Вера КАЛМЫКОВА. Пробуждение разума, или Фантастическому реализму — быть! О романе Андрея Оболенского «7 + 2, или Кошелёк Миллера: Роман-пасьянс из девяти карт и джокера

Андрей Оболенский «7 + 2, или Кошелёк Миллера: Роман-пасьянс из девяти карт и джокера…Бесконечно доверяя Вам, о незнакомый Читатель, открою карты сразу: лично я кровно заинтересована в успехе молодого прозаика Андрея Оболенского, чей путь в литературе только начинается: «7 + 2, или Кошелёк Миллера» — его первая книга (словосочетание «молодой прозаик» совершенно не означает юноша, но ведь мы только о литературе…). Нет-нет, без пошлостей: он мне не брат, не сват, я его даже не видела никогда, есть ведь электронная, понимаете ли, почта. Но он мой автор. В краткую, увы, но славную бытность шеф-редактором альманах-газеты «Информпространство» мне пришлось иметь дело с его прозой, которая потрясла меня… нет, не новизной и свежестью. И не умением автора встроиться в литературную традицию.

Я ощутила тогда такой, знаете ли, набоковский холодок. Вы, безусловно, сейчас его вспомните: «Вот холодок ты чувствуешь: сквозняк…», в оригинале — «из прошлого». Здесь дело не во временах. Побежали специфические мурашки, будто кожу головы обдувал странный, нездешний какой-то, метафизический ветерок. Такое часто бывает, когда сталкиваешься с чем-то, быть может, и неродным, но настоящим.

Это была новелла «Странная любовь капитана Азарова», ныне седьмая карта в пасьянсе Оболенского-Миллера. Поначалу, бегло просмотрев текст, с усталым пониманием, не понаслышке знакомым многим коллегам, отметила для себя: ну да, осмысление событий последнего времени жизни Мейерхольда и Зинаиды Райх. Печально, что ж. Почитаем. И где-то на третьей странице ощутила то самое дуновение.

Самое простое — предположить, что профессиональным врачам (возьмём Чехова, возьмём Булгакова и отметим, что Оболенский за пределами прозы тоже доктор, уважаемый член профессионального сообщества) ведомо о человеческом организме, психике нечто такое, что при умелом использовании вызывает в нас, читателях, прямо скажем, мистические ощущения. Будто бы находимся мы и здесь, в привычном своём быту, и одновременно ещё где-то. А там, непостижимо для ума, несколько пугающе, но весьма притягательно звучит тайна. Может быть и так: физиология человека, наверное, обусловливает и непознанные алгоритмы восприятия искусства. Врач, наш современник, конечно, находится в том же, что и мы, мировоззренческом ящике, именуемом картиной мира, точно так же ограниченном. Однако всё же он накапливает богатейший материал для подкрепления собственных интуиций. А значит — в случае писателя — может формировать нетривиальную систему художественных образов, их невесомую и неосязаемую, но прочнейшую ткань. И, конечно, стиль — океанскую воронку, которая или затягивает в сердцевину авторской личности, или позволяет плыть по краю.

И вот тогда он впервые увидел Зою Грейх. Теперь Азаров не помнил точно, что ощутил, но это было как удар: сознание отключилось, поле зрения сузилось, он не замечал других актеров, не слышал их слов, не улавливал смысла пьесы, да и не нужно ему это было, ведь только она, Зоя, стояла перед ним…

Азаров вышел из театра совершенно потерянным. До глубокой ночи кружил по Садовому, видя Зою, разговаривая с ней, а когда вернулся домой, понял, что его жизни суждено измениться. Вернее, из одной жизни получается две, возможно, что и Азаровых теперь двое, но последнее капитану как убежденному атеисту казалось невероятным.

Он воспользовался служебным положением, закрепил за собой место в десятом ряду, не пропускал ни одного спектакля. После третьего или четвертого, он не помнил точно, Зоя впервые пришла к нему домой и призналась, что любит его. Азаров ошалел от счастья. Их отношения были чисты: капитан видел в Зое богиню, мужской интерес к ней был напрочь стерт из его сознания. Но <…> лакуны чужеродны природе, она обязательно втянет в них что-нибудь из окружающего мира, а если и нет, сама из ничего создаст похожее, да так лихо, что всё дорогое, собранное за годы, окажется суррогатом, с любовью уложенным в фанерный дешевый чемодан, обитый замызганной тканью. Поэтому отсутствующее влечение к Зое, как и к женщине вообще, Азарову заменили походы в театр. Там было по-другому, не так, как дома.

При этом Азаров, собственно, ходил не на спектакли, театр по-прежнему совершенно не интересовал его, Азаров приходил к Зое, а она, будто специально для него, появлялась на сцене в разных обликах, порой очень экзотических. И вот тогда Азаров чувствовал свою мужскую силу. Зрители исчезали куда-то, актеры тоже, зал становился пустым и гулким, Азаров поднимался на сцену, брал Зою за руку и мгновенно превращался в героя действа, странным образом созданного для них двоих, выдуманного кем-то. При этом он точно знал, что надо делать, что говорить, как вести себя, и никогда не ошибался. Вот именно это и стало родом плотских игр, заменяло постельные наслаждения… да что там, было, вероятно, во сто крат заманчивее, интереснее плотского, потому что оставалось совершенно непредсказуемым. Азаров, никогда не знавший женщины, думал, что более сильных, целиком впитывающих тело и душу, ощущений нет.

Надо ли пояснять, Читатель, что встречи героя, офицера НКВД, с Зоей Грейх никогда не имели места даже в художественной реальности, не говоря уж об исторически-обыденной, и что всё это лишь фантазмы капитана Азарова, зафиксированные автором Оболенским?..

Вымысел внутри вымысла. Отсутствие типизации, уникальность всего, что придумано героем. Проза, сколь угодно документальная, в любом случае уже fiction, а здесь на этот пласт накладывается второй, на авторский сюжет — сюжет героя. Сон сна во сне… Это характерная примета художественного метода, или направления, или большого стиля, носящего название фантастического реализма. В таком ключе работали Михаил Булгаков, Александр Чаянов, Андрей Синявский (он же Абрам Терц)… В позднесоветское время позиции фантастического реализма были мощно подкреплены философской прозой Аркадия и Бориса Стругацких. Однако многие их произведения — в нарушение хода литературного процесса — публиковались позже, чем были написаны; среди прошедших цензуру наиболее интересен, быть может, разве что знаменитый «Альтист Данилов» Владимира Орлова. Этот роман несколько сдвинул заслонку, но, одинокий в потоке реалистических произведений, погоды не сделал. В наши дни позиции фантастического реализма крепнут. Например, набирает популярность петербургский прозаик Павел Мейлахс (позволю себе сослаться на собственную статью о нем), работающий на стыке действительности с реальностью.

Где этот стык? Или шов (в терминологии Сигизмунда Кржижановского), или трещина, о которой пишет художник и поэт Лев Саксонов: «и дятел в трещине коры // разлом Вселенной наблюдает»? Ответ: между воспринимаемым и гипотетическим. Если угодно, это разлом в обыденной, физической реальности — странная линия, которая чревата развертыванием в пространство, до размеров особой территории, если мы примем как рабочую установку возможность иного объема, иного измерения нашего мира. Её как бы нет нет, но её-то парадоксально и обживает Андрей Оболенский.

Авторский посыл таков. Мы живём в привычной обстановке, ощущая себя вполне уверенно, но при этом не догадываемся, что наше существование во времени и пространстве не ограничено единственной эпохой и единственной судьбой. Мироздание меж тем значительно более чем трех-мерно: оно сферично, и в этой сфере прошлое, настоящее и будущее переплетены причудливее, чем может показаться. Время имеет свойства, неизвестные нам, и среди них, возможно, есть и способность порождать пространство, в котором любой наш поступок, даже несовершенный, но, скажем, помысленный, и каждое альтернативное движение души порождают отдельный вариант развития жизненного сюжета. Если этот вариант не осуществлен здесь и теперь, совершенно неочевидно, что он не имеет места вообще нигде и никогда. Но человеческие отношения — любовь и ненависть, дружество и недружба — устроены так, что последствия любого действия или эмоции, где бы они ни зарождались, отражаются на нас непременно.

Вот с этими вариациями своих судеб, более того — самих себя и сталкиваются герои Оболенского, вынужденные как-то реагировать на факт прорыва привычного континуума и решать неизбежные этические проблемы, возникающие при совмещении сценариев. Кто-то из героев принимает правила игры, как, например, медсестра Юлна, с помощью которой автор разыгрывает карту «Нет меня». Она смиряется с фактом собственного существования во многих реальностях и побуждает героя хотя бы принять их как данность. Или доктор Розенталь из «Ночного дежурства доктора Кузнецова». Однако всё это относится к переливам частных сюжетов, которые рецензенту не стоит описывать: главное, удалось ли заинтересовать Читателя.

Но что же Читатель? Каким я представляю себе Вас?.. Если Вы отважились открыть и тем более купить книгу неизвестного, неродовитого автора, значит, в Вас есть авантюрная жилка. Если Вы прочитали рецензию, значит, Вы вдумчивы… Вдумчивым авантюристам фантастический реализм и предназначен. Потому что в нём есть всё: и приключенческая струя, и любовная линия, и интеллектуальные ходы, и психологические загадки… И, конечно, выход за пределы быта, за границы обыденности, которая пусть уютна и даже относительно безопасна, но всё же несколько надоедает.

Субъективной оценкой этот текст начат; ею же и закончится. Мне дорого в прозе Оболенского то, что этические проблемы героев он решает на материале злободневного советского прошлого. Сталинские репрессии — эпоха жизни не только капитана Азарова; она оказывается личным подпространством и многих героев помоложе. Здесь им приходится преодолевать сложноватые (и страшноватые) многоходовые коллизии и осуществлять этический выбор, предопределяющий их судьбу и в той реальности, которая является общей для них и для нас. Краешком сознания они понимают, что прошлое прочно проросло в настоящее, и вырвать эти ростки можно только со своей собственной реальной плотью. Отсюда и сострадание, и бессилие, и муки неизбывной вины… Оболенский бесстрашно заставляет героев совершать поступки, оцениваемые ниже черточки «добро» по нравственной шкале. Удивительно, но читатель, не теряя ощущения мистического зла, не начинает ненавидеть героя. Читательская эмоция моделируется скорее как врачебная, а не судебная: злодеев — жаль. Палачи — люди, они — чувствуют…

Таковы карты. Что же до джокера… ну нет, тут уж рецензенту стоит умолкнуть, джокер должен до поры до времени таиться в рукаве. Быть может, он несколько слишком фантастический даже для такого случая; однако это уже даже не субъективность, а произвол. Так что, дорогой Читатель, я рада разделить с Вами радость знакомства с новым автором. Надеюсь, книга не разочарует Вас. Приятного чтения. Искренне Ваша

Вера КалмыковаАндрей Оболенский «7 + 2, или Кошелёк Миллера: Роман-пасьянс из девяти карт и джокера…Бесконечно доверяя Вам, о незнакомый Читатель, открою карты сразу: лично я кровно заинтересована в успехе молодого прозаика Андрея Оболенского, чей путь в литературе только начинается: «7 + 2, или Кошелёк Миллера» — его первая книга (словосочетание «молодой прозаик» совершенно не означает юноша, но ведь мы только о литературе…). Нет-нет, без пошлостей: он мне не брат, не сват, я его даже не видела никогда, есть ведь электронная, понимаете ли, почта. Но он мой автор. В краткую, увы, но славную бытность шеф-редактором альманах-газеты «Информпространство» мне пришлось иметь дело с его прозой, которая потрясла меня… нет, не новизной и свежестью. И не умением автора встроиться в литературную традицию.

Я ощутила тогда такой, знаете ли, набоковский холодок. Вы, безусловно, сейчас его вспомните: «Вот холодок ты чувствуешь: сквозняк…», в оригинале — «из прошлого». Здесь дело не во временах. Побежали специфические мурашки, будто кожу головы обдувал странный, нездешний какой-то, метафизический ветерок. Такое часто бывает, когда сталкиваешься с чем-то, быть может, и неродным, но настоящим.

Это была новелла «Странная любовь капитана Азарова», ныне седьмая карта в пасьянсе Оболенского-Миллера. Поначалу, бегло просмотрев текст, с усталым пониманием, не понаслышке знакомым многим коллегам, отметила для себя: ну да, осмысление событий последнего времени жизни Мейерхольда и Зинаиды Райх. Печально, что ж. Почитаем. И где-то на третьей странице ощутила то самое дуновение.

Самое простое — предположить, что профессиональным врачам (возьмём Чехова, возьмём Булгакова и отметим, что Оболенский за пределами прозы тоже доктор, уважаемый член профессионального сообщества) ведомо о человеческом организме, психике нечто такое, что при умелом использовании вызывает в нас, читателях, прямо скажем, мистические ощущения. Будто бы находимся мы и здесь, в привычном своём быту, и одновременно ещё где-то. А там, непостижимо для ума, несколько пугающе, но весьма притягательно звучит тайна. Может быть и так: физиология человека, наверное, обусловливает и непознанные алгоритмы восприятия искусства. Врач, наш современник, конечно, находится в том же, что и мы, мировоззренческом ящике, именуемом картиной мира, точно так же ограниченном. Однако всё же он накапливает богатейший материал для подкрепления собственных интуиций. А значит — в случае писателя — может формировать нетривиальную систему художественных образов, их невесомую и неосязаемую, но прочнейшую ткань. И, конечно, стиль — океанскую воронку, которая или затягивает в сердцевину авторской личности, или позволяет плыть по краю.

И вот тогда он впервые увидел Зою Грейх. Теперь Азаров не помнил точно, что ощутил, но это было как удар: сознание отключилось, поле зрения сузилось, он не замечал других актеров, не слышал их слов, не улавливал смысла пьесы, да и не нужно ему это было, ведь только она, Зоя, стояла перед ним…

Азаров вышел из театра совершенно потерянным. До глубокой ночи кружил по Садовому, видя Зою, разговаривая с ней, а когда вернулся домой, понял, что его жизни суждено измениться. Вернее, из одной жизни получается две, возможно, что и Азаровых теперь двое, но последнее капитану как убежденному атеисту казалось невероятным.

Он воспользовался служебным положением, закрепил за собой место в десятом ряду, не пропускал ни одного спектакля. После третьего или четвертого, он не помнил точно, Зоя впервые пришла к нему домой и призналась, что любит его. Азаров ошалел от счастья. Их отношения были чисты: капитан видел в Зое богиню, мужской интерес к ней был напрочь стерт из его сознания. Но <…> лакуны чужеродны природе, она обязательно втянет в них что-нибудь из окружающего мира, а если и нет, сама из ничего создаст похожее, да так лихо, что всё дорогое, собранное за годы, окажется суррогатом, с любовью уложенным в фанерный дешевый чемодан, обитый замызганной тканью. Поэтому отсутствующее влечение к Зое, как и к женщине вообще, Азарову заменили походы в театр. Там было по-другому, не так, как дома.

При этом Азаров, собственно, ходил не на спектакли, театр по-прежнему совершенно не интересовал его, Азаров приходил к Зое, а она, будто специально для него, появлялась на сцене в разных обликах, порой очень экзотических. И вот тогда Азаров чувствовал свою мужскую силу. Зрители исчезали куда-то, актеры тоже, зал становился пустым и гулким, Азаров поднимался на сцену, брал Зою за руку и мгновенно превращался в героя действа, странным образом созданного для них двоих, выдуманного кем-то. При этом он точно знал, что надо делать, что говорить, как вести себя, и никогда не ошибался. Вот именно это и стало родом плотских игр, заменяло постельные наслаждения… да что там, было, вероятно, во сто крат заманчивее, интереснее плотского, потому что оставалось совершенно непредсказуемым. Азаров, никогда не знавший женщины, думал, что более сильных, целиком впитывающих тело и душу, ощущений нет.

Надо ли пояснять, Читатель, что встречи героя, офицера НКВД, с Зоей Грейх никогда не имели места даже в художественной реальности, не говоря уж об исторически-обыденной, и что всё это лишь фантазмы капитана Азарова, зафиксированные автором Оболенским?..

Вымысел внутри вымысла. Отсутствие типизации, уникальность всего, что придумано героем. Проза, сколь угодно документальная, в любом случае уже fiction, а здесь на этот пласт накладывается второй, на авторский сюжет — сюжет героя. Сон сна во сне… Это характерная примета художественного метода, или направления, или большого стиля, носящего название фантастического реализма. В таком ключе работали Михаил Булгаков, Александр Чаянов, Андрей Синявский (он же Абрам Терц)… В позднесоветское время позиции фантастического реализма были мощно подкреплены философской прозой Аркадия и Бориса Стругацких. Однако многие их произведения — в нарушение хода литературного процесса — публиковались позже, чем были написаны; среди прошедших цензуру наиболее интересен, быть может, разве что знаменитый «Альтист Данилов» Владимира Орлова. Этот роман несколько сдвинул заслонку, но, одинокий в потоке реалистических произведений, погоды не сделал. В наши дни позиции фантастического реализма крепнут. Например, набирает популярность петербургский прозаик Павел Мейлахс (позволю себе сослаться на собственную статью о нем), работающий на стыке действительности с реальностью.

Где этот стык? Или шов (в терминологии Сигизмунда Кржижановского), или трещина, о которой пишет художник и поэт Лев Саксонов: «и дятел в трещине коры // разлом Вселенной наблюдает»? Ответ: между воспринимаемым и гипотетическим. Если угодно, это разлом в обыденной, физической реальности — странная линия, которая чревата развертыванием в пространство, до размеров особой территории, если мы примем как рабочую установку возможность иного объема, иного измерения нашего мира. Её как бы нет нет, но её-то парадоксально и обживает Андрей Оболенский.

Авторский посыл таков. Мы живём в привычной обстановке, ощущая себя вполне уверенно, но при этом не догадываемся, что наше существование во времени и пространстве не ограничено единственной эпохой и единственной судьбой. Мироздание меж тем значительно более чем трех-мерно: оно сферично, и в этой сфере прошлое, настоящее и будущее переплетены причудливее, чем может показаться. Время имеет свойства, неизвестные нам, и среди них, возможно, есть и способность порождать пространство, в котором любой наш поступок, даже несовершенный, но, скажем, помысленный, и каждое альтернативное движение души порождают отдельный вариант развития жизненного сюжета. Если этот вариант не осуществлен здесь и теперь, совершенно неочевидно, что он не имеет места вообще нигде и никогда. Но человеческие отношения — любовь и ненависть, дружество и недружба — устроены так, что последствия любого действия или эмоции, где бы они ни зарождались, отражаются на нас непременно.

Вот с этими вариациями своих судеб, более того — самих себя и сталкиваются герои Оболенского, вынужденные как-то реагировать на факт прорыва привычного континуума и решать неизбежные этические проблемы, возникающие при совмещении сценариев. Кто-то из героев принимает правила игры, как, например, медсестра Юлна, с помощью которой автор разыгрывает карту «Нет меня». Она смиряется с фактом собственного существования во многих реальностях и побуждает героя хотя бы принять их как данность. Или доктор Розенталь из «Ночного дежурства доктора Кузнецова». Однако всё это относится к переливам частных сюжетов, которые рецензенту не стоит описывать: главное, удалось ли заинтересовать Читателя.

Но что же Читатель? Каким я представляю себе Вас?.. Если Вы отважились открыть и тем более купить книгу неизвестного, неродовитого автора, значит, в Вас есть авантюрная жилка. Если Вы прочитали рецензию, значит, Вы вдумчивы… Вдумчивым авантюристам фантастический реализм и предназначен. Потому что в нём есть всё: и приключенческая струя, и любовная линия, и интеллектуальные ходы, и психологические загадки… И, конечно, выход за пределы быта, за границы обыденности, которая пусть уютна и даже относительно безопасна, но всё же несколько надоедает.

Субъективной оценкой этот текст начат; ею же и закончится. Мне дорого в прозе Оболенского то, что этические проблемы героев он решает на материале злободневного советского прошлого. Сталинские репрессии — эпоха жизни не только капитана Азарова; она оказывается личным подпространством и многих героев помоложе. Здесь им приходится преодолевать сложноватые (и страшноватые) многоходовые коллизии и осуществлять этический выбор, предопределяющий их судьбу и в той реальности, которая является общей для них и для нас. Краешком сознания они понимают, что прошлое прочно проросло в настоящее, и вырвать эти ростки можно только со своей собственной реальной плотью. Отсюда и сострадание, и бессилие, и муки неизбывной вины… Оболенский бесстрашно заставляет героев совершать поступки, оцениваемые ниже черточки «добро» по нравственной шкале. Удивительно, но читатель, не теряя ощущения мистического зла, не начинает ненавидеть героя. Читательская эмоция моделируется скорее как врачебная, а не судебная: злодеев — жаль. Палачи — люди, они — чувствуют…

Таковы карты. Что же до джокера… ну нет, тут уж рецензенту стоит умолкнуть, джокер должен до поры до времени таиться в рукаве. Быть может, он несколько слишком фантастический даже для такого случая; однако это уже даже не субъективность, а произвол. Так что, дорогой Читатель, я рада разделить с Вами радость знакомства с новым автором. Надеюсь, книга не разочарует Вас. Приятного чтения. Искренне Ваша

Вера Калмыкова