Не чад войны, но многочадость,
и в общем воздухе отечеств
мы празднуем с тобой зачатость
и разум встречных человечеств.

И не плачевность и печальность,
не ночи выморочной нечисть,
нам сёстры – речи изначальность
и птичья утренняя певчесть. 

 

Словарное

Устроим Числоводск и Чудесавль!
Слетятся времери и верхари,
пребудет любь, засвищет возлетавль
и в любесах зажгутся благори.

 Летчайшие творяне прошлеца
всеучбищем обяжут, нехотяй
узнает стыдь при виде бодреца-
мечтежника. Сей, могатырь-светяй!

 Людволнами ульяня, Указуй,
Младыка чтожеств и Языковод,
лжаному полю внянчит: не бесуй!
Красавда, небедь, умец, счастьеход.

  

Манифестация

Песьеголовцы мы, опричнина
в кафтанах жёлтых мы, кромешники
с помелом, помелом.
Речь не речь у нас, а ры́чь она,
трепещите, грешники,
языки ваши вялые вырвем,
да и поделом!

Мы посланцы Божьего воинства –
корни слов скрестить
и крестить их, уродцев, крестить,
чтобы вой стоял, вой на сто
вёрст по всей округе, чтобы вам отмстить,
лжу творящим отмстить!

К парфюмерному кровоядны
блуду, к грязной слизи книг,
истребительным помелом
выметем их и выведем, как пятна,
кле́йма здравых смыслов! – Дик,
речетворцев стих снесёт вас, да и поделом!

Не кощунники – монашеская братия,
распевщики всея Руси,
будущники – мы!
Праздничная утреня – смотри, с распятия
Он сошёл. Зачем Ему на небеси?
Здесь Он чернецов на свет ведёт. Нас тьмы! 2

 

ПРЕРВАННЫЙ КОНЦЕРТ

1

Строй струнных ми минор –
и пауза
с оглядкой робости.
И взор –
как вдох подветренного паруса –
вдаль, прочь от пропасти

небытия. С оглядкой. Ми
минор и чуткой
свободы шаг.
О, встречный шаг стреми
к неоспоримой вести чудной,
строй струнных! Так!

Из страха смерти ли,
нота за нотой,
из страха нежного тянись,
тебя приветили
рукою дирижёрской, ввысь,
ввысь, музыка! Звучи, работай.

2

Утешься! – призываю небеса я
и землю, что слезами дней солима,
в свидетели – утешься! – я, Исайя,
пророчествую, айя, айя, айя,
утешься, сердце Иерусалима!

Исполнилось! – ни волчья стая,
ни вавило́няна у стен завои
не устрашат отныне! – я, Исайя,
пророчествую, айя, айя, айя,
раскаявшемуся воздастся вдвое!

Из-под плаща, смотри, ступня босая.
Ты рядом – вот! – стоишь на поле брани,
Ему под ноги ветви пальм бросая.
Ты, колос, на Его взойдёшь дыханьи.
Я голос твой, Исайя, айя, айя.

3

Дно долин, дымных утром долин,
переливы и вёсны долин,
кипарисы и сосны долин,
все соцветия вечнозелёных маслин
или красный песчаник, –
да поднимется дно, да возвеселится печальник!

Мох, трава, бельма пней,
дерево, кривизною корней
в землю вросшее, – да возвеселится прохожий
полной грудью воздух вдохнуть! –
да низложатся эти холмы до подножий,
чтоб Идущему выровнять путь.

4

Стаей встрепенётся хор.
Слава явится Господня.
Слово яснится сегодня.
Стойкий утренний простор.
Свод небесный, голубой.
Свет слепящий, бестелесный.
Станет плотью свет небесный.
Струнные пласты, гобой.

5

И хор взлетел на крыльях партитур:
сто остроглазых птиц. Одна – слепая.
За ней тянулся, прозревая, хор,
и не истаивала в поднебесье стая.
Как всякий зрячий, боль свою тая
и волю, от которой ближним больно,
вслед за слепой хотел прозреть и я,
и потому прикрыл глаза безвольно.

 

ПЕРЕСКАЗ ИСТОРИИ

Они бежали из города,
взлетевшего на воздух,
передавая друг другу
портрет императора.
Умирающие кричали:
“Да здравствует Хирохито!”
Умирающие и живые,
одетые в пепел
сгоревших людей,
уступали портрету дорогу.
Они бежали к реке,
чтобы погрузить его в лодку
и даровать ему спасение.
Они впервые услышали
голос по радио –
Его Величество никогда
не обращался к народу,
но сегодня
он признал поражение
тех, кто кричал:
“Да здравствует Хирохито!” –
тех, кто был одет в пепел
сгоревших людей.

 

ДОЧЬ

Она подошла к дому,
в котором умерли
я и моя жена.
По очереди.
Не помню кто за кем.

Последние десять лет
мы не виделись,
хотя жили в одном городе.
Что-то её отвратило.
Наши раздоры?

Она подошла к дому.
Окна молчали.
Ни следов дыхания,
ничего.
Ветреный февраль ледяной.

Замерла возле дерева,
где мы обычно
кормим белок.
Ни ореховых ошмёток,
ни белок.

Из подъезда вышел сосед.
Она вздрогнула.
А что такого?
Мало ли что бывает…
Чужой, не бойся.

Запад горит закатом.
К остановке
она идёт осторожно,
чтобы я не услышал
её шагов.