Людмила ШАРГА. Предновогоднее полнолуние

 

Взгляд выхватывает из трамвайного мирка лица без масок – редкость.

Глаза над белёсыми, чёрными, пятнистыми полосками ткани. И взгляды. Белёсые, чёрные, пятнистые…

Раньше пыталась поймать их, теперь избегаю – они множатся и повторяются, и кажется, что перед тобой Аргус, и все его глаза смотрят на тебя и, что самое страшное – видят тебя.

Если всмотреться, взгляды разные, но, всё же, что-то роднит их…Что?

Усталость? Страх? Обречённость?

Есть особенно липкие и тяжёлые.

Выхожу из ночного трамвая, содрав с себя взгляд женщины в траченной молью песцовой шапочке, пожелтевшей от времени, снегов, дождей и слёз.

Что пыталась она рассмотреть во мне и прочесть, и прочла, наверное – взгляд её теперь тёмен и тяжёл, как мой.

Не вчитывайся – шепчу ей – не всматривайся, скользни по тонкому льду и отведи глаза.

Зачем тебе знать то, что знаю я.

Не снести.

Хватит с тебя своей тяжести, как мне с лихвой хватает собственной.

*

В приоткрытое окно доносятся детские голоса.

В голосах – радость.

Ещё минут пять, и во двор войдёт мальчик, живущий по соседству.

В ранних декабрьских сумерках не разглядеть лица, только блеск глаз, только чистый тонкий профиль. Кроки на тяжелеющем листке уходящего декабрьского дня.

В руках мальчика разноцветные вафельные коржи.

Его мама, конечно, перемажет их варёной сгущёнкой – немудрёный крем – и тортик на скорую руку готов.

Приторный вкус варёной сгущёнки, въевшийся в память и спящий где-то глубоко, пробуждается.

Кусочек, ещё кусочек…

– Достаточно, – слышится откуда-то из небытия .

– Ну, мама, пожалуйста…

– Нельзя столько сладкого.

Во все времена, все – без исключения – мамы знают, сколько и чего можно и нельзя.

Особенно – сладкого.

*

Провал между прошлым и будущим – воронка, перевёртыш – затягивает.

– Цени настоящее, – твердят мне.

– Да, – соглашаюсь, оглядываясь, и родные лица – как лики – светлы и святы в синих окладах окон старого родительского дома.

– Живи сегодняшним днём, – вырывают меня из тепла и света воспоминаний те, кто знает, как надо, как правильно и по-зи-тив-но – видишь, куст чайных роз расцвёл, – и срезают несколько.

– Живу, – отвечаю и вижу, как срезанные розы в вазе на моём окне съёживаются, темнеют, умирают.

И вновь сбегаю туда, где ещё не открылись бутоны, и солнце живёт в каждой капле росы, и шипы уже тверды и хищны, но…бесполезны.

*

Кто-то взмахнул кистью, но алый след на сером холсте рассвета оборвался.

Несколько последних капель стекло за край горизонта.

Самая длинная ночь оказалась слишком длинной.

Разглядываю неоконченный мазок, пытаясь представить, как всё было бы, если бы хватило краски.

Если бы ночь не была такой долгой.

Тому, кто задумал написать меня, видно тоже не хватило краски, и я – неоконченный штрих – зависла.

Так иногда не хватает слов, и строка зависает во мне, а я – в недописанной строке, и дописываю, дописываю, дописываю.

Строку, стихи, жизнь, что оказалась долгой, и не хватило чернил, и штрих завис в…

Так и хочется сказать: в воздухе.

Нет. В безвоздушье.

Завис, как сегодняшняя, самая длинная в уходящем году, ночь.

*

 

Александр Гизя-Чобану, "Два апельсина"

В детстве наступающий новый год разламывался апельсинными дольками в руках с тихим шелестом-всхлипом.

Теперь слышится только всхлип, да и апельсины я давно не ем. Не могу.

А тогда…Отец возвращался домой, и апельсинный джинн ускользал из его портфеля, тянулся к украшенной ёлке, примешивался к аромату предпраздничной стряпни суеты, манил, сулил, расстилался, опутывал.

Первый апельсин был моим, и никто не мог даже подумать о том, чтобы посягнуть на него.

Затаив дыхание, освобождала я от золотистой нежной кожуры не дольки, наполненные искрящимся южным солнцем, нет.

Я загадывала желания. На каждый месяц – по долечке. Их было всего десять – на двенадцать месяцев не хватало, на два выпадали половинки, значит, и желания были маленькими. Каждая апельсинная долька пахла по-своему.

Январская – синими хрустящими сумерками и дымом, в ней слышался треск поленьев в русской печи, и змеились языки живого приручённого огня.

Мартовская – красноталом, что рос в лощине, под горкой-катанкой.

Позже к вяжущему запаху краснотала добавится запах церковных свечей, да так и останется в нём. И во мне.

Он проникнет в апрельскую дольку – смешается с парящим на яром солнце дурманом чёрных влажных проталин и сон-травы – подснежников. До ухода мамы я любила эти цветы, их мохнатые нежные стебли… Их запах. И не чувствовала, что пахнут они сырой землёй и бедой.

Майская долька сочилась сиренью.

Июньская – черёмуховым холодком, лесной земляникой в утренней росе.

Июльская долька дышала летней грозой и свежескошенной травой, чуть подвядшей на вечернем солнце.

Августовская…надо ли говорить, что пахла она яблоками, молодым мёдом и ранними утренниками. Предчувствием скорой разлуки и утраты.

Сентябрьская долечка тихо плыла палой листвой, октябрьская – первым снегом, ноябрьская – хрустким ломким ледком – с таким холодным звоном ломается шоколад, тот – настоящий – кто помнит, и – внезапной оттепелью.

Декабрьская долька кружила голову ожиданием, таящимся в густых еловых лапах тёплой хвои, свечами и апельсинами, серебряной, тонко поющей фольгой и ёлочными игрушками, хрупкими, невесомыми – чуть сильнее сжал в руке – и всё: прощай золотой шар.

Пропустила февральскую.

Когда-то она пахла небесной лазурью и капелью.

Теперь – бедой.

И апельсины сейчас доступны в любое время года, дня и ночи.

Под нож – и никаких всхлипов, только сок, в котором смешалось всё – не отделить.

– Непраздничное настроение у тебя, – говорит знакомая, поздравляя меня с наступающим по телефону. – Надо создать атмосферу праздника, зажечь гирлянды, украсить дом.

– Да-да, и – отвечаю, и тихонько – в сторону – выть от покупного праздника. Больше купишь – ярче праздник. Больше градус – больше веселье. И опустошение больше.

Но это после.

А пока можно купить себе праздник и поверить календарю, который жестоко и безбожно врёт: вот же он, новый год.

Всё будет по-новому уже с завтрашнего утра.

И верят дети большие и маленькие.

И я верила когда-то – в детстве – разнимая золотые апельсинные долечки, загадывая желания и вдыхая запахи каждого из двенадцати месяцев.

Сбылось ли?

Не знаю – смешалось под лезвием времени.

Осталось лишь ощущение счастья и праздника – не вкуса, не запахов – тихого шелеста-всхлипа апельсинных долек.

p.s. Полная яркая тяжёлая луна – огромный небесный апельсин – заглянула в моё окно и усмехаясь, разделилась на десять долек.

И надо же ей было выкатиться именно сейчас, когда так легко пишется.

Впрочем – это её время, предновогоднее полнолуние.

И может, на этот раз всё обойдётся, и с первого числа первого месяца нового года всё будет по-другому, и люди станут хоть немного счастливее?

Слышу тихий шелест-всхлип лунно-апельсинных долек – уж их-то точно хватит на всех.

И смех календаря за спиной.

 

Фото: Людмила Шарга    Фото: Людмила Шарга 

Взгляд выхватывает из трамвайного мирка лица без масок – редкость.

Глаза над белёсыми, чёрными, пятнистыми полосками ткани. И взгляды. Белёсые, чёрные, пятнистые…

Раньше пыталась поймать их, теперь избегаю – они множатся и повторяются, и кажется, что перед тобой Аргус, и все его глаза смотрят на тебя и, что самое страшное – видят тебя.

Если всмотреться, взгляды разные, но, всё же, что-то роднит их…Что?

Усталость? Страх? Обречённость?

Есть особенно липкие и тяжёлые.

Выхожу из ночного трамвая, содрав с себя взгляд женщины в траченной молью песцовой шапочке, пожелтевшей от времени, снегов, дождей и слёз.

Что пыталась она рассмотреть во мне и прочесть, и прочла, наверное – взгляд её теперь тёмен и тяжёл, как мой.

Не вчитывайся – шепчу ей – не всматривайся, скользни по тонкому льду и отведи глаза.

Зачем тебе знать то, что знаю я.

Не снести.

Хватит с тебя своей тяжести, как мне с лихвой хватает собственной.

*

В приоткрытое окно доносятся детские голоса.

В голосах – радость.

Ещё минут пять, и во двор войдёт мальчик, живущий по соседству.

В ранних декабрьских сумерках не разглядеть лица, только блеск глаз, только чистый тонкий профиль. Кроки на тяжелеющем листке уходящего декабрьского дня.

В руках мальчика разноцветные вафельные коржи.

Его мама, конечно, перемажет их варёной сгущёнкой – немудрёный крем – и тортик на скорую руку готов.

Приторный вкус варёной сгущёнки, въевшийся в память и спящий где-то глубоко, пробуждается.

Кусочек, ещё кусочек…

– Достаточно, – слышится откуда-то из небытия .

– Ну, мама, пожалуйста…

– Нельзя столько сладкого.

Во все времена, все – без исключения – мамы знают, сколько и чего можно и нельзя.

Особенно – сладкого.

*

Провал между прошлым и будущим – воронка, перевёртыш – затягивает.

– Цени настоящее, – твердят мне.

– Да, – соглашаюсь, оглядываясь, и родные лица – как лики – светлы и святы в синих окладах окон старого родительского дома.

– Живи сегодняшним днём, – вырывают меня из тепла и света воспоминаний те, кто знает, как надо, как правильно и по-зи-тив-но – видишь, куст чайных роз расцвёл, – и срезают несколько.

– Живу, – отвечаю и вижу, как срезанные розы в вазе на моём окне съёживаются, темнеют, умирают.

И вновь сбегаю туда, где ещё не открылись бутоны, и солнце живёт в каждой капле росы, и шипы уже тверды и хищны, но…бесполезны.

*

Кто-то взмахнул кистью, но алый след на сером холсте рассвета оборвался.

Несколько последних капель стекло за край горизонта.

Самая длинная ночь оказалась слишком длинной.

Разглядываю неоконченный мазок, пытаясь представить, как всё было бы, если бы хватило краски.

Если бы ночь не была такой долгой.

Тому, кто задумал написать меня, видно тоже не хватило краски, и я – неоконченный штрих – зависла.

Так иногда не хватает слов, и строка зависает во мне, а я – в недописанной строке, и дописываю, дописываю, дописываю.

Строку, стихи, жизнь, что оказалась долгой, и не хватило чернил, и штрих завис в…

Так и хочется сказать: в воздухе.

Нет. В безвоздушье.

Завис, как сегодняшняя, самая длинная в уходящем году, ночь.

*

 

Александр Гизя-Чобану, "Два апельсина"

В детстве наступающий новый год разламывался апельсинными дольками в руках с тихим шелестом-всхлипом.

Теперь слышится только всхлип, да и апельсины я давно не ем. Не могу.

А тогда…Отец возвращался домой, и апельсинный джинн ускользал из его портфеля, тянулся к украшенной ёлке, примешивался к аромату предпраздничной стряпни суеты, манил, сулил, расстилался, опутывал.

Первый апельсин был моим, и никто не мог даже подумать о том, чтобы посягнуть на него.

Затаив дыхание, освобождала я от золотистой нежной кожуры не дольки, наполненные искрящимся южным солнцем, нет.

Я загадывала желания. На каждый месяц – по долечке. Их было всего десять – на двенадцать месяцев не хватало, на два выпадали половинки, значит, и желания были маленькими. Каждая апельсинная долька пахла по-своему.

Январская – синими хрустящими сумерками и дымом, в ней слышался треск поленьев в русской печи, и змеились языки живого приручённого огня.

Мартовская – красноталом, что рос в лощине, под горкой-катанкой.

Позже к вяжущему запаху краснотала добавится запах церковных свечей, да так и останется в нём. И во мне.

Он проникнет в апрельскую дольку – смешается с парящим на яром солнце дурманом чёрных влажных проталин и сон-травы – подснежников. До ухода мамы я любила эти цветы, их мохнатые нежные стебли… Их запах. И не чувствовала, что пахнут они сырой землёй и бедой.

Майская долька сочилась сиренью.

Июньская – черёмуховым холодком, лесной земляникой в утренней росе.

Июльская долька дышала летней грозой и свежескошенной травой, чуть подвядшей на вечернем солнце.

Августовская…надо ли говорить, что пахла она яблоками, молодым мёдом и ранними утренниками. Предчувствием скорой разлуки и утраты.

Сентябрьская долечка тихо плыла палой листвой, октябрьская – первым снегом, ноябрьская – хрустким ломким ледком – с таким холодным звоном ломается шоколад, тот – настоящий – кто помнит, и – внезапной оттепелью.

Декабрьская долька кружила голову ожиданием, таящимся в густых еловых лапах тёплой хвои, свечами и апельсинами, серебряной, тонко поющей фольгой и ёлочными игрушками, хрупкими, невесомыми – чуть сильнее сжал в руке – и всё: прощай золотой шар.

Пропустила февральскую.

Когда-то она пахла небесной лазурью и капелью.

Теперь – бедой.

И апельсины сейчас доступны в любое время года, дня и ночи.

Под нож – и никаких всхлипов, только сок, в котором смешалось всё – не отделить.

– Непраздничное настроение у тебя, – говорит знакомая, поздравляя меня с наступающим по телефону. – Надо создать атмосферу праздника, зажечь гирлянды, украсить дом.

– Да-да, и – отвечаю, и тихонько – в сторону – выть от покупного праздника. Больше купишь – ярче праздник. Больше градус – больше веселье. И опустошение больше.

Но это после.

А пока можно купить себе праздник и поверить календарю, который жестоко и безбожно врёт: вот же он, новый год.

Всё будет по-новому уже с завтрашнего утра.

И верят дети большие и маленькие.

И я верила когда-то – в детстве – разнимая золотые апельсинные долечки, загадывая желания и вдыхая запахи каждого из двенадцати месяцев.

Сбылось ли?

Не знаю – смешалось под лезвием времени.

Осталось лишь ощущение счастья и праздника – не вкуса, не запахов – тихого шелеста-всхлипа апельсинных долек.

p.s. Полная яркая тяжёлая луна – огромный небесный апельсин – заглянула в моё окно и усмехаясь, разделилась на десять долек.

И надо же ей было выкатиться именно сейчас, когда так легко пишется.

Впрочем – это её время, предновогоднее полнолуние.

И может, на этот раз всё обойдётся, и с первого числа первого месяца нового года всё будет по-другому, и люди станут хоть немного счастливее?

Слышу тихий шелест-всхлип лунно-апельсинных долек – уж их-то точно хватит на всех.

И смех календаря за спиной.

 

Фото: Людмила Шарга    Фото: Людмила Шарга