Владимир РЕЗНИК. Постоянный покупатель. Рассказ

На завтрак я сходил лишь однажды – в первый день отдыха. Поковырялся в серой овсянке, кривясь сжевал сухую яичницу и больше в столовой не появлялся. Спал до десяти, валялся в постели до одиннадцати, а после степенно спускался с невысокого холма, где среди пыльных пальм и кипарисовых свечек были разбросаны корпуса пансионата, на набережную. Два молодых весёлых армянина, орудовавших в открытой палатке у шкворчащего мангала, запомнили меня сразу и ежеутренне встречали радостным гомоном.

– Ай, ара! А мы уж волноваться стали – нет тебя и нет! Вдруг ты решил изменить нам со столовской поварихой? А? Ну что – как обычно?

Я отшучивался, клялся в верности и подтверждал заказ. Выбрать было не сложно, поскольку готовили братья одно единственное блюдо – цыплёнка под чесночным соусом. В этой части пляжа «дикарей» было мало, а отдыхавшие в санаториях и на турбазах, видимо, предпочитали есть в столовых – благо всё входило в стоимость путёвки. Так что очереди за сочным, острым и в меру прожаренным цыплёнком я не видел ни разу, и бизнес братьев явно не процветал. Зато ко второй части их семейного предприятия – пивному ларьку с холодным и, на удивление, почти не разбавленным пивом – с утра выстраивался изрядный хвост. Я, как заплативший за цыплёнка да и вообще, постоянный покупатель, получал свои две кружки вне очереди, под неодобрительное ворчание похмельных и жаждущих мужиков. Я отходил в сторону, выбирал не загаженный ни людьми, ни чайками кусок бетонного парапета и сервировал свой завтрак. Картонная тарелка с горячим чесночным цыплёнком, холодное пиво, ласковое сентябрьское солнце и едва различимый за детскими криками и пляжным гамом шелест волн. Кто помнит такую обыденность как завтрак двадцать лет спустя? Да чтоб сообразить, что ел сегодня – и то напрячься нужно. А вот эти – вкус, запах и ощущение блаженства после первого глотка, первого укуса – помню. Это были лучшие утра моей жизни.

Внизу под парапетом, разложив матерчатый шезлонг на нагретой серой гальке, подставив южному солнцу молочно-белую безволосую грудь и бледные худые ноги, грелся мой приятель Боря, с которым мы и приехали на неделю в Дагомыс. Поначалу нас поселили, как собственно и значилось в путёвке, в один номер с двумя кроватями. В той, ещё советской иерархии роскоши, он назывался загадочным термином «полулюкс». На второй день, досчитав ежеутренние Борины чихи до двадцати, я достал из чемодана коробку конфет «Пиковая дама» и бутылку импортного ликёра, заготовленные в расчёте на более приятные встречи, и отправился к администратору. Этим обойтись не удалось, но, добавив ещё конверт с небольшой суммой, я смог вечером перенести свои вещи в отдельный номер без подселенца, чему Боря даже обрадовался, рассудив, что так нам будет легче знакомиться с девушками – ведь именно это, а вовсе не лежание на пляже, и являлось для него истинной целью поездки. Жена его, впрочем, в этом не сомневалась и провожала нас соответствующим злобным напутствием. Боря не пропускал ни одной кормёжки в столовой и, после того как я перестал туда ходить, похоже, что ухитрялся получать (и съедать) и мою порцию. При этом он не толстел, да и вообще, все годы, что мы были знакомы, практически не менялся, лишь седины добавлялось в жёстких, зачёсанных назад волнистых локонах.

Человек патологически экономный – Боря не одобрял мои траты на цыплёнка, а к пиву был равнодушен. Так что пока я завтракал, он, полулежа в полосатом пансионатском шезлонге, листал англо-русский словарь. То был период, когда Боря собирался эмигрировать в Америку. До того он мечтал перебраться в Израиль, а перед тем в Австралию. Никуда он так и не уехал, одиноко доживает в Питере, но два десятка английских слов, зазубренных на глухо клацающей гальке Дагомыского пляжа, прочно засели в его слабеющей, смешавшей времена и события памяти.

– Как будет по-английски «ключ»? – не обращая внимания на вздрогнувших окружающих, громко обращался он ко мне, задрав голову к набережной.

– Кей, – лениво отвечал я, выудив из затуманенного пивом и жарой сознания зрительный образ слова и едва натянутый на троечку школьный курс.

– Не правильно! – радостно кричал, заглянув в словарь, Боря. – Кии…

Пока я наслаждался поздним завтраком и познавательной беседой, солнце успевало подняться в зенит, и струящееся душное марево плыло над выщербленным бетоном, размывая и без того зыбкий после второй кружки мир. Я догрызал цыплёнка, допивал остаток уже нагревшегося пива, обтирал жирные пальцы крошечной салфеткой (братья выдавали её мне по блату – большинству покупателей доставался, в лучшем случае, кусок газеты). Утренняя фуга подходила к концу. Многоголосье сходящихся тем: затихающий хруст прожаренной корочки, пассаж чесночной подливки, журчащее глиссандо последних глотков и ласковое солнечное туше – всё сливалось в мощных финальных аккордах коды. Щелчок зажигалки, первая затяжка. Счастье. Светлое, незамутнённое счастье.

 

* * *

Извилистая линия раскалившейся к полудню набережной узкой лентой убегала в сторону Большого Сочи. Параллельно ей вилась полоса серого галечного пляжа, расцвеченного яркими зонтами и купальниками отдыхающих. За ней зажатое с одной стороны крутым склоном бухты, а с остальных горизонтом, лениво посапывало море. Набережная хорошо просматривалась, гуляющих в этой части города было не много, и не заметить приближающегося было невозможно. А он и не приближался. Он медленно соткался из дрожащего зноя, из слоистого пропитанного влажным жаром воздуха. Его подвижная, словно на шарнирах, фигура проявилась, проступила, как на фотографии в кювете, в метрах двадцати от меня – высокая, худая, нескладная. При каждом шаге его длинные конечности, казалось, двигались не заодно с телом, а сами по себе, в разные стороны, словно не соглашаясь с хозяином. Чёрный, лоснящийся от старости и неуместный в такую жару костюм был ему мал. Из рукавов далеко вылезали сероватые манжеты белой рубашки и тощие волосатые предплечья. Короткие штанины открывали высокие, сползающие носки и полоску бледной кожи над ними. Зато чёрные же, пусть стоптанные, но надраенные мальчишками-чистильщиками туфли щедро расшвыривали по сторонам слепящих зайчиков. Приплясывающей, развинченной походкой он в несколько размашистых шагов поравнялся со мной, лениво замершим на парапете в хмельной, расслабленной сытости, и внезапно притормозил. Повернул ко мне взлохмаченную, давно не стриженую голову, при этом руки и ноги его не остановились, а продолжали хаотически двигаться. В выпуклых влажных глазах искрилась напряжённая мысль, словно он что-то пытался вспомнить. Секунда – и лицо его просветлело, он радостно улыбнулся, узнав меня, помахал приветственно свободной рукой – в другой держал потёртую кожаную папку – и, не сказав ни слова, отправился пританцовывая дальше.

Я не ответил на приветствие – мало ли в этих тёплых и гостеприимных краях городских сумасшедших? Вернул пустые кружки братьям-кооператорам, спустился на пляж, несколько раз искупался в тёплом море, взбаламученном у берега посиневшими от многочасового плескания в воде детишками. Подремал на гостиничном полотенце, расстеленном на жёсткой гальке. Вяло отвечал Боре, ежеминутно переключавшемуся с заучивания английских глаголов, на всех проходящих мимо и загорающих молодых женщин. Через пару часов мой компаньон ушёл обедать в пансионат, а я перебрался на его шезлонг, накрылся полотенцем и заснул. Вернулся Боря сытый и довольный, растолкал меня и, повизгивая от предвкушения, рассказал, что познакомился с двумя замечательными девушками с соседней турбазы и пригласил их на ужин. Я спросонья ехидно поинтересовался, не в пансионатской ли столовой он собирается охмурять девиц – под вечерний кефирчик? Боря задумался. Видно было, что ему до спазм в желудке жаль пропускать ужин, но инстинкт размножения оказался сильнее, и Боря со вздохом согласился потратиться на ресторан. Обсудив детали, мы вернулись в пансионат – готовиться к вечеру. Поднимаясь на холм, я почувствовал, что что-то идёт не так, что проснулся я с каким-то неосознанным беспокойством. И, уже дойдя до своей комнаты, понял, в чём дело – словно назойливая, прилипчивая мелодия, которую невозможно прогнать, которую неосознанно насвистываешь и чертыхаешься спохватившись – у меня крутилась мысль о том странном человеке. Я знаю это свойство своего мозга. Если моё плохо управляемое подсознание зацепилось за что-то, что по каким-то причинам показалось ему важным, то будет оно независимо от моей воли, мучить и насиловать память – шарить по тёмным чуланам и закоулкам, разжигать потухшие участки, отращивать заново потерянные аксоны, выстраивать тропинки и мостики, пока не доберётся до ответа.

 

* * *

Девицы, и впрямь, оказались милыми и общительными, и всё было бы замечательно, если бы в попытке справиться с разошедшимся подсознанием я не попытался заглушить его спиртным. В результате к ночи я напился, потерял по дороге спутницу (вторая девушка ушла с Борей) и проснулся поздним утром в своём номере один и одетый. Зато я вспомнил.

Как странно устроена память! У меня есть приятель, который помнит телефоны всех своих многочисленных знакомых – сотни, тысячи номеров. Я был дружен с человеком, способным продиктовать по памяти все цены из огромного прайс-листа компании, в которой нам довелось когда-то вместе работать – почти три тысячи наименований. А я не способен запомнить телефоны своих детей и стоимость самых простых продуктов, что покупаю из года в год в одном и том же магазине. Зато помню лица и запахи. С запахами, как правило, проще. Уловив когда-то уже слышанный букет, память ловко вяжет нужную цепочку ассоциаций и довольно быстро приводит туда, где я его впервые ощутил. С лицами – иначе. Тут вступает подсознание, и мне не остановить его работу, пока она не доведена до конца. Иногда на это уходят минуты, иногда – недели. Но рано или поздно это случается, и зачастую среди рабочего дня, занимаясь решением совершенно иных проблемам, я внезапно вздрагиваю и замираю, неожиданно получив ответ на давно забытый вопрос.

Моё трудившееся всю ночь и раскрепощённое алкоголем подсознание нашло его – тощего нескладного человека на Сочинской набережной середины шестидесятых. Высокого, смахивающего на жука-богомола чудака, в один взмах длинных, гибких, словно многосуставных рук вырезавшего мой детский профиль из чёрной глянцевой бумаги и, не дав маме мгновения на раздумья, наклеившего его на сложенную вдвое тонкую картонку. Моё восхищение этим фокусом было столь велико, что мама, не сопротивляясь, заплатила. После её смерти, разбирая бумаги, я обнаружил этот уже потёртый силуэт и вновь, как тогда, в тёплом и уютном уголке детства, восхитился умению ухватить суть и отбросить лишнее – тому, чего мне так не хватает.

Обнаружив ответ, неугомонная память уже не в силах остановиться разом потащила на поверхность всё: цвет, запах и вкус того давнего счастливого лета. Сладкая воздушность сахарной ваты и прохладный сок черешни с пёстрого шумного рынка мгновенно вытеснили и цыплёнка, и пиво, и горьковатую оскомину утреннего похмелья. А ещё был персик – огромный, мохнатый, как гусеница, и потому перед тем как вгрызться и утонуть в его тающей мякоти, я, не в силах преодолеть это отталкивающее до дрожи ощущение животной шерсти, требовал от мамы ободрать, освежевать его сочную мясистую тушку. Острый запах моря, перебивающий затхлый запашок маленькой комнатки в фанерной пристройке к хозяйскому дому. Одно всегда распахнутое окошко за блеклой ситцевой занавеской, две железных койки с панцирной сеткой и крошечный холодильник. Мама сняла её на три недели у грузной сердитой старухи, в повязанном по-пиратски платке. Старуха прокуренным голосом кричала на внуков, носившихся по саду; на суетливых кур, забредавших в дом; подозрительно присматривала за мной, чтобы не таскал с грядки налитые бордовые помидоры, и не верила маме, что я вообще их не ем – не заставить. Всё пахло солнцем, зноем и счастьем. Счастьем, что не испорчено лето, что не повезли меня, вечного тонзелитчика, на каникулы в ненавистные Саки, в пыльный городок, пропахший сероводородом и болезнями, не обкладывали детское горло тёплыми, завёрнутыми в марлю и ужасно вонючими батонами лечебной грязи. Эти склизкие жирные удавы душили меня в чёрно-белых снах вплоть до новогодних праздников, и просыпался я, хрипя заложенной носоглоткой, и плакал, и задыхался в омерзительном повторяющемся кошмаре. Этот преследующий меня смрад исчезал из моих ноздрей и памяти лишь через полгода, вытеснялся запахом оттаивающей, принесённой с мороза ёлки, праздничного маминого торта с шоколадной помадкой и ароматом мандаринов, заполнявшим комнату, когда обдираешь с их оранжевых боков серебристую хрустящую фольгу.

На завтрак я спустился позже обычного. Жоры на пляже не было. Горячий острый цыплёнок и холодное пиво оживили меня, тяжёлый клочковатый туман в голове сменился лёгкой полупрозрачной дымкой, и, закурив, я принялся приводить в порядок спутанные мысли и решать, что мне делать с новым и странным знанием. Почему-то я ни на мгновение не усомнился в том, что ответ правильный, что это он. Может, ещё и оттого, что потрудившееся подсознание подсунуло мне одну деталь, которую я увидел, но не осознал вчера – из нагрудного кармана его пиджака выглядывали колечки ножниц. Очевидно, надо было разыскать художника, а потом… А что потом? Подойти к незнакомому человеку и спросить, а не вы ли тридцать лет тому назад на этой же набережной…? А? И ведь совершенно не изменились… Очень смешно.

И я пошёл искать.

 

* * *

За час я не одолел и половины пути до Большого Сочи, взмок, устал и решил, что остановлюсь в ближайшей пивной, если попадётся по дороге, отдохну и развернусь обратно. Пивной не оказалось, но ещё минут через двадцать ходьбы под палящим солнцем я наткнулся на кафе, на веранде которого нашлись и холодное пиво, и тень, и даже неизвестно откуда дувший прохладный ветерок. Я просидел часа полтора, уходить не хотелось, но денег оставалось мало, а занимать место просто так было неловко, да и официантка уже дважды подходила, интересуясь, не желаю ли чего-то ещё. Она не грубила, не настаивала, но паузы в её вопросах были так выразительны, что мне хотелось аплодировать, а после съёжиться и тихо выйти вон.

Он стоял напротив кафе, опёршись спиной на парапет, и что-то вырезал из пачки цветных листов, то и дело сбивающихся под порывами ветра в хаотично бьющую крыльями стаю. Полированная сталь ножниц выпускала на свободу шустрых солнечных зайчиков, потёртая папка лежала на заплёванном бетоне. Замерший, задравши голову и открывши рот, рыжеволосый пацан, на моих глазах был вознаграждён ярким драконом из шелестящей на дневном бризе папиросной бумаги, а его пухлая мамаша получила свой (и судя по тому, что осталась страшно довольна) облагороженный силуэт. Полоска набережной у кафе была совсем узкой, но пересекал я её почему-то очень долго. А он смотрел на меня и улыбался.

– А… постоянный покупатель, – сказал он и по-птичьи наклонил лохматую голову на бок. Я пробормотал что-то про отсутствие денег. Он отмахнулся.

– Постоянным клиентам скидка, – и, подобрав папку, вытащил из неё лист чёрной глянцевой бумаги. Примерился. Ещё один быстрый взгляд на меня, взмах ножниц – и вот уже первый профиль выпал из скрывавшей его темноты и наклеен на согнутую вдвое тонкую белую картонку. Человек снова склонил голову на плечо, всматриваясь, прикидывая. И снова взмах. И ещё один силуэт, вырвавшись из небытия, лёг на белое поле. Он протянул мне сложенную книжкой картонку. Я заколебался, потом достал из кармана всё, что там оставалось – кучку мелочи. Он улыбнулся и не глядя взял с моей потной ладони одну монетку.

– Я же сказал – скидка, – ответил он на мой вопросительный взгляд.

Тогда, наконец, решившись, я осторожно взял протянутую картонку, но раскрыть не успел. Тонкая девичья рука, протянувшаяся из-за моей спины, быстро выхватила её из моих пальцев. Я резко обернулся. Позади стояли Боря и две вчерашние девицы. Боря по-хозяйски обнимал обеих за талии, вид у него был сытый и довольный.

– А вот и не похож, – запищали почти что хором девицы, разглядывая изображения. – Вот этот похож, а второй ну, вообще, не похож!

Я раздражённо отобрал у них свою покупку. Девушки увидели, что я зол, и в свою очередь надулись: мол, шуток не понимает. Боря попытался сгладить ситуацию, стал рассказывать что-то весёлое, потом звал куда-то ужинать – я едва его слышал. Я был обложен мягкой, душной, заглушавшей всё – звук, солнечный свет, запах моря – ватой. Внутри этого кокона находились только я и картонка с двумя чёрными силуэтами: на одной стороне разворота мой нынешний, а на другой тот – детский, тридцатилетней давности.

Не знаю, сколько я так простоял. Когда я очнулся, Боря с девицами были уже далеко. Светлые платья девушек в такт покачивались по обеим сторонам его чёрной на фоне заката фигуры. Исчез и художник.

Больше я его не видел. Два оставшихся до отъезда дня я бродил по набережной в боязливой надежде на встречу, хоть и понимал, что это бессмысленно – ведь положенную мне скидку я уже получил.На завтрак я сходил лишь однажды – в первый день отдыха. Поковырялся в серой овсянке, кривясь сжевал сухую яичницу и больше в столовой не появлялся. Спал до десяти, валялся в постели до одиннадцати, а после степенно спускался с невысокого холма, где среди пыльных пальм и кипарисовых свечек были разбросаны корпуса пансионата, на набережную. Два молодых весёлых армянина, орудовавших в открытой палатке у шкворчащего мангала, запомнили меня сразу и ежеутренне встречали радостным гомоном.

– Ай, ара! А мы уж волноваться стали – нет тебя и нет! Вдруг ты решил изменить нам со столовской поварихой? А? Ну что – как обычно?

Я отшучивался, клялся в верности и подтверждал заказ. Выбрать было не сложно, поскольку готовили братья одно единственное блюдо – цыплёнка под чесночным соусом. В этой части пляжа «дикарей» было мало, а отдыхавшие в санаториях и на турбазах, видимо, предпочитали есть в столовых – благо всё входило в стоимость путёвки. Так что очереди за сочным, острым и в меру прожаренным цыплёнком я не видел ни разу, и бизнес братьев явно не процветал. Зато ко второй части их семейного предприятия – пивному ларьку с холодным и, на удивление, почти не разбавленным пивом – с утра выстраивался изрядный хвост. Я, как заплативший за цыплёнка да и вообще, постоянный покупатель, получал свои две кружки вне очереди, под неодобрительное ворчание похмельных и жаждущих мужиков. Я отходил в сторону, выбирал не загаженный ни людьми, ни чайками кусок бетонного парапета и сервировал свой завтрак. Картонная тарелка с горячим чесночным цыплёнком, холодное пиво, ласковое сентябрьское солнце и едва различимый за детскими криками и пляжным гамом шелест волн. Кто помнит такую обыденность как завтрак двадцать лет спустя? Да чтоб сообразить, что ел сегодня – и то напрячься нужно. А вот эти – вкус, запах и ощущение блаженства после первого глотка, первого укуса – помню. Это были лучшие утра моей жизни.

Внизу под парапетом, разложив матерчатый шезлонг на нагретой серой гальке, подставив южному солнцу молочно-белую безволосую грудь и бледные худые ноги, грелся мой приятель Боря, с которым мы и приехали на неделю в Дагомыс. Поначалу нас поселили, как собственно и значилось в путёвке, в один номер с двумя кроватями. В той, ещё советской иерархии роскоши, он назывался загадочным термином «полулюкс». На второй день, досчитав ежеутренние Борины чихи до двадцати, я достал из чемодана коробку конфет «Пиковая дама» и бутылку импортного ликёра, заготовленные в расчёте на более приятные встречи, и отправился к администратору. Этим обойтись не удалось, но, добавив ещё конверт с небольшой суммой, я смог вечером перенести свои вещи в отдельный номер без подселенца, чему Боря даже обрадовался, рассудив, что так нам будет легче знакомиться с девушками – ведь именно это, а вовсе не лежание на пляже, и являлось для него истинной целью поездки. Жена его, впрочем, в этом не сомневалась и провожала нас соответствующим злобным напутствием. Боря не пропускал ни одной кормёжки в столовой и, после того как я перестал туда ходить, похоже, что ухитрялся получать (и съедать) и мою порцию. При этом он не толстел, да и вообще, все годы, что мы были знакомы, практически не менялся, лишь седины добавлялось в жёстких, зачёсанных назад волнистых локонах.

Человек патологически экономный – Боря не одобрял мои траты на цыплёнка, а к пиву был равнодушен. Так что пока я завтракал, он, полулежа в полосатом пансионатском шезлонге, листал англо-русский словарь. То был период, когда Боря собирался эмигрировать в Америку. До того он мечтал перебраться в Израиль, а перед тем в Австралию. Никуда он так и не уехал, одиноко доживает в Питере, но два десятка английских слов, зазубренных на глухо клацающей гальке Дагомыского пляжа, прочно засели в его слабеющей, смешавшей времена и события памяти.

– Как будет по-английски «ключ»? – не обращая внимания на вздрогнувших окружающих, громко обращался он ко мне, задрав голову к набережной.

– Кей, – лениво отвечал я, выудив из затуманенного пивом и жарой сознания зрительный образ слова и едва натянутый на троечку школьный курс.

– Не правильно! – радостно кричал, заглянув в словарь, Боря. – Кии…

Пока я наслаждался поздним завтраком и познавательной беседой, солнце успевало подняться в зенит, и струящееся душное марево плыло над выщербленным бетоном, размывая и без того зыбкий после второй кружки мир. Я догрызал цыплёнка, допивал остаток уже нагревшегося пива, обтирал жирные пальцы крошечной салфеткой (братья выдавали её мне по блату – большинству покупателей доставался, в лучшем случае, кусок газеты). Утренняя фуга подходила к концу. Многоголосье сходящихся тем: затихающий хруст прожаренной корочки, пассаж чесночной подливки, журчащее глиссандо последних глотков и ласковое солнечное туше – всё сливалось в мощных финальных аккордах коды. Щелчок зажигалки, первая затяжка. Счастье. Светлое, незамутнённое счастье.

 

* * *

Извилистая линия раскалившейся к полудню набережной узкой лентой убегала в сторону Большого Сочи. Параллельно ей вилась полоса серого галечного пляжа, расцвеченного яркими зонтами и купальниками отдыхающих. За ней зажатое с одной стороны крутым склоном бухты, а с остальных горизонтом, лениво посапывало море. Набережная хорошо просматривалась, гуляющих в этой части города было не много, и не заметить приближающегося было невозможно. А он и не приближался. Он медленно соткался из дрожащего зноя, из слоистого пропитанного влажным жаром воздуха. Его подвижная, словно на шарнирах, фигура проявилась, проступила, как на фотографии в кювете, в метрах двадцати от меня – высокая, худая, нескладная. При каждом шаге его длинные конечности, казалось, двигались не заодно с телом, а сами по себе, в разные стороны, словно не соглашаясь с хозяином. Чёрный, лоснящийся от старости и неуместный в такую жару костюм был ему мал. Из рукавов далеко вылезали сероватые манжеты белой рубашки и тощие волосатые предплечья. Короткие штанины открывали высокие, сползающие носки и полоску бледной кожи над ними. Зато чёрные же, пусть стоптанные, но надраенные мальчишками-чистильщиками туфли щедро расшвыривали по сторонам слепящих зайчиков. Приплясывающей, развинченной походкой он в несколько размашистых шагов поравнялся со мной, лениво замершим на парапете в хмельной, расслабленной сытости, и внезапно притормозил. Повернул ко мне взлохмаченную, давно не стриженую голову, при этом руки и ноги его не остановились, а продолжали хаотически двигаться. В выпуклых влажных глазах искрилась напряжённая мысль, словно он что-то пытался вспомнить. Секунда – и лицо его просветлело, он радостно улыбнулся, узнав меня, помахал приветственно свободной рукой – в другой держал потёртую кожаную папку – и, не сказав ни слова, отправился пританцовывая дальше.

Я не ответил на приветствие – мало ли в этих тёплых и гостеприимных краях городских сумасшедших? Вернул пустые кружки братьям-кооператорам, спустился на пляж, несколько раз искупался в тёплом море, взбаламученном у берега посиневшими от многочасового плескания в воде детишками. Подремал на гостиничном полотенце, расстеленном на жёсткой гальке. Вяло отвечал Боре, ежеминутно переключавшемуся с заучивания английских глаголов, на всех проходящих мимо и загорающих молодых женщин. Через пару часов мой компаньон ушёл обедать в пансионат, а я перебрался на его шезлонг, накрылся полотенцем и заснул. Вернулся Боря сытый и довольный, растолкал меня и, повизгивая от предвкушения, рассказал, что познакомился с двумя замечательными девушками с соседней турбазы и пригласил их на ужин. Я спросонья ехидно поинтересовался, не в пансионатской ли столовой он собирается охмурять девиц – под вечерний кефирчик? Боря задумался. Видно было, что ему до спазм в желудке жаль пропускать ужин, но инстинкт размножения оказался сильнее, и Боря со вздохом согласился потратиться на ресторан. Обсудив детали, мы вернулись в пансионат – готовиться к вечеру. Поднимаясь на холм, я почувствовал, что что-то идёт не так, что проснулся я с каким-то неосознанным беспокойством. И, уже дойдя до своей комнаты, понял, в чём дело – словно назойливая, прилипчивая мелодия, которую невозможно прогнать, которую неосознанно насвистываешь и чертыхаешься спохватившись – у меня крутилась мысль о том странном человеке. Я знаю это свойство своего мозга. Если моё плохо управляемое подсознание зацепилось за что-то, что по каким-то причинам показалось ему важным, то будет оно независимо от моей воли, мучить и насиловать память – шарить по тёмным чуланам и закоулкам, разжигать потухшие участки, отращивать заново потерянные аксоны, выстраивать тропинки и мостики, пока не доберётся до ответа.

 

* * *

Девицы, и впрямь, оказались милыми и общительными, и всё было бы замечательно, если бы в попытке справиться с разошедшимся подсознанием я не попытался заглушить его спиртным. В результате к ночи я напился, потерял по дороге спутницу (вторая девушка ушла с Борей) и проснулся поздним утром в своём номере один и одетый. Зато я вспомнил.

Как странно устроена память! У меня есть приятель, который помнит телефоны всех своих многочисленных знакомых – сотни, тысячи номеров. Я был дружен с человеком, способным продиктовать по памяти все цены из огромного прайс-листа компании, в которой нам довелось когда-то вместе работать – почти три тысячи наименований. А я не способен запомнить телефоны своих детей и стоимость самых простых продуктов, что покупаю из года в год в одном и том же магазине. Зато помню лица и запахи. С запахами, как правило, проще. Уловив когда-то уже слышанный букет, память ловко вяжет нужную цепочку ассоциаций и довольно быстро приводит туда, где я его впервые ощутил. С лицами – иначе. Тут вступает подсознание, и мне не остановить его работу, пока она не доведена до конца. Иногда на это уходят минуты, иногда – недели. Но рано или поздно это случается, и зачастую среди рабочего дня, занимаясь решением совершенно иных проблемам, я внезапно вздрагиваю и замираю, неожиданно получив ответ на давно забытый вопрос.

Моё трудившееся всю ночь и раскрепощённое алкоголем подсознание нашло его – тощего нескладного человека на Сочинской набережной середины шестидесятых. Высокого, смахивающего на жука-богомола чудака, в один взмах длинных, гибких, словно многосуставных рук вырезавшего мой детский профиль из чёрной глянцевой бумаги и, не дав маме мгновения на раздумья, наклеившего его на сложенную вдвое тонкую картонку. Моё восхищение этим фокусом было столь велико, что мама, не сопротивляясь, заплатила. После её смерти, разбирая бумаги, я обнаружил этот уже потёртый силуэт и вновь, как тогда, в тёплом и уютном уголке детства, восхитился умению ухватить суть и отбросить лишнее – тому, чего мне так не хватает.

Обнаружив ответ, неугомонная память уже не в силах остановиться разом потащила на поверхность всё: цвет, запах и вкус того давнего счастливого лета. Сладкая воздушность сахарной ваты и прохладный сок черешни с пёстрого шумного рынка мгновенно вытеснили и цыплёнка, и пиво, и горьковатую оскомину утреннего похмелья. А ещё был персик – огромный, мохнатый, как гусеница, и потому перед тем как вгрызться и утонуть в его тающей мякоти, я, не в силах преодолеть это отталкивающее до дрожи ощущение животной шерсти, требовал от мамы ободрать, освежевать его сочную мясистую тушку. Острый запах моря, перебивающий затхлый запашок маленькой комнатки в фанерной пристройке к хозяйскому дому. Одно всегда распахнутое окошко за блеклой ситцевой занавеской, две железных койки с панцирной сеткой и крошечный холодильник. Мама сняла её на три недели у грузной сердитой старухи, в повязанном по-пиратски платке. Старуха прокуренным голосом кричала на внуков, носившихся по саду; на суетливых кур, забредавших в дом; подозрительно присматривала за мной, чтобы не таскал с грядки налитые бордовые помидоры, и не верила маме, что я вообще их не ем – не заставить. Всё пахло солнцем, зноем и счастьем. Счастьем, что не испорчено лето, что не повезли меня, вечного тонзелитчика, на каникулы в ненавистные Саки, в пыльный городок, пропахший сероводородом и болезнями, не обкладывали детское горло тёплыми, завёрнутыми в марлю и ужасно вонючими батонами лечебной грязи. Эти склизкие жирные удавы душили меня в чёрно-белых снах вплоть до новогодних праздников, и просыпался я, хрипя заложенной носоглоткой, и плакал, и задыхался в омерзительном повторяющемся кошмаре. Этот преследующий меня смрад исчезал из моих ноздрей и памяти лишь через полгода, вытеснялся запахом оттаивающей, принесённой с мороза ёлки, праздничного маминого торта с шоколадной помадкой и ароматом мандаринов, заполнявшим комнату, когда обдираешь с их оранжевых боков серебристую хрустящую фольгу.

На завтрак я спустился позже обычного. Жоры на пляже не было. Горячий острый цыплёнок и холодное пиво оживили меня, тяжёлый клочковатый туман в голове сменился лёгкой полупрозрачной дымкой, и, закурив, я принялся приводить в порядок спутанные мысли и решать, что мне делать с новым и странным знанием. Почему-то я ни на мгновение не усомнился в том, что ответ правильный, что это он. Может, ещё и оттого, что потрудившееся подсознание подсунуло мне одну деталь, которую я увидел, но не осознал вчера – из нагрудного кармана его пиджака выглядывали колечки ножниц. Очевидно, надо было разыскать художника, а потом… А что потом? Подойти к незнакомому человеку и спросить, а не вы ли тридцать лет тому назад на этой же набережной…? А? И ведь совершенно не изменились… Очень смешно.

И я пошёл искать.

 

* * *

За час я не одолел и половины пути до Большого Сочи, взмок, устал и решил, что остановлюсь в ближайшей пивной, если попадётся по дороге, отдохну и развернусь обратно. Пивной не оказалось, но ещё минут через двадцать ходьбы под палящим солнцем я наткнулся на кафе, на веранде которого нашлись и холодное пиво, и тень, и даже неизвестно откуда дувший прохладный ветерок. Я просидел часа полтора, уходить не хотелось, но денег оставалось мало, а занимать место просто так было неловко, да и официантка уже дважды подходила, интересуясь, не желаю ли чего-то ещё. Она не грубила, не настаивала, но паузы в её вопросах были так выразительны, что мне хотелось аплодировать, а после съёжиться и тихо выйти вон.

Он стоял напротив кафе, опёршись спиной на парапет, и что-то вырезал из пачки цветных листов, то и дело сбивающихся под порывами ветра в хаотично бьющую крыльями стаю. Полированная сталь ножниц выпускала на свободу шустрых солнечных зайчиков, потёртая папка лежала на заплёванном бетоне. Замерший, задравши голову и открывши рот, рыжеволосый пацан, на моих глазах был вознаграждён ярким драконом из шелестящей на дневном бризе папиросной бумаги, а его пухлая мамаша получила свой (и судя по тому, что осталась страшно довольна) облагороженный силуэт. Полоска набережной у кафе была совсем узкой, но пересекал я её почему-то очень долго. А он смотрел на меня и улыбался.

– А… постоянный покупатель, – сказал он и по-птичьи наклонил лохматую голову на бок. Я пробормотал что-то про отсутствие денег. Он отмахнулся.

– Постоянным клиентам скидка, – и, подобрав папку, вытащил из неё лист чёрной глянцевой бумаги. Примерился. Ещё один быстрый взгляд на меня, взмах ножниц – и вот уже первый профиль выпал из скрывавшей его темноты и наклеен на согнутую вдвое тонкую белую картонку. Человек снова склонил голову на плечо, всматриваясь, прикидывая. И снова взмах. И ещё один силуэт, вырвавшись из небытия, лёг на белое поле. Он протянул мне сложенную книжкой картонку. Я заколебался, потом достал из кармана всё, что там оставалось – кучку мелочи. Он улыбнулся и не глядя взял с моей потной ладони одну монетку.

– Я же сказал – скидка, – ответил он на мой вопросительный взгляд.

Тогда, наконец, решившись, я осторожно взял протянутую картонку, но раскрыть не успел. Тонкая девичья рука, протянувшаяся из-за моей спины, быстро выхватила её из моих пальцев. Я резко обернулся. Позади стояли Боря и две вчерашние девицы. Боря по-хозяйски обнимал обеих за талии, вид у него был сытый и довольный.

– А вот и не похож, – запищали почти что хором девицы, разглядывая изображения. – Вот этот похож, а второй ну, вообще, не похож!

Я раздражённо отобрал у них свою покупку. Девушки увидели, что я зол, и в свою очередь надулись: мол, шуток не понимает. Боря попытался сгладить ситуацию, стал рассказывать что-то весёлое, потом звал куда-то ужинать – я едва его слышал. Я был обложен мягкой, душной, заглушавшей всё – звук, солнечный свет, запах моря – ватой. Внутри этого кокона находились только я и картонка с двумя чёрными силуэтами: на одной стороне разворота мой нынешний, а на другой тот – детский, тридцатилетней давности.

Не знаю, сколько я так простоял. Когда я очнулся, Боря с девицами были уже далеко. Светлые платья девушек в такт покачивались по обеим сторонам его чёрной на фоне заката фигуры. Исчез и художник.

Больше я его не видел. Два оставшихся до отъезда дня я бродил по набережной в боязливой надежде на встречу, хоть и понимал, что это бессмысленно – ведь положенную мне скидку я уже получил.