Людмила ШАРГА. Колокольчик ветреной земли. Роальд Мандельштам
В середине прошлого века Ленинград полнился легендами и слухами об одиноком поэте – обитателе ночного города, певце белых ночей, сочинителе несвоевременных стихов, читающем их своим друзьям, художникам и поэтам, таким же отверженным и одиноким, как он сам.
По какой-то странной прихоти судьбы поэт был однофамильцем одного из великих русских поэтов ХХ столетия, погибшего в сталинских лагерях – Осипа Эмильевича Мандельштама.
Звали его Роальд Мандельштам.
Не может быть, чтоб ничего не значив,
В земле цветы рождались и цвели.
— Я здесь стою.
Я не могу иначе.
Я колокольчик ветреной земли.
Я был цветком у гроба Галилея,
И в смутном одиночестве царя.
Я помню все.
Я знаю все.
Я все умею.
Чтоб гнуть свое, смертельный страх боря.
Мой слабый звон приветствует и плачет.
Меня хранят степные ковыли.
— Я здесь стою!
Я не могу иначе!
Я — колокольчик ветреной земли.
Он прожил всего 29 лет и не увидел при жизни ни единой своей строчки в опубликованном виде. Первая посмертная книга — «Избранное» — вышла в Иерусалиме в 1982 году.
Умер в больнице от кровоизлияния 26 февраля 1961 года и был похоронен на Красненьком кладбище в Ленинграде.
Не так много лет прошло, вроде бы.
Ещё живы те, кто знал его, кто слушал его стихи.
Но и жизнь его и его смерть успели обрасти легендами – одна невероятнее другой.
Роальд Чарльсович Мандельштам родился 16 сентября 1932 года.
Близкие звали его Аликом.
Бронхиальная астма у мальчика проявилась впервые в четыре годика и уже не отступала до конца жизни.
Трагично и печально складывалась судьба: болезни, арест отца, война, блокада, эвакуация.
Морфий — чтобы снять мучительные боли.
Нищета, изоляция, обречённость и — удивительная, непозволительная и немыслимая для сталинского режима – свобода.
Вскоре после окончания школы Роальду поставили ещё более страшный диагноз – костный, а затем и лёгочный туберкулёз.
Роальд жил очень бедно, душевный же мир его был сказочно богат, в нём не было места для убогой действительности. Он существовал в другом измерении. Его поэзия была устремлена в любимую золотую Элладу, в Серебряный Век. Роальд любил Блока, боготворил Николая Гумилева и находил понимание среди таких же чуждых и отверженных, как и он сам.
Когда-то в утренней земле
Была Эллада…
Не надо умерших будить,
Грустить не надо.
Проходит вечер, ночь пройдёт –
Придут туманы,
Любая рана заживёт,
Любая рана.
Зачем о будущем жалеть,
Бранить минувших?
Быть может, лучше просто петь,
Быть может, лучше?
О яркой ветренней заре
На белом свете,
Где цепи тихих фонарей
Качает ветер,
А в жёлтых листьях тополей
Живёт отрада:
– Была Эллада на земле,
Была Эллада…
Он был похож на Александра Грина, только Гринландией,
Зурбаганом и Лиссом был родной его Ленинград, по которому мчались алые ночные трамваи, в переулках которого расцветали в рассветных лучах булыжники «словно маки в полях Монэ».
Я не знал, отчего проснулся
И печаль о тебе легка,
Как над миром стеклянных улиц –
Розоватые облака.
Мысли кружатся, тают, тонут,
Так прозрачны и так умны,
Как узорная тень балкона
От летящей в окно луны.
И не надо мне лучшей жизни,
Сказки лучшей – не надо мне:
В переулке моём – булыжник,
Будто маки в полях Монэ.
Не в самое лучшее для русской поэзии время довелось жить и писать Роальду Мандельштаму. Во всём главенствовал социалистический реализм, за редким исключением.
Исаак Шварц, друживший с поэтом, вспоминает, что его друг и коллега композитор Дмитрий Толстой, сын писателя Алексея Толстого, решил познакомить Алика со своей мамой, поэтессой Натальей Васильевной Крандиевской-Толстой. Они привезли Алика на квартиру Д.А.Толстого, Алик читал Наталье Васильевне свои стихи, и она очень высоко оценила его как талантливого, подающего большие надежды, поэта. Но издать такие стихи в те времена было невозможно. О партии, о Ленине, о Сталине – это можно было сразу протолкнуть в какую-нибудь газетёнку или в журнал, а стихи Роальда никак не вписывались в общий «стройный» хор, уводили от главного – строительства светлого будущего, не воспевали прелести жизни в стране советов и были чужды ей, как и сам он был чужим, словно странник, разминувшийся со своим временем.
Сон оборвался. Не кончен.
Хохот и каменный лай.
В звёздную изморозь ночи
Выброшен алый трамвай.
Пара пустых коридоров
Мчится, один за другим.
В каждом – двойник командора –
Холод гранитной ноги.
– Кто тут?
– Кондуктор могилы!
Молния взгляда черна.
Синее горло сдавила
Цепь золотого руна.
– Где я? (Кондуктор хохочет).
Что это? Ад или Рай?
– В звёздную изморозь ночи
Выброшен алый трамвай!
Кто остановит вагоны?
Нас закружило кольцо.
Мёртвый чугунной вороной
Ветер ударил в лицо.
Лопнул, как медная бочка,
Неба пылающий край.
В звёздную изморозь ночи
Бросился алый трамвай!
Он жил в узкой и длинной комнате на Канонерке, недалеко от Калинкина моста, в квартире под самой крышей.
Казалось бы – лучшего места для обители поэта, для пристанища муз – не сыскать, но Ленинград – не тёплый Париж, и с туберкулезом и астмой жить в питерской мансарде совсем не весело. Мебели у него почти не было, кругом были книги, книги, книги.
Читая стихи друзьям, Роальд с трудом вставал, он не любил и не хотел читать лёжа.
Вечерний воздух чист и гулок,
Весь город — камень и стекло.
Сквозь синий-синий переулок
На площадь небо утекло.
Бездомный кот, сухой и быстрый,
Как самый поздний листопад,
Свернув с панели каменистой,
На мой «кис-кис» влетает в сад.
Старинным золотом сверкая, —
Здесь каждый лист — луны кусок, —
Трубит октябрь, не умолкая,
В свой лунный рог.
Возвращаюсь к сослагательному наклонению и неизменно повторяю: если бы.
Если бы бабушка Роальда доверяла отечественной медицине (тогда ещё российской, имперской), и не уехала рожать в Америку, вместе с мужем, Яковом Горовичем, будущий отец Роальда, Чарльс, родился бы в России и, возможно, все они уехали бы потом. После событий октября 1917-го.
Но тогда Чарльс не встретил бы Елену – девушку, в которую влюбился с первого взгляда, и которая стала матерью его сына.
История не терпит сослагательных наклонений.
Чарльс прожил в США довольно долго, даже успел стать чемпионом какого-то штата по боксу в наилегчайшем весе. А потом принял решение уехать в Советскую Россию, которую считал своей родиной – чтобы продолжать дело революции. И вернулся.
Женился в 1931 году, а через год у него и супруги, Елены Иосифовны Мандельштам, родился мальчик, которого назвали в честь знаменитого путешественника Роальда Амундсена.
Их предки были состоятельны – юристы в нескольких поколениях. Отец Елены был известнейшим адвокатом Санкт-Петербурга, не проигравшим ни одного дела.
Елена Иосифовна Мандельштам (Томина по второму, но первому официально зарегистрированному браку), окончила Ленинградский Технологический институт, химик по профессии, хорошо рисовала и писала маслом, в юности сама писала недурные стихи.
«Мама любила Северянина, и в ее стихах есть немало посвящений и подражаний этому поэту. Она была необычайно красива — не удивительно, что не было отбоя от поклонников, которым она неизменно отказывала — роковая девушка Серебряного века.» В Петербурге достаточно было сказать извозчику: «К адвокату Мандельштаму», и тот вёз, не спросив адреса.
Конечно, Чарльзу не суждено было спокойно жить в Советской России. И происхождения и места рождения было достаточно для ареста. Говорят, что однажды в компании он обмолвился, что Троцкий был неглупым человеком.
За этим «комплиментом» последовало пятнадцать лет лагерей и пожизненное поселение в Казахстане.
Но и оттуда Чарльс находил возможность помогать сыну, присылал деньги.
Роальд «жалел» тратить эти деньги на жизнь и покупал исключительно книги. Младшая сводная сестра вспоминает, что у него было семь накрахмаленных рубашек – на каждый день, и каждый день он надевал свежую, ослепительно белую рубашку, даже тогда, когда жил впроголодь (стиль денди-стиляг того времени как знак свободомыслия и вызов, о чем писала Л. Гуревич – автор передачи о Роальде Мандельштаме на радио «Свобода».)
Во время войны Роальд был в эвакуации с отцом и бабушкой Верой Ионовной, которых через некоторое время отправили из Казахстана еще дальше — в Сибирь.
Мама оставалась в Ленинграде из-за болезни сводной сестры – маленькой Елены. Она была замужем за Дмитрием Николаевичем Томиным, инженером-конструктором, интеллигентным и образованным человеком. Когда кризис миновал, выехать было нельзя, их вывезли только за 90 дней до окончания блокады,— под пулями по Ладожскому озеру, а потом в теплушках для скота привезли в станицу Абинская Краснодарского края, где они угодили на линию фронта и чудом остались живы. Когда немцы пришли в избу, где они прятались, мать закричала по-немецки: «Не входить! Черная оспа!»
По окончании войны они жили в Сталиногорске, под Москвой. По воспоминаниям сестры Роальда, Елены, её отец Дмитрий Николаевич поехал на заработки и пропал. Только в 1952 году семье выдали справку, что Дмитрий Николаевич Томин, умер в тюрьме Фрунзенского района Ленинграда от паралича сердца в возрасте 46 лет.
В 1947 году Елена с дочерью возвращаются в Ленинград. Так они вновь встретились с Аликом. Сначала все вместе жили в семье двоюродного брата И. Б. Горькова, а когда мать получила работу и ей дали комнату 12 метров на Садовой, к ним присоединились и Алик с бабушкой. Елена вспоминает, что Алик в 16 лет уже был совершенно зрелым и весьма эрудированным и образованным человеком — видимо, сказалось общение с отцом во время эвакуации.
*
Запах камней и металла,
Острый, как волчьи клыки,
– помнишь? –
В изгибе канала
Призрак забытой руки,
– видишь? –
Деревья на крыши
Позднее золото льют.
В Новой Голландии
– слышишь? –
Карлики листья куют.
И, листопад принимая
В чаши своих площадей,
Город лежит, как Даная,
В золотоносном дожде.
Вскоре Елену Иосифовну арестовали, предъявив обвинение в том, что она сестра врага народа поэта Осипа Мандельштама, и пока устанавливали родство, продержали четыре месяца в «Крестах». В архиве КГБ оказалась довоенная открытка, датированная 1927-м годом, от бывшего отвергнутого поклонника, некого Горчакова, также репрессированного. Видимо из мести, вместо обратного адреса он написал: «Осип Мандельштам» и свой адрес. Эта открытка хранилась 20 лет, а потом ей был дан ход. Были опрошены около 300 сотрудников института, и все они подтвердили, что Елена Иосифовна морально устойчива и патриотка, и прекрасной души человек. Произошло чудо — её выпустили. Один из охранников тюрьмы так и сказал: «На моей памяти отсюда живыми не выходили». Таким образом спасли и маленькую Елену, после ареста матери девочку сразу же поместили во временный детский дом для детей «врагов народа».
Снег на озябших крышах,
Синяя стынет тишь.
— Донна Мария, слышишь?
Донна, о чем грустишь?
— Рыцарь забыл о милой,
Рыцарь усталый спит.
— Донна, к его могиле
Лунный прикован щит.
Ветер ночных ущелий
Принял последний вздох.
В шлеме разбитом щели
Яркий украсил мох.
Так никогда не будет…
Встань, подойди к окну.
Талая ночь, безлюдье,
В городе ждут весну…
Г д е -т о в сыром тумане
Звякнул ночной трамвай.
Скучно? Читай романы
Или опять играй.
И вновь, обращаясь к воспоминаниям Исаака Шварца, заглядываем в то время, в комнату поэта: Алик жил тогда в конце Садовой улицы недалеко от Калинкина моста. Это была какая-то странная квартира, буквально под самой крышей, очень низкие потолки были у него в комнате, квартира была почти нежилая. Большая длинная продолговатая комната, чахло обставленная, там совершенно не было мебели. Это была комната человека, который как бы и не жил здесь никогда. Очень бедная обстановка и много книг. И очень интересные книги были у него. Он мне давал их читать. Мы с Аликом таким образом подружились. Потом я познакомил его со своими друзьями – композитором Дмитрием Алексеевичем Толстым и с Вениамином Баснером. И мы собирали деньги для него специально – но это надо было делать скрытно, за это могло нам влететь. Дело в том что у Алика была очень своеобразная по тому времени репутация. Алик не скрывал своих взглядов на жизнь.
Веселятся ночные химеры,
И скорбит обездоленный кат:
Облака – золотые галеры –
Уплывают в багровый закат.
Потушив восходящие звёзды,
Каменея при полной луне,
Небеса, как огромная роза,
Отцветая, склонилась ко мне.
Где душа бесконечно витает?
Что тревожит напрасную грусть?
Поутру обновлённого края,
Я теперь никогда не проснусь.
Там, где день, утомлённый безмерно,
Забывается радостным сном –
Осторожный, опустит галерник,
На стеклянное небо весло.
Получившего новую веру,
Не коснётся застенчивый кат, –
Уплывают, качаясь, галеры
На багрово-цветущий закат.
Он часто откровенно и вслух высказывал своё мнение о советской власти, но в то время как его друзья-художники регулярно вызывались на допросы, Роальда никто не трогал. Как-то художник Родион Гудзенко на одном из допросов услышал: «Мы даже его не вызываем, это дерьмо! Мы даже его не вызываем по вашему делу, Родион Степанович, он и так сдохнет, его вызывать нечего! Он труп!», – злорадствовал майор КГБ.
Роальд действительно был очень болен.
В 1956 году он попал в больницу в таком тяжёлом состоянии, что врачи заранее подготовили и оформили свидетельство о смерти. Но он выжил тогда, его вытянули друзья и стихи.
Вечерами в застывших улицах
От наскучивших мыслей вдали,
Я люблю, как навстречу щурятся
Близорукие фонари.
По деревьям садов заснеженных,
По сугробам сырых дворов
Бродят тени, такие нежные,
Так похожие на воров.
Я уйду в переулки синие,
Чтобы ветер приник к виску,
В синий вечер, на крыши синие,
Я заброшу свою тоску.
Если умерло всё бескрайнее
На обломках забытых слов,
Право, лучше звонки трамвайные
Измельчавших колоколов.
Роальд Мандельштам принадлежал к кругу арефьевцев, художников, объединившихся вокруг Александра Арефьева.
Именно кружок Арефьева стоял у истоков отечественного послевоенного нонконформистского искусства. В круг Арефьева входили: Рихард Васмэ, Родион Гудзенко, Дмитрий Шагин, Шолом Шварц. Роальд Мандельштам был среди них единственным поэтом.
«Он нигде в жизни не комплексовал о своем маленьком росте, настолько он был велик, так возвышался над всеми своим остроумием и своими репликами и никогда и нигде не уронил своего поэтического достоинства, – писал о Мандельштаме Александр Арефьев. – Он не умел тратить деньги, мог пойти и потратить последние гроши на шляпу или на пирожные – когда ему было нечем даже платить за комнату.
«Высох совершенно, два огромных глаза, тонкие руки с большими ладонями, от холода укрыт черным пальто, а вокруг пара книг и много листочков с зачеркнутыми стихами, потом опять переписанными» – это Анри Волохонский вспоминает (автор небезызвестного стихотворения «Под небом голубым») о последних месяцах Роальда, свидетелем которых был.
Когда я буду умирать
Отмучен и испет
К окошку станет прилетать
Серебряный корвет
Он бело-бережным крылом
Закроет яркий свет
Когда я буду умирать
Отмучен и испет.
Могучим богом рухнет залп
И старый капитан
Меня поднимет на шторм-трап
Влетая в океан!
В 1958 году Роальд познакомился со скульптором Михаилом Шемякиным. Впоследствии, уже после смерти поэта, именно Шемякин стал одним из инициаторов издания стихов: в его руках оказалась большая часть сохранившихся рукописей.
Роальд не сдавался, боролся за жизнь, пытался жить – поступил на востоковедческий факультет Ленинградского университета (изучал китайский язык) – но бросил через год, поскольку болезнь не позволяла много двигаться. Потом поступил в политехнический институт, но тоже бросил.
Он почти не выходил из дому, лежал на кровати – и писал.
Наброски, варианты, попытки создать крупные произведения.
400 стихотворений, по большей части маленьких – вот и всё, что он оставил после себя.
Лишь только ночные озера
Далекой, но милой страны
Сравнятся с таинственным взором
Такой неземной глубины.
Лишь песни минувших поэтов
Да звезды в ночной высоте
Сиянием звонкого света
Подобны ее красоте.
А я, презиравший с улыбкой
Любви торжествующий мрак,
Подобен тоскующей скрипке
В ее неумелых руках.
В глубинах прозрачного взора
Хрустальная нота молчит —
Такими бывают озера
На Севере
В летней ночи.
Две ноты над озером зыбким:
Я пел только радость и страх,
Подобно тоскующей скрипке
В ее неумелых руках.
Сестра Елена заразилась туберкулезом от брата, у него была открытая форма и каверны в легких.
Чтобы как-то её спасти, мать сняла комнату неподалеку от Сенного рынка, а потом получила комнату на Заозерной. Елена выросла, поступила на биологический факультет ЛГУ, затем в аспирантуру.
До поступления в университет она работала лаборанткой, а потом младшим научным сотрудником. На её скудные заработки они и жили.
Мать перенесла один за другим несколько инфарктов, став, в конце концов, инвалидом.
Отец Алика приезжал в Ленинград в 1960 году, чтобы повидаться с сыном и Еленой Иосифовной
Елена ухаживая то за матерью, то за братом, и училась и работала. Она не только ухаживала за Роальдом, но и записывала его новые стихи, запоминая их наизусть.
Час чердачной возни:
То ли к дому спешат запоздалые мыши,
То ли серые когти
Рассвета коснулись стены,
То ли дождь подступил
И ломает стеклянные пальцы
О холодный кирпич,
О худой водосток,
О карниз.
Или просто за тридевять стен
И за тридевять лестниц
Скупо звякнула медь,
Кратко щёлкнули дверью –
Незнакомый поэт
На рассвете вернулся домой.
В 1948 году скульптор Михаил Войцеховский, учившийся в СХШ вместе с Александром Арефьевым и Александром Трауготом, остроумно назвал круг близких ему художников «Орденом нищенствующих живописцев», по аналогии с основанным в Иерусалиме в 1118 году «Орденом нищенствующих рыцарей», более известным как Орден тамплиеров или храмовников. В этот Орден входил и Роальд Мандельштам.
Судьбы всех участников «арефьевской группы», непросты. Александр Арефьев был исключён в 1949 году из художественной школы, в 1953 году отчислен из медицинского университета, провёл три года в лагерях, умер в 47 лет в эмиграции, во Франции, в 1978 году.
Вадим Преловский покончил с собой в 1954 году.
Владимир Шагин, чьи работы сейчас в Третьяковке, на протяжении семи лет находился на принудительном лечении в психбольнице.
Рихард Васми был отчислен из архитектурного техникума, работал колористом на картонажной фабрике, разрисовщиком косынок, клееваром, лаборантом в Ботаническом институте, кочегаром, маляром.
Шолом Шварц более или менее зарабатывал (маляром, реставратором), позже его картины выставлялись на выставках в Париже, Берлине.
Родион Гудзенко отсидел 10 лет в лагере за то, что пытался бежать во Францию в 50-х.
Могила троих из Ордена Нищенствующих Живописцев не забыта, сюда приходят люди, чтобы помянуть – двух художников и одного поэта,.
Именно сюда, в 1990-м был подхоронен прах художника Александра Арефьева, умершего во Франции, а в сентябре 1998 года — прах художника Рихарда Васми. В мае 2012 года на общей могиле был поставлен памятник.
А тогда, в конце февраля 1961-го года за гробом шли всего три человека: сводная младшая сестра Елена, Валентин Громов и Александр Арефьев. Лошадь с санями и несколько фигур в валенках. Сохранилось несколько фотографий, сделанных Олегом Котельниковым.
Говорят, что кто-то из родни, кому достались бумаги Роальда, на всякий случай сжёг немалую часть.
Но стихи – сохранились.
Весь квартал проветрен и простужен,
Мокрый город бредит о заре,
Уронив в лазоревые лужи
Золотые цепи фонарей.
Ни звезды, ни облака, ни звука,
Из-за крыш, похожих на стога,
Вознеслись тоскующие руки –
Колокольни молят о богах.
Я встречаю древними стихами
Солнца ослепительный восход –
Утро с боевыми петухами
Медленно проходит у ворот.
«Отличительная черта его – внутреннее колоссальное богатство и жуткий контраст с внешней оболочкой его жизни. Я не видел такой убогости внешнего и такого богатейшего внутреннего мира, такого контраста я, действительно, не встречал. Этим для меня Роальд Мандельштам и очень дорог. В этом тщедушном человеке было столько внутренней силы духа, несмотря на такую кажущуюся внешнюю слабость…» Исаак Шварц, из беседы на Радио Свобода.
О предзакатная пленница! –
Волосы в синих ветрах…
В синей хрустальной вечернице
Кто-то сложил вечера.
Манием звёздного веера
Ветер приносит в полон
Запах морской парфюмерии
В каменный город-флакон.
Пеной из мраморных раковин
Ночь, нарождаясь, бежит –
Маками, маками, маками,
Розами – небо дрожит.
В синей хрустальной вечернице
Яблоки бронзовых лун –
О предзакатная пленница –
Ночь на паркетном полу!
*
Пустынные улицы мглисты,
А ветер осенний певуч,
Поблекшие вешая листья
На туго натянутый луч.
У осени – медные луны,
А лунная зелень – горька –
Зелёные горькие струны
Ночами висят с потолка.
В звенящие ночи не спится,
Луна заливает постель,
В глазах небылица клубится,
В окне – золотая метель
*
Я нечаянно здесь – я смотрел
В отраженья серебряных крыш
И совсем от весны заболел,
Как от снега летучая мышь.
Захотелось придти и сказать:
– Извини, это было давно, –
И на небо рукой показать,
И раскрыть голубое окно.
– Извини, это было давно…
*
Не придёт, но, может быть, приснится,
Так светла и так же далека,
А над ней взрываются зарницы,
Проплывают дымом облака.
Озорной и опьяневший ветер
Из садов темнеющих занёс
Лепестки невиданных соцветий
В шёлковое золото волос.
Но как только ночь придёт в больницу,
Я в бреду её не узнаю —
Девочку, которая мне снится,
Золотую звёздочку мою.
А она приходит осторожно
И садится рядом на кровать,
И так хочется ей сон тревожный
От упрямых глаз моих прогнать.
Собирает бережной рукою
Лепестки неконченных поэм
И полна бессильною тоскою,
И укор в глазах глубок и нем.
Плачет надо мной, совсем погибшим,
Сброшенным в бездарнейшую грусть,
А себе я снюсь бездомным нищим
И чему-то страшному смеюсь.
И всю ночь летят куда-то птицы,
И, не зная, как она близка,
Безнадёжно уронив ресницы,
Я зову её издалека.
*
Конечно, в лужах есть окошко
Сквозь землю в южный небосвод;
Не зря к нему приникла кошка —
Лакая звёзды — небо пьёт!
А рядом, чуть живой от жажды,
И я, — (боясь сойти с ума) —
(Любой бы сделал точно так же!)
Она подвинулась. Сама.
Внизу мяукнул изумлённо
Хвостатый, рыжий антипод:
Два зверя, полные солёным,
Лакали небо — я и кот!
Вот счастье! — Думать ночью поздней
О царствах мира, их тщете,
Когда безоблачно звёздно
В небесно-полном животе!
Любая лужа есть окошко,
Когда желающий забыть
Придёт к нему бродячей кошкой,
Лакая звёзды, небо пить!
*
Ковшом Медведицы отчеркнут,
Скатился с неба лунный серп.
Как ярок рог луны ущербной
И как велик её ущерб!
На медных досках тротуаров,
Шурша, разлёгся лунный шёлк,
Пятнист от лунного отвара,
От лихорадки лунной жёлт.
Мой шаг, тяжёлый, как раздумье
Безглазых лбов — безлобых лиц,
На площадях давил глазунью
Из луж и ламповых яиц.
— Лети, луна! Плети свой кокон,
Седая вечность — шелкопряд,—
Пока темны колодцы окон,
О нас нигде не говорят.
*
Диалог
– Почему у вас улыбки мумий,
А глаза, как мёртвый водоём?
– Пепельные кондоры раздумий
Поселились в городе моём.
– Почему бы не скрипеть воротам?
– Некому их тронуть, выходя:
Золотые мётлы пулемётов
Подмели народ на площадях.
По материалам передачи петербургской студии радио “Свобода”. В передаче принимали участие: композитор Исаак Шварц, художник Родион Гудзенко, поэт Петр Брандт, искусствовед Любовь Гуревич. В передаче звучала музыка Исаака Шварца.
Рисунки (кроки): Александр Траугот
Фотографии: Олег Котельников
В середине прошлого века Ленинград полнился легендами и слухами об одиноком поэте – обитателе ночного города, певце белых ночей, сочинителе несвоевременных стихов, читающем их своим друзьям, художникам и поэтам, таким же отверженным и одиноким, как он сам.
По какой-то странной прихоти судьбы поэт был однофамильцем одного из великих русских поэтов ХХ столетия, погибшего в сталинских лагерях – Осипа Эмильевича Мандельштама.
Звали его Роальд Мандельштам.
Не может быть, чтоб ничего не значив,
В земле цветы рождались и цвели.
— Я здесь стою.
Я не могу иначе.
Я колокольчик ветреной земли.
Я был цветком у гроба Галилея,
И в смутном одиночестве царя.
Я помню все.
Я знаю все.
Я все умею.
Чтоб гнуть свое, смертельный страх боря.
Мой слабый звон приветствует и плачет.
Меня хранят степные ковыли.
— Я здесь стою!
Я не могу иначе!
Я — колокольчик ветреной земли.
Он прожил всего 29 лет и не увидел при жизни ни единой своей строчки в опубликованном виде. Первая посмертная книга — «Избранное» — вышла в Иерусалиме в 1982 году.
Умер в больнице от кровоизлияния 26 февраля 1961 года и был похоронен на Красненьком кладбище в Ленинграде.
Не так много лет прошло, вроде бы.
Ещё живы те, кто знал его, кто слушал его стихи.
Но и жизнь его и его смерть успели обрасти легендами – одна невероятнее другой.
Роальд Чарльсович Мандельштам родился 16 сентября 1932 года.
Близкие звали его Аликом.
Бронхиальная астма у мальчика проявилась впервые в четыре годика и уже не отступала до конца жизни.
Трагично и печально складывалась судьба: болезни, арест отца, война, блокада, эвакуация.
Морфий — чтобы снять мучительные боли.
Нищета, изоляция, обречённость и — удивительная, непозволительная и немыслимая для сталинского режима – свобода.
Вскоре после окончания школы Роальду поставили ещё более страшный диагноз – костный, а затем и лёгочный туберкулёз.
Роальд жил очень бедно, душевный же мир его был сказочно богат, в нём не было места для убогой действительности. Он существовал в другом измерении. Его поэзия была устремлена в любимую золотую Элладу, в Серебряный Век. Роальд любил Блока, боготворил Николая Гумилева и находил понимание среди таких же чуждых и отверженных, как и он сам.
Когда-то в утренней земле
Была Эллада…
Не надо умерших будить,
Грустить не надо.
Проходит вечер, ночь пройдёт –
Придут туманы,
Любая рана заживёт,
Любая рана.
Зачем о будущем жалеть,
Бранить минувших?
Быть может, лучше просто петь,
Быть может, лучше?
О яркой ветренней заре
На белом свете,
Где цепи тихих фонарей
Качает ветер,
А в жёлтых листьях тополей
Живёт отрада:
– Была Эллада на земле,
Была Эллада…
Он был похож на Александра Грина, только Гринландией,
Зурбаганом и Лиссом был родной его Ленинград, по которому мчались алые ночные трамваи, в переулках которого расцветали в рассветных лучах булыжники «словно маки в полях Монэ».
Я не знал, отчего проснулся
И печаль о тебе легка,
Как над миром стеклянных улиц –
Розоватые облака.
Мысли кружатся, тают, тонут,
Так прозрачны и так умны,
Как узорная тень балкона
От летящей в окно луны.
И не надо мне лучшей жизни,
Сказки лучшей – не надо мне:
В переулке моём – булыжник,
Будто маки в полях Монэ.
Не в самое лучшее для русской поэзии время довелось жить и писать Роальду Мандельштаму. Во всём главенствовал социалистический реализм, за редким исключением.
Исаак Шварц, друживший с поэтом, вспоминает, что его друг и коллега композитор Дмитрий Толстой, сын писателя Алексея Толстого, решил познакомить Алика со своей мамой, поэтессой Натальей Васильевной Крандиевской-Толстой. Они привезли Алика на квартиру Д.А.Толстого, Алик читал Наталье Васильевне свои стихи, и она очень высоко оценила его как талантливого, подающего большие надежды, поэта. Но издать такие стихи в те времена было невозможно. О партии, о Ленине, о Сталине – это можно было сразу протолкнуть в какую-нибудь газетёнку или в журнал, а стихи Роальда никак не вписывались в общий «стройный» хор, уводили от главного – строительства светлого будущего, не воспевали прелести жизни в стране советов и были чужды ей, как и сам он был чужим, словно странник, разминувшийся со своим временем.
Сон оборвался. Не кончен.
Хохот и каменный лай.
В звёздную изморозь ночи
Выброшен алый трамвай.
Пара пустых коридоров
Мчится, один за другим.
В каждом – двойник командора –
Холод гранитной ноги.
– Кто тут?
– Кондуктор могилы!
Молния взгляда черна.
Синее горло сдавила
Цепь золотого руна.
– Где я? (Кондуктор хохочет).
Что это? Ад или Рай?
– В звёздную изморозь ночи
Выброшен алый трамвай!
Кто остановит вагоны?
Нас закружило кольцо.
Мёртвый чугунной вороной
Ветер ударил в лицо.
Лопнул, как медная бочка,
Неба пылающий край.
В звёздную изморозь ночи
Бросился алый трамвай!
Он жил в узкой и длинной комнате на Канонерке, недалеко от Калинкина моста, в квартире под самой крышей.
Казалось бы – лучшего места для обители поэта, для пристанища муз – не сыскать, но Ленинград – не тёплый Париж, и с туберкулезом и астмой жить в питерской мансарде совсем не весело. Мебели у него почти не было, кругом были книги, книги, книги.
Читая стихи друзьям, Роальд с трудом вставал, он не любил и не хотел читать лёжа.
Вечерний воздух чист и гулок,
Весь город — камень и стекло.
Сквозь синий-синий переулок
На площадь небо утекло.
Бездомный кот, сухой и быстрый,
Как самый поздний листопад,
Свернув с панели каменистой,
На мой «кис-кис» влетает в сад.
Старинным золотом сверкая, —
Здесь каждый лист — луны кусок, —
Трубит октябрь, не умолкая,
В свой лунный рог.
Возвращаюсь к сослагательному наклонению и неизменно повторяю: если бы.
Если бы бабушка Роальда доверяла отечественной медицине (тогда ещё российской, имперской), и не уехала рожать в Америку, вместе с мужем, Яковом Горовичем, будущий отец Роальда, Чарльс, родился бы в России и, возможно, все они уехали бы потом. После событий октября 1917-го.
Но тогда Чарльс не встретил бы Елену – девушку, в которую влюбился с первого взгляда, и которая стала матерью его сына.
История не терпит сослагательных наклонений.
Чарльс прожил в США довольно долго, даже успел стать чемпионом какого-то штата по боксу в наилегчайшем весе. А потом принял решение уехать в Советскую Россию, которую считал своей родиной – чтобы продолжать дело революции. И вернулся.
Женился в 1931 году, а через год у него и супруги, Елены Иосифовны Мандельштам, родился мальчик, которого назвали в честь знаменитого путешественника Роальда Амундсена.
Их предки были состоятельны – юристы в нескольких поколениях. Отец Елены был известнейшим адвокатом Санкт-Петербурга, не проигравшим ни одного дела.
Елена Иосифовна Мандельштам (Томина по второму, но первому официально зарегистрированному браку), окончила Ленинградский Технологический институт, химик по профессии, хорошо рисовала и писала маслом, в юности сама писала недурные стихи.
«Мама любила Северянина, и в ее стихах есть немало посвящений и подражаний этому поэту. Она была необычайно красива — не удивительно, что не было отбоя от поклонников, которым она неизменно отказывала — роковая девушка Серебряного века.» В Петербурге достаточно было сказать извозчику: «К адвокату Мандельштаму», и тот вёз, не спросив адреса.
Конечно, Чарльзу не суждено было спокойно жить в Советской России. И происхождения и места рождения было достаточно для ареста. Говорят, что однажды в компании он обмолвился, что Троцкий был неглупым человеком.
За этим «комплиментом» последовало пятнадцать лет лагерей и пожизненное поселение в Казахстане.
Но и оттуда Чарльс находил возможность помогать сыну, присылал деньги.
Роальд «жалел» тратить эти деньги на жизнь и покупал исключительно книги. Младшая сводная сестра вспоминает, что у него было семь накрахмаленных рубашек – на каждый день, и каждый день он надевал свежую, ослепительно белую рубашку, даже тогда, когда жил впроголодь (стиль денди-стиляг того времени как знак свободомыслия и вызов, о чем писала Л. Гуревич – автор передачи о Роальде Мандельштаме на радио «Свобода».)
Во время войны Роальд был в эвакуации с отцом и бабушкой Верой Ионовной, которых через некоторое время отправили из Казахстана еще дальше — в Сибирь.
Мама оставалась в Ленинграде из-за болезни сводной сестры – маленькой Елены. Она была замужем за Дмитрием Николаевичем Томиным, инженером-конструктором, интеллигентным и образованным человеком. Когда кризис миновал, выехать было нельзя, их вывезли только за 90 дней до окончания блокады,— под пулями по Ладожскому озеру, а потом в теплушках для скота привезли в станицу Абинская Краснодарского края, где они угодили на линию фронта и чудом остались живы. Когда немцы пришли в избу, где они прятались, мать закричала по-немецки: «Не входить! Черная оспа!»
По окончании войны они жили в Сталиногорске, под Москвой. По воспоминаниям сестры Роальда, Елены, её отец Дмитрий Николаевич поехал на заработки и пропал. Только в 1952 году семье выдали справку, что Дмитрий Николаевич Томин, умер в тюрьме Фрунзенского района Ленинграда от паралича сердца в возрасте 46 лет.
В 1947 году Елена с дочерью возвращаются в Ленинград. Так они вновь встретились с Аликом. Сначала все вместе жили в семье двоюродного брата И. Б. Горькова, а когда мать получила работу и ей дали комнату 12 метров на Садовой, к ним присоединились и Алик с бабушкой. Елена вспоминает, что Алик в 16 лет уже был совершенно зрелым и весьма эрудированным и образованным человеком — видимо, сказалось общение с отцом во время эвакуации.
*
Запах камней и металла,
Острый, как волчьи клыки,
– помнишь? –
В изгибе канала
Призрак забытой руки,
– видишь? –
Деревья на крыши
Позднее золото льют.
В Новой Голландии
– слышишь? –
Карлики листья куют.
И, листопад принимая
В чаши своих площадей,
Город лежит, как Даная,
В золотоносном дожде.
Вскоре Елену Иосифовну арестовали, предъявив обвинение в том, что она сестра врага народа поэта Осипа Мандельштама, и пока устанавливали родство, продержали четыре месяца в «Крестах». В архиве КГБ оказалась довоенная открытка, датированная 1927-м годом, от бывшего отвергнутого поклонника, некого Горчакова, также репрессированного. Видимо из мести, вместо обратного адреса он написал: «Осип Мандельштам» и свой адрес. Эта открытка хранилась 20 лет, а потом ей был дан ход. Были опрошены около 300 сотрудников института, и все они подтвердили, что Елена Иосифовна морально устойчива и патриотка, и прекрасной души человек. Произошло чудо — её выпустили. Один из охранников тюрьмы так и сказал: «На моей памяти отсюда живыми не выходили». Таким образом спасли и маленькую Елену, после ареста матери девочку сразу же поместили во временный детский дом для детей «врагов народа».
Снег на озябших крышах,
Синяя стынет тишь.
— Донна Мария, слышишь?
Донна, о чем грустишь?
— Рыцарь забыл о милой,
Рыцарь усталый спит.
— Донна, к его могиле
Лунный прикован щит.
Ветер ночных ущелий
Принял последний вздох.
В шлеме разбитом щели
Яркий украсил мох.
Так никогда не будет…
Встань, подойди к окну.
Талая ночь, безлюдье,
В городе ждут весну…
Г д е -т о в сыром тумане
Звякнул ночной трамвай.
Скучно? Читай романы
Или опять играй.
И вновь, обращаясь к воспоминаниям Исаака Шварца, заглядываем в то время, в комнату поэта: Алик жил тогда в конце Садовой улицы недалеко от Калинкина моста. Это была какая-то странная квартира, буквально под самой крышей, очень низкие потолки были у него в комнате, квартира была почти нежилая. Большая длинная продолговатая комната, чахло обставленная, там совершенно не было мебели. Это была комната человека, который как бы и не жил здесь никогда. Очень бедная обстановка и много книг. И очень интересные книги были у него. Он мне давал их читать. Мы с Аликом таким образом подружились. Потом я познакомил его со своими друзьями – композитором Дмитрием Алексеевичем Толстым и с Вениамином Баснером. И мы собирали деньги для него специально – но это надо было делать скрытно, за это могло нам влететь. Дело в том что у Алика была очень своеобразная по тому времени репутация. Алик не скрывал своих взглядов на жизнь.
Веселятся ночные химеры,
И скорбит обездоленный кат:
Облака – золотые галеры –
Уплывают в багровый закат.
Потушив восходящие звёзды,
Каменея при полной луне,
Небеса, как огромная роза,
Отцветая, склонилась ко мне.
Где душа бесконечно витает?
Что тревожит напрасную грусть?
Поутру обновлённого края,
Я теперь никогда не проснусь.
Там, где день, утомлённый безмерно,
Забывается радостным сном –
Осторожный, опустит галерник,
На стеклянное небо весло.
Получившего новую веру,
Не коснётся застенчивый кат, –
Уплывают, качаясь, галеры
На багрово-цветущий закат.
Он часто откровенно и вслух высказывал своё мнение о советской власти, но в то время как его друзья-художники регулярно вызывались на допросы, Роальда никто не трогал. Как-то художник Родион Гудзенко на одном из допросов услышал: «Мы даже его не вызываем, это дерьмо! Мы даже его не вызываем по вашему делу, Родион Степанович, он и так сдохнет, его вызывать нечего! Он труп!», – злорадствовал майор КГБ.
Роальд действительно был очень болен.
В 1956 году он попал в больницу в таком тяжёлом состоянии, что врачи заранее подготовили и оформили свидетельство о смерти. Но он выжил тогда, его вытянули друзья и стихи.
Вечерами в застывших улицах
От наскучивших мыслей вдали,
Я люблю, как навстречу щурятся
Близорукие фонари.
По деревьям садов заснеженных,
По сугробам сырых дворов
Бродят тени, такие нежные,
Так похожие на воров.
Я уйду в переулки синие,
Чтобы ветер приник к виску,
В синий вечер, на крыши синие,
Я заброшу свою тоску.
Если умерло всё бескрайнее
На обломках забытых слов,
Право, лучше звонки трамвайные
Измельчавших колоколов.
Роальд Мандельштам принадлежал к кругу арефьевцев, художников, объединившихся вокруг Александра Арефьева.
Именно кружок Арефьева стоял у истоков отечественного послевоенного нонконформистского искусства. В круг Арефьева входили: Рихард Васмэ, Родион Гудзенко, Дмитрий Шагин, Шолом Шварц. Роальд Мандельштам был среди них единственным поэтом.
«Он нигде в жизни не комплексовал о своем маленьком росте, настолько он был велик, так возвышался над всеми своим остроумием и своими репликами и никогда и нигде не уронил своего поэтического достоинства, – писал о Мандельштаме Александр Арефьев. – Он не умел тратить деньги, мог пойти и потратить последние гроши на шляпу или на пирожные – когда ему было нечем даже платить за комнату.
«Высох совершенно, два огромных глаза, тонкие руки с большими ладонями, от холода укрыт черным пальто, а вокруг пара книг и много листочков с зачеркнутыми стихами, потом опять переписанными» – это Анри Волохонский вспоминает (автор небезызвестного стихотворения «Под небом голубым») о последних месяцах Роальда, свидетелем которых был.
Когда я буду умирать
Отмучен и испет
К окошку станет прилетать
Серебряный корвет
Он бело-бережным крылом
Закроет яркий свет
Когда я буду умирать
Отмучен и испет.
Могучим богом рухнет залп
И старый капитан
Меня поднимет на шторм-трап
Влетая в океан!
В 1958 году Роальд познакомился со скульптором Михаилом Шемякиным. Впоследствии, уже после смерти поэта, именно Шемякин стал одним из инициаторов издания стихов: в его руках оказалась большая часть сохранившихся рукописей.
Роальд не сдавался, боролся за жизнь, пытался жить – поступил на востоковедческий факультет Ленинградского университета (изучал китайский язык) – но бросил через год, поскольку болезнь не позволяла много двигаться. Потом поступил в политехнический институт, но тоже бросил.
Он почти не выходил из дому, лежал на кровати – и писал.
Наброски, варианты, попытки создать крупные произведения.
400 стихотворений, по большей части маленьких – вот и всё, что он оставил после себя.
Лишь только ночные озера
Далекой, но милой страны
Сравнятся с таинственным взором
Такой неземной глубины.
Лишь песни минувших поэтов
Да звезды в ночной высоте
Сиянием звонкого света
Подобны ее красоте.
А я, презиравший с улыбкой
Любви торжествующий мрак,
Подобен тоскующей скрипке
В ее неумелых руках.
В глубинах прозрачного взора
Хрустальная нота молчит —
Такими бывают озера
На Севере
В летней ночи.
Две ноты над озером зыбким:
Я пел только радость и страх,
Подобно тоскующей скрипке
В ее неумелых руках.
Сестра Елена заразилась туберкулезом от брата, у него была открытая форма и каверны в легких.
Чтобы как-то её спасти, мать сняла комнату неподалеку от Сенного рынка, а потом получила комнату на Заозерной. Елена выросла, поступила на биологический факультет ЛГУ, затем в аспирантуру.
До поступления в университет она работала лаборанткой, а потом младшим научным сотрудником. На её скудные заработки они и жили.
Мать перенесла один за другим несколько инфарктов, став, в конце концов, инвалидом.
Отец Алика приезжал в Ленинград в 1960 году, чтобы повидаться с сыном и Еленой Иосифовной
Елена ухаживая то за матерью, то за братом, и училась и работала. Она не только ухаживала за Роальдом, но и записывала его новые стихи, запоминая их наизусть.
Час чердачной возни:
То ли к дому спешат запоздалые мыши,
То ли серые когти
Рассвета коснулись стены,
То ли дождь подступил
И ломает стеклянные пальцы
О холодный кирпич,
О худой водосток,
О карниз.
Или просто за тридевять стен
И за тридевять лестниц
Скупо звякнула медь,
Кратко щёлкнули дверью –
Незнакомый поэт
На рассвете вернулся домой.
В 1948 году скульптор Михаил Войцеховский, учившийся в СХШ вместе с Александром Арефьевым и Александром Трауготом, остроумно назвал круг близких ему художников «Орденом нищенствующих живописцев», по аналогии с основанным в Иерусалиме в 1118 году «Орденом нищенствующих рыцарей», более известным как Орден тамплиеров или храмовников. В этот Орден входил и Роальд Мандельштам.
Судьбы всех участников «арефьевской группы», непросты. Александр Арефьев был исключён в 1949 году из художественной школы, в 1953 году отчислен из медицинского университета, провёл три года в лагерях, умер в 47 лет в эмиграции, во Франции, в 1978 году.
Вадим Преловский покончил с собой в 1954 году.
Владимир Шагин, чьи работы сейчас в Третьяковке, на протяжении семи лет находился на принудительном лечении в психбольнице.
Рихард Васми был отчислен из архитектурного техникума, работал колористом на картонажной фабрике, разрисовщиком косынок, клееваром, лаборантом в Ботаническом институте, кочегаром, маляром.
Шолом Шварц более или менее зарабатывал (маляром, реставратором), позже его картины выставлялись на выставках в Париже, Берлине.
Родион Гудзенко отсидел 10 лет в лагере за то, что пытался бежать во Францию в 50-х.
Могила троих из Ордена Нищенствующих Живописцев не забыта, сюда приходят люди, чтобы помянуть – двух художников и одного поэта,.
Именно сюда, в 1990-м был подхоронен прах художника Александра Арефьева, умершего во Франции, а в сентябре 1998 года — прах художника Рихарда Васми. В мае 2012 года на общей могиле был поставлен памятник.
А тогда, в конце февраля 1961-го года за гробом шли всего три человека: сводная младшая сестра Елена, Валентин Громов и Александр Арефьев. Лошадь с санями и несколько фигур в валенках. Сохранилось несколько фотографий, сделанных Олегом Котельниковым.
Говорят, что кто-то из родни, кому достались бумаги Роальда, на всякий случай сжёг немалую часть.
Но стихи – сохранились.
Весь квартал проветрен и простужен,
Мокрый город бредит о заре,
Уронив в лазоревые лужи
Золотые цепи фонарей.
Ни звезды, ни облака, ни звука,
Из-за крыш, похожих на стога,
Вознеслись тоскующие руки –
Колокольни молят о богах.
Я встречаю древними стихами
Солнца ослепительный восход –
Утро с боевыми петухами
Медленно проходит у ворот.
«Отличительная черта его – внутреннее колоссальное богатство и жуткий контраст с внешней оболочкой его жизни. Я не видел такой убогости внешнего и такого богатейшего внутреннего мира, такого контраста я, действительно, не встречал. Этим для меня Роальд Мандельштам и очень дорог. В этом тщедушном человеке было столько внутренней силы духа, несмотря на такую кажущуюся внешнюю слабость…» Исаак Шварц, из беседы на Радио Свобода.
О предзакатная пленница! –
Волосы в синих ветрах…
В синей хрустальной вечернице
Кто-то сложил вечера.
Манием звёздного веера
Ветер приносит в полон
Запах морской парфюмерии
В каменный город-флакон.
Пеной из мраморных раковин
Ночь, нарождаясь, бежит –
Маками, маками, маками,
Розами – небо дрожит.
В синей хрустальной вечернице
Яблоки бронзовых лун –
О предзакатная пленница –
Ночь на паркетном полу!
*
Пустынные улицы мглисты,
А ветер осенний певуч,
Поблекшие вешая листья
На туго натянутый луч.
У осени – медные луны,
А лунная зелень – горька –
Зелёные горькие струны
Ночами висят с потолка.
В звенящие ночи не спится,
Луна заливает постель,
В глазах небылица клубится,
В окне – золотая метель
*
Я нечаянно здесь – я смотрел
В отраженья серебряных крыш
И совсем от весны заболел,
Как от снега летучая мышь.
Захотелось придти и сказать:
– Извини, это было давно, –
И на небо рукой показать,
И раскрыть голубое окно.
– Извини, это было давно…
*
Не придёт, но, может быть, приснится,
Так светла и так же далека,
А над ней взрываются зарницы,
Проплывают дымом облака.
Озорной и опьяневший ветер
Из садов темнеющих занёс
Лепестки невиданных соцветий
В шёлковое золото волос.
Но как только ночь придёт в больницу,
Я в бреду её не узнаю —
Девочку, которая мне снится,
Золотую звёздочку мою.
А она приходит осторожно
И садится рядом на кровать,
И так хочется ей сон тревожный
От упрямых глаз моих прогнать.
Собирает бережной рукою
Лепестки неконченных поэм
И полна бессильною тоскою,
И укор в глазах глубок и нем.
Плачет надо мной, совсем погибшим,
Сброшенным в бездарнейшую грусть,
А себе я снюсь бездомным нищим
И чему-то страшному смеюсь.
И всю ночь летят куда-то птицы,
И, не зная, как она близка,
Безнадёжно уронив ресницы,
Я зову её издалека.
*
Конечно, в лужах есть окошко
Сквозь землю в южный небосвод;
Не зря к нему приникла кошка —
Лакая звёзды — небо пьёт!
А рядом, чуть живой от жажды,
И я, — (боясь сойти с ума) —
(Любой бы сделал точно так же!)
Она подвинулась. Сама.
Внизу мяукнул изумлённо
Хвостатый, рыжий антипод:
Два зверя, полные солёным,
Лакали небо — я и кот!
Вот счастье! — Думать ночью поздней
О царствах мира, их тщете,
Когда безоблачно звёздно
В небесно-полном животе!
Любая лужа есть окошко,
Когда желающий забыть
Придёт к нему бродячей кошкой,
Лакая звёзды, небо пить!
*
Ковшом Медведицы отчеркнут,
Скатился с неба лунный серп.
Как ярок рог луны ущербной
И как велик её ущерб!
На медных досках тротуаров,
Шурша, разлёгся лунный шёлк,
Пятнист от лунного отвара,
От лихорадки лунной жёлт.
Мой шаг, тяжёлый, как раздумье
Безглазых лбов — безлобых лиц,
На площадях давил глазунью
Из луж и ламповых яиц.
— Лети, луна! Плети свой кокон,
Седая вечность — шелкопряд,—
Пока темны колодцы окон,
О нас нигде не говорят.
*
Диалог
– Почему у вас улыбки мумий,
А глаза, как мёртвый водоём?
– Пепельные кондоры раздумий
Поселились в городе моём.
– Почему бы не скрипеть воротам?
– Некому их тронуть, выходя:
Золотые мётлы пулемётов
Подмели народ на площадях.
По материалам передачи петербургской студии радио “Свобода”. В передаче принимали участие: композитор Исаак Шварц, художник Родион Гудзенко, поэт Петр Брандт, искусствовед Любовь Гуревич. В передаче звучала музыка Исаака Шварца.
Рисунки (кроки): Александр Траугот
Фотографии: Олег Котельников