Юрий МИХАЙЛИК. Анна Сон
Конечно, к восьмидесяти годам можно уже и понять, что мир неправилен и справедливостью нисколько не озабочен. В Одессе, умерла поэт Анна Сон, я сижу и пишу о ней, и – будь этот мир чуть справедливее – было бы наоборот.
* * * *
Настоящих поэтов не бывает много. Тут как в горах – плоскогорья, предгорья, горные системы и, наконец, пики, вершины. Можно себе представить, что на вершинах, очень холодно. И очень одиноко. Зато видно далеко.
И хоть расположена Одесса на сближении двух равнин – степи и моря, и гор тут нет никаких, а вот настоящие поэты в Одессе были всегда. В настил. Так что один как бы перекрывал другого. Так настилали борта кораблей – длинными широкими досками, без зазора, чтоб вода не поступала внутрь. И эти деревья, из которых нарезали такие доски, назывались – корабельный лес.
В империи все, что не столица, – провинция. Окраина. Обреченное неведение или забвение. С распадом империи столиц становится больше и еще больше окраин, еще больше забвений.
И в самих этих окраинах по законам все той же мировой несправедливости запоминались – да и то ненадолго – имена, несущие с собой некоторый момент дополнительной сенсации. Имена же, ценные самими стихами, самим строгим и гордым отношением к творчеству, уходили вглубь или ввысь (а это все равно) и оставались лишь в памяти отдельных ровесников строками или четверостишиями серебряной чеканки…
Их нет уже – тех дощатых кораблей. Но даже глядя на их останки по берегам, угадываешь – вот это они – корабельный лес.
* * * *
Поэты как виноград – растут гроздьями. Иногда гроздьями прямого родства. Иногда соединяются и наполняются соками друг друга совсем вроде бы отдельные лозы.
Я знал когда-то таджикского юношу, Шарифа Шукурова, в роду которого по отцовской прямой было пять поколений поэтов. И сам он, изящный как птица, был поэтом в великой традиции.
В студенческие годы, в стенгазете, когда-то прочел –
…Когда в небе горит юкагирский огонь,
И горный компас дурит,
Когда скроет пурга от волчьих погонь
Следы оленьих копыт…,
Прочел эти звонкие киплингианские юношеские строки, ощутил их энергетику и традицию, и навсегда запомнил. Он учился на геофаке – ну, конечно же, где же еще… Его звали Александр Олейников. И много спустя я узнал, о чем говорили шепотом – он сын Николая Олейникова, замечательного ленинградского поэта, убитого за стихи, запретного на долгие годы, да и само название «обериуты» не было известно нам, студентам-филологам, изучавшим историю русской литературы. Росток лозы, пробившийся сквозь бетон.
В Одессе до сих пор существует клан Гордонов. Клан поэтов, прозаиков, художников и опять
поэтов… Измаил, Владимир, Гарри, ответвлением – Елена Гассий, Александр Гордон – американо-московский одессит.
У нас на глазах взошла тугая лоза – художник, прозаик, поэт Игорь Божко, точный и горький поэт Анна Божко-Стреминская.
И вот клан Лукашей-Сонов. Поэты Владимир, Анна, Павел, замечательный художник и поэт Олег Сон, молодой поэт – сын Олега и Анны – Михаил…
Уверен, что помимо названных мной эти лозы растут еще на многих склонах в Одессе –
над морем и в степи… Климат. И почва. Или просто количество солнца…
* * * *
В журналистской юности я однажды попал с редакционным заданием на Одесскую джутовую фабрику. Куда там Одиссею…
Работа на джутовой фабрике – адская. Пыльная, вредная, тяжелая… Поэтому на фабрике всегда нужны были работницы. Поэтому фабрика предоставляла общежитие. И все равно текучесть кадров была высокая. Но сами кадры…
Все что смогло за два столетия произрасти в отвоеванной у турок черноземной украинской степи, все промелькнуло перед нами, все побывало тут. Красавицы казачки и полячки, сербиянки и молдаванки, гречанки и болгарки, и гагаузки (а гагаузы – потомки печенегов, и эта кровь с молоком, возможно, непосредственно от князя Святослава), все девушки окрестных сел и райцентров знали прямой путь в Одессу – через джутовую, там и койку в общежитии дают…
И вот тут, оглушенный и ослепленный, обнаружил я удивительную правду про джутовую фабрику. Ее социальный состав был стратифицирован покруче, чем британский высший свет.
Герцогини королевский крови, леди, графини и баронессы были разделены суровыми законами джутовой и не перемешивались никогда.
Высший джутовый свет ходил на танцы в Дом офицеров. Мечта – танцевать с курсантом и выйти замуж за лейтенанта.
Класс пониже посещал танцплощадку в парке Шевченко. Там было все – от крутых ребят в наколках до обычных студентов и молодых инженеров – и там судьба решалась случаем –как карта ляжет.
Третий же класс – это парк Ленинского комсомола – где девушку выдергивали за руку в окрестные кусты, и попробуй отказаться… Перейти из одной страты в другую удавалось немногим…
Потом, через годы, я понял, что все мы – из общежития на джутовой фабрике. Поэты в первую очередь.
Стратификация та же. Кто куда на танцы ходит.
Для кого и почему пишутся стихи?
Смешно. Не так давно группа любителей поэзии составила и выложила в сеть сто любимых стихотворений любимых поэтов. Поэты, как правило, хорошие. Стихи тоже.
Любопытно совсем другое.
Вот Марина Цветаева. Замечательно. Выбор огромен. И что там в списке? «Мне нравится, что Вы больны не мной…»
Борис Пастернак. «Никого не будет в доме…»
И так далее – вплоть до Багрицкого – «Марта, Марта, надо ль плакать»…
То есть, не то, что прочитано, а то, что услышано… Положено на музыку и спето.
Вот и танцы в Доме офицеров.
Менее умелые и грамотные – танцуют в парке. Совсем уж темным – успех у таких же темных, местные кустики… Гоп-стоп, мы подошли из-за угла…
Как говорилось когда-то о социалистическом реализме – изложение известных истин на понятном вождям языке.
В великой русской поэзии много замечательных имен. И прекрасных стихов. И удивительных строк.
Астрономы говорят, что если бы все звезды вселенной были видны с земли, небо было бы сплошным сверканием…
А у нас только Большая Медведица и то, если ее споют…
Итак, выбор сравнительно несложен – потрафить публике, сообщая ей то, что она давно желает услышать. Или просто изложить набор банальностей. А то и эпатировать читателя татуировками в неожиданных местах…
Жизнь изменчива – тем и таинственна. И настоящие стихи – всегда таинственны.
Настоящий поэт – стремление успеть, всей жизнью успеть бы высказаться… Кому?
Адресат у больших поэтов один, и даже нельзя сказать, есть ли он там, куда поэт стучится?
Автор пишет, ибо не может не сказать то единственное, что должен, тому единственному, кто, может быть, поймет, но, может быть, и не существует…
Зовите его как хотите – мировой гармонией, космосом, господом, Эйнштейном, Шлезингером, Саваофом…
…Мело, мело по всей земле, во все пределы…
А может быть то, что поэт хочет сказать, и вовсе собрано из отрывков, кем-то продиктованных тебе сознательно или случайно уловленных тобой средь белого шума в излучениях дальних миров? И если ты не уловишь этот смысл и не соберешь в значимую строку, то больше и некому сделать это…
Анна Сон написала немного стихов. Она знала, кто ее адресат. И понимала, что обращаться к нему нужно уважительно – потому требовательность к собственному слову так высока. Важно быть правильно понятым.
Вот вам и выбор партнера на танцах…
* * * *
Работы художника Олега Сона в Австралии существуют в приличном количестве. Их вывозили эмигранты. Художник он, на мой взгляд, замечательный.
Когда-то, впервые попав в его мастерскую, я купил несколько его этюдов. Потом он оформлял – и очень здорово – первую книгу поэтов клуба «Круг» (1991 г.). Потом мне очень понравилась одна картина – двойной портрет прелестных юных женщин – и я спросил робко – сколько она может стоить. Понимал, что немало. Сон смущенно улыбнулся и сказал что это не продается.
Через несколько лет, узнав о нашем отъезде в Австралию, Анна и Олег пришли прощаться. И принесли в подарок эту работу. Двадцать шесть лет она висит передо мной.
* * * *
Они жили скромно, ибо Олег много лет болел и не мог работать. Анна писала редко. И редко откликалась на приглашения публиковаться. О том, что она – из самых лучших, из настоящих поэтов в Одессе – знала она сама, ее муж и сын, и еще пять- шесть человек. Она была замкнута, несуетлива, и стихи ее таковы – несуетливы и полны внутреннего достоинства. Они написаны единственными простыми словами. И обращены к тому собеседнику, от которого не дождешься похвалы.
* * * *
Я знаю их по литературному клубу «Круг». Молодые – и не слишком – поэты когда-то позвали меня – быть руководителем. Это продолжалось двенадцать лет. Каждую пятницу – в бывшем шахском дворце – над Одесским портом. Человек десять-двенадцать. А то вдруг – тридцать-сорок. А то вдруг – пятьдесят.
Главные свойства клуба – на мой взгляд – беспощадная требовательность друг к другу и взаимное уважение. Эти два качества позволяли гордым, самолюбивым, умным и строгим оставаться вместе, не позволяли амбициям управлять… А еще – они были очень красивыми, и каждый в отдельности, и все вместе.
* * * *
Повторяю то, что говорил много раз. Нельзя научить человека быть поэтом. Это – дар.
Быть поэтом – не одно только умение рифмовать, находить нужные слова, и даже не умение создавать свой собственный мир.
Быть поэтом – человек может научиться только сам. Уважая свой дар, выбирая свой мир, свое место в нем, свой единственный голос, свое видение времени, и своего, самого взыскательного и требовательного, читателя, к которому и адресуется со своим видением и пониманием мира.
* * * *
Конечно, я не желал им этой участи – стать поэтами.
Я их любил. А в судьбах любимых поэтов читал неподъемность, невозможность такой судьбы, угадывал горчайшую цену, которой были оплачены стихи. Даже самые вроде бы легкие, самые вроде бы забавные строки.
Конечно, я хотел, чтобы одесские молодые стали настоящими поэтами.
Они этого хотели. И я с ними.
Потом юность почему-то кончилась. Пошли стихи – зрелые, точные. Пошла судьба.
Настоящая жизнь настоящих поэтов. Горькая, суровая и беспощадная.
* * * *
Анна Сон была настоящим поэтом. Я хочу, чтоб наш – все еще наш – город знал и помнил об этом.
* * * *
На аллеях городского сада
сыро по-осеннему и стыло,
воздух непереносимо сладок,
как в телепрограмме «Это было,
было…», и поет какой-то парень
старые и странные куплеты.
Этот день без умысла подарен
мне в начале нынешнего лета
кем-то, кто нежадный, как погода,
знает, что мне надобно для грусти –
тишина, отсутствие народа,
серый одуванчик, желтый кустик.
Господи, еще перечисляю…
Я еще подробно, без обмана
расскажу: жива, дышу, гуляю,
вздрагиваю, если слышу: «Анна!»
* * * *
Когда не в этом городе, то где бы
увидела, как почернело над
массивной вертикалью колоннад
нешуточное северное небо.
Недостает мне строгости творца,
решимости давно умерших зодчих,
чтоб подобрать эпитет к этой ночи.
Пусть остается этой до конца.
* * * *
Мне хватит одного небитого,
полубольного и не бритого.
Расположился насовсем
с холстами, лаком, скипидаром.
Сказал, что встанет ровно в семь,
чтоб солнце не светило даром.
Подолгу рисовал меня,
писал картину больше года,
лишь освещение менял
и жаловался на погоду.
Которая по счету осень
под ноги мягко стелет листья?
Он никогда меня не бросит:
никто как я не моет кисти.
* * * *
Семнадцать лет. Я узнаю стихи.
Есть два наилюбимейших поэта.
Еще не написала ни строки
и даже не подумала об этом.
Семнадцать лет. Предчувствие утрат
и обретений. Необыкновенно
я радуюсь тому, что пишет брат,
а брата друг влюблен в меня, наверно.
Ах, если б это знать наверняка!
Почти готов сценарий нашей свадьбы.
Не зря из теткиного сундука
изъят журнал «Столицы и усадьбы».
Журнал красивой жизни: шоколад,
духи, наряды, – словом, все на свете.
Хранился для меня чудесный клад
в течение семи десятилетий.
Семнадцать лет. По улицам кружить,
читать Ахматову и Гумилева,
дышать вполсилы, в четверть силы жить,
и впитывать изысканное слово
и воздух невообразимых стран,
влюблять в себя родного человека,
и принимать предутренний туман
за петербургский день начала века…
* * * *
Сегодня снег, как медсестра,
все некрасивые места
больного города прикроет.
И Юго-Западный массив
до первых дворников красив,
вернее так – благопристоен.
Кому еще не рассказала:
мой пятилетний молодец
при виде здания вокзала
орет восторженно «Дворец!»
* * * *
Вы смотрите в окно.
Куда еще смотреть…
Вот вашего лица
мерцающая треть.
Вы греете стекло
дыханьем и рукой,
и смотрите в окно,
и видите, какой
сегодня вечер: снег
размеренно кружит
и падает на тот,
что со вчера лежит.
Зажгутся фонари
и отодвинут темень.
На каждого по две
скрестившиеся тени.
При свете фонарей
гуляют одиноко
похожие на тех,
что смотрят вниз из окон.
Вы смотрите в окно…
О, как неповторимы
и снег, и фонари,
и проходящий мимо!
Полночи вам не спать –
стекло дыханьем греть.
Там вашего лица
негаснущая треть.
* * * *
М.Галиной
В комнату смеха не вздорожали билеты.
Что ж, посмеемся – отведено место и время
нашему смеху и плачу – и будет об этом…
Семечки кушаем: семечки – бывшее семя
бешеной рыбы, которая тонет в тумане.
Крикнет «Ау!» – обернешься – уже утонула,
и появилась в каком-то Матенадаране,
и отразилась в колодце степного аула…
Комната смеха нас поразит зеркалами,
а зеркала – небывалой своей кривизною.
И покачнется земля у меня под ногами.
Помнишь, родная, как мы умирали от зноя
и от восторга на пляжах Большого Фонтана,
и от обжорства под ветками старого сада?..
Вы не туда уезжаете, Феликс, Сусанна,
мы остаемся не там, где остаться бы надо.
* * * *
В магазине ненужных вещей
в целлофане прозрачном Кощей,
за прилавком – лягушка.
Кто придумал ковер-самолет:
колорадский летун, стихоплет
или злая старушка?
Кто бы ни был, садись, отлетай,
волей ветра – в пампасы, в Китай –
насладись перелетом.
Что с ковром-самолетом, что без,
мы смотрители звезд и небес
от рожденья до что там
за горами? Невиданный край,
хоть в Миклухо-Маклая играй,
все ненужное – даром.
А захочешь вернуться домой,
там прижился чужой домовой
и пыхтит самоваром.
* * * *
В нашем городе много хорошего,
но добраться до нас нелегко.
Заметает дороги порошею,
подливает в туман молоко
некто в белом, никем не назначенный
в участковые наши врачи.
У него все заначки заначены,
среди них – городские ключи,
почерневший от времени маятник,
позабытое кем-то кольцо,
море, лестница, опера, памятник,
ветер в спину и ветер в лицо.
Конечно, к восьмидесяти годам можно уже и понять, что мир неправилен и справедливостью нисколько не озабочен. В Одессе, умерла поэт Анна Сон, я сижу и пишу о ней, и – будь этот мир чуть справедливее – было бы наоборот.
* * * *
Настоящих поэтов не бывает много. Тут как в горах – плоскогорья, предгорья, горные системы и, наконец, пики, вершины. Можно себе представить, что на вершинах, очень холодно. И очень одиноко. Зато видно далеко.
И хоть расположена Одесса на сближении двух равнин – степи и моря, и гор тут нет никаких, а вот настоящие поэты в Одессе были всегда. В настил. Так что один как бы перекрывал другого. Так настилали борта кораблей – длинными широкими досками, без зазора, чтоб вода не поступала внутрь. И эти деревья, из которых нарезали такие доски, назывались – корабельный лес.
В империи все, что не столица, – провинция. Окраина. Обреченное неведение или забвение. С распадом империи столиц становится больше и еще больше окраин, еще больше забвений.
И в самих этих окраинах по законам все той же мировой несправедливости запоминались – да и то ненадолго – имена, несущие с собой некоторый момент дополнительной сенсации. Имена же, ценные самими стихами, самим строгим и гордым отношением к творчеству, уходили вглубь или ввысь (а это все равно) и оставались лишь в памяти отдельных ровесников строками или четверостишиями серебряной чеканки…
Их нет уже – тех дощатых кораблей. Но даже глядя на их останки по берегам, угадываешь – вот это они – корабельный лес.
* * * *
Поэты как виноград – растут гроздьями. Иногда гроздьями прямого родства. Иногда соединяются и наполняются соками друг друга совсем вроде бы отдельные лозы.
Я знал когда-то таджикского юношу, Шарифа Шукурова, в роду которого по отцовской прямой было пять поколений поэтов. И сам он, изящный как птица, был поэтом в великой традиции.
В студенческие годы, в стенгазете, когда-то прочел –
…Когда в небе горит юкагирский огонь,
И горный компас дурит,
Когда скроет пурга от волчьих погонь
Следы оленьих копыт…,
Прочел эти звонкие киплингианские юношеские строки, ощутил их энергетику и традицию, и навсегда запомнил. Он учился на геофаке – ну, конечно же, где же еще… Его звали Александр Олейников. И много спустя я узнал, о чем говорили шепотом – он сын Николая Олейникова, замечательного ленинградского поэта, убитого за стихи, запретного на долгие годы, да и само название «обериуты» не было известно нам, студентам-филологам, изучавшим историю русской литературы. Росток лозы, пробившийся сквозь бетон.
В Одессе до сих пор существует клан Гордонов. Клан поэтов, прозаиков, художников и опять
поэтов… Измаил, Владимир, Гарри, ответвлением – Елена Гассий, Александр Гордон – американо-московский одессит.
У нас на глазах взошла тугая лоза – художник, прозаик, поэт Игорь Божко, точный и горький поэт Анна Божко-Стреминская.
И вот клан Лукашей-Сонов. Поэты Владимир, Анна, Павел, замечательный художник и поэт Олег Сон, молодой поэт – сын Олега и Анны – Михаил…
Уверен, что помимо названных мной эти лозы растут еще на многих склонах в Одессе –
над морем и в степи… Климат. И почва. Или просто количество солнца…
* * * *
В журналистской юности я однажды попал с редакционным заданием на Одесскую джутовую фабрику. Куда там Одиссею…
Работа на джутовой фабрике – адская. Пыльная, вредная, тяжелая… Поэтому на фабрике всегда нужны были работницы. Поэтому фабрика предоставляла общежитие. И все равно текучесть кадров была высокая. Но сами кадры…
Все что смогло за два столетия произрасти в отвоеванной у турок черноземной украинской степи, все промелькнуло перед нами, все побывало тут. Красавицы казачки и полячки, сербиянки и молдаванки, гречанки и болгарки, и гагаузки (а гагаузы – потомки печенегов, и эта кровь с молоком, возможно, непосредственно от князя Святослава), все девушки окрестных сел и райцентров знали прямой путь в Одессу – через джутовую, там и койку в общежитии дают…
И вот тут, оглушенный и ослепленный, обнаружил я удивительную правду про джутовую фабрику. Ее социальный состав был стратифицирован покруче, чем британский высший свет.
Герцогини королевский крови, леди, графини и баронессы были разделены суровыми законами джутовой и не перемешивались никогда.
Высший джутовый свет ходил на танцы в Дом офицеров. Мечта – танцевать с курсантом и выйти замуж за лейтенанта.
Класс пониже посещал танцплощадку в парке Шевченко. Там было все – от крутых ребят в наколках до обычных студентов и молодых инженеров – и там судьба решалась случаем –как карта ляжет.
Третий же класс – это парк Ленинского комсомола – где девушку выдергивали за руку в окрестные кусты, и попробуй отказаться… Перейти из одной страты в другую удавалось немногим…
Потом, через годы, я понял, что все мы – из общежития на джутовой фабрике. Поэты в первую очередь.
Стратификация та же. Кто куда на танцы ходит.
Для кого и почему пишутся стихи?
Смешно. Не так давно группа любителей поэзии составила и выложила в сеть сто любимых стихотворений любимых поэтов. Поэты, как правило, хорошие. Стихи тоже.
Любопытно совсем другое.
Вот Марина Цветаева. Замечательно. Выбор огромен. И что там в списке? «Мне нравится, что Вы больны не мной…»
Борис Пастернак. «Никого не будет в доме…»
И так далее – вплоть до Багрицкого – «Марта, Марта, надо ль плакать»…
То есть, не то, что прочитано, а то, что услышано… Положено на музыку и спето.
Вот и танцы в Доме офицеров.
Менее умелые и грамотные – танцуют в парке. Совсем уж темным – успех у таких же темных, местные кустики… Гоп-стоп, мы подошли из-за угла…
Как говорилось когда-то о социалистическом реализме – изложение известных истин на понятном вождям языке.
В великой русской поэзии много замечательных имен. И прекрасных стихов. И удивительных строк.
Астрономы говорят, что если бы все звезды вселенной были видны с земли, небо было бы сплошным сверканием…
А у нас только Большая Медведица и то, если ее споют…
Итак, выбор сравнительно несложен – потрафить публике, сообщая ей то, что она давно желает услышать. Или просто изложить набор банальностей. А то и эпатировать читателя татуировками в неожиданных местах…
Жизнь изменчива – тем и таинственна. И настоящие стихи – всегда таинственны.
Настоящий поэт – стремление успеть, всей жизнью успеть бы высказаться… Кому?
Адресат у больших поэтов один, и даже нельзя сказать, есть ли он там, куда поэт стучится?
Автор пишет, ибо не может не сказать то единственное, что должен, тому единственному, кто, может быть, поймет, но, может быть, и не существует…
Зовите его как хотите – мировой гармонией, космосом, господом, Эйнштейном, Шлезингером, Саваофом…
…Мело, мело по всей земле, во все пределы…
А может быть то, что поэт хочет сказать, и вовсе собрано из отрывков, кем-то продиктованных тебе сознательно или случайно уловленных тобой средь белого шума в излучениях дальних миров? И если ты не уловишь этот смысл и не соберешь в значимую строку, то больше и некому сделать это…
Анна Сон написала немного стихов. Она знала, кто ее адресат. И понимала, что обращаться к нему нужно уважительно – потому требовательность к собственному слову так высока. Важно быть правильно понятым.
Вот вам и выбор партнера на танцах…
* * * *
Работы художника Олега Сона в Австралии существуют в приличном количестве. Их вывозили эмигранты. Художник он, на мой взгляд, замечательный.
Когда-то, впервые попав в его мастерскую, я купил несколько его этюдов. Потом он оформлял – и очень здорово – первую книгу поэтов клуба «Круг» (1991 г.). Потом мне очень понравилась одна картина – двойной портрет прелестных юных женщин – и я спросил робко – сколько она может стоить. Понимал, что немало. Сон смущенно улыбнулся и сказал что это не продается.
Через несколько лет, узнав о нашем отъезде в Австралию, Анна и Олег пришли прощаться. И принесли в подарок эту работу. Двадцать шесть лет она висит передо мной.
* * * *
Они жили скромно, ибо Олег много лет болел и не мог работать. Анна писала редко. И редко откликалась на приглашения публиковаться. О том, что она – из самых лучших, из настоящих поэтов в Одессе – знала она сама, ее муж и сын, и еще пять- шесть человек. Она была замкнута, несуетлива, и стихи ее таковы – несуетливы и полны внутреннего достоинства. Они написаны единственными простыми словами. И обращены к тому собеседнику, от которого не дождешься похвалы.
* * * *
Я знаю их по литературному клубу «Круг». Молодые – и не слишком – поэты когда-то позвали меня – быть руководителем. Это продолжалось двенадцать лет. Каждую пятницу – в бывшем шахском дворце – над Одесским портом. Человек десять-двенадцать. А то вдруг – тридцать-сорок. А то вдруг – пятьдесят.
Главные свойства клуба – на мой взгляд – беспощадная требовательность друг к другу и взаимное уважение. Эти два качества позволяли гордым, самолюбивым, умным и строгим оставаться вместе, не позволяли амбициям управлять… А еще – они были очень красивыми, и каждый в отдельности, и все вместе.
* * * *
Повторяю то, что говорил много раз. Нельзя научить человека быть поэтом. Это – дар.
Быть поэтом – не одно только умение рифмовать, находить нужные слова, и даже не умение создавать свой собственный мир.
Быть поэтом – человек может научиться только сам. Уважая свой дар, выбирая свой мир, свое место в нем, свой единственный голос, свое видение времени, и своего, самого взыскательного и требовательного, читателя, к которому и адресуется со своим видением и пониманием мира.
* * * *
Конечно, я не желал им этой участи – стать поэтами.
Я их любил. А в судьбах любимых поэтов читал неподъемность, невозможность такой судьбы, угадывал горчайшую цену, которой были оплачены стихи. Даже самые вроде бы легкие, самые вроде бы забавные строки.
Конечно, я хотел, чтобы одесские молодые стали настоящими поэтами.
Они этого хотели. И я с ними.
Потом юность почему-то кончилась. Пошли стихи – зрелые, точные. Пошла судьба.
Настоящая жизнь настоящих поэтов. Горькая, суровая и беспощадная.
* * * *
Анна Сон была настоящим поэтом. Я хочу, чтоб наш – все еще наш – город знал и помнил об этом.
* * * *
На аллеях городского сада
сыро по-осеннему и стыло,
воздух непереносимо сладок,
как в телепрограмме «Это было,
было…», и поет какой-то парень
старые и странные куплеты.
Этот день без умысла подарен
мне в начале нынешнего лета
кем-то, кто нежадный, как погода,
знает, что мне надобно для грусти –
тишина, отсутствие народа,
серый одуванчик, желтый кустик.
Господи, еще перечисляю…
Я еще подробно, без обмана
расскажу: жива, дышу, гуляю,
вздрагиваю, если слышу: «Анна!»
* * * *
Когда не в этом городе, то где бы
увидела, как почернело над
массивной вертикалью колоннад
нешуточное северное небо.
Недостает мне строгости творца,
решимости давно умерших зодчих,
чтоб подобрать эпитет к этой ночи.
Пусть остается этой до конца.
* * * *
Мне хватит одного небитого,
полубольного и не бритого.
Расположился насовсем
с холстами, лаком, скипидаром.
Сказал, что встанет ровно в семь,
чтоб солнце не светило даром.
Подолгу рисовал меня,
писал картину больше года,
лишь освещение менял
и жаловался на погоду.
Которая по счету осень
под ноги мягко стелет листья?
Он никогда меня не бросит:
никто как я не моет кисти.
* * * *
Семнадцать лет. Я узнаю стихи.
Есть два наилюбимейших поэта.
Еще не написала ни строки
и даже не подумала об этом.
Семнадцать лет. Предчувствие утрат
и обретений. Необыкновенно
я радуюсь тому, что пишет брат,
а брата друг влюблен в меня, наверно.
Ах, если б это знать наверняка!
Почти готов сценарий нашей свадьбы.
Не зря из теткиного сундука
изъят журнал «Столицы и усадьбы».
Журнал красивой жизни: шоколад,
духи, наряды, – словом, все на свете.
Хранился для меня чудесный клад
в течение семи десятилетий.
Семнадцать лет. По улицам кружить,
читать Ахматову и Гумилева,
дышать вполсилы, в четверть силы жить,
и впитывать изысканное слово
и воздух невообразимых стран,
влюблять в себя родного человека,
и принимать предутренний туман
за петербургский день начала века…
* * * *
Сегодня снег, как медсестра,
все некрасивые места
больного города прикроет.
И Юго-Западный массив
до первых дворников красив,
вернее так – благопристоен.
Кому еще не рассказала:
мой пятилетний молодец
при виде здания вокзала
орет восторженно «Дворец!»
* * * *
Вы смотрите в окно.
Куда еще смотреть…
Вот вашего лица
мерцающая треть.
Вы греете стекло
дыханьем и рукой,
и смотрите в окно,
и видите, какой
сегодня вечер: снег
размеренно кружит
и падает на тот,
что со вчера лежит.
Зажгутся фонари
и отодвинут темень.
На каждого по две
скрестившиеся тени.
При свете фонарей
гуляют одиноко
похожие на тех,
что смотрят вниз из окон.
Вы смотрите в окно…
О, как неповторимы
и снег, и фонари,
и проходящий мимо!
Полночи вам не спать –
стекло дыханьем греть.
Там вашего лица
негаснущая треть.
* * * *
М.Галиной
В комнату смеха не вздорожали билеты.
Что ж, посмеемся – отведено место и время
нашему смеху и плачу – и будет об этом…
Семечки кушаем: семечки – бывшее семя
бешеной рыбы, которая тонет в тумане.
Крикнет «Ау!» – обернешься – уже утонула,
и появилась в каком-то Матенадаране,
и отразилась в колодце степного аула…
Комната смеха нас поразит зеркалами,
а зеркала – небывалой своей кривизною.
И покачнется земля у меня под ногами.
Помнишь, родная, как мы умирали от зноя
и от восторга на пляжах Большого Фонтана,
и от обжорства под ветками старого сада?..
Вы не туда уезжаете, Феликс, Сусанна,
мы остаемся не там, где остаться бы надо.
* * * *
В магазине ненужных вещей
в целлофане прозрачном Кощей,
за прилавком – лягушка.
Кто придумал ковер-самолет:
колорадский летун, стихоплет
или злая старушка?
Кто бы ни был, садись, отлетай,
волей ветра – в пампасы, в Китай –
насладись перелетом.
Что с ковром-самолетом, что без,
мы смотрители звезд и небес
от рожденья до что там
за горами? Невиданный край,
хоть в Миклухо-Маклая играй,
все ненужное – даром.
А захочешь вернуться домой,
там прижился чужой домовой
и пыхтит самоваром.
* * * *
В нашем городе много хорошего,
но добраться до нас нелегко.
Заметает дороги порошею,
подливает в туман молоко
некто в белом, никем не назначенный
в участковые наши врачи.
У него все заначки заначены,
среди них – городские ключи,
почерневший от времени маятник,
позабытое кем-то кольцо,
море, лестница, опера, памятник,
ветер в спину и ветер в лицо.